Страница:
Я спохватился.
Действительно.
Писатели летят в заграничную командировку, им честь, доверие, а я с анекдотами!
Пытаясь снять напряг, я поднял стакан и рассказал поэту К. и прозаику П. историю, приключившуюся с моим другом болгарским поэтом Божидаром Божиловым, когда он вот так же полетел однажды в заграничную командировку.
ОТСТУПЛЕНИЕ: ВРЕМЯ
Действительно.
Писатели летят в заграничную командировку, им честь, доверие, а я с анекдотами!
Пытаясь снять напряг, я поднял стакан и рассказал поэту К. и прозаику П. историю, приключившуюся с моим другом болгарским поэтом Божидаром Божиловым, когда он вот так же полетел однажды в заграничную командировку.
ОТСТУПЛЕНИЕ: ВРЕМЯ
В самом начале шестидесятых, в самое крутое время, когда от кипящего социалистического Китая отшатнулись многие, кому-то из руководящих китайских товарищей, может, министру иностранных дел Чэнь-бодэ, а то и самому генералу Линь Бяо, главе «банды четырех», пришла в голову идея: пригласить в страну какого-нибудь известного зарубежного писателя, и пусть он напишет честные объективные очерки о великой китайской культурной революции вообще и о положении дел в стране в частности. То есть как бы раскидает перед мировой общественностью некие привлекательные «куки», как говорят программисты.
Выбор почему-то пал на моего друга — болгарского поэта Божидара Божилова.
В Пекине Божидара поселили в гигантском отеле «Шанхай», специально предназначенном для иностранцев. Жил в отеле только он, никого больше не было. А питался в чудовищно огромном и в столь же чудовищно пустом ресторане. Бар на горизонте был почти не виден. Когда появлялся одинокий китайский официант, Божидар отправлял его к бару за рюмкой водки, и тот послушно уходил в долгую, возможно, даже опасную экспедицию, но наполненную водкой крошечную рюмку приносил.
Выпив, Божидар незамедлительно отправлял официанта обратно.
Так повторялось много раз, но китайцу в голову не пришло принести сразу всю бутылку.
Из отеля Божидара не выпускали, никто им не интересовался, читать огромные дацзыбао, развешанные хунвэйбинами в ресторане, он не умел, а дни уходили. Быстро летели дни. И Божидар не выдержал.
«Послушайте, — сказал он молчаливому китайскому переводчику, днем и ночью, как тень, следовавшему за ним. — Я приехал в Пекин написать честные объективные очерки о великой китайской культурной революции вообще и о положении дел в стране в частности, но я никого не вижу, ни с кем не встречаюсь, меня никто не навещает, а окна в моем номере занавешены такими хитрыми шторами, что я не могу их раздвинуть. Как я могу что-то написать в таких условиях?»
«Вы рассуждаете как отъявленный ревизионист, — осторожно ответил переводчик, укоризненно кивая маленькой головой, украшенной прямым китайским пробором. — Мы создали вам благоприятные условия. Вам просто надо сесть за стол и написать честные и объективные очерки о великой китайской культурной революции вообще и о положении дел в стране в частности. Мы можем предложить вам готовый черновик ваших честных и объективных очерков».
«Черновик? — удивился Божидар. — Но я еще не написал ни слова. Я никого не видел и не знаю, о чем писать. Я требую встреч с живыми людьми, требую встреч с китайскими писателями!»
«Вы рассуждаете как отъявленный ревизионист, — осторожно повторил переводчик, кивая все так же укоризненно, — но мы пойдем вам навстречу. Завтра вы получите полный черновик честных и объективных очерков о великой китайской культурной революции вообще и о положении дел в стране в частности. Завтра мы познакомим вас с новыми молодыми революционными писателями Китая. Не с гнилой интеллигенцией, предавшей революцию, а с молодыми писателями, вышедшими из народа. Вы можете задать им вопросы. Но вас везде будет сопровождать охрана».
«Разве я член ЦК или американский шпион?»
Переводчик не ответил. Шутка ему чрезвычайно не понравилась.
Тем не менее на другой день в закрытой машине Божидара привезли в огромное хмурое здание в центре Пекина. Божидар знал, конечно, что каждый четвертый человек на земном шаре — китаец, но тут его обуяли сомнения и вполне законные: в огромных коридорах, которыми они шли, они не встретили ни одного человека. К счастью, в сумеречном кабинете на деревянной, покрытой искусным узором скамье молчаливо сидели семь молодых китайцев, похожих друг на друга, как семь плевков. Сходство усугублялось синей униформой. Над головами молодых китайцев, аккуратно расчесанных на прямой пробор, висел величественный портрет Великого Кормчего.
«Перед вами молодые революционные писатели Китая, вышедшие из народа, — с особенным значением объяснил переводчик Божидару. — Тот, который слева, это наш будущий китайский Горький, рядом с ним — наш будущий китайский Чехов, рядом с Чеховым — наш будущий китайский Маяковский, еще дальше — наш будущий китайский Фадеев…»
«То есть как — будущий?» — удивился Божидар.
«Тот, что сидит слева, работает в булочной. Рядом с ним сидит сельский фельдшер. Рядом с фельдшером — командир хунвэйбинов. И так далее. Они изучают решения партии, чтобы нести их в глубинные толщи народа».
«А где писатели? Где мой старый друг Лао Шэ? Где пианист Хэ Лу-тин?»
«Вы рассуждаете как отъявленный ревизионист, — укоризненно произнес переводчик. — Лучше спросите молодых революционных писателей, какие идеи Великого Кормчего вдохновляют их?»
Божидар внимательно всмотрелся в молодые, абсолютно одинаковые, никаких чувств не выражающие китайские лица, и спрашивать ни о чем не стал.
В тот же день подозрительного иностранца, как явно не справившегося с порученным ему делом, посадили в старенький «фарман» (похоже, китайские пилоты сами видели такой самолет впервые) и с позором выдворили из страны. Испуганный нелегким перелетом, облеванный и пьяный, из Хабаровска в Софию Божидар поехал поездом, желая лишний раз убедиться в том, что между Китаем и Болгарией все еще лежат немалые территории.
Он легкомысленно решил, что пока едет, вся эта история забудется.
Но просто так ничего не бывает. Примерно через месяц после возвращения в квартиру Божидара позвонил человек в темных очках и в профессиональной шляпе. «Пройдемте!» — сказал он открывшему дверь поэту, и вот тогда Божидар по-настоящему испугался. Ему представилось, что большой друг Великого Кормчего другарь Тодор Живков решил выдать его, как отъявленного ревизиониста, молодым революционным властям Китая.
К счастью, дело обошлось официальной нотой.
