— Это как — безвестно? — спросил Лоскут.
Чекчой испуганно отмахнулся:
— Нхомиани! Нельзя вслух.
— А, может, не Энканчана видел? — Лоскут пытал Чекчоя, а Дежнев Лоскута. — Может, не Кивающий лежал в том розоватом снегу? Дикующие князцы сильно похожи друг на друга. Так Господь придумал.
— А кафтан? — рассердился Гришка. — Когда был ранен князец, в уединенное зимовье принесли Энканчана в том самом кафтане. Я каждую подпалину запомнил. — Сердито переспросил одноглазого: — Как это — безвестно помирает?
Чекчой испуганно оглянулся.
Террак сам по себе бегает по сендухе. Бос, одет плохо.
Один ходынский мужик встретил террака. Перекочевывал на новое место, остановился ночевать на берегу реки, утром вышел проведать олешков, а самого крупного нет. Пошел искать, наткнулся на террака. Увидев мужика, террак рассердился, разорвал украденного оленя напополам. А мужик тоже рассердился и выпустил стрелу в один глаз террака. А потом в остальной глаз. Террак с криком подпрыгнул. Потом упал и безмолвно указал ходынскому мужику на свое горло. Мужик пожалел умирающего и ножом террака перерезал ему горло. Кровь хлынула, залила пространство на несколько шагов вперед. А в скором времени тот ходынский мужик сошел с ума и умер.
— Как можно босым жить в ледяной пустыне?
Давая время придти в себя, показывали испуганному князцу железный нож или звонкий колокольчик, сыпали на ладонь одекуй — синее. Чекчой отходил, восхищенно жмурился. Эек слабо освещал желтые лица и желтый круг на груди Чекчоя. Набираясь смелости, объяснял: «Умирает безвестно». Объяснял: «Люди разно умирают. Одни от кашля, другие от родов, третьи от воспаления, другие от тяжелых ран. А террак — безвестно».
— Как так? — допытывались.
Чекчой закатывал одинокий глаз:
— Нахомиани! Нельзя говорить вслух! Дед сендушный обидится. Спрячет в омутах рыбу, отгонит зверя. Нашлет мор, голод, пургу.
Но все же поняли.
Вот жил человек. Вот простой жил.
Бил копьем сендушного зверя. Много кочевал, ставил по берегам рек ровдужные урасы, строил полуземлянки. Однажды рыбачил, со льдины скользнув, выпал в воду. А выпал в воду — утонуть надо. Спасаться нельзя, возвращаться к людям нельзя. Если выпал в воду, настоящий мужчина уже не вернется, не должен. Такой закон. Человек не рыба, ему плавать не разрешается. Выпавшему в воду человеку копье в помощь не протянут, и веревку не бросят. А если выплывет такой человек, то он уже не человек, а террак. Ему еды не дадут, к стойбищу не подпустят. Ставшие ветром!
— Да как ставшие ветром? — не верил Гришка. — У меня жирных чиров унесли из уединенного зимовья. Я свист слышал, видел непонятное. Упади ты в воду, Чекчой, неужто не протянул бы тебе копье?
Укорил:
— Дикуете.
Князец согласился:
— Дикуем.
Лицо плоское, в пепельных морщинах.
Сильные руки порезаны чужими ножами. Соглашался с Гришкой: дикуем. Но в розоватом снегу, отворачивался, никак не мог лежать Энканчан! Кивающий сильно сердит на русских. Он кругами ходит вокруг острожка. А в розоватом снегу за уединенным зимовьем лежал террак.
Вот жил ходынский мужик, объяснил.
Вот упал в открытую воду — в полынью, а может, в прорубь. Долго барахтался в черной, как ночь, ледяной воде, холодной и острой, как зимние звезды. Наверное, кричал, сорвал голос, но не утонул, спасся. Нерадостный выкарабкался на твердый лед. Домой пришел — одежда заледенела. Вместо слов свистнул громко. Жена испугалась, такого не приняла. И другие люди отгоняли от живых стойбищ.
— А кафтан?
— Террак мог украсть!
Сильно мерз, объяснил, тайком мог унеси кафтан из урасы Энканчана. «Я, может, спрошу, — испуганно обещал Чекчой. — Узнаю, терялся ли тот кафтан?» Прикладывал палец к плоским губам: «Нахомиани!»
Дежнев странно взглядывал: как, Лоскут, ты мог ошибиться?
Успокаивал Чекчоя: не хочешь, не говори про террака. Раз не хочешь, мы тоже не будем говорить о таком вслух. Для успокоения уводил разговор в сторону. Вот, слышал, живут в сторону полудня коряки незамиренные. А кочуют по сендухе или ставят долговременные избушки? А еще народец каэргэлэт, это чюхчи? А анкаль? Тоже чюхчи? Как пройти к таким? Как выбрать удобный путь?
Забывая испуг, одноглазый надувался важностью.
Он многое знает, объяснял. А чего не знает, то знает отец.
Некоторые ходынские мужики, объяснял, ходили на полдень, но там плохо жить. Там духи совсем глупые. Они столько понаделали гор, что ходить трудно. А когда подземная собака такого глупого духа отряхает с себя снег, вся земля трясется, со склонов катятся камни, совсем неудобно жить. А другие горы извергают из себя дым и огонь, наверное, духи варят пищу. Зато если идти на полночь, объяснял, там нет других гор, кроме ледяных. Только чюхчи и морской зверь. Усатый морский зверь сердито ревет, ему не нравится жить в холоде. И чюхчи там как бешеные, на всех кидаются, убить могут.
Дежнев кивал:
— Запоминай, Грегорий.
И взглядывал на Лоскута так, будто ему путь предстоял.
Вздыхал. Вот говорят, будто пуста Сибирь. А в ней, смотри, сколько народов! Загибал пальцы. Коряки, кереки. Кочующие одулы. Эвенки, эвены, всякие якуты. Сидячие чюхчи, кочующие чюхчи. Робкие анаулы, ходынцы, чюванские мужики. Незаметные алаи, отдаленные омоки, злые янгинцы. Шоромбойские мужики, с которыми лучше не встречаться. Просто тунгусы, и когимэ с ними. Вздыхал: с такими многими народами при правильном деле сытно жить можно. Со значением кивал в сторону Чекчоя: видишь, Гришка? Половины глаз нет, руки изранены, а весело живет, зажигает человека на живое!
— Вот сядем на Погыче, придут сюда другие русские. Замирим чюхоч и диких коряков, подведем под шерть. Вечный мир будет?
Чекчой кивал:
— Будет!
А Дежнев не скрывал забот. Ему трудно, он — государев прикащик. Никиту Семенова тоже крикнули прикащиком, но Никита хитер, как носатый зверь шахалэ. Он не хочет заниматься прикащьичьими делами. Он свободные дни проводит в лесах, его зверь волнует. Жаловался:
— Все заботы на мне.
