Бледнели, увидев Люху.
   А Люха этого не выносил.
   Удивительная вещь — рождение замысла.
   Вот только что ты ничего такого не знал, ни о чем таком даже не задумывался, ничего такого в голову не приходило, и вдруг — на тебе! Вот он — Люха, глаза выпуклые! Инопланетянин! Преступник!
   Кто подсказал?
   Вечный вопрос.
   Над ним я и ломал голову, пока наш самолет трясло над Витошей при заходе на полосу Софийского аэропорта.

ЕЩЕ О ЛЮБВИ

   От жгучего болгарского солнца, от игры теней, запаха листвы, от незнакомого, но как бы и знакомого говора прозаика П. понесло в странные словесные дебри. Он прямо с ума спрыгнул. Пока мы проходили паспортный контроль и таможню, пока нас разыскивала переводчица, назвавшаяся вовсе не болгарским именем, прозаик П., оглядывая лица мелькающих вокруг людей, зачем-то сообщил нам, что на голове среднестатического простого человека, в том числе советского, произрастает около 125 000 волос.
   — Не мало? — засомневался я.
   — Бывает и больше, — неохотно согласился прозаик.
   А вообще, снова воодушевился он, за обычную жизнь обычного среднестатистического человека, в том числе советского, на его голове отрастает, и соответственно выпадает в процессе лысения, почти полтора миллиона волос.
   Это была уже более солидная цифра, но я и ее собирался опровергнуть. К счастью, переводчица Лида тоже оказалась вовсе не молчаливой особью. Показывая какой-то памятник, она напомнила нам об общих исторических корнях, о Кирилле и Мефодии. И подчеркнула нерушимую связь славянских народов. Я был рад, что ей неизвестны мои стихи о шалостях советского князя Святослава.
   Поправляя галстуки, потея в черных официальных пиджаках, прозаик П. и поэт К. благожелательно прислушивались к переводчице, причем каждый нашел возможность и ей сообщить что-то полезное. Прозаик П., например, напомнил о том, что болгар от фашизма освободили простые советские люди, а поэт К. подтвердил слова прозаика вполне недвусмысленными намеками на кипящую вокруг жизнь: дескать, вот неплохо у вас, конечно… но вы, болгары… вы должны помнить…
   Платаны.
   Столики кафе, вынесенные прямо на бульвар.
    И в этот момент начинают звенеть колокола Александра Невского, как мелкие монетки, пересыпаемые в синем кармане неба…
   Грандиозные номера отеля «Балкан» потрясли прозаика П.
   По рангу он, понятно, шел первым, за ним следовал секретарь парткома поэт К., а уже потом я, автор неприятных, вредных для читателей книг, не нашедший мужества отказаться от иностранного ордена.
   К сожалению, самый большой номер был заказан на мое имя.
   Пришлось исправлять ошибку. В итоге мне достался самый маленький, хотя все равно грандиозный.
   Бросив вещи, я отправился в душ.
   Я не обращал внимания на телефонные звонки.
   Скорее всего звонили предыдущему обитателю номера. Кто в Софии мог знать, что я уже прилетел? Но, выйдя из душа, я с удивлением обнаружил в своем номере насупленного прозаика.
   — Это я звонил вам, — сообщил он.
   — А что такое?
   — В мой номер постоянно звонят. Вам звонят. Прозаик П. был полон нехороших подозрений.
   — Пойдите и разберитесь со звонками. И чтобы никто больше не смел звонить.
   Мы прошли в номер прозаика П. И тут же затрещал телефон.
   Звонил Иван Цанев.
    Вбирает мир твое жужжанье, когда ты медленно взлетаешь к цветку — мохнатый рыжий слиток, пыльца, прилипшая к губам.
    Соединяю звук и образ, тянусь к немеркнущим вещам, а ты, не думая о счастье, цветок любимый выбираешь.
    Привязанная нежной нитью, не можешь взять и улететь, мой взгляд пустить тебя не может. С цветка к цветку, как по ступеням, взбираешься, то пропадая в густой колышащейся тени, то останавливаясь, чтобы жужжаньем праздник свой воспеть…
    Дыханье меда, боль усилий — ты б все мне сразу отдала, сестра усердия. Ты знаешь, как достигают перевала.
    Но только захочу погладить, как ты в меня вонзаешь жало. И это — как начало песни. О падающая пчела!
   Вот как умел писать поэт Иван Цанев.
