Оборачиваясь, с испугом взглядывал на вздувшуюся Погычу, на плоские блины первого льда, сносимые течением, на тучных зверей, от берега до берега заполонивших черную отмель. Мелко клал крест: чужое. А в море невдалеке раскачивался малый кочик. На низкой корме, обдаваемой брызгами, широко расставив ноги, весело ругался Васька Марков. Низкорослый, лицо обветренное, посечено морщинами, как у моржа, усы обвисли, зато легкая шапка с собольим околышем лихо сбита на затылок. Кочик — некрытый, с обычной ременной снастью, и шириной сажени полторы, не больше. Очень даже не лучший кочик. Но Ваську Двинянин назначил кормщиком, и он теперь весело ругался: бугром стал! А то ведь и не знал, как жить дальше. В Нижнем, впав в неимоверный кураж, сильно подогретый двойным горячим винцом, начисто прогулял порученную ему богатую кость торгового человека Агапитова. Боясь правежа, через дружка Федота Ветошку, тоже загульного, сговорился со Стадухиным: тот нуждался в людях. Вот добился теперь до кормщика. Радовался: добыча большая, рассчитается с Агапитовым.
   Рассеивались снежные заряды, являлось Солнце.
   Утесы стреляли зеркальными отблесками, рев морского зверя наваливался, как обвал, как морской накат. Самая сильная буря и та однажды смолкает, а здесь бесконечный шум, как в дни творения. Гришка с большой тоской смотрел на реку, заляпанную пресными блинами первого льда.
   Камни.
   Кой-где песок.
   Палочки тростниковые у берега.
   Камень мрачен, песок мрачен, вода, серое небо. Понятно, что мрачность эта от Бога, но все равно ноет усталая душа — уйти бы отсюда.
   — Пиши, Павлик.
   Дежнев, горбясь, стоял под временным навесом.
   Накинули на колья старый ровдужный парус, вот и получился навес. Если не от ветра, то от снега и дождя спасает. Пользуясь этим, медленно диктовал грамотею Павлику. А Заварза расправлял на коленях бумажный свиток, обмакивал гусиное перо в висящую на груди медную чернильницу.
   — Государя царя и великого князя всеа Русии… — медленно диктовал Дежнев. — С новыя реки Погычи служилые и промышленные людишки Семейка Дежнев да Микита Семенов челом бьют…
   Диктовал:
   — А шли мы в судах на море, чтоб государевой казне прибыль учинилась… В устье новой реки Погычи — богатая корга… За губой далеко вышла в море… А на корге вылегает морской зверь, густо зуб заморный лежит… И мы того зверя промышляли и брали богатый зуб…
   Вздохнул:
   — Всего зверя ходили промышлять четырежды, зверь всегда вылегал по берегу… Но в другом году зверь на берегу вылегал позже, первый промысел пришелся только об Ильин день… А потому вылегал позже, что льды от берега не отнесло… Которые у нас люди — поморцы, те сказывают, что в Русском Поморье столь много подобного зверя нет…
   — Правда? — переспросил Павлик.
   — Как диктую, так и пиши.
   Продолжил:
   — И положили мы в государеву казну, служивые и промышленные люди, рыбья зуба весом три пуда, а числом четырнадцать… И мы, Семейка Дежнев и Микитка Семенов, со товарыщи, лес добыли, хотели людей с государственною казною отпустить морем в Якуцк… Однако, море большое, сувои на нем великие… Без доброй снасти судовой, без доброго паруса идти морем не смели… Да иноземцы говорят, что не по все годы льды от берега отдирает… А посылать государевы казны пеши с невеликими людьми через немирные рода страшно, потому как многие людишки на тяжелых государевых службах побиты, а часть ушли с Мишкой Стадухиным… Матюшка Калин ушел… Калинко Куропот, Ивашко Вахов, другой Ивашко — Суворов… Семейка Зайко ушел, а с ним Богдашко Анисимов… — медленно перечислил Дежнев. — И на всех, кто ушел с Мишкой, имеется запись от покойного Семена Моторы…
   — Как это? — не понял Павлик.
   — Невелик головой — понимать, — хмыкнул Дежнев.