Радовал Чекчоя будущими подарками:
— Вот русские придут, станем тесто творить, хлеб печь.
Усмехался:
— Ел хлеб?
— Ну, нет, — загорался Чекчой.
Дежнев жмурился:
— Вкусно.
— Ну, как вкусно? Как юкола?
— Вкусней.
— Как гусь квашеный?
— Вкусней.
— Как рыба строганая? Как чир жирный?
— Да нет, Чекчой. Хлеб вкусней. Ты с нами дружи, все попробуешь.
И вновь спрашивал ненасытно.
А за краем сендухи, далеко на восходе, какие есть люди, какой род?
Далеко они? Многочисленны? Какой у них бой? Сколько ходу судового до них? Где серебро берут на большие бляхи? И куда дальние реки устьем впадают? Сядем на Погыче, вздыхал, выпишу из Тобольска умных рудознатцев, помясов. Заведу строгих целовальников. С каждого отдельного человека польза пойдет в казну. С каждого начнем брать пошлину. Десятинную — соболями, рыжими лисами, перекупную — серебром. И поголовную начнем брать, и записную. Вздыхал, без строгих целовальников не обойтись.
— Юшка подл, — сердился. — Юшка где услышит крик боли, так туда и бежит. Вот Мишка Стадухин огненным боем погромил ходынцев, Двинянин тут же прибежал на крик боли. Вот решил, что я слаб, что меня можно грабить, опять сразу прибежал. Не доходит до него, что с дикующими дружу. Ты вот, Чекчой, по моей просьбе зажег огни на горе, спасибо. Теперь Юшко испугался. Он уйдет тихо, поджав хвост. Теперь он испугается и уйдет, не нападая на меня. А тебе, Чекчой, вечный мир будет. Тебе богатые подарки будут. И кто бы ни пришел в сендуху, теперь я сам буду стоять между русскими и ходынцами.
Странно у людей, забывался Гришка.
Вот зверовидный Фрол. Живет, пряча под шапку рваное ухо. Попался в неправом деле. Вели от ворот большого города до главного рынка, там жгли бичом из воловьих жил. Подьячий аккуратно считал удары, а Тюнька Сусик, перепуганный до смерти, в городской толпе хватался за бока, боялся — друга запорют.
Много в мире обид.
Евсейка Павлов сердцем ожесточился.
В Якуцком остроге Евсейка не понравился воеводе — выпороли. После того Евсейка по делу и не по делу стал называть воеводу козлищем. Как увидит, так назовет. Как произнесут знакомое имя воеводы, опять назовет. Так ненароком дожил до бунта.
И Никита Семенов не прост. На Погычу спустился с Семеном Моторой. Прикащичьих прав никогда не хотел, это крикнули его для пущей справедливости. А Никита с той поры совсем забыл про острожек. Мечтает построить большой коч и уйти в Якуцк морем.
И десятник Васька Бугор.
И опытный торговый человек Щукин.
И якуцкие казаки Терешка Микитин и Фома Пермяк. И промышленный человек Томилко Елфимов. И веселый Васька Марков, ставший кормщиком и сразу же унесенный в море. Кого ни ткни, у каждого за спиной жесточь, несправедливость. А так, люди как люди. Фрол хотя зверовиден и ходит в медвежине, а всем известно: когда случилось на зимней Яне выводить из голых лесов заголодавших одулов, ел вместе с ними ременную упряжь. Когда одулы стали нехорошо, не по-товарищески посматривать друг на друга, все равно вел. Сам умирал, но вывел к становищам.
Или Евсейка.
Этот на каждого кричит поносно.
Ему не в труд крикнуть слово и дело государево. Он любого, не раздумывая, крикнет козлищем. А все равно было, вынес Лоскута из сендухи. Маленький, злобный, скрипел зубами: таскать вас не перетаскать, козлища! — а нес. Дымка морозная, след сбит, дыхание запалено. Злобно скрипел зубами: козлища! — а нес, нес, не бросил хромого, не дал замерзнуть, не скормил северным волкам. На стоянках оттирал снегом руки и ноги. Благодаря Евсейке, Лоскут нисколько себя не потерял.
Или Васька Щукин. В Тобольске по горячности бил на городской площади известного пятидесятника Курбата Иванова. Бил, не имея особых обид, просто кураж такой напал. А ведь кто, как не Васька, заботливо выхаживал на Погыче раненных? Поил травами, как настоящий помяс, ласковым голосом уговаривал не умирать, слушаться Бога. А потом так сильно плакал, когда товарищ его Евтюшка Материк, не поверив Ваське, скоро после ран скончался.
И Федот Холмогорец.
И чванливый Мишка Стадухин.
И дерзкий Юшко Двинянин. И Иван Ребров. И убитый ходынцами Мотора.
С одной стороны — отсвет багровый зажженных стойбищ, с другой — земли новые, народы, усиленье казны. Мишка Стадухин Ковымой державу расширил. Юшко Двинянин пеше перешел Камень. Дежнев Необходимый нос обошел, видел гибель многих служилых, сам не раз погибал, а поставил на Погыче острог, открыл богатую коргу. Гераська Анкудинов, пусть жиган, но тянулся за государевым прикащиком, а кое где обгонял его.
Жить в мире.
Тогда сам мир желт.
Как солнечный круг. Как осенняя ондуша. Как лицо молодой женщины.
При долине куст калиновый стоял…Очнулся.
Дежнев разводил руками:
— Вот людей мало. Мне бы людей.
Сам того не ожидая, Лоскут высказался:
— Ну, если и мало, Семейка, зато верные.
И выдал глубоко скрываемое, желаемое всей душой:
— Ставь меня целовальником!
Сладко зажглось в сердце. Вдруг представил. Над рекой — многие деревянные избы, дым нежный. А он, Лоскут, ведает исправным поступлением в казну денег. Называют его Грегорий, он вдали от воеводского гнева, при собственном дворе, скоте, при живой бабе. А что? Выпишет с Руси какую девицу. По имени Озноб. Да если даже Кобылой будут звать, что с того?
Насторожился: промолчал Дежнев.
— Не угодил чем?
— Я бы поставил…
— Что ж мешает?
Взглянул остро. Как обжег:
— Много понимаешь про себя.
— Боишься? — изумился Лоскут.
— Уважаю, Гришка. Ты ум имеешь.
— Так чего же плохого в том?
— Да не нужны на Погыче умные.
— Как не нужны? Хочешь, чтоб все были, как Артюшка?
Будто услышав свое имя, всхрапнул спящий на лавке Солдат.
Огонек в эеке покорно качнулся.