«Другарь Божидар Божилов, — говорилось в ноте, — был приглашен правительством Китая для написания честных и объективных очерков о великой китайской культурной революции вообще и о положении дел в стране в частности. К сожалению, другарь Божидар Божилов повел себя в Китае как отъявленный ревизионист. Учитывая это, китайские власти официально объявляют, что:
а)если другарь Божидар Божилов, отъявленный ревизионист, когда-либо пожелает получить гостевую визу в Китай, в гостевой визе другарю Божидару Божилову, отъявленному ревизионисту, отказать;
б)если другарь Божидар Божилов, отъявленный ревизионист, когда-нибудь пожелает получить транзитную визу через Китай, в транзитной визе другарю Божидару Божилову, отъявленному ревизионисту, отказать;
в)если другарь Божидар Божилов, отъявленный ревизионист, когда-нибудь попросит в Китае политическое убежище, в последнем другарю Божидару Божилову, отъявленному ревизионисту, отказать».
Рассказывая это, мой друг Божидар Божилов, отъявленный ревизионист, длинный, седой, веселый, горько пил траянскую ракию и утирал слезящиеся глаза. «Теперь я хорошо понимаю, кто построил Великую китайскую стену, — объяснял он мне. — Ее построили вовсе не китайцы. Им это было ни к чему. Ее построили соседи Китая. Я думаю, соседям Китая было чего опасаться. — И, выпив, снова вытирал слезящиеся глаза: — Если СССР не подновит Великую китайскую стену со своей стороны, вы когда-нибудь пожалеете обо всем этом».
Я ожидал улыбок, дружеского смеха.
Ведь коллеги, члены одного карасса, вместе летим в заграничную командировку.
Но тишина в номере стала гуще. В довершение ко всему прозаик П. подобрал с пола листок, случайно выпавший из моего кармана. На таких листках я обычно записываю случайно пришедшие в голову фразы, какие-то интересные словечки или (как в данном случае) чем-то приглянувшиеся имена, которыми в будущем можно наделять будущих героев.
— Клаудио Карлос… — с неприятным недоумением прочел вслух прозаик П. — Доктор Алемао… Все иностранцы… Какая-то красная юригада… Вы что, их знаете?.. Свен Эриксон… Глен Хюссен… Просто Лейф… Иоахим и Грег Гунны… Вы что, собираетесь встретиться с ними?.. Нестор Лот… Рене Игита… Мубарак Мубарак… Да кто же это такие?
— Просто имена, — неубедительно пояснил я.
— Ну да, просто имена, — мрачно проронил поэт К. — Иван Иванович или Иван Никифорович, конечно, не приходят тебе на ум.
И повторил с отвращением:
— Мубарак Мубарак.
— Обдумываю один сюжет, — попытался я оправдаться. — Действие в новой вещи должно происходить в далеком будущем.
— Ну да, видно, что в далеком, если там никого не осталось с простыми отечественными именами.
Ах, Миша Веллер, Миша Веллер!
Вот как далеко я зашел в своей рецензии.
А помнишь, как в селе Коблево, под Николаевым, теперь это все заграница, на Соцконе-89 ночная гроза вырубила освещение? А заодно пропала в номерах вода. А значит, вырубилась канализация.
В начавшемся ужасном дожде в канавке перед порогом в наш флигель утонула молодая крыса. Кричала верблюдица Дашка, на мохнатом боку которой мы масляной краской нарисовали шашечки и вывели два слова: Коблево—Таллин.
Это мы утешали Мишу Веллера, не знавшего, как ему приобрести билет в Эстонию.
Некая девушка, ходившая по грязи в белых носочках, подружилась с Толей Гланцем, а он познакомил с нею меня и Борю Штерна. Девушка оказалась милая, но из Литвы. Окончание ее фамилии говорило о том, что она девственница. Мы, конечно, пытались исправить положение и всяко заманивали ее в соседний флигель, который называли между собой Домом культуры имени Отдыха, но наша новая приятельница обожала свободу и литературу. Правда, научила нас словосочетанию — туман патинки.Я вас люблю, так это переводилось. И уговорила всех троих написать рассказ под одним названием. Мы, дураки, так и поступили, но, не желая печатать наши рассказы, девственница отделилась со своей Литвой от России, и рассказы несколько позже напечатал Боря Завгородний в странной книжке, не имевшей титульного листа, оглавления и выходных данных.
Черное море величественно клубилось под окнами, но воды, самой обыкновенной воды, не было ни в барах, ни в столовых, ни, о Боже, в одном туалете. В вечерней мгле десятки любителей фантастики боязливо копошились в сырых кустах. Аркадий Натанович Стругацкий, добыв где-то брезентовый плащ, тащил по лестнице ведро воды, сердитый, как жук в муравейнике.
«Технология рассказа» была уже написана.
…Понять новое бывает трудно и в науке, и в искусстве. Как издевались современники над «Тристрамом Шенди» Стерна, как пожимали плечами над «Шумом и яростью» Фолкнера! Новое рождается в борьбе со старым, старое сопротивляется новому, а поскольку талантливое в литературе — это всегда нечто новое, то естественно, если оно поначалу встречает противодействие, отрицание, замалчивание, насмешки. Писатель всегда должен быть готов к непониманию и хуле. Должен исполниться стойкости, веры в себя, терпения. Оценка же окончательно выносится лишь историей. И «Повести Белкина», и «Герой нашего времени», и «Красное и черное», и «Гамлет», весьма низко расцененные при появлении, обрели признание не скоро. Такова судьба всего, что опережает свое время, определяя пути развития культуры. Хотя заслуженная и скорая прижизненная слава тоже нередка.
Кстати о славе.
Эти валентности еще не совсем у меня были заняты, когда, к изумлению моей мудрой жены, я получил письмо из сибирского города Тайга. Некая группа «Поиск» школы № 2 сообщала, что члены этой группы упорно и давно разыскивают знаменитых людей, когда-либо оканчивавших указанную школу. Не важно, как они учились, главное, чего добились. Известно, что Эйнштейн в школе был тугодумом, а писатель Эмиль Золя буквально боролся за удовлетворительную оценку по родному языку. Совсем неплохая компания, намекнул я жене. Надо съездить. Там у них планируется традиционная встреча выпускников школы. К тому же там организован литературный музей, а в нем собраны книги и некоторые вещи, связанные с моим именем.
«А какие там вещи связаны с твоим именем?» — удивилась жена.
Я замялся. Почему-то вспомнилось чучело сыча, всегда стоявшее на шкафу в физкабинете, и скелет из папье-маше, на голый череп которого мы набрасывали кепку или шапку, в зависимости от сезона.
«Они там, в Тайге, прочли все мои книги…»
«Ну, поезжай», — загадочно улыбнулась моя мудрая жена, и, потрясенный ее благородством, я взял билет и в означенный день выехал поездом в Тайгу.
Поезд трясло, хлопали двери.
Но — звездный час, я ничего этого не замечал.