   — А Стадухин, придя, всяко начал учать… Кричал, риялся, гнал с реки… Даже стал говорить, что это его корга… А не обходил он Большой каменный нос, это точно… Это я обходил… Тот нос вышел далеко в море, и живут на нем люди чухчи… А против указанного носу живут на островах другие люди, называют себя зубатыми, сквозь губу пронимают по два зуба немалых костяных… А я на Погыче дикующих стал подводить под шерть, взял аманатов… Но тот Мишка, прознав про такое, из зла обошел ясачное зимовье и жестоко погромил анаульских и ходынских мужиков… Сказал я ему, что поступает он не гораздо, а он повел себя так, что мы, Семейка Дежнев и Семен Мотора, бежали нартяным путем на захребетную реку Пянжину…
   Перекрестился:
   — А во прошлом году дикующие ходынцы, родимцы аманата князца Чекчоя, клятвенно обещали, что повезут на оленях государеву казну через Камень на самую Анюй-реку, только им за то надо железа… И ушли бы, да помешал охочий человек Юшко Селиверстов, прозванный Двиняниным… Позвал его с нами на коргу, там отогнали коряцких людей, что живут неподалеку и под нас тайно для убийства приходят…
   Гришка, прислушиваясь, внимательно поглядывал то на усердно выпячивающего губу Павлика, то на раскачивающийся на волнах малый кочик Васьки Маркова.
   — А тот Двинянин не знает добра, послал промышленного человека в Якуцк… Тайно от нас, зависти ради… Написал в грамотке ложно, что богатую коргу приискал он с Мишкой Стадухиным… Будто бежали по морю семь суток… А это не так, не доходили они до Необходимого носу…
   Спросил:
   — Поспеваешь?
   Павлик кивнул.
   Маленькое, будто печеное, лицо морщилось от усердия.
   — А даже от Необходимого носу новая река Погыча и корга еще далеки… Лжет Юшко, что доходил сюда…
   Лоскут, зевая и мелко крестя рот, уставился из-за плеча Павлика на свиток.
   — Служа государю, не желая порухи казне, дали мы Юшке два кочика со всею снастью…А Юшка один кочик сразу потерял своим небреженьем… Вода подошла, он покинул судно… И его людей разъяли мы по судам…
   Павлик на Гришку не оборачивался, записывал за Семейкой.
   — А промысел здесь идет сетьми-пущальницами, потому что река каменная, крутая… Рыбы красной приходит много… В верхах замирает, обратно не плывет… А белой рыбы добываем совсем мало, потому что сетей добрых нет… Все равно государевых аманатов красною рыбой кормить не смеем, чтобы им, с того корму оцынжав, не помереть, а нам из-за того в опале от тебя, от государя, не оказаться…
   — Жалеешь? — вздохнул Лоскут.
   Дежнев не понял, обернулся вопросительно.
   — Говорю, жалеешь аманатов? — повторил Гришка.
   — А как иначе? — нахмурился Дежнев, будто о чем-то своем подумав. — Не будет аманатов, нам ясак не понесут.
   Продолжил:
   — А во прошлом году родимцы аманата Чекчоя совсем не приходили к ясашному зимовью, потому что корму вокруг не было и Мишку боялись…
   Снова вздохнул:
   — Милосердный государь, вели нам, холопам твоим, служить вместе, пока с Погычи-реки казна опять не пойдет в Якуцк…
   Остановился. Хмуро, в упор, глянул на Кокоулина:
   — Своих людей Двинянину больше не отдам. Хватит! Пусть ему Евсейка служит.
   — А ты из пинежан, — усмехнулся Лоскут.
   — Я-то? — удивился Дежнев.
   — Ну да.
   — Как узнал?
   — А слова выговариваешь по-своему, — усмехнулся Лоскут. — Скажем, не полотенце, а плат. Не чесанка льняная, а пасма. Так пинежане на Руси говорят.
   — Ну, точно.
   — А еще смотрю, — нехорошо усмехнулся Лоскут, — ты одно слово скажешь, а у Павлика на бумаге выскочит другое.
   — Это как так? — удивился Дежнев. — Никак не может такого быть. Павлик у нас грамотный. Как говорю, так и кладет слова. А то путаница.