— Артюшка, может, не умен, — ровно сказал Дежнев, — да полностью верен. Он хитростей не строит, особенно не прислушивается. И ничего особенного ни от кого не ждет.
Взглянул странно:
— Ты тоже верен. Но по другому. Ты таким, как Артюшка, никогда не будешь. Ты втайне хочешь возвыситься. Может, сам не догадываешься, но хочешь, хочешь. Потому и бунтуешь, потому и бегаешь. Вот у Степана Свешникова научился грамоте, а зачем? Не знай ты грамоты, Павлик Заварза в живых ходил бы сейчас.
— Семейка! Он на тебя изветы писал!
— Писать — не стрелять. — Дежнев нахмурился. — К тебе Бугор приходит искать совета. К тебе приходит, заметь. А разве не я прикащик? Ядовитый Евсейка всех держит в козлищах, а тоже к тебе идет. Наконец, князец Энканчан… Если ты видел его мертвым, то кто бросил тебе ремень?
— Тебе, Семейка, служу.
Дежнев покачал головой:
— Где двое возвысились, там настоящей службы нет.
— Как тебя понять? Гонишь? — изумился Лоскут.
— Ну, что ты, что ты! — замахал руками Дежнев. — Хочу, как самого умного, послать в Нижний острожек. Пойдешь нартным путем с Васькой Бугром. Ну, возьмете Евсейку. Доставите рыбий зуб.
Чекчой, не понимая Гришкиного изумления, сидел напротив, вертел черной головой, смотрел с отвращением, будто тонул Лоскут в ледяной полынье. Понимал что-то свое. Было видно: веревку не бросит.
— Террак?
Дежнев засмеялся:
— Нет у нас такого обычая.
Обернулся к Гришке:
— Вернемся в острожек, начнешь собирать аргиш.
Гришка поднял голову, вывернутые ноздри раздуло гневом:
— Посылай Бугра. Я не пойду.
— Почему так?
— Сам знаешь. На меня государево слово в Якуцке крикнуто.
— Теперь за многими тяжкими службами прощение заслужил.
— Это все слова, Семейка. После Юшкиной ложной грамотки таким словам верить не след.
— Мне верь.
Лоскут усмехнулся:
— Я даже Степану Свешникову не всегда верил.
Упрямо повторил:
— В Нижний не пойду.
— Куда же хочешь?
— Может, в сторону восхода.
Подумав, зло спросил:
— Припас дашь?
— Припас дам.
— Тогда, может, пойду еще дальше. Может, пойду к Большой воде.
— Там коряки незамиренные.
— С коряками сговорюсь. — Упрямо раздул ноздри, смиряя себя: — К Большой воде двинусь.
— У Большой воды глухо, Гришка. Я Необходимый мыс обошел, правду говорю. Одному там нельзя ходить.
— С Богом везде можно.
Помолчали. Теперь уже Дежнев поправил огонь в эеке:
— Дам тебе двух человек. Пищаль дам. Зелье.
— За пищаль спасибо.
— А я не за просто так, — непонятно усмехнулся Дежнев. — Ты с дороги мне все сообщай, Грегорий. Куда придешь, оттуда и сообщай. Отправится какой иноземец в нашу сторону, пошли с ним весточку. Он найдет. Мне, Грегорий, хочется знать, что лежит далеко в сторону восхода.
Чекчой, не понимая разговора, тревожно отодвинулся от Гришки. Громко всхрапнул и умолк сам по себе Артюшка. Будто подтолкнутый этим, Дежнев ровно заговорил.
— Вот ты ходил по сендухе, Гришка. Плавал по новым рекам, хорошо знаешь иноземцев. Видел рожи писанные, якутов, одулов, знал омоков. И верхних, и нижних когимэ знал. Анаулы тебе знакомы. Ты в уединенном острожке дикующего князца ставил на ноги.
— И что?
— А то, что ты до всего доходишь своим умом. Точно тебе говорю: ты возвысишься. Ты любопытен, ни в каком месте скучать не будешь. А попадешь в Нижний, смело зови людей. Хоть куда. За тобой пойдут. Авось, наткнешься на какую свою реку. Службы государевы отпускают любой грех.
Нахмурил брови:
— Я, Гришка, Необходимый нос обошел, богатой коргой казну усилил. Нестерпимого Мишку Стадухина отвадил от баловства. Теперь хочу иноземцев окончательно привести под шерть. Уйдет Двинянин, так и сделаю. А ты свое ищи. У тебя получится. Я не аптах, не волшебник, в чужих головах читать не умею, но чувствую: ты возвысишься. Может, темны мои слова, Гришка, но ты сам дойдешь до их глубины. Сендуха пространна. По ней тысячи людей проходят безвестно. Но самый первый всегда оставляет след.
Сказал:
— Ты, Грегорий, знаешь, какие в сендухе озера. Метнешь острогу, без рыбы не вынешь. Зверь разный, рухлядь мяхкая, зуб рыбий. На Руси говорят, что тиха Сибирь, как могила. Это неправильно говорят. В самый серый день над темным омутом водяной одульский махнет рукой, а то встанет ондушка, желтая, как Солнце, вся в веселой хвое. Дед сендушный босоногий пугнет олешка. Птица вскрикнет. Сердце заходится, сколь в Сибири добра. Говорят, что есть край, где всегда солнце и зелень. Там люди не работают, просто лежат на теплом песке. А нам такого не надо. Я считаю: замирил какую нехитрую землицу — вот и садись на нее, обживай, делай край русским. И не кровью, Грегорий. Не жесточью, а лаской. Вот Мишка, вот Юшка — набежали толпой, но так же толпой и схлынули. А лучшие люди со мной остались. Я не обманываю.
Ухмыльнулся:
— Просто не всегда говорю правду.
Гришка, остывая, кивнул:
— Пойду, наверное, к Большой воде.
И насторожился.
В ночи — голоса, шум шагов.
Солдат, всхрапнув, мгновенно проснулся, рука заученно легла на рукоять топора.
— Кто шумит? — крикнул Дежнев.
— Ну, мы это.
— Кто мы?
— Ну, Фрол. Да Тюнька Сусик.
— Зачем шумите?
Боясь обмана, нисколько не веря людям Двинянина, Дежнев рукой оттолкнул дикующего князца Чекчоя вглубь урасы. Вдруг за ним пришли? Вдруг Двинянин пересилил страх перед дикующими? Но зверовидный Фрол, откинув полог урасы, смирно смотрел на свет. Весь хмурый, в медвежине. Шапка в руке, длинные волосы сбиты на сторону — привычно прикрывают резаное ухо.
— Мы совсем пришли.
— Неужто Юшко отпустил?
— Сами пришли.
— Служить хотите?