   — Ты приехал, ты в Софии, — кричал в трубку Иван, и я видел его щербатую улыбку.
   Пусть щербатая, но все равно это была улыбка Ивана Цанева, а не какого-то там Мубарака Мубарака. Это была улыбка друга, который жаждал со мной выпить. И как можно быстрей.
   — Мы официальная делегация, — сухо напомнил мне прозаик П., различающий некоторые слова. Он был в глухом черном костюме. — Никаких непротокольных встреч, Геннадий Мартович!
   Я кивнул прозаику:
   «Понимаю».
   А телефон не смолкал.
   Старые друзья приглашали меня на Витошу, звали на полынное вино, просили разделить аперитив рядом в баре, но взгляд прозаика П. не отпускал меня ни на секунду. Прозаик П. слышал каждое мое слово и время от времени сухо напоминал: мы официальная делегация, Геннадий Мартович! Поэтому на все приглашения я вежливо отвечал: спасибо, но сейчас не могу… Прилетел не один, со мной два известных советских писателя…
   — Это хорошо, — радовались друзья. — Они любят полынное вино?
   Я тревожно переводил прозаику П.:
   — Вы любите полынное вино?
   Прозаик П. уклончиво кивал:
   — Мы официальная делегация.
   Я выслушивал очередного друга и снова оборачивался к прозаику П.:
   — Вы любите греческий коньяк и непристойные танцы?
   Прозаик П. все более мрачнел:
   — Мы официальная делегация.
   И напоминал:
   — Надеюсь, что на официальный прием вы пойдете не в джинсах?
   Конечно, нет.
   Было слишком жарко.
   На официальный прием в Союз писателей Болгарии я пошел в шортах.
   В такой жаркий, я бы сказал палящий, невероятно душный день идти по улицам Софии в черных глухих пиджаках могли, конечно, только самые иностранные иностранцы. Я даже отстал шага на два, чтобы меня не путали с ними. На самом деле, так приказал прозаик П. Это он не хотел, чтобы их путали со мной.
   Явиться в Болгарию без черного глухого пиджака!
   Но время от времени прозаик П. сердито оглядывались:
   — Почему в Софии не видно собак?
   — Их истребили, — отвечал я жестко.
   — Турки?
   — О нет! Партийные власти. Ночь хрустальных ножей. Чтобы не кусали иностранцев.
   Они уже готовы были поверить, но в этот момент из-за угла лениво вывалил и потрусил рядом с нами жирный самодовольный сардель-терьер с тупой невыразительной мордой.
   Прозаик П. и поэт К. демонстративно отвернулись.
   Но я знал, на ком можно сгонять злость. Мой провал стоил Люхе левого глаза и памяти. В новом варианте будущей повести Люха при посадке на Землю терпел крушение, терял левый глаз, а с ним и память. Пусть забудет, скотина, решил я, на каком конкретно коричневом карлике припрятаны похищенные серпрайзы. В конце концов, раз уж он преступник, то должен понимать, что преступление не окупается.
   Но вот странно.
   История с собакой привела прозаика П. в хорошее настроение.
   — Заметьте, — сказал он переводчице, встретившей нас на улице Ангела Кынчева. — Заметьте, Лида, что обыкновенный среднестатистический человек потребляет за обыкновенную жизнь не менее сорока тонн пищи и пропускает через свои легкие почти триста восемьдесят тысяч кубов воздуха. Не мало, правда? Вот откуда все эти мальтузианские гадости.
   И успокоил Лиду:
   — Мы, коммунисты, найдем выход из положения. Мы — братские народы. В конце концов, в мозгу даже обыкновенно! о среднестатистического человека ежесекундно протекает не менее ста тысяч химических реакций.
   — И в вашем? — не поняла Лида.
   — В вашем тоже, — жестко отрезал прозаик.
   Настроение прозаика П. подпрыгнуло еще выше, когда в Союзе писателей Болгарии мы узнали, что я не смогу получить орден Кирилла и Мефодия.
   Знаменитый болгарский поэт Л., стихи которого я тоже переводил, с огорчением сказал мне:
   — Ты все поймешь, Геннадий. Ты ехал получить за свою хорошую работу хороший орден. Ты его заслужил. Мы сами тебя представили. Орден Кирилла и Мефодия самый гуманный орден в мире, я знаю, он бы красиво горел на твоей груди. Но предисловие к твоей книге написал наш литературный критик, который оказался ненадежным человеком и коммунистом.