Когда-то мы зачитывались романами Ник.Шпанова и Хаджи-Мурата Мугуева, думал я, а теперь вот — «зачитываемся вашими книгами».
Новое поколение.
Выбрали пепси и мои книги.
Перед моим мысленным взором, как пишут в плохих романах, предстало изречение, многие годы красовавшееся в актовом зале школы № 2. «Прежде всего надо быть честным, умелым, добросовестным работником, на какой бы работе ты ни находился. К.Е.Ворошилов».
Может, оно и сейчас там висит, не знаю.
Первое, что я понял в Тайге: старый корпус школы № 2 давно отдали милиции.
Судя по решеткам, в моем бывшем классе теперь находилась КПЗ, впрочем, таким этот класс и раньше считался. Зато новый корпус выглядел привлекательно: в просторном холле стояли столики с картонками: «Регистрация». Я попал в группу — «Выпускники 1922—1959 годов». Похоже, я один и представлял все эти поколения. Две дивные девчонки в хитрых прическах, грудастые, в белых блейзерах и в черных слаксах с белыми лампасами глянули на меня как на заплутавшегося динозавра:
«Фамилия?»
Ну, я негромко назвался.
Не хотел привлекать внимания, а то сбегутся все за автографами, испорчу традиционный вечер.
Но, переспросив несколько раз, фамилию девчонки записали все же с ошибкой.
Я указал, но девчонки рассмеялись:
«Какая разница?»
А в просторном кабинете директор школы, указав мне рукой на стул, еще громче стал орать в телефонную трубку: «Милиция! Милиция! Какого черта? Почему всего один наряд? Вы же знаете! Пришлите усиленный!»
«Зачем?» — спросил я, когда директор повесил трубку.
«Ну как! — радостно объяснил он. — После двенадцати у нас драка! Половина ребят, товарищ писатель, будут из прошлогоднего выпуска, а они пить умеют. — Он дружески подмигнул мне: — Вы потерпите, мы с вами тоже потом отдохнем. У нас выпивка по талонам, но мы выкручиваемся. Вы поднимитесь пока в литературный музей, у нас ведь еще Чивилихин учился, а я кое-что подработаю!
Полный тревожных предчувствий, я поднялся на третий этаж.
Вдруг правда в музее выставлено чучело сыча и скелет в кепке?
Но литературным музеем в школе № 2 называли обычный коридорный тупик, украшенный двумя стендами. С одной стороны стенд В.Чивилихина, с другой — Г.Прашкевича. Писатели мы разные, но судьба нас объединила. Фотографии… Вырезки из газет и журналов… Обложки, зверски сорванные с книг и приклеенные к фанере… «Геннадий Мартович Прашкевич, —прочел я в машинописном житии, наклеенном под фотографиями, — рос тихим сосредоточенным ребенком, учился только на твердое «хорошо» и незаметно для окружающих стал известным советским писателем».
Не слабо сказано.
Я печально спустился в холл, где ревели спаренные магнитофоны.
Протолкавшись сквозь толпу ребят, от которых многообещающе попахивало водкой, нашел пустую неосвещенную столовую, закурил и встал у окна, в которое волшебно, как в детстве, падал столб лунного света.
И услышал:
«Выпей с нами, козел!»
Я обернулся. Под лестницей в темноте три паренька в кожаных куртках, наверное, прошлогодние выпускники, распивали водку. Стаканов не было, пили из горла. Очередь дошла до дюжего паренька, похожего на боксера-неудачника, он и предложил радушно: «Хлебни с нами, козел». А когда я отказался, добавил: «Смотри. Выпивка у нас по талонам».
Я снова пересек шумный холл, и тут на широкой лестнице меня изловил учитель литературы. Как говорили в старинные времена: словесник. Было словеснику под пятьдесят, ну, рыжий пиджачишко, очки, встопорщенные волосы, глаза, как угольки в кузнечном горне. Вот, сказал он нервно, я тоже поэт. Такой, как ты. Пишу о малой родине и о большой. О дружбе народов пишу, всякие географические стихи. А эти паскудники в своих паскудных журнальчиках издеваются над его замечательными стихами. Паскудным мозгам не понять истинную поэзию. Мы, товарищ писатель, сказал он нервно и быстро, теперь всех победим. Видимо, он считал мое появление залогом своих будущих побед. Я тебе пук стихов дам (он так и выразился — пук), а ты вправь мозги этим паскудникам. И так же нервно предложил:
«В шахматишки сгоняем?»
Пораженный, я согласился.
В каком-то пустом классе нервный словесник действительно извлек из шкафа клетчатую деревянную доску. Мы должны держаться вместе, нервно наставлял он меня. Нас, поэтов, на свете не так уж много. Он имел в виду настоящихпоэтов. Вот он, например, пишет очень сильные стихи, не то жиденькое паскудство, что печатается в этих паскудных журнальчиках. Ты ведь знаешь, какая у нас малая родина! Гордость большой родины — только от нее.
Он процитировал:
А где-то есть город Куала-Лумпур и в нем проживают куа-ла-лумпурцы, а где-то лежит голубой Нишапур и в нем проживают одни нишапурцы…
«Точно подмечено, — одобрил я. — В Нишапуре не был, не знаю, где это, а вот в Куала-Лумпуре был. Дуриан пробовал, малаек видел. А проживают там точно куала-лумпурцы».
«Видишь! — обрадовался педагог. — У меня везде точность! Мы прижмем паскудников!»
В этот момент двери класса с грохотом распахнулись.
Дюжий паренек, похожий на боксера-неудачника, открыл ее ударом ноги, прямо как в полицейском фильме. Кожаная куртка на груди топырилась. «У нас после двенадцати драка», — вспомнил я и посмотрел на часы. Странно, время еще вроде не подошло.
И словесник встревожился:
«Почему без стука?»
«А ты директор, что ли?»
«Да нет».
«Ну и сваливай, козел!»
И словесник свалил.
И дверь за ним захлопнулась.
И обступили меня дюжие пареньки в дешевых одинаковых куртках.
«Ну? — обступили они меня. Весело обступили, дружески. — Теперь-то выпьешь?»
Я мрачно кивнул. И выпил прямо из горла. «Ну вот! — сразу расцвели пареньки. — У нас же выпивка по талонам. Хорошо, у Санька бабаня работает в магазине». Подобрев, они дружелюбно и весело обхлопывали меня, как муравьи тлю. «Как отблеск от заката костер меж сосен пляшет, ты что грустишь, бродяга, а ну-ка улыбнись… —слышалось с первого этажа. — Тара-та-та-та-тата… Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались».
Из сибирского городка Т. я уезжал глубокой ночью.