— Хотим.
— Ну, гнать не стану, — кивнул Дежнев. — А Юшко?
— Аккурат в утро уходит.
— Что-нибудь передал?
Зверовидный Фрол замялся, растерянно оглянулся на Тюньку Сусика.
— Да ты не бойся. Ты прямо говори.
— Ну, передал. Сказал, передайте Семейке: с каждым сочтусь.
— Так и сказал? С каждым?
— Истинно так.
И много позже, бессонными ночами под уединенной северной звездой, видевшей все страсти, пылавшие и все еще пылающие в сендухе, на море и на суше пытался Гришка понять: да кто он такой, этот Семейка? Почему именно он обошел Необходимый нос? Почему так придумал Господь? Почему Семейка не сгиб, как другие многие?
И не мог найти ответа.
Вместо заключения
Чекчой испуганно отмахнулся:
— Нхомиани! Нельзя вслух.
— А, может, не Энканчана видел? — Лоскут пытал Чекчоя, а Дежнев Лоскута. — Может, не Кивающий лежал в том розоватом снегу? Дикующие князцы сильно похожи друг на друга. Так Господь придумал.
— А кафтан? — рассердился Гришка. — Когда был ранен князец, в уединенное зимовье принесли Энканчана в том самом кафтане. Я каждую подпалину запомнил. — Сердито переспросил одноглазого: — Как это — безвестно помирает?
Чекчой испуганно оглянулся.
Террак сам по себе бегает по сендухе. Бос, одет плохо.
Один ходынский мужик встретил террака. Перекочевывал на новое место, остановился ночевать на берегу реки, утром вышел проведать олешков, а самого крупного нет. Пошел искать, наткнулся на террака. Увидев мужика, террак рассердился, разорвал украденного оленя напополам. А мужик тоже рассердился и выпустил стрелу в один глаз террака. А потом в остальной глаз. Террак с криком подпрыгнул. Потом упал и безмолвно указал ходынскому мужику на свое горло. Мужик пожалел умирающего и ножом террака перерезал ему горло. Кровь хлынула, залила пространство на несколько шагов вперед. А в скором времени тот ходынский мужик сошел с ума и умер.
— Как можно босым жить в ледяной пустыне?
Давая время придти в себя, показывали испуганному князцу железный нож или звонкий колокольчик, сыпали на ладонь одекуй — синее. Чекчой отходил, восхищенно жмурился. Эек слабо освещал желтые лица и желтый круг на груди Чекчоя. Набираясь смелости, объяснял: «Умирает безвестно». Объяснял: «Люди разно умирают. Одни от кашля, другие от родов, третьи от воспаления, другие от тяжелых ран. А террак — безвестно».
— Как так? — допытывались.
Чекчой закатывал одинокий глаз:
— Нахомиани! Нельзя говорить вслух! Дед сендушный обидится. Спрячет в омутах рыбу, отгонит зверя. Нашлет мор, голод, пургу.
Но все же поняли.
Вот жил человек. Вот простой жил.
Бил копьем сендушного зверя. Много кочевал, ставил по берегам рек ровдужные урасы, строил полуземлянки. Однажды рыбачил, со льдины скользнув, выпал в воду. А выпал в воду — утонуть надо. Спасаться нельзя, возвращаться к людям нельзя. Если выпал в воду, настоящий мужчина уже не вернется, не должен. Такой закон. Человек не рыба, ему плавать не разрешается. Выпавшему в воду человеку копье в помощь не протянут, и веревку не бросят. А если выплывет такой человек, то он уже не человек, а террак. Ему еды не дадут, к стойбищу не подпустят. Ставшие ветром!
— Да как ставшие ветром? — не верил Гришка. — У меня жирных чиров унесли из уединенного зимовья. Я свист слышал, видел непонятное. Упади ты в воду, Чекчой, неужто не протянул бы тебе копье?
Укорил:
— Дикуете.
Князец согласился:
— Дикуем.
Лицо плоское, в пепельных морщинах.
Сильные руки порезаны чужими ножами. Соглашался с Гришкой: дикуем. Но в розоватом снегу, отворачивался, никак не мог лежать Энканчан! Кивающий сильно сердит на русских. Он кругами ходит вокруг острожка. А в розоватом снегу за уединенным зимовьем лежал террак.
Вот жил ходынский мужик, объяснил.
Вот упал в открытую воду — в полынью, а может, в прорубь. Долго барахтался в черной, как ночь, ледяной воде, холодной и острой, как зимние звезды. Наверное, кричал, сорвал голос, но не утонул, спасся. Нерадостный выкарабкался на твердый лед. Домой пришел — одежда заледенела. Вместо слов свистнул громко. Жена испугалась, такого не приняла. И другие люди отгоняли от живых стойбищ.
— А кафтан?
— Террак мог украсть!
Сильно мерз, объяснил, тайком мог унеси кафтан из урасы Энканчана. «Я, может, спрошу, — испуганно обещал Чекчой. — Узнаю, терялся ли тот кафтан?» Прикладывал палец к плоским губам: «Нахомиани!»
Дежнев странно взглядывал: как, Лоскут, ты мог ошибиться?
Успокаивал Чекчоя: не хочешь, не говори про террака. Раз не хочешь, мы тоже не будем говорить о таком вслух. Для успокоения уводил разговор в сторону. Вот, слышал, живут в сторону полудня коряки незамиренные. А кочуют по сендухе или ставят долговременные избушки? А еще народец каэргэлэт, это чюхчи? А анкаль? Тоже чюхчи? Как пройти к таким? Как выбрать удобный путь?
Забывая испуг, одноглазый надувался важностью.
Он многое знает, объяснял. А чего не знает, то знает отец.
Некоторые ходынские мужики, объяснял, ходили на полдень, но там плохо жить. Там духи совсем глупые. Они столько понаделали гор, что ходить трудно. А когда подземная собака такого глупого духа отряхает с себя снег, вся земля трясется, со склонов катятся камни, совсем неудобно жить. А другие горы извергают из себя дым и огонь, наверное, духи варят пищу. Зато если идти на полночь, объяснял, там нет других гор, кроме ледяных. Только чюхчи и морской зверь. Усатый морский зверь сердито ревет, ему не нравится жить в холоде. И чюхчи там как бешеные, на всех кидаются, убить могут.
Дежнев кивал:
— Запоминай, Грегорий.
И взглядывал на Лоскута так, будто ему путь предстоял.