   И вздохнул, пояснив суть ошибки:
   — Две недели назад наш бывший литературный критик сбежал в Испании с туристического теплохода и уже успел дать по европейскому радио и телевидению несколько несправедливых и злых интервью. Сейчас мы не можем дать тебе орден. Получается, что тебя хвалит враг Болгарии. Вручение ордена вызвало бы противоречивые мнения. Но мы дадим тебе орден позже. Когда шум утихнет.
    Не до ордена, была бы родина с ежедневными Бородино…
    — Мы дадим тебе орден, Геннадий, — щедро сказал знаменитый поэт Л. — Мы, может, дадим тебе целых два ордена. Ты заслуживаешь. Но это немного потом. Ты ведь подождешь, правда?
   Я кивнул.
   Я умею ждать.
   Знаменитый поэт облегченно вздохнул.
   Интересно, что бы он ответил, закати я ему скандал? Нет, дескать, мне ждать некогда! Я, дескать, занятой человек! Не надо мне завтра двух орденов, дайте сегодня один, заслуженный!
   Но я ничего такого не сделал и знаменитый поэт Л. это оценил:
   — Мы устроим тебе отдых. Мы сделаем все, чтобы ты замечательно отдохнул. Мы знаем, ты много ездил по Болгарии, но Болгария неисчерпаема…
   Не буду врать, он не сказал, что Болгария неисчерпаема как атом.
   Это сказал совсем другой человек и совсем по другому поводу. А поэт Л. сказал только, что в Болгарии много таких уголков, о которых даже я не знаю. Есть такие уголки, сказал он, в которых ты никогда не бывал. Выбирай любой, мы тебе покажем все, что ты захочешь. Долг болгарских поэтов — показать тебе страну, которую ты любишь. Но дай мне слово, попросил он, что ты будешь только отдыхать. Никакой работы! Ты будешь только купаться, гулять, смотреть на красивых женщин. Разве можно смотреть на красивых женщин и не чувствовать себя счастливым?
   Я подтвердил:
   — Нельзя.
   Троянская ракия — чайный куст внутри огромной бутыли, запотевшая смирновка, рыжее шотландское виски, сингуларский мискет, зеленая ментовка, греческий коньяк, цветные кипрские вина…
   — Я спросил нашего большого друга Геннадия, где бы он хотел побывать. — Знаменитый поэт Л. высоко поднял наполненный бокал. — Наш друг решил побывать в Шумене. Наш друг захотел увидеть мадарского конника.
   — Я протестую!
   Прозаик П. сурово оглядел стол, окруженный болгарскими поэтами.
   Неполученный мною орден придал много веса прозаику П.
   — Мы — официальная делегация. Мы хотим возложить венки на Шипке. Мы хотим подняться на Черни врых и возложить венки перед музеем революционного движения. Мы хотим возложить памятные венки на могилах павших солдат, а также перед памятником Алеше.
   — У нас большие планы, — со значением подчеркнул он.
   — Это замечательно! — обрадовался знаменитый поэт. — Няма проблем! Мы отправим нашего друга в город Шумен, а вы поедете возлагать венки.
   Звон бокалов.
   Скандал удалось замять.
   Прозаик П. и поэт К. согласились ехать в Шумен — смотреть на мадарского конника.
   Звон бокалов.
   Приглушенный шум голосов.
   Оглядывая оживившихся прозаиков и поэтов, я понемногу приходил в себя. Бог с ним, с орденом. Главное, не пить ментовку. Болгары называют ментовку «Прощай, совесть». И незачем лишать Люху левого глаза. Кривой журналист — это нонсенс. А орден… «Что орден? Ни любви, ни славы, один голимый орнитоз…»
   Впрочем, Света Борзунова писала не об ордене, а о голубе.