   — Это правильно, что боишься путаницы, — Гришка через плечо Заварзы внимательно разглядывал разворот бумажного свитка.
   — Ты, грамотный, что ли? — не поверил Дежнев.
   — Да так… Есть немножко…
   Сказал без всякой усмешки и Павлик почему-то сразу покрылся жестокой бледностью. Отвернул голову, будто интересно слушать ругающегося Ваську. Подставил бледное лицо влажному ветру.
   — Да неужто грамотен? — не верил Дежнев. — Я вот не сподобился.
   Павлик Заварза откинулся ослабевшей спиной на столб навеса, под которым сидел. Маленькое лицо стало уже даже не бледным, а каким-то серым, пепельным, и пошли по нему нехорошие пятна, будто цинготные знаки.
   — Помнишь Степана с Собачьей?
   — Это который Свешников?
   — Ну да. Прозвали Носоруким. Искали старинного зверя, у которого рука на носу. А было время, учил меня.
   — Грамоте?
   Дежнев замер.
   Гришка без замаха ткнул Павлика кулаком в лоб.
   Кулак тяжелый. Ударившись затылком о мокрый столб, Павлик закатил глаза и сполз с лавки на мокрую землю. Дежнев, наклонясь, аккуратно снял с груди Павлика медную чернильницу, только потом спросил:
   — За что дерешься?
   — Он не челобитную пишет, он на тебя сочиняет новый извет, — покачал головой Лоскут. — Он все твои слова пишет неправильно.
   Поднял свиток, развернул.
   — На бумаге получается, что ты специально хвалишь Двинянина: он де и хозяйствен, и властен, и навел на реке порядок. Тебе не удалось, а он навел. А еще пишет, что ты лично подтверждаешь: Двинянин первым ступил на коргу.
   — Ты что говоришь такое?
   — А то, что вижу!
   — Да неужто? — Дежнев оторопело наклонился над свитком. — Плохо не знать грамоты. Вот литеры вижу, а слово не разберу.
   Ахнул. Сильно ткнули сзади скамьей.
   Падая, увлек за собой Гришку.
   — Стой!
   Куда там! Павлик Заварза резво, как заяц-ушкан, бросился по галечной косе к мысу. Там лагерь Двинянина, там защитят. Там весело, там чай пауркен. Там вольные люди интересные вещи рассказывают. Расплескивал лужи, оставленные морем, но морской зверь морж, весь в безобразных шрамах, как в серых молниях, перегородил дорогу. Каждый зуб на пуд. Вскрикнув от ужаса, прыгнул в малую лодочку, приткнутую к берегу. Толкнулся веслом.
   — Павлик, куда?
   Однако Заварза знал — куда.
   Отчаянно греб. И течение помогло. Скоро приткнулся к низкому борту кочика. Казаки рывком втянули беглеца на борт, привязали лодочку, посовещались. Потом Васька Марков что-то сказал и казаки обидно заржали.
   — Мне бы пищаль, — зло сплюнул Гришка. — Я бы отсюда шаркнул, не промахнулся.
   — Ты что, — испугался Дежнев. — Свои люди, русские!
   Ну да, свои, хмуро подумал Гришка. А кто отпустил одноглазого аманата? Не ты? Кто клялся самыми страшными клятвами, что аманат сам сшел? Вот где сейчас тот одноглазый? Того и гляди приведет дикующих, побьют топорами и копьями.
   — Па-а-авлик! — сложив руки рупором, крикнул Дежнев.
   На кочике быстро заговорили, потом заржали еще обиднее. А Васька Марков вызывающе махнул рукой, указывая, дескать, к тебе не пойдем, Семейка! Дескать, теперь к нам приходи в гости!
   — Куда при ветре отдерном?
   На крик никто не откликнулся.
   Дежнев обиженно развернул бумажный свиток:
   — Жалко Павлика. Я ему верил. Он писцовые книги вел. Знает, кому какой подарок делали, какая шла прибыль. Все статки расписывал под мою диктовку.
   Протянул:
   — Эх, Па-а-авлик… Выходит, я говорю, а моя бумага на меня указывает?…
   — Я тоже тебе говорил. Зря чинишься с Юшкой. Зачем дал ему кочики?