Вздыхал. Вот говорят, будто пуста Сибирь. А в ней, смотри, сколько народов! Загибал пальцы. Коряки, кереки. Кочующие одулы. Эвенки, эвены, всякие якуты. Сидячие чюхчи, кочующие чюхчи. Робкие анаулы, ходынцы, чюванские мужики. Незаметные алаи, отдаленные омоки, злые янгинцы. Шоромбойские мужики, с которыми лучше не встречаться. Просто тунгусы, и когимэ с ними. Вздыхал: с такими многими народами при правильном деле сытно жить можно. Со значением кивал в сторону Чекчоя: видишь, Гришка? Половины глаз нет, руки изранены, а весело живет, зажигает человека на живое!
— Вот сядем на Погыче, придут сюда другие русские. Замирим чюхоч и диких коряков, подведем под шерть. Вечный мир будет?
Чекчой кивал:
— Будет!
А Дежнев не скрывал забот. Ему трудно, он — государев прикащик. Никиту Семенова тоже крикнули прикащиком, но Никита хитер, как носатый зверь шахалэ. Он не хочет заниматься прикащьичьими делами. Он свободные дни проводит в лесах, его зверь волнует. Жаловался:
— Все заботы на мне.
Радовал Чекчоя будущими подарками:
— Вот русские придут, станем тесто творить, хлеб печь.
Усмехался:
— Ел хлеб?
— Ну, нет, — загорался Чекчой.
Дежнев жмурился:
— Вкусно.
— Ну, как вкусно? Как юкола?
— Вкусней.
— Как гусь квашеный?
— Вкусней.
— Как рыба строганая? Как чир жирный?
— Да нет, Чекчой. Хлеб вкусней. Ты с нами дружи, все попробуешь.
И вновь спрашивал ненасытно.
А за краем сендухи, далеко на восходе, какие есть люди, какой род?
Далеко они? Многочисленны? Какой у них бой? Сколько ходу судового до них? Где серебро берут на большие бляхи? И куда дальние реки устьем впадают? Сядем на Погыче, вздыхал, выпишу из Тобольска умных рудознатцев, помясов. Заведу строгих целовальников. С каждого отдельного человека польза пойдет в казну. С каждого начнем брать пошлину. Десятинную — соболями, рыжими лисами, перекупную — серебром. И поголовную начнем брать, и записную. Вздыхал, без строгих целовальников не обойтись.
— Юшка подл, — сердился. — Юшка где услышит крик боли, так туда и бежит. Вот Мишка Стадухин огненным боем погромил ходынцев, Двинянин тут же прибежал на крик боли. Вот решил, что я слаб, что меня можно грабить, опять сразу прибежал. Не доходит до него, что с дикующими дружу. Ты вот, Чекчой, по моей просьбе зажег огни на горе, спасибо. Теперь Юшко испугался. Он уйдет тихо, поджав хвост. Теперь он испугается и уйдет, не нападая на меня. А тебе, Чекчой, вечный мир будет. Тебе богатые подарки будут. И кто бы ни пришел в сендуху, теперь я сам буду стоять между русскими и ходынцами.
Странно у людей, забывался Гришка.
Вот зверовидный Фрол. Живет, пряча под шапку рваное ухо. Попался в неправом деле. Вели от ворот большого города до главного рынка, там жгли бичом из воловьих жил. Подьячий аккуратно считал удары, а Тюнька Сусик, перепуганный до смерти, в городской толпе хватался за бока, боялся — друга запорют.
Много в мире обид.
Евсейка Павлов сердцем ожесточился.
В Якуцком остроге Евсейка не понравился воеводе — выпороли. После того Евсейка по делу и не по делу стал называть воеводу козлищем. Как увидит, так назовет. Как произнесут знакомое имя воеводы, опять назовет. Так ненароком дожил до бунта.
И Никита Семенов не прост. На Погычу спустился с Семеном Моторой. Прикащичьих прав никогда не хотел, это крикнули его для пущей справедливости. А Никита с той поры совсем забыл про острожек. Мечтает построить большой коч и уйти в Якуцк морем.
И десятник Васька Бугор.
И опытный торговый человек Щукин.
И якуцкие казаки Терешка Микитин и Фома Пермяк. И промышленный человек Томилко Елфимов. И веселый Васька Марков, ставший кормщиком и сразу же унесенный в море. Кого ни ткни, у каждого за спиной жесточь, несправедливость. А так, люди как люди. Фрол хотя зверовиден и ходит в медвежине, а всем известно: когда случилось на зимней Яне выводить из голых лесов заголодавших одулов, ел вместе с ними ременную упряжь. Когда одулы стали нехорошо, не по-товарищески посматривать друг на друга, все равно вел. Сам умирал, но вывел к становищам.
Или Евсейка.
Этот на каждого кричит поносно.
Ему не в труд крикнуть слово и дело государево. Он любого, не раздумывая, крикнет козлищем. А все равно было, вынес Лоскута из сендухи. Маленький, злобный, скрипел зубами: таскать вас не перетаскать, козлища! — а нес. Дымка морозная, след сбит, дыхание запалено. Злобно скрипел зубами: козлища! — а нес, нес, не бросил хромого, не дал замерзнуть, не скормил северным волкам. На стоянках оттирал снегом руки и ноги. Благодаря Евсейке, Лоскут нисколько себя не потерял.
Или Васька Щукин. В Тобольске по горячности бил на городской площади известного пятидесятника Курбата Иванова. Бил, не имея особых обид, просто кураж такой напал. А ведь кто, как не Васька, заботливо выхаживал на Погыче раненных? Поил травами, как настоящий помяс, ласковым голосом уговаривал не умирать, слушаться Бога. А потом так сильно плакал, когда товарищ его Евтюшка Материк, не поверив Ваське, скоро после ран скончался.
И Федот Холмогорец.
И чванливый Мишка Стадухин.
И дерзкий Юшко Двинянин. И Иван Ребров. И убитый ходынцами Мотора.
С одной стороны — отсвет багровый зажженных стойбищ, с другой — земли новые, народы, усиленье казны. Мишка Стадухин Ковымой державу расширил. Юшко Двинянин пеше перешел Камень. Дежнев Необходимый нос обошел, видел гибель многих служилых, сам не раз погибал, а поставил на Погыче острог, открыл богатую коргу. Гераська Анкудинов, пусть жиган, но тянулся за государевым прикащиком, а кое где обгонял его.
Жить в мире.
Тогда сам мир желт.
Как солнечный круг. Как осенняя ондуша. Как лицо молодой женщины.
При долине куст калиновый стоял…Очнулся.
Дежнев разводил руками:
— Вот людей мало. Мне бы людей.
Сам того не ожидая, Лоскут высказался:
— Ну, если и мало, Семейка, зато верные.
И выдал глубоко скрываемое, желаемое всей душой:
— Ставь меня целовальником!