Все смешалось — визгливый страстный концерт, милицейские свистки, шумные пляски. Кто-то из местных учителей принял меня за Пикуля. Валентину Саввичу это понравилось бы. А директор затащил меня в кабинет. «И закусь есть», — бесшумно открыл он металлический сейф. В глубине сейфе мерцало семь бутылок мариинской водки и валялся жалкий пакетик с леденцами.
Трясясь в вагоне, я вспоминал улыбку своей мудрой жены и спрашивал себя: а на моем месте Лев Николаевич напился бы? А на моем месте Антон Павлович напился бы? А Михаил Юрьевич? А Михаил Евграфович? А милейший Иван Александрович Гончаров? И приходил к страшному выводу: и тот напился бы, и второй, и третий. Даже милейший Иван Александрович. «Незаметно для окружающих».Точно ли в Нишапуре проживают одни нишапурцы?
Почему-то мне кажется, что меньше всего в литературе, даже если ты пишешь рассказ, — технологии. Даже если рассказ написан М.Веллером.
Ладно.
В самолете, сбитый с толку молчанием коллег, облаченных, несмотря на душный день, в черные официальные пиджаки, я впал в смутное болото полувидений. Справа от меня сидел негр, лицом похожий на негатив. От этого мои полувидения обретали некоторую реальность.
Речь в будущей вещи пойдет о страшном преступнике, решил я, вспомнив странную фигуру моего соседа по дому… А главного героя будут звать Лёха…
Нет, Люха!
Как бы производное от того же Лёхи.
Кликуха такая. Догоняло. Хорошо выговаривается, трудно забыть.
И будет Люха не стар, хотя изрядно потрепан жизнью. Он любит общество неординарных людей, постоянно ошивается в баре Дома актеров или… Нет, скорее Дома журналистов… Там обстановка демократичнее и не так сильно обсчитывают…
В Домжуре на стойке бара должна стоять табличка: «К. сюда не ходит!»
«А почему?» — в первый же вечер поинтересовался Люха.
«А ему морду бьют, — хмуро пояснил молодой писатель Петрович, заранее предчувствующий катастрофическое похмелье. — А когда ему бьют морду, в баре непременно что-нибудь ломается».
Люха удивился.
Но скоро перезнакомился со всеми постоянными посетителями бара.
Больше всего он подружился с компанией молодых фантастов и поэтов, а внутри этой компании — с белобрысым, внимательным, всегда серьезно-улыбчивым военным фантастом. Военным не потому, что он писал батальные полотна или там звездные войны, а потому что, будучи призванным в армию прямо из института, он умудрялся появляться в Домжуре хотя бы раз в неделю — всегда в мундире, всегда в новом звании. Люхе казалось, что молодой фантаст слишком стремительно делает военную карьеру.
Люха не будет жаден, решил я, поглядывая в иллюминатор на облака, плывущие над Румынией. Попроси его, он всегда поставит. Он всем будет нравиться. И все равно он будет преступником!
Почему преступником — я пока не знал.
Но догадывался. Писательское чутье никогда не подводило меня.
Пусть Люха быстро влился в животворную среду актеров и журналистов, пусть он подружился с хмурым молодым писателем Петровичем и с военным фантастом — все равно он преступник. У него двойная сложная жизнь. Он от кого-то прячется.
Если честно, я всей шкурой чувствовал: Люха — крупный преступник.
В конце концов, если уж писать о преступнике, так о крупном. Люху, пришло мне в голову, даже не Интерпол ловит, а Галактическая полиция.
Вот хреновина это или нет?
Мы летели над Восточной Европой, мелко порубленной на аккуратненькие земельные участки. Бухарест внизу походил на срез пня с неровно, но отчетливо расчерченными годовыми кольцами. Люхе, например, в голову бы не пришло взять румынский банк, его и швейцарские не волновали. Люха грабанул что-то более значительнее. Что-то гораздо более значительное. Такое, что сотрудники главной Галактической полиции запрыгали, как блохи на скачках.
А что он грабанул?
Да сейф грабанул главного Галактического банка.
Тот самый, в котором под неустанным присмотром хранились самые высококачественные серпрайзы, а с ними — мощный трансфер и, как обязательное приложение к нему, — портативный репрессивный аппарат (ПРА), рассчитанный на любую (из известных двухсот) форму жизни.
Это будет фантастический детектив, определил я про себя жанр.
Мне хотелось вынуть ручку и блокнот, но справа от меня сидел негатив-неф, а слева позитив-прозаик П. Пусть Люха с трудом окончил школу, думал я. Пусть он стал не учиться, все равно он инопланетянин. А на Землю попал случайно. Вместе с самыми высококачественными серпрайзами и мощным трансфером он, как было уже сказано, прихватил из сейфа главного Галактического банка портативный репрессивный аппарат (ПРА). Трансфер, это, кстати, не лист, по которому продают подержанных спортсменов, трансфер это такая штуковина, которая позволяет любому разумному существу принимать любые удобные для него формы.
Понятно, разумные.
Похищенные серпрайзы Люха припрятал на одном уединенном коричневом карлике, а сам незамедлительно смылся в сферу Эгги, откуда ему, впрочем, так же незамедлительно пришлось убраться, спасая от бед свои многочисленные жвалы и псевдоподии. Какое-то время он прятался на Марсе, но это было чрезвычайно скучно. Будучи, в сущности, самым богатым существом известной Вселенной, годами лежать в сухой марсианской пустыне, придав себе форму красного думающего камня, — Люхе такое времяпрепровождение не понравилось.
Он бросил Марс и открыл для себя Землю.
Земля Люху потрясла. Ему понравились люди — вполне разумные, хотя и суетливые существа. Ему понравились пейзажи — задумчивые, хотя и не повторяющиеся. Люха сам принял вид грубоватого молодого человека, который с некоторым трудом окончил школу, а дальше стал не учиться, а снял комнатенку в самом центре Новосибирска. Он неделю не выходил из комнаты, постигая по старым журналам и газетам, купленным у соседки за неимоверные деньги, особенности человеческого существования. Он узнал о налогах и революциях, о преступности и любви, о праве на труд и праве на отдых. Наконец, он узнал о существовании писателей и журналистов.
Петь песнь.
Через неделю в Люхину комнату постучали.
— Кто там? — спросил Люха.
— Милиция.
— Зачем я вам?
— Поговорить надо.
— Сколько вас там?
— Трое.
— Ну и поговорите друг с другом.