   — А чтобы не злобить людей, Гришка. Разве непонятно? Одну службу служим. А еще и такое, — ухмыльнулся. — Двинянин больше, чем нарты поднимут, рыбьего зубу не возьмет. Значит, остальное нам достанется. Да и сила у Юшки. Сам знаешь, какая у него сила.
   Пожаловался:
   — Лается, это Бог с ним. Лишь бы не пролилась кровь. Пока я тих и смирен, Юшко не станет ссориться. Жду.
   — Чего?
   Дежнев усмехнулся:
   — Жду, когда успокоятся люди. Никакой обман, Гришка, не бесконечен. Веревочка вьется, вьется, а потом срок приходит. Я по пальцам просчитал аккуратно, когда, где и в чем оговорился Двинянин.
   — А он оговорился?
   — Много раз, — загадочно усмехнулся Дежнев. — Так что, пусть пока тешит душу. Путь предстоит не близкий. Все нартным путем на Камень, на Анюй-реку. Он половину рыбьего зубу потеряет в пути. Собачки устанут, олешки устанут, начнет снимать груз. А мы подберем. Будем неторопливо следовать по его аргишнице и богатеть на ходу. Считай, он на нас работает.
   Остро глянул:
   — Знаю, Гришка, ты в обиде на меня. Ты один сидел зимой в уединенном зимовье, а я ничем не наградил. Но ты не напрасно сидел.
   — О чем это ты?
   Дежнев замялся.
   Может, и хотел сказать, но переборол себя:
   — Двинянин сегодня в силе. Не тороплюсь поэтому.
   — Но, Семейка! — еще больше удивился Лоскут. — Если Юшка первым придет в Нижний, а потом в Якуцк, ты во всем окажешься не прав. Он же завалит приказную избу изветами на тебя.
   — Там посмотрим, — уклончиво кивнул Дежнев и пожалел, глядя в сизое, в дымке море: — Ох, пропадут люди.
   — Воры они!
   Дежнев нахмурился:
   — Если даже и воры, Гришка, то против собственной воли. Ну, правда, что можно высидеть в сендухе, не служа государю? Я на Ваську Бугра сержусь, но разве он чужой нам? Ему домой хочется — вольным.
   — Все равно не понимаю, — покачал головой Лоскут. — Бугра жалуешь, Павлика жалеешь, даже об ядовитом Евсейке, крикнувшем на тебя государево слово, печалишься. А мне за тайное сидение в зимовье ничего не выделил?
   — Такое только Богом вознаграждается.
   Помолчали.
   — А ты-то, Гришка, можешь писать слова?
   — Ну, не так, как Павлик.
   — Но понятно будет?
   — Понятно.
   — Тогда бери чернильницу. Перебелишь весь свиток. Как мне надо, так перебелишь. Отправлю скоро Бугра и Евсейку в Нижний. Здесь они только вред приносят. Их скоро даже Юшко погонит, такие у них плохие характеры. Помнишь, как с Ярофейкой Киселевым было?
   Лоскут помнил.
   В декабре сто пятьдесят восьмого в двадцать шестой день пришел в Нижний острожек сын боярский Василий Власьев и прочел перед служилыми, торговыми и промышленными людьми строгую наказную память: указанных беглых воров и смутьянов Ярофейку Киселева, Ивашку Пуляева, Ваську Бугра и прочих других немедленно брать в колодки и отправлять в Якуцк под охраной.
   Ярофейка ничего не знал: он только что вернулся с сендухи.
   Лег отдохнуть, вдруг явились с шумом Артюшка Солдат да Павлик Кокоулин. Как научил Евсейка Павлов, взяли Киселева силой и повели к сыну боярскому. Решили дураки заработать некую деньгу, в милость войти к прикащику.
   Узнав про случившееся, Мишка Стадухин впал в гнев: на опытного крепкого Киселева были у него виды. Ночью неведомо как (Стадухин будто бы ни при чем), Ярофейка сбежал из казенки. Домой побоялся идти, сунулся с перепугу во двор к хорошему приятелю Матюшке Калину, а там пьют крепкое винцо сын боярский Власьев, и Стадухин за столом. Увидев опешившего Ярофейку, Стадухин самым ужасным голосом закричал:
   — Вор! Вор!