Сладко зажглось в сердце. Вдруг представил. Над рекой — многие деревянные избы, дым нежный. А он, Лоскут, ведает исправным поступлением в казну денег. Называют его Грегорий, он вдали от воеводского гнева, при собственном дворе, скоте, при живой бабе. А что? Выпишет с Руси какую девицу. По имени Озноб. Да если даже Кобылой будут звать, что с того?
Насторожился: промолчал Дежнев.
— Не угодил чем?
— Я бы поставил…
— Что ж мешает?
Взглянул остро. Как обжег:
— Много понимаешь про себя.
— Боишься? — изумился Лоскут.
— Уважаю, Гришка. Ты ум имеешь.
— Так чего же плохого в том?
— Да не нужны на Погыче умные.
— Как не нужны? Хочешь, чтоб все были, как Артюшка?
Будто услышав свое имя, всхрапнул спящий на лавке Солдат.
Огонек в эеке покорно качнулся.
— Артюшка, может, не умен, — ровно сказал Дежнев, — да полностью верен. Он хитростей не строит, особенно не прислушивается. И ничего особенного ни от кого не ждет.
Взглянул странно:
— Ты тоже верен. Но по другому. Ты таким, как Артюшка, никогда не будешь. Ты втайне хочешь возвыситься. Может, сам не догадываешься, но хочешь, хочешь. Потому и бунтуешь, потому и бегаешь. Вот у Степана Свешникова научился грамоте, а зачем? Не знай ты грамоты, Павлик Заварза в живых ходил бы сейчас.
— Семейка! Он на тебя изветы писал!
— Писать — не стрелять. — Дежнев нахмурился. — К тебе Бугор приходит искать совета. К тебе приходит, заметь. А разве не я прикащик? Ядовитый Евсейка всех держит в козлищах, а тоже к тебе идет. Наконец, князец Энканчан… Если ты видел его мертвым, то кто бросил тебе ремень?
— Тебе, Семейка, служу.
Дежнев покачал головой:
— Где двое возвысились, там настоящей службы нет.
— Как тебя понять? Гонишь? — изумился Лоскут.
— Ну, что ты, что ты! — замахал руками Дежнев. — Хочу, как самого умного, послать в Нижний острожек. Пойдешь нартным путем с Васькой Бугром. Ну, возьмете Евсейку. Доставите рыбий зуб.
Чекчой, не понимая Гришкиного изумления, сидел напротив, вертел черной головой, смотрел с отвращением, будто тонул Лоскут в ледяной полынье. Понимал что-то свое. Было видно: веревку не бросит.
— Террак?
Дежнев засмеялся:
— Нет у нас такого обычая.
Обернулся к Гришке:
— Вернемся в острожек, начнешь собирать аргиш.
Гришка поднял голову, вывернутые ноздри раздуло гневом:
— Посылай Бугра. Я не пойду.
— Почему так?
— Сам знаешь. На меня государево слово в Якуцке крикнуто.
— Теперь за многими тяжкими службами прощение заслужил.
— Это все слова, Семейка. После Юшкиной ложной грамотки таким словам верить не след.
— Мне верь.
Лоскут усмехнулся:
— Я даже Степану Свешникову не всегда верил.
Упрямо повторил:
— В Нижний не пойду.
— Куда же хочешь?
— Может, в сторону восхода.
Подумав, зло спросил:
— Припас дашь?
— Припас дам.
— Тогда, может, пойду еще дальше. Может, пойду к Большой воде.
— Там коряки незамиренные.
— С коряками сговорюсь. — Упрямо раздул ноздри, смиряя себя: — К Большой воде двинусь.
— У Большой воды глухо, Гришка. Я Необходимый мыс обошел, правду говорю. Одному там нельзя ходить.
— С Богом везде можно.
Помолчали. Теперь уже Дежнев поправил огонь в эеке:
— Дам тебе двух человек. Пищаль дам. Зелье.
— За пищаль спасибо.
— А я не за просто так, — непонятно усмехнулся Дежнев. — Ты с дороги мне все сообщай, Грегорий. Куда придешь, оттуда и сообщай. Отправится какой иноземец в нашу сторону, пошли с ним весточку. Он найдет. Мне, Грегорий, хочется знать, что лежит далеко в сторону восхода.
Чекчой, не понимая разговора, тревожно отодвинулся от Гришки. Громко всхрапнул и умолк сам по себе Артюшка. Будто подтолкнутый этим, Дежнев ровно заговорил.
— Вот ты ходил по сендухе, Гришка. Плавал по новым рекам, хорошо знаешь иноземцев. Видел рожи писанные, якутов, одулов, знал омоков. И верхних, и нижних когимэ знал. Анаулы тебе знакомы. Ты в уединенном острожке дикующего князца ставил на ноги.
— И что?
— А то, что ты до всего доходишь своим умом. Точно тебе говорю: ты возвысишься. Ты любопытен, ни в каком месте скучать не будешь. А попадешь в Нижний, смело зови людей. Хоть куда. За тобой пойдут. Авось, наткнешься на какую свою реку. Службы государевы отпускают любой грех.
Нахмурил брови:
— Я, Гришка, Необходимый нос обошел, богатой коргой казну усилил. Нестерпимого Мишку Стадухина отвадил от баловства. Теперь хочу иноземцев окончательно привести под шерть. Уйдет Двинянин, так и сделаю. А ты свое ищи. У тебя получится. Я не аптах, не волшебник, в чужих головах читать не умею, но чувствую: ты возвысишься. Может, темны мои слова, Гришка, но ты сам дойдешь до их глубины. Сендуха пространна. По ней тысячи людей проходят безвестно. Но самый первый всегда оставляет след.
Сказал:
— Ты, Грегорий, знаешь, какие в сендухе озера. Метнешь острогу, без рыбы не вынешь. Зверь разный, рухлядь мяхкая, зуб рыбий. На Руси говорят, что тиха Сибирь, как могила. Это неправильно говорят. В самый серый день над темным омутом водяной одульский махнет рукой, а то встанет ондушка, желтая, как Солнце, вся в веселой хвое. Дед сендушный босоногий пугнет олешка. Птица вскрикнет. Сердце заходится, сколь в Сибири добра. Говорят, что есть край, где всегда солнце и зелень. Там люди не работают, просто лежат на теплом песке. А нам такого не надо. Я считаю: замирил какую нехитрую землицу — вот и садись на нее, обживай, делай край русским. И не кровью, Грегорий. Не жесточью, а лаской. Вот Мишка, вот Юшка — набежали толпой, но так же толпой и схлынули. А лучшие люди со мной остались. Я не обманываю.
Ухмыльнулся:
— Просто не всегда говорю правду.
Гришка, остывая, кивнул:
— Пойду, наверное, к Большой воде.
И насторожился.
В ночи — голоса, шум шагов.
Солдат, всхрапнув, мгновенно проснулся, рука заученно легла на рукоять топора.