Пока милиционеры взламывали дверь (на Люху их навела соседка, потрясенная сверхвыгодной сделкой по продаже старых газет и журналов, а также тем, что Люха в течение недели вообще не выходил из комнаты, даже в туалет), Люха по водосточной трубе спустился с одиннадцатого этажа прямо на улицу, вызвав аплодисменты случайных прохожих. Трансфер и ПРА к тому времени были у Люхи почти на нуле, он строго экономил энергию — ведь на одном очень уединенном коричневом карлике его ждали припрятанные серпрайзы. Все что он смог позволить — превратить кусок какой-то валявшейся под ногами бумаги в новенький билет члена Союза журналистов. Это сразу позволило ему подрабатывать в газетах мелкими заметками и, когда захочется, посещать Домжур. Кстати, заметки Люхи отличались привлекательной простотой. Он сам так считал: если лопата это лопата, а жопа это жопа, то зачем хитрить? Пиши все как есть, читатель проглотит. Если люди наработали за свою историю столько слов, значит, всеми можно пользоваться. Он даже снял комнату на Вокзальной магистрали и вечерами ходил в Домжур. Он немножечко выпивал и боялся только цыганок. Что-то они, дуры черные, в нем чуяли. Что-то понимали такое.
Выбор почему-то пал на моего друга — болгарского поэта Божидара Божилова.
В Пекине Божидара поселили в гигантском отеле «Шанхай», специально предназначенном для иностранцев. Жил в отеле только он, никого больше не было. А питался в чудовищно огромном и в столь же чудовищно пустом ресторане. Бар на горизонте был почти не виден. Когда появлялся одинокий китайский официант, Божидар отправлял его к бару за рюмкой водки, и тот послушно уходил в долгую, возможно, даже опасную экспедицию, но наполненную водкой крошечную рюмку приносил.
Выпив, Божидар незамедлительно отправлял официанта обратно.
Так повторялось много раз, но китайцу в голову не пришло принести сразу всю бутылку.
Из отеля Божидара не выпускали, никто им не интересовался, читать огромные дацзыбао, развешанные хунвэйбинами в ресторане, он не умел, а дни уходили. Быстро летели дни. И Божидар не выдержал.
«Послушайте, — сказал он молчаливому китайскому переводчику, днем и ночью, как тень, следовавшему за ним. — Я приехал в Пекин написать честные объективные очерки о великой китайской культурной революции вообще и о положении дел в стране в частности, но я никого не вижу, ни с кем не встречаюсь, меня никто не навещает, а окна в моем номере занавешены такими хитрыми шторами, что я не могу их раздвинуть. Как я могу что-то написать в таких условиях?»
«Вы рассуждаете как отъявленный ревизионист, — осторожно ответил переводчик, укоризненно кивая маленькой головой, украшенной прямым китайским пробором. — Мы создали вам благоприятные условия. Вам просто надо сесть за стол и написать честные и объективные очерки о великой китайской культурной революции вообще и о положении дел в стране в частности. Мы можем предложить вам готовый черновик ваших честных и объективных очерков».
«Черновик? — удивился Божидар. — Но я еще не написал ни слова. Я никого не видел и не знаю, о чем писать. Я требую встреч с живыми людьми, требую встреч с китайскими писателями!»
«Вы рассуждаете как отъявленный ревизионист, — осторожно повторил переводчик, кивая все так же укоризненно, — но мы пойдем вам навстречу. Завтра вы получите полный черновик честных и объективных очерков о великой китайской культурной революции вообще и о положении дел в стране в частности. Завтра мы познакомим вас с новыми молодыми революционными писателями Китая. Не с гнилой интеллигенцией, предавшей революцию, а с молодыми писателями, вышедшими из народа. Вы можете задать им вопросы. Но вас везде будет сопровождать охрана».
«Разве я член ЦК или американский шпион?»
Переводчик не ответил. Шутка ему чрезвычайно не понравилась.
Тем не менее на другой день в закрытой машине Божидара привезли в огромное хмурое здание в центре Пекина. Божидар знал, конечно, что каждый четвертый человек на земном шаре — китаец, но тут его обуяли сомнения и вполне законные: в огромных коридорах, которыми они шли, они не встретили ни одного человека. К счастью, в сумеречном кабинете на деревянной, покрытой искусным узором скамье молчаливо сидели семь молодых китайцев, похожих друг на друга, как семь плевков. Сходство усугублялось синей униформой. Над головами молодых китайцев, аккуратно расчесанных на прямой пробор, висел величественный портрет Великого Кормчего.
«Перед вами молодые революционные писатели Китая, вышедшие из народа, — с особенным значением объяснил переводчик Божидару. — Тот, который слева, это наш будущий китайский Горький, рядом с ним — наш будущий китайский Чехов, рядом с Чеховым — наш будущий китайский Маяковский, еще дальше — наш будущий китайский Фадеев…»
«То есть как — будущий?» — удивился Божидар.
«Тот, что сидит слева, работает в булочной. Рядом с ним сидит сельский фельдшер. Рядом с фельдшером — командир хунвэйбинов. И так далее. Они изучают решения партии, чтобы нести их в глубинные толщи народа».
«А где писатели? Где мой старый друг Лао Шэ? Где пианист Хэ Лу-тин?»
«Вы рассуждаете как отъявленный ревизионист, — укоризненно произнес переводчик. — Лучше спросите молодых революционных писателей, какие идеи Великого Кормчего вдохновляют их?»
Божидар внимательно всмотрелся в молодые, абсолютно одинаковые, никаких чувств не выражающие китайские лица, и спрашивать ни о чем не стал.
В тот же день подозрительного иностранца, как явно не справившегося с порученным ему делом, посадили в старенький «фарман» (похоже, китайские пилоты сами видели такой самолет впервые) и с позором выдворили из страны. Испуганный нелегким перелетом, облеванный и пьяный, из Хабаровска в Софию Божидар поехал поездом, желая лишний раз убедиться в том, что между Китаем и Болгарией все еще лежат немалые территории.
Он легкомысленно решил, что пока едет, вся эта история забудется.
Но просто так ничего не бывает. Примерно через месяц после возвращения в квартиру Божидара позвонил человек в темных очках и в профессиональной шляпе. «Пройдемте!» — сказал он открывшему дверь поэту, и вот тогда Божидар по-настоящему испугался. Ему представилось, что большой друг Великого Кормчего другарь Тодор Живков решил выдать его, как отъявленного ревизиониста, молодым революционным властям Китая.
К счастью, дело обошлось официальной нотой.
«Другарь Божидар Божилов, — говорилось в ноте, — был приглашен правительством Китая для написания честных и объективных очерков о великой китайской культурной революции вообще и о положении дел в стране в частности. К сожалению, другарь Божидар Божилов повел себя в Китае как отъявленный ревизионист. Учитывая это, китайские власти официально объявляют, что:
а)если другарь Божидар Божилов, отъявленный ревизионист, когда-либо пожелает получить гостевую визу в Китай, в гостевой визе другарю Божидару Божилову, отъявленному ревизионисту, отказать;
б)если другарь Божидар Божилов, отъявленный ревизионист, когда-нибудь пожелает получить транзитную визу через Китай, в транзитной визе другарю Божидару Божилову, отъявленному ревизионисту, отказать;
в)если другарь Божидар Божилов, отъявленный ревизионист, когда-нибудь попросит в Китае политическое убежище, в последнем другарю Божидару Божилову, отъявленному ревизионисту, отказать».