   Но всем только мешал.
   Так всем мешал, что упустили Киселева.
   Только в походе увидели предательские Евсейка и Павлик, что идут рядом с усмехающимся Киселевым. Правда, бить Евсейку и Павлика Киселев не стал. Другая земля. Как бы пожалел. Но всегда помнил.
   Дежнев вздохнул. Кочик Васьки Маркова совсем уже зашел за сизый мыс. Дай Бог справиться с отдерным ветром.
   — Пиши.
   Опять медленно заговорил, подыскивая правильные слова:
   — А тот изменнический Павлик Заварза, будучи приставлен к писчему государеву делу, по глупости своей прописывал все неверно… И когда стал я при случае учить того Заварзу, он испугавшись, к Юшке бежал…
   — Не совсем еще, — поднял голову Гришка.
   — Все равно пиши.
   Взяв свиток, взвесил в руке:
   — Вот смотри, Гришка, какая вещь. Простые литеры на бумаге, а в приказной избе переведут на гербовый лист и пойдет он в Москву в Сибирский приказ. А там разных бумаг много. Как приходит какая, так войско переместят или гарнизон пополнят. А некоторые люди по указанной бумаге пойдут на вечное поселение, борошна, живота лишатся. Вот какая сила заключена в простой бумаге.
   — Ну и что? — сплюнул Лоскут. — Надо было весной зарезать Заварзу.
   — Пожалей убогого. Не говори так.
   Нюхали ветер: сколько в нем холода.
   Внимательно вглядывались в море. Прислушивались, как свистит в горах?
   Осень.
   Темен бег воды.
   — Будь я тобой, Семейка…
   — А зачем? — не дал договорить Дежнев. — Вот Бог не велит сосне быть березкой. И тебе, Гришка, не надо быть мною.

Глава IX. Мертвец на обрыве

   ………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………………… и только внизу, под каменным обрывом, просматривалась сквозь туман корга.
   Наклонясь, Гришка видел: высокая волна, поднимаясь все выше и выше, на глазах стекленела, выкатывалась на мелководье. Грохоча галечником, прозрачно опрокидывалась на моржей. А из опрокинувшейся волны, как из разламывающегося стекла, весело выбрасывались все новые и новые звери.
   Рев, лай.
   И запах.
   Острый запах морского зверя заносило во все уголки. Он чувствовался даже на ужасном каменном обрыве, по которому карабкался Лоскут. Носком мягкого сапога ощупывал каждый выступ, потом ставил ногу. Сплевывал дурную слюну. Дурманила, томила, взглядывала из бездны сердитая тинная бабушка. И птица-крачка, взвизгнув, бросалась в лицо — боялась за гнездо, может быть. А далеко внизу — ревущее, фыркающее, лающее пространство. Видно, как через спящих перелезают новоприбылые звери. Лезут по спинам, давят живым весом. Кто-то очнется, ударит ластом или клыком. Рев, лай, а в отделении — люди Двинянина. Бродят по отливу, по песку и галечнику, сторонясь лежбища. Иногда выберут глупого одиночку, отбившегося от стада, отгонят в сторону. Там колют копьями.
   Склон под ногами крут.
   Гришка не смотрел вниз. Упорно карабкался.
   На обрыве, если верить замученному бессонницей Артюшке Солдату, ночью вдруг высветились многие огни. Уж, наверное, не пни гнилые. «Пойдешь», — сразу решил Дежнев. Наверное, знал что-то такое, чего ни Артюшка, ни Лоскут знать не могли. Артюшка, может, тоже знал. но отвернулся. Мог вызваться: «Сам пойду», но Дежнев так смотрел. Что Артюшка лишь ухмыльнулся. Близок к Семейке. С зимы смотрел на Лоскута с подозрением. Наверное, подозревал, что это Лоскут свел с казенки одноглазого аманата Чекчоя? И не понимал. почему это ходят к Лоскуту отшатнувшиеся от Дежнева люди?
   Карабкаясь по обрыву, знал: сверху увидит многое.
   Камень.
   Синеватые тени над морем.