   Никола Инджов, поэт, бывший посланник на Кубе (трагически):
   — И когда мы улетали, Геннадий, я самолично усыпил моего любимого попугая. Я не хотел возвращаться домой без любимой птицы. Я усыпил ее, но в аэропорту «Орли» мой папагал проснулся. Прямо из чемодана он стал кричать по-болгарски: «Никола, здравей! Как сте? Какво правишь?» Нет людей более жестких, чем французские таможенники. Я думаю, Геннадий, французскую революцию сделали таможенники…
   Прозаик П., уверенно:
   — Но чувствительность среднестатистического человеческого глаза столь высока, что при нормальных условиях видимости самый обыкновенный глаз может заметить с вершины высокой горы свет обыкновенной свечи, горящей на расстоянии до восьмидесяти километров…
   Николай Кынчев, поэт медлительный, рано поседевший:
   — И тогда я перестал работать с грузинскими поэтами. С ними трудно работать. Они поднимают тосты…
   Ана Александрова, бывшая балерина (печально):
   — Да, я изменяла мужьям… Но любовникам… Никогда…
   Прозаик П., с особенным значением:
   — И если уж всерьез, то на кусочке самой обыкновенной среднестатистической человеческой кожи, не превышающем семи квадратных сантиметров, находится не менее шестисот сорока пяти потовых желез…
   Божидар Божилов, неожиданно просыпаясь (задремал прямо за столом):
   — Так сколько театров действует в одном сибирском среднестатистическом городе?
   Знаменитый поэт Л., угощая уже подрумянившегося, но все еще строгого поэта К.:
   — Это редкое, это домашнее, это полынное вино. Его можно пить много и в любую погоду. Оно освежает память и ставит дыхание. Но если ты вдруг захочешь сменить воду в аквариуме… О, если захочешь… Готовься к тому, что ноги тебя не будут слушаться…
   Николай Инджов (доверительно):
   — Настоящий поэт не должен быть красив. Настоящий поэт всегда немножечко Квазимодо.
   И внезапно вдохновясь:
   — Алкахол, алкахол и артистки!
   Всички хубаво. Все прекрасно.
   Но ведь я уже все это когда-то видел, слышал когда-то… И вовсе не на официальном приеме… Но где? Где?
   Я вспомнил. Ну да. В баре Домжура.
   Туда вечерами любил приходить инопланетянин Люха.
   Там активно функционировали самые необыкновенные формы жизни.
   Например, писатель Петрович. О Петровиче говорили, что до пяти, может, даже до семи лет он пользовался только одним словом — «трактор». «Малыш, хочешь конфету?» — «Трактор!» — «Малыш, не пора гулять?» — «Трактор!» — «Малыш, ты очень устал?» — «Трактор!» — «Малыш, ты любишь мамочку?» — «Трактор!» Заметьте, что столь своеобразный словарь не помешал Петровичу стать своеобразным писателем. Из трех изданных им книг одна была совсем не дурна.
   Впрочем, это не спасало Петровича от запоев.
    Иногда даже солнце после дождей может двоиться в отсыревшем небе, но ты, ты всегда единственная страна и другой не бываешь ни при какой погоде.
    Даже зная множество первородных слов, не так-то просто найти для тебя определение.
    Но как человек с крыльями это еще не ангел, так и ты — отнюдь не самое обыкновенное место.
   Божидар Божилов, прочтя стихи о Болгарии, величественно утвердился на стуле.
   Как восклицательный знак. Удивителен знак, как говорят болгары.
   В отеле, проводив коллег в номера, я сменил рубашку и решил на полчасика спуститься в бар.
   Почему не посидеть полчасика, коли тебе не дали орден?
   Так я и сделал. Да и Люха не давал мне покоя. А лучшего места для размышлений, чем бар, попросту не существует.
   В баре оказалось пусто.
   У окна сидел мадьяр в расшитой узорами льняной рубашке, за дальним столиком две густо накрашенные девицы, вот и все. Увидев, что я заказываю виски, девушки дружно пересели за мой столик.
   Я попросил бармена принести еще два бокала.
   — Сразу видно, что вы интересный человек, — сказала одна.
   — А вы?
   — Мы — инженеры-электронщики.
   Чем ближе к востоку, тем больше проституток имеют высшее техническое образование. На всякий случай я поправил:
   — Не электронщики. Электронщицы.
   — Так, — согласились девушки. — Инженеры-электронщицы.
   И спросили:
   — Ты поляк?
   — Руснак, — ответил я.
   Бог видит, я ничего не хотел от инженеров-электронщиц.
   Мне просто хотелось посидеть в баре. Я хотел подумать о Люхе.
   А еще мне было приятно сознавать, что я опять в Софии. Я люблю Софию.