Рассказывая это, мой друг Божидар Божилов, отъявленный ревизионист, длинный, седой, веселый, горько пил траянскую ракию и утирал слезящиеся глаза. «Теперь я хорошо понимаю, кто построил Великую китайскую стену, — объяснял он мне. — Ее построили вовсе не китайцы. Им это было ни к чему. Ее построили соседи Китая. Я думаю, соседям Китая было чего опасаться. — И, выпив, снова вытирал слезящиеся глаза: — Если СССР не подновит Великую китайскую стену со своей стороны, вы когда-нибудь пожалеете обо всем этом».
Я ожидал улыбок, дружеского смеха.
Ведь коллеги, члены одного карасса, вместе летим в заграничную командировку.
Но тишина в номере стала гуще. В довершение ко всему прозаик П. подобрал с пола листок, случайно выпавший из моего кармана. На таких листках я обычно записываю случайно пришедшие в голову фразы, какие-то интересные словечки или (как в данном случае) чем-то приглянувшиеся имена, которыми в будущем можно наделять будущих героев.
— Клаудио Карлос… — с неприятным недоумением прочел вслух прозаик П. — Доктор Алемао… Все иностранцы… Какая-то красная юригада… Вы что, их знаете?.. Свен Эриксон… Глен Хюссен… Просто Лейф… Иоахим и Грег Гунны… Вы что, собираетесь встретиться с ними?.. Нестор Лот… Рене Игита… Мубарак Мубарак… Да кто же это такие?
— Просто имена, — неубедительно пояснил я.
— Ну да, просто имена, — мрачно проронил поэт К. — Иван Иванович или Иван Никифорович, конечно, не приходят тебе на ум.
И повторил с отвращением:
— Мубарак Мубарак.
— Обдумываю один сюжет, — попытался я оправдаться. — Действие в новой вещи должно происходить в далеком будущем.
— Ну да, видно, что в далеком, если там никого не осталось с простыми отечественными именами.
Ах, Миша Веллер, Миша Веллер!
Вот как далеко я зашел в своей рецензии.
А помнишь, как в селе Коблево, под Николаевым, теперь это все заграница, на Соцконе-89 ночная гроза вырубила освещение? А заодно пропала в номерах вода. А значит, вырубилась канализация.
В начавшемся ужасном дожде в канавке перед порогом в наш флигель утонула молодая крыса. Кричала верблюдица Дашка, на мохнатом боку которой мы масляной краской нарисовали шашечки и вывели два слова: Коблево—Таллин.
Это мы утешали Мишу Веллера, не знавшего, как ему приобрести билет в Эстонию.
Некая девушка, ходившая по грязи в белых носочках, подружилась с Толей Гланцем, а он познакомил с нею меня и Борю Штерна. Девушка оказалась милая, но из Литвы. Окончание ее фамилии говорило о том, что она девственница. Мы, конечно, пытались исправить положение и всяко заманивали ее в соседний флигель, который называли между собой Домом культуры имени Отдыха, но наша новая приятельница обожала свободу и литературу. Правда, научила нас словосочетанию — туман патинки.Я вас люблю, так это переводилось. И уговорила всех троих написать рассказ под одним названием. Мы, дураки, так и поступили, но, не желая печатать наши рассказы, девственница отделилась со своей Литвой от России, и рассказы несколько позже напечатал Боря Завгородний в странной книжке, не имевшей титульного листа, оглавления и выходных данных.
Черное море величественно клубилось под окнами, но воды, самой обыкновенной воды, не было ни в барах, ни в столовых, ни, о Боже, в одном туалете. В вечерней мгле десятки любителей фантастики боязливо копошились в сырых кустах. Аркадий Натанович Стругацкий, добыв где-то брезентовый плащ, тащил по лестнице ведро воды, сердитый, как жук в муравейнике.
«Технология рассказа» была уже написана.
…Понять новое бывает трудно и в науке, и в искусстве. Как издевались современники над «Тристрамом Шенди» Стерна, как пожимали плечами над «Шумом и яростью» Фолкнера! Новое рождается в борьбе со старым, старое сопротивляется новому, а поскольку талантливое в литературе — это всегда нечто новое, то естественно, если оно поначалу встречает противодействие, отрицание, замалчивание, насмешки. Писатель всегда должен быть готов к непониманию и хуле. Должен исполниться стойкости, веры в себя, терпения. Оценка же окончательно выносится лишь историей. И «Повести Белкина», и «Герой нашего времени», и «Красное и черное», и «Гамлет», весьма низко расцененные при появлении, обрели признание не скоро. Такова судьба всего, что опережает свое время, определяя пути развития культуры. Хотя заслуженная и скорая прижизненная слава тоже нередка.
Кстати о славе.
Эти валентности еще не совсем у меня были заняты, когда, к изумлению моей мудрой жены, я получил письмо из сибирского города Тайга. Некая группа «Поиск» школы № 2 сообщала, что члены этой группы упорно и давно разыскивают знаменитых людей, когда-либо оканчивавших указанную школу. Не важно, как они учились, главное, чего добились. Известно, что Эйнштейн в школе был тугодумом, а писатель Эмиль Золя буквально боролся за удовлетворительную оценку по родному языку. Совсем неплохая компания, намекнул я жене. Надо съездить. Там у них планируется традиционная встреча выпускников школы. К тому же там организован литературный музей, а в нем собраны книги и некоторые вещи, связанные с моим именем.
«А какие там вещи связаны с твоим именем?» — удивилась жена.
Я замялся. Почему-то вспомнилось чучело сыча, всегда стоявшее на шкафу в физкабинете, и скелет из папье-маше, на голый череп которого мы набрасывали кепку или шапку, в зависимости от сезона.
«Они там, в Тайге, прочли все мои книги…»
«Ну, поезжай», — загадочно улыбнулась моя мудрая жена, и, потрясенный ее благородством, я взял билет и в означенный день выехал поездом в Тайгу.
Поезд трясло, хлопали двери.
Но — звездный час, я ничего этого не замечал.
Когда-то мы зачитывались романами Ник.Шпанова и Хаджи-Мурата Мугуева, думал я, а теперь вот — «зачитываемся вашими книгами».
Новое поколение.
Выбрали пепси и мои книги.
Перед моим мысленным взором, как пишут в плохих романах, предстало изречение, многие годы красовавшееся в актовом зале школы № 2. «Прежде всего надо быть честным, умелым, добросовестным работником, на какой бы работе ты ни находился. К.Е.Ворошилов».
Может, оно и сейчас там висит, не знаю.
Первое, что я понял в Тайге: старый корпус школы № 2 давно отдали милиции.