   Сизую дымку над пространной сендухой.
   Вот какие огни могли гореть на обрыве? Не родимцев ли привел предательский одноглазый князец Чекчой? Может, правильнее уйти с Двиняниным? Отстать на Анюе, спрятаться в лесах? А потом тайком выйти к Нижнему? Получив долги, тайно уйти на судне? Но куда? В Якуцк? Там схватят. На Русь? Там найдут. Остаться в Нижнем? Посадят в колодки.
   Нет, понимал, нельзя с Двиняниным.
   Юшка и в колодки посадит и сдаст прикащику Нижнего. А Евсейка, даже Васька Бугор, помогут в этом, как было с Ярофейкой Киселевым.
   Остаться с Семейкой?
   Но разве достаточно людей для зимовки?
   С первым снегом придут анаулы, придут ходынцы, сожгут острог, заберут железное. Не удержать острожек с пятью людьми, если даже пятеро останутся с Дежневым.
   Не к месту вспомнил дикующих князцев.
   Ну, вот что с того, что Семейка тайком отпустил одноглазого? Может, и Чекчой лежит где, подтянув ногу к мертвому животу, как брат Энканчан? Или наоборот ведет к корге задиковавших? Никак нельзя оставаться с Семейкой. Это так же опасно, как возвращаться. Там посадят в колодки, здесь зарежут.
   Дернулся.
   Не следует в опасных местах поминать мертвых.
   Сорвалась нога. Может, дух упомянутого Энканчана выбил камень из-под ноги?
   С силой рванулся, упал грудью на шершавый скальный массив, судорожно шарил руками — искал выступ, чтобы вцепиться и не отпускать рук, но только сползал, сползал по обрыву. Сперва сразу сажени на три, потом медленно, все медленнее, но еще страшнее — к нависшему над отмелями козырьку. Кольнуло в сердце — бездна! А камни неслись вниз, подпрыгивали, высекали искрящуюся дорожку. Моржи, задрав морды, недовольно лаяли на Лоскута. Но так, конечно, только показалось. Лаяли морские звери не на Гришку, а от полноты жизни.
   Всякое случалось с Гришкой.
   Пропадал в зимней сендухе, сгорал в облаках задавного гнуса, проваливался в ямы с ледяной няшей. Дрался с дикующими, махал топором, сплавлялся по быстрым рекам. Жадного рыжего человека с умыслом брал за мяхкую бороду. Даже так было: по пьяному делу вступил на коче в творило — в люк раскрытый. Летел до самого дна, мог поломаться, но зачем-то уберег Бог. И было: терялся в лесах — в самых волчьих и диких. Из таких лесов без молитвы не выйдешь. А все равно такого ужасного страха, как сейчас, не знал.
   Тащило к нависшему каменному козырьку.
   Открытым ртом хватал воздух. Хотел вскрикнуть, но кого звать? Да и не смел кричать над бездной, потому что всем телом чувствовал острые выступы скал, мутный сулой, вертящийся внизу, как жернов, тянущий в мутную глубину, в темь ужасной водной пучины, в костлявые руки сердитой тинной бабушки, в сеть, сплетенную бабами-пужанками из морских трав. И креста не положишь, руки цепляются за каждый еле заметный выступ.
   Вдруг свистнуло что-то.
   Ухватил ремень — шершавый, из нерпичьей кожи с навязанными узлами.
   Ободранными в кровь руками натянул ремень, снимая страшную слабину. Вниз не смотрел. Там пучина. Переведя дух, поднял голову.
   На краю каменного обрыва сидел мертвец.
   Тяжелые камни еще катились вниз, глухо бились о другие камни, перестукивались в смертной игре, а Гришка, закрыв глаза, вцепился двумя руками за крепкий ремень и не мог решить, что лучше: отпустить ремень с навязанными на нем узлами или все-таки карабкаться вверх к мертвецу?
   — Кай!
   Мертвец не ответил.
   Шрам на лбу. Скулы вразлет, правая тоже отмечена синим шрамом. Если мыши и ели, то явных следов не осталось. А смотрел князец так, будто никогда не лежал в снежной выемке, поджав мертвую ногу к животу.
   Нехорошо смотрел.