   Не потому, что ей пять тысяч лет, видал я старух и похлеще, а потому что это действительно старый город, и это славянский город, и по нему можно бродить как по родному, и на каждом углу тебя ждет что-то новое. На террасе ресторана «Рила» можно увидеть Раду Александрову, обдумывающую за чашкой кофе новое стихотворение. На улице Ангела Кынчева можно встретить Любена Дилова, похожего на движущийся монумент преуспевающего писателя-фантаста (а при нем деталь его барельефа — Агоп Мелконян). В кафе у подземного перехода можно услышать старый спор. Кто-то будет кричать, что Никола Вапцаров и Антон Попов погибли не как болгарские герои, а как носители македонского национального сознания, а кто-то пустит в ход пивную кружку, доказывая, что все обстоит совсем наоборот.
   Короче, я ничего не хотел от инженерш-электронщиц.
   Но их глаза изумленно округлились и, прослеживая направление их взглядов, я обернулся.
   По широкой мраморной лестнице медлительно спускались два очень-иностранных писателя в черных глухих пиджаках.
   Алкахол, алкахол и артистки.
   Настоящую книгу делают отчаяние и вина. Как это ни прискорбно.
   Мучаясь от бессонницы, чувствуя, что не усну до утра, я несколько раз пытался дозвониться до Ивана Цанева, но что-то где-то заклинило, — поднимая трубку, я все время нарывался на взволнованный нервный разговор мужчины и женщины. Мне в этом разговоре не было места, они не слышали меня. Они не слышали меня, даже когда я начинал кричать в трубку. Женщину звали Искра. Боюсь, что в новой Болгарии ее переименовали. Мужчину звали Калоян. Искра отвечала Калояну излишне, на мой взгляд, резко, но трубку не бросала.
    Рагарбили, рагарбили… Съботни автомобили…
    Хайде, юноша немити и момичета немили, да му мислим няма смисъл, да се силям няма Сипи!
    Една лягат във окопи. Други ходят на кохили. Ний живем във рагарбили, существу маме във мили…
   Это Башев.
   Владимир Башев.
   Дальше там еще лучше.
    Крихме се в костюми тесни… Предперални и котлони тлеем като пред икони…
   Ночь. София.
   Дальние голоса.
   Скоро я понял, что Калоян всю жизнь добивается Искры.
   Во всех смыслах добивается. Наверное, когда-то они были вместе, потом разошлись. А мужчина из бывших рокеров. Похоже, он всегда был небогат, но на хороший мотоцикл сумел накопить. Каждую ночь с приятелями гоняет на мотоциклах по ночной Софии, предварительно сняв глушитель.
   Хайде, юноши немити и момичата немили…
   Когда-то Искра была с ним, но что-то такое там случилось. Теперь он снова хотел быть с Искрой. А она отвечала: только в Калькутте. Не знаю почему, но только в Калькутте! Если возьмешь меня, кричала Искра, то в Калькутте!
    «Возьми меня в Калькутте».Неплохое название для фантастической повести о негодяе Люхе, спрятавшем чужие серпрайзы на каком-то очень уединенном коричневом карлике.
   Миша Веллер утверждает: «Первая фраза — это камертон, задающий звучание всей вещи». Вытащив ручку, я записал в блокноте: «Привет, старина! Мне сорок лет. Сам не знаю, как очутился на Земле, но если встретишь ублюдка нКва, скажи ему, пусть не мыслит жизни без осложнений».
   Так у меня должен был говорить Люха.
   А если его спросят, кто такой этот нКва, он уклончиво ответит — один приятель.
   А если его спросят, бывают ли на свете такие имена, он уклончиво усмехнется: смотря на каком свете.
   И правильно.
   Я, например, вырос в провинции.
   В провинции много случается такого, чем в большом городе и не пахнет.
   А Люха, он, в сущности, тоже из провинции. Пусть из галактической, но все равно провинции. Люхе обязательно понравится в Домжуре. Он полюбит, выпив, садиться напротив бармена Сережи. Вдвоем они должны неплохо смотреться, особенно к закрытию бара, когда многие условности отпадают сами собой. Они будут сидеть друг против друга и негромко тянуть: «Есть по Чуйскому тракту дорога, много ездит по ней шоферов».
   Впрочем, решил я, Люху такие детали не должны трогать.
   Это не его тоска. Он будет дивиться совсем другому. Тому, например, что журналист кореец Ре много курит. Ну и рожа, скажет Люха при первом знакомстве с журналистом Ре. Люхе резонно возразят: почему рожа? Лицо. Такая вот корейская форма жизни. И вообще, резонно возразят Люхе, никогда не оскорбляй человека, пока не выпьешь с ним первые сто грамм. Этот Ре на самом деле большой мастер. В журналистике не одну собаку съел.