Судя по решеткам, в моем бывшем классе теперь находилась КПЗ, впрочем, таким этот класс и раньше считался. Зато новый корпус выглядел привлекательно: в просторном холле стояли столики с картонками: «Регистрация». Я попал в группу — «Выпускники 1922—1959 годов». Похоже, я один и представлял все эти поколения. Две дивные девчонки в хитрых прическах, грудастые, в белых блейзерах и в черных слаксах с белыми лампасами глянули на меня как на заплутавшегося динозавра:
«Фамилия?»
Ну, я негромко назвался.
Не хотел привлекать внимания, а то сбегутся все за автографами, испорчу традиционный вечер.
Но, переспросив несколько раз, фамилию девчонки записали все же с ошибкой.
Я указал, но девчонки рассмеялись:
«Какая разница?»
А в просторном кабинете директор школы, указав мне рукой на стул, еще громче стал орать в телефонную трубку: «Милиция! Милиция! Какого черта? Почему всего один наряд? Вы же знаете! Пришлите усиленный!»
«Зачем?» — спросил я, когда директор повесил трубку.
«Ну как! — радостно объяснил он. — После двенадцати у нас драка! Половина ребят, товарищ писатель, будут из прошлогоднего выпуска, а они пить умеют. — Он дружески подмигнул мне: — Вы потерпите, мы с вами тоже потом отдохнем. У нас выпивка по талонам, но мы выкручиваемся. Вы поднимитесь пока в литературный музей, у нас ведь еще Чивилихин учился, а я кое-что подработаю!
Полный тревожных предчувствий, я поднялся на третий этаж.
Вдруг правда в музее выставлено чучело сыча и скелет в кепке?
Но литературным музеем в школе № 2 называли обычный коридорный тупик, украшенный двумя стендами. С одной стороны стенд В.Чивилихина, с другой — Г.Прашкевича. Писатели мы разные, но судьба нас объединила. Фотографии… Вырезки из газет и журналов… Обложки, зверски сорванные с книг и приклеенные к фанере… «Геннадий Мартович Прашкевич, —прочел я в машинописном житии, наклеенном под фотографиями, — рос тихим сосредоточенным ребенком, учился только на твердое «хорошо» и незаметно для окружающих стал известным советским писателем».
Не слабо сказано.
Я печально спустился в холл, где ревели спаренные магнитофоны.
Протолкавшись сквозь толпу ребят, от которых многообещающе попахивало водкой, нашел пустую неосвещенную столовую, закурил и встал у окна, в которое волшебно, как в детстве, падал столб лунного света.
И услышал:
«Выпей с нами, козел!»
Я обернулся. Под лестницей в темноте три паренька в кожаных куртках, наверное, прошлогодние выпускники, распивали водку. Стаканов не было, пили из горла. Очередь дошла до дюжего паренька, похожего на боксера-неудачника, он и предложил радушно: «Хлебни с нами, козел». А когда я отказался, добавил: «Смотри. Выпивка у нас по талонам».
Я снова пересек шумный холл, и тут на широкой лестнице меня изловил учитель литературы. Как говорили в старинные времена: словесник. Было словеснику под пятьдесят, ну, рыжий пиджачишко, очки, встопорщенные волосы, глаза, как угольки в кузнечном горне. Вот, сказал он нервно, я тоже поэт. Такой, как ты. Пишу о малой родине и о большой. О дружбе народов пишу, всякие географические стихи. А эти паскудники в своих паскудных журнальчиках издеваются над его замечательными стихами. Паскудным мозгам не понять истинную поэзию. Мы, товарищ писатель, сказал он нервно и быстро, теперь всех победим. Видимо, он считал мое появление залогом своих будущих побед. Я тебе пук стихов дам (он так и выразился — пук), а ты вправь мозги этим паскудникам. И так же нервно предложил:
«В шахматишки сгоняем?»
Пораженный, я согласился.
В каком-то пустом классе нервный словесник действительно извлек из шкафа клетчатую деревянную доску. Мы должны держаться вместе, нервно наставлял он меня. Нас, поэтов, на свете не так уж много. Он имел в виду настоящихпоэтов. Вот он, например, пишет очень сильные стихи, не то жиденькое паскудство, что печатается в этих паскудных журнальчиках. Ты ведь знаешь, какая у нас малая родина! Гордость большой родины — только от нее.
Он процитировал:
А где-то есть город Куала-Лумпур и в нем проживают куа-ла-лумпурцы, а где-то лежит голубой Нишапур и в нем проживают одни нишапурцы…
«Точно подмечено, — одобрил я. — В Нишапуре не был, не знаю, где это, а вот в Куала-Лумпуре был. Дуриан пробовал, малаек видел. А проживают там точно куала-лумпурцы».
«Видишь! — обрадовался педагог. — У меня везде точность! Мы прижмем паскудников!»
В этот момент двери класса с грохотом распахнулись.
Дюжий паренек, похожий на боксера-неудачника, открыл ее ударом ноги, прямо как в полицейском фильме. Кожаная куртка на груди топырилась. «У нас после двенадцати драка», — вспомнил я и посмотрел на часы. Странно, время еще вроде не подошло.
И словесник встревожился:
«Почему без стука?»
«А ты директор, что ли?»
«Да нет».
«Ну и сваливай, козел!»
И словесник свалил.
И дверь за ним захлопнулась.
И обступили меня дюжие пареньки в дешевых одинаковых куртках.
«Ну? — обступили они меня. Весело обступили, дружески. — Теперь-то выпьешь?»
Я мрачно кивнул. И выпил прямо из горла. «Ну вот! — сразу расцвели пареньки. — У нас же выпивка по талонам. Хорошо, у Санька бабаня работает в магазине». Подобрев, они дружелюбно и весело обхлопывали меня, как муравьи тлю. «Как отблеск от заката костер меж сосен пляшет, ты что грустишь, бродяга, а ну-ка улыбнись… —слышалось с первого этажа. — Тара-та-та-та-тата… Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались».
Из сибирского городка Т. я уезжал глубокой ночью.
Все смешалось — визгливый страстный концерт, милицейские свистки, шумные пляски. Кто-то из местных учителей принял меня за Пикуля. Валентину Саввичу это понравилось бы. А директор затащил меня в кабинет. «И закусь есть», — бесшумно открыл он металлический сейф. В глубине сейфе мерцало семь бутылок мариинской водки и валялся жалкий пакетик с леденцами.
Трясясь в вагоне, я вспоминал улыбку своей мудрой жены и спрашивал себя: а на моем месте Лев Николаевич напился бы? А на моем месте Антон Павлович напился бы? А Михаил Юрьевич? А Михаил Евграфович? А милейший Иван Александрович Гончаров? И приходил к страшному выводу: и тот напился бы, и второй, и третий. Даже милейший Иван Александрович. «Незаметно для окружающих».Точно ли в Нишапуре проживают одни нишапурцы?