— Кто шумит? — крикнул Дежнев.
— Ну, мы это.
— Кто мы?
— Ну, Фрол. Да Тюнька Сусик.
— Зачем шумите?
Боясь обмана, нисколько не веря людям Двинянина, Дежнев рукой оттолкнул дикующего князца Чекчоя вглубь урасы. Вдруг за ним пришли? Вдруг Двинянин пересилил страх перед дикующими? Но зверовидный Фрол, откинув полог урасы, смирно смотрел на свет. Весь хмурый, в медвежине. Шапка в руке, длинные волосы сбиты на сторону — привычно прикрывают резаное ухо.
— Мы совсем пришли.
— Неужто Юшко отпустил?
— Сами пришли.
— Служить хотите?
— Хотим.
— Ну, гнать не стану, — кивнул Дежнев. — А Юшко?
— Аккурат в утро уходит.
— Что-нибудь передал?
Зверовидный Фрол замялся, растерянно оглянулся на Тюньку Сусика.
— Да ты не бойся. Ты прямо говори.
— Ну, передал. Сказал, передайте Семейке: с каждым сочтусь.
— Так и сказал? С каждым?
— Истинно так.
И много позже, бессонными ночами под уединенной северной звездой, видевшей все страсти, пылавшие и все еще пылающие в сендухе, на море и на суше пытался Гришка понять: да кто он такой, этот Семейка? Почему именно он обошел Необходимый нос? Почему так придумал Господь? Почему Семейка не сгиб, как другие многие?
И не мог найти ответа.
Вместо заключения
Счесться с каждым, как обещал, Двинянин не смог.
Осенью 1655 года, перевалив Анюй-камень, к Нижнему ясашному острожку спустились по Колыме два отряда. Во главе первого шел Юшко Двинянин, сильно обиженный на Дежнева, второй вели Евсейка Павлов и Васька Бугор. Перезимовав в Нижнем, Павлов и Бугор отплыли в Якуцк, обгоняемые бессчетными слухами о столь же бессчетных богатствах, якобы обретенных Семейкой Дежневым на новой реке. Но в Омолоевой губе судно обжало тяжелыми льдами, вновь пришлось зимовать.
А Двинянину повезло больше.
На коче якуцкого казака Данилы Вятки еще до холодов дошел до Жиган.
На парусе пробежал под каменным столбом, главным стражем Ленских низовий, прошел хмурое ущелье, пробитое водой в скалах. Утесы стояли то прямо, то наклонившись, на стремнине выскакивали в пене каменные быки. Страшно смотреть, но все равно — путь к дому. В Жиганах пересели на собак. А по прибытию в Якуцк Двинянин сразу заявил на Бугра и Павлова. Вот дескать, яз, сирота, отдал нерадивым Ваське да Евсейке пятнадцать пуд моржового зубу для перевозки на Лену, а они его замотали.
Такое Двинянину было не внове.
В 1650 году, так же вот посланный Стадухиным с костяной казной в Якуцк, облыжно оговорил торгового человека Алексея Едомского. Шел на его коче, гостевался его провиантом, смеялся с ним, а в Якуцкой съезжей избе заявил: ну, плохой этот человек Алешка — везде нарушает законные правила. Например, берет с иноземцев лучшего соболя на себя, и в казну о том не докладывает. И у него, у сироты, украл четыре пуда хорошей кости да утаил заемных кабал на три с половиной тыщи рублев.
По такому навету стал Едомский разорен.
Но на сей раз дело не выгорело. Из грамот, доставленных Данилой Филипповым, в Якуцке уже знали о состоянии дел на Погыче. Дьяки, напуганные недавней судьбой воеводы Францбекова, боялись взять лишнее на душу. Помнили, как обиженный Францбековым ярославец Агапит Малахов, склонный к чудесам и видениям, всем встречным стал рассказывать вещий сон. Будто явился ему во сне Алексей человек Божий и сказал: «Не следует воеводу Францбекова пускать в церковь, он много дурна делает». Многие верили Агапитову, потому что хорошо знали воровской нрав воеводы. Сразу десятки челобитных полетели в Москву. А в день святого Алексея, когда Францбеков явился в церковь, на него так зашикали, что возникла свалка. Хотя и попал Агапит Малахов в арестантскую, воевода, вызванный после этого в Москву, уже не смог оправдаться.
Занял место воеводы Лодыженский.
В сыскном приказе холодно. Тусклый свет застревает в обледеневших оконцах. Дьяк, зевая, скушно предупредил: «Все минется, одна правда останется. Нашими устами Бог движет, Юшка. Остерегись!»
А Двинянин не остерегся.
На очной ставке с Васькой Бугром да Евсейкой Павловым вынужден был признать: «Вот каюсь, оговорил людей ни за что, убоясь большого долгу. Очень испугался, что отплатить долги будет нечем. Каюсь, возвел на людей напраслину».
Наказание вышло по заслугам. Шестьдесят восемь пудов моржовой кости, принадлежавшей Двинянину и оцененной в две тысячи двести восемьдесят один рубль, пришлось отдать в счет подъемных, выставленных перед походом на Погычу воеводой Францбековым. По тем же подсчетам остался Двинянин должен казне еще одну тысячу триста девяносто шесть рублев шесть алтын семь денег. Только то, что роздал на Погыче промышленным и служилым людям всякого припасу примерно на такую же сумму, спасло Юшку от правежа. Тем не менее, воевода счел нужным выслать Юшку из Якуцка. Езжай, приказал, обратно на Погычу под наблюдение сына боярского Курбата Иванова, который на Погыче в 1658 году заменил Дежнева.
По некоторым документам известно, что Двинянин еще раз появился в Нижнем: торговал рыбий зуб. А больше никаких следов в истории он не оставил. Сложил, наверное, непутевую голову в стычках с незамиренными ходынцами, сшел на нет.
А Дежнев вернулся в шестьдесят втором.
С костяной казной на 156 пуд 17 гривенок отправили его в Москву.
Воевода Лодыженский не имел таких денег, чтобы рассчитаться с Семейкой, и в Москве Дежнев подал челобитную, в которой указал, что с 1643 по 1661 год не получал никакого — ни денежного, ни хлебного, ни соляного жалованья. Сибирскому приказу следовало теперь выплатить ему сто двадцать шесть рублев, один алтын и четыре деньги. В общем небольшие деньги перед тем, что он доставил в казну рыбьим зубом — примерно 17 340 рублев. Но дело дошло до боярской думы. Там Семейку защитил окольничий Родион Матвеевич Стрешнев, начальник Сибирского приказа. Постановили выдать смелому человеку треть деньгами, а две трети сукном. В феврале шестьдесят пятого года Дежнев получил тридцать восемь рублев, двадцать два алтына, три деньги, да сукнами еще две половинки темно-вишневых, да еще половинку светло-зеленую. Видать, в приказе завалялось сукно. А было еще указано: «за нужную Государю службу и за прииск большого рыбья зуба, за кость всякую и пролитую в боях кровь поверстать того Сеньку в атаманы».