   Короче, решил я, Люха у меня будет завсегдатаем бара.
   Ведь это только я, автор, знаю, что он человек не бедный. На очень уединенном коричневом карлике Люха заблаговременно припрятал большую часть похищенных им серпрайзов.
   Далеко, конечно.
   А пока Люха бедует, живет от крошечного гонорара до другого крошечного гонорара, выпивает с писателем Петровичем и дружит с издателем ММ.
   Издатель ММ человек милый и беззлобный. Он только один раз в жизни участвовал в коллективной драке. Правда, его вмешательство привело к преждевременной гибели почти полусотни бутылок неплохого армянского коньяка.
   Ну конечно, и компания молодых фантастов.
    «Моралов проснулся, подвигал ногой, запутавшейся не то в сбившемся пододеяльнике, не то в не до конца снятых штанах, и хмуро, привычно выглянул из тающего ночного мира в залитую серым светом комнату. По его пробуждающемуся мозгу медленно, как дождевые черви, поползли первые утренние мысли — они касались окружающего беспорядка…»
   Такие описания напоминали Люхе покинутую им сферу Эгги.
   Ладно, не будем о сфере. Но ведь сейф с серпрайзами Люха грабанул как раз для того, чтобы однажды где-нибудь на самом краю Галактики, на самом дальнем ее и тихом краю поставить собственный кабачок, в котором можно, никого не боясь, часами спорить о свободном искусстве и петь песнь.
   Петь песнь — это буквальный термин.
   Люха вынес его из сумеречной сферы Эгги.
   Он вынес его из тех далеких прошлых времен, когда он еще не был землянином, имел много псевдоподий и жвал и активно бегал от Галактической полиции. В мой кабачок, думал Люха, без спроса не сунется ни одна галактическая полицейская крыса, к какой бы цивилизации она ни принадлежала. А сам он займется настоящим делом. Начнет, к примеру, составлять бедекер по всем питейным заведениям города. Он даже специальный чертежик учинит, снабдив его подробной легендой. Пусть издатель ММ им займется. Эта штука может разойтись в доброй сотне тысяч экземпляров. Кому не интересно пройтись от тайного погребка, скрытого в подземных недрах железнодорожного вокзала, до ресторана «Поганка», криво поставленного совсем в другом углу города. Естественно, в бедекере будет точно указана широта и долгота каждой питейной точки. Вкус выпивки не зависит от широты и долготы, но это придаст изданию респектабельность.
   София.
   Растет, но не стареет.
   Я был доволен первой ночью в Софии.

НАЙТИ НЕПОТЕРЯННОЕ

   Когда поезд прибыл в южный город Шумен, прозаик П. и поэт К. надолго исчезли в номере прозаика. Наверное, проводили закрытое партийное собрание. Пусть ненадолго, но я остался один.
   Впрочем, именно ненадолго.
   Уже через полчаса мой номер под завязку забили молодые шуменские поэты, уже знавшие о нашем прибытии. Самым шумным оказался, впрочем, эссеист Веселии Соколов, а самым молчаливым философ Карадочев. А всю банду вместе возглавлял поэт Ганчо Мошков, человек крепкий и темпераментный. Он совершенно замечательно комментировал собственные стихи. Это не было попыткой спасти неудачные строки, вовсе нет, это был некий самостоятельный жанр.
   С чем-то подобным я уже сталкивался.
   Ну да! Томский поэт Михаил Карбышев. Писать стихи он начал в пятьдесят лет, зато это были настоящие стихи. Поняв это, Карбышев тут же заказал визитку: «Поэт Сибири и всея Руси». Он обычно комментировал каждое свое стихотворение. «Вот, — говорил он, восторженно повышая и повышая голос, — сейчас прочту вам свое замечательное стихотворение о женщине. В снежный день подхожу к почтамту, а по ступенькам плавно поднимается женщина…» Вот так, объяснял Карбышев, толпа течет, вот так стоят каменные колонны, вот тут ступеньки почтамта, а по ним плавно… женщина… и снег… плавно…
    Все заметелено, все заметелено от главпочтамта до площади Ленина…
   Впрочем, процитированные стихи как раз не принадлежат Карбышеву. Но это не важно. Ганчо Мошков, задыхаясь, читал:
    Край Божица, във Тузлука, име дол като подкова.
    Ах, край златната Божица, денем куковица куха, нощтем се обажда сове…