Почему-то мне кажется, что меньше всего в литературе, даже если ты пишешь рассказ, — технологии. Даже если рассказ написан М.Веллером.
Ладно.
В самолете, сбитый с толку молчанием коллег, облаченных, несмотря на душный день, в черные официальные пиджаки, я впал в смутное болото полувидений. Справа от меня сидел негр, лицом похожий на негатив. От этого мои полувидения обретали некоторую реальность.
Речь в будущей вещи пойдет о страшном преступнике, решил я, вспомнив странную фигуру моего соседа по дому… А главного героя будут звать Лёха…
Нет, Люха!
Как бы производное от того же Лёхи.
Кликуха такая. Догоняло. Хорошо выговаривается, трудно забыть.
И будет Люха не стар, хотя изрядно потрепан жизнью. Он любит общество неординарных людей, постоянно ошивается в баре Дома актеров или… Нет, скорее Дома журналистов… Там обстановка демократичнее и не так сильно обсчитывают…
В Домжуре на стойке бара должна стоять табличка: «К. сюда не ходит!»
«А почему?» — в первый же вечер поинтересовался Люха.
«А ему морду бьют, — хмуро пояснил молодой писатель Петрович, заранее предчувствующий катастрофическое похмелье. — А когда ему бьют морду, в баре непременно что-нибудь ломается».
Люха удивился.
Но скоро перезнакомился со всеми постоянными посетителями бара.
Больше всего он подружился с компанией молодых фантастов и поэтов, а внутри этой компании — с белобрысым, внимательным, всегда серьезно-улыбчивым военным фантастом. Военным не потому, что он писал батальные полотна или там звездные войны, а потому что, будучи призванным в армию прямо из института, он умудрялся появляться в Домжуре хотя бы раз в неделю — всегда в мундире, всегда в новом звании. Люхе казалось, что молодой фантаст слишком стремительно делает военную карьеру.
Люха не будет жаден, решил я, поглядывая в иллюминатор на облака, плывущие над Румынией. Попроси его, он всегда поставит. Он всем будет нравиться. И все равно он будет преступником!
Почему преступником — я пока не знал.
Но догадывался. Писательское чутье никогда не подводило меня.
Пусть Люха быстро влился в животворную среду актеров и журналистов, пусть он подружился с хмурым молодым писателем Петровичем и с военным фантастом — все равно он преступник. У него двойная сложная жизнь. Он от кого-то прячется.
Если честно, я всей шкурой чувствовал: Люха — крупный преступник.
В конце концов, если уж писать о преступнике, так о крупном. Люху, пришло мне в голову, даже не Интерпол ловит, а Галактическая полиция.
Вот хреновина это или нет?
Мы летели над Восточной Европой, мелко порубленной на аккуратненькие земельные участки. Бухарест внизу походил на срез пня с неровно, но отчетливо расчерченными годовыми кольцами. Люхе, например, в голову бы не пришло взять румынский банк, его и швейцарские не волновали. Люха грабанул что-то более значительнее. Что-то гораздо более значительное. Такое, что сотрудники главной Галактической полиции запрыгали, как блохи на скачках.
А что он грабанул?
Да сейф грабанул главного Галактического банка.
Тот самый, в котором под неустанным присмотром хранились самые высококачественные серпрайзы, а с ними — мощный трансфер и, как обязательное приложение к нему, — портативный репрессивный аппарат (ПРА), рассчитанный на любую (из известных двухсот) форму жизни.
Это будет фантастический детектив, определил я про себя жанр.
Мне хотелось вынуть ручку и блокнот, но справа от меня сидел негатив-неф, а слева позитив-прозаик П. Пусть Люха с трудом окончил школу, думал я. Пусть он стал не учиться, все равно он инопланетянин. А на Землю попал случайно. Вместе с самыми высококачественными серпрайзами и мощным трансфером он, как было уже сказано, прихватил из сейфа главного Галактического банка портативный репрессивный аппарат (ПРА). Трансфер, это, кстати, не лист, по которому продают подержанных спортсменов, трансфер это такая штуковина, которая позволяет любому разумному существу принимать любые удобные для него формы.
Понятно, разумные.
Похищенные серпрайзы Люха припрятал на одном уединенном коричневом карлике, а сам незамедлительно смылся в сферу Эгги, откуда ему, впрочем, так же незамедлительно пришлось убраться, спасая от бед свои многочисленные жвалы и псевдоподии. Какое-то время он прятался на Марсе, но это было чрезвычайно скучно. Будучи, в сущности, самым богатым существом известной Вселенной, годами лежать в сухой марсианской пустыне, придав себе форму красного думающего камня, — Люхе такое времяпрепровождение не понравилось.
Он бросил Марс и открыл для себя Землю.
Земля Люху потрясла. Ему понравились люди — вполне разумные, хотя и суетливые существа. Ему понравились пейзажи — задумчивые, хотя и не повторяющиеся. Люха сам принял вид грубоватого молодого человека, который с некоторым трудом окончил школу, а дальше стал не учиться, а снял комнатенку в самом центре Новосибирска. Он неделю не выходил из комнаты, постигая по старым журналам и газетам, купленным у соседки за неимоверные деньги, особенности человеческого существования. Он узнал о налогах и революциях, о преступности и любви, о праве на труд и праве на отдых. Наконец, он узнал о существовании писателей и журналистов.
Петь песнь.
Через неделю в Люхину комнату постучали.
— Кто там? — спросил Люха.
— Милиция.
— Зачем я вам?
— Поговорить надо.
— Сколько вас там?
— Трое.
— Ну и поговорите друг с другом.
Пока милиционеры взламывали дверь (на Люху их навела соседка, потрясенная сверхвыгодной сделкой по продаже старых газет и журналов, а также тем, что Люха в течение недели вообще не выходил из комнаты, даже в туалет), Люха по водосточной трубе спустился с одиннадцатого этажа прямо на улицу, вызвав аплодисменты случайных прохожих. Трансфер и ПРА к тому времени были у Люхи почти на нуле, он строго экономил энергию — ведь на одном очень уединенном коричневом карлике его ждали припрятанные серпрайзы. Все что он смог позволить — превратить кусок какой-то валявшейся под ногами бумаги в новенький билет члена Союза журналистов. Это сразу позволило ему подрабатывать в газетах мелкими заметками и, когда захочется, посещать Домжур. Кстати, заметки Люхи отличались привлекательной простотой. Он сам так считал: если лопата это лопата, а жопа это жопа, то зачем хитрить? Пиши все как есть, читатель проглотит. Если люди наработали за свою историю столько слов, значит, всеми можно пользоваться. Он даже снял комнату на Вокзальной магистрали и вечерами ходил в Домжур. Он немножечко выпивал и боялся только цыганок. Что-то они, дуры черные, в нем чуяли. Что-то понимали такое.