Шли годы.
Забылся Юшка Селиверстов, забылся Мишка Стадухин, забылись Семен Мотора и Васька Бугор, и только звезда терпеливого «миротворца» Дежнева медленно всходила, чтобы дивно, ослепительно засиять в 1736 году, когда в пыльных архивах Якуцкой приказной избы, роясь в старых бумагах, наткнулся на его подлинные отписки и челобитные знаток и исследователь древней русской истории петербургский академик Герард Миллер.
Осенью 1655 года, перевалив Анюй-камень, к Нижнему ясашному острожку спустились по Колыме два отряда. Во главе первого шел Юшко Двинянин, сильно обиженный на Дежнева, второй вели Евсейка Павлов и Васька Бугор. Перезимовав в Нижнем, Павлов и Бугор отплыли в Якуцк, обгоняемые бессчетными слухами о столь же бессчетных богатствах, якобы обретенных Семейкой Дежневым на новой реке. Но в Омолоевой губе судно обжало тяжелыми льдами, вновь пришлось зимовать.
А Двинянину повезло больше.
На коче якуцкого казака Данилы Вятки еще до холодов дошел до Жиган.
На парусе пробежал под каменным столбом, главным стражем Ленских низовий, прошел хмурое ущелье, пробитое водой в скалах. Утесы стояли то прямо, то наклонившись, на стремнине выскакивали в пене каменные быки. Страшно смотреть, но все равно — путь к дому. В Жиганах пересели на собак. А по прибытию в Якуцк Двинянин сразу заявил на Бугра и Павлова. Вот дескать, яз, сирота, отдал нерадивым Ваське да Евсейке пятнадцать пуд моржового зубу для перевозки на Лену, а они его замотали.
Такое Двинянину было не внове.
В 1650 году, так же вот посланный Стадухиным с костяной казной в Якуцк, облыжно оговорил торгового человека Алексея Едомского. Шел на его коче, гостевался его провиантом, смеялся с ним, а в Якуцкой съезжей избе заявил: ну, плохой этот человек Алешка — везде нарушает законные правила. Например, берет с иноземцев лучшего соболя на себя, и в казну о том не докладывает. И у него, у сироты, украл четыре пуда хорошей кости да утаил заемных кабал на три с половиной тыщи рублев.
По такому навету стал Едомский разорен.
Но на сей раз дело не выгорело. Из грамот, доставленных Данилой Филипповым, в Якуцке уже знали о состоянии дел на Погыче. Дьяки, напуганные недавней судьбой воеводы Францбекова, боялись взять лишнее на душу. Помнили, как обиженный Францбековым ярославец Агапит Малахов, склонный к чудесам и видениям, всем встречным стал рассказывать вещий сон. Будто явился ему во сне Алексей человек Божий и сказал: «Не следует воеводу Францбекова пускать в церковь, он много дурна делает». Многие верили Агапитову, потому что хорошо знали воровской нрав воеводы. Сразу десятки челобитных полетели в Москву. А в день святого Алексея, когда Францбеков явился в церковь, на него так зашикали, что возникла свалка. Хотя и попал Агапит Малахов в арестантскую, воевода, вызванный после этого в Москву, уже не смог оправдаться.
Занял место воеводы Лодыженский.
В сыскном приказе холодно. Тусклый свет застревает в обледеневших оконцах. Дьяк, зевая, скушно предупредил: «Все минется, одна правда останется. Нашими устами Бог движет, Юшка. Остерегись!»
А Двинянин не остерегся.
На очной ставке с Васькой Бугром да Евсейкой Павловым вынужден был признать: «Вот каюсь, оговорил людей ни за что, убоясь большого долгу. Очень испугался, что отплатить долги будет нечем. Каюсь, возвел на людей напраслину».
Наказание вышло по заслугам. Шестьдесят восемь пудов моржовой кости, принадлежавшей Двинянину и оцененной в две тысячи двести восемьдесят один рубль, пришлось отдать в счет подъемных, выставленных перед походом на Погычу воеводой Францбековым. По тем же подсчетам остался Двинянин должен казне еще одну тысячу триста девяносто шесть рублев шесть алтын семь денег. Только то, что роздал на Погыче промышленным и служилым людям всякого припасу примерно на такую же сумму, спасло Юшку от правежа. Тем не менее, воевода счел нужным выслать Юшку из Якуцка. Езжай, приказал, обратно на Погычу под наблюдение сына боярского Курбата Иванова, который на Погыче в 1658 году заменил Дежнева.
По некоторым документам известно, что Двинянин еще раз появился в Нижнем: торговал рыбий зуб. А больше никаких следов в истории он не оставил. Сложил, наверное, непутевую голову в стычках с незамиренными ходынцами, сшел на нет.
А Дежнев вернулся в шестьдесят втором.
С костяной казной на 156 пуд 17 гривенок отправили его в Москву.
Воевода Лодыженский не имел таких денег, чтобы рассчитаться с Семейкой, и в Москве Дежнев подал челобитную, в которой указал, что с 1643 по 1661 год не получал никакого — ни денежного, ни хлебного, ни соляного жалованья. Сибирскому приказу следовало теперь выплатить ему сто двадцать шесть рублев, один алтын и четыре деньги. В общем небольшие деньги перед тем, что он доставил в казну рыбьим зубом — примерно 17 340 рублев. Но дело дошло до боярской думы. Там Семейку защитил окольничий Родион Матвеевич Стрешнев, начальник Сибирского приказа. Постановили выдать смелому человеку треть деньгами, а две трети сукном. В феврале шестьдесят пятого года Дежнев получил тридцать восемь рублев, двадцать два алтына, три деньги, да сукнами еще две половинки темно-вишневых, да еще половинку светло-зеленую. Видать, в приказе завалялось сукно. А было еще указано: «за нужную Государю службу и за прииск большого рыбья зуба, за кость всякую и пролитую в боях кровь поверстать того Сеньку в атаманы».
Шли годы.
Забылся Юшка Селиверстов, забылся Мишка Стадухин, забылись Семен Мотора и Васька Бугор, и только звезда терпеливого «миротворца» Дежнева медленно всходила, чтобы дивно, ослепительно засиять в 1736 году, когда в пыльных архивах Якуцкой приказной избы, роясь в старых бумагах, наткнулся на его подлинные отписки и челобитные знаток и исследователь древней русской истории петербургский академик Герард Миллер.