   Но ведь не должен убить, если сам бросил ремень.
   Гришка в два прыжка достиг каменной площадки, упал на нее. Боясь, коснулся лба Эгканчана — теплый! Сердце ответило несколькими ударами: не мертвец.
   Пугаясь, сел рядом.
   — Ну, я пришел.
   Энканчан не ответил.
   Косясь на дикующего, Гришка смотал на локоть ремень, бросил на плоский камень, траурно расцвеченный седыми лишайниками. Сказал, волнуясь:
   — Видел тебя зимой. Ты мертвым лежал на склоне. Иней на лбу, мыши щеки объели.
   Потрогал руку дикующего: теплая. Ну, совсем живой человек, хоть пляши с ним! Сказал, не веря:
   — Искал тебя, Энканчан. Вешал на ондушку знак твоего брата — шкурку рыжего носатого зверя шахалэ.
   Энканчан не ответил.
   Глаза пустые. Сам жив, но глаза пустые.
   — Ты не молчи, — потребовал Гришка, как прежде. — Ты живой. Ты говори, Энканчан. Я — Гришка Лоскут. Поднимал тебя на ноги в уединенном зимовье, обмывал раны. А сегодня ночью на обрыве горели костры. Мы видели. Это так? Ты ответь. Это ты привел родимцев? Или это твой брат пришел?
   Энканчан не ответил. Глаза пусты, но ведь бросил ремень!
   — Не надо молчать, — требовал Гришка. — Если не можешь говорить по какой причине, не можешь ответить словами, просто кивай. Ты ведь Кивающий, вот и кивай мне. Зимой видел в снегу. Ты сильно замерз. А потом Семейка отпустил твоего брата Чекчоя. Знаешь, наверное?
   Указал рукой вниз:
   — Уводи родимцев, не пугай русских, а то кровь прольется.
   Говорил, а сам мучительно размышлял: зачем все-таки отпустил Семейка одноглазого Чекчоя? Зачем так упорно искал князца Энканчана? Неужто, правда, хочет выставить копья дикующих против людей Двинянина?
   Заговорил быстро, заглядывая в пустые глаза:
   — Не спускайся вниз, Энканчан. У таньгов пороховое зелье. Ударяют, как гром.
   Энканчан не ответил.
   Поднялся. Легко, как не умеют мертвецы.
   Вскинул на плечо нерпичий ремень, черные, как у ворона, блестящие волосы рассыпались по плечам — длинные, не подрезанные. Не оборачиваясь, ничем не выразив живых чувств, двинулся вверх по гребню.
   — Энканчан!
   Дикующий князец не оглянулся.
   Гришка медленно присел на камень.
   Голова кружилась, когда думал о князце.
   Как понять? Он мертвый лежал, я видел. Мыши щеки объели. Как ходит по земле? Почему ремень бросил?
   Часа через два спустился на берег.
   Шел по сырому галечнику, давил сапогами мокрый песок, ракушки.
   Дивился: зверь морской телом обилен, видом ужасен, а ест такое немногое. Шел, давя хрупкие раковины, бедную еду зверя. Оскальзывался на водорослях. Они зеленые, по краям в дырках. Голова кружилась думать об Энканчане. Поматывал головой, как удивленный олешек. Жадно принюхивался. Мир полон богатых цветов, запахов. Мир полон разных движений. В нем люди, растения, различные звери. Зачем молчит дикующий князец? Понять не мог.
   Ударил шквал.
   Ухнуло над обрывами.
   Эхо отразилось от дальних берегов, шумно пронеслось над галечной коргой. Две недели назад таким вот нежданным шквалом унесло в море неповоротливый малый кочик Васьки Маркова, а с ним тринадцать служилых, а с ними предательского Павлика Заварзу.
   Совсем унесло.
   Может, к чюхчам, может, в вечные льды.
   А может, на дно — к тинной бабушке, к ужасным бабам-пужанкам.
   Заварзу жалел. Ушел, глупый, от Семейки, тайно служил Двинянину, а чего добился? Осталась навсегда баба при кривом Прокопе, напрасно ждет Павлика. А далеко на Руси в тайной пещерке гниет богатое добро, снятое с разбитого бурей немецкого судна.