— Нет, пойду я. И Гришка пойдет. А вы сидите и слушайте. Ударит пищаль за мысом, тогда решайте.
   Кивнул Лоскуту:
   — Идем.
   Шли в темноте.
   Ноги зарывались в галечник, ломалась под сапогами обсохшая морская трава.
   Свет увидели издали. Дров в лагере Двинянина не жалели, не зимовать: костры за мысом поднимались высоко, весело. У крайнего наклонился над котлом зверовидный Фрол. С ним Тюнька Сусик. С ними Анисим Костромин в окладистой бороде. Черпали из котла деревянными ложками. Увидев Дежнева, оглянулись.
   Юшка Двинянин сидел на удобном пне, как в хитром кресле.
   Кафтан распахнут, шапка на коленях, в руках нож с куском мяса, глаза дичат. Князец Чекчой у ног. Сидел на холодном галечнике. А руки для осторожности связаны на животе.
   Гришка вдруг остро понял любопытство Чекчоя.
   Вот жил непричесанный, ловил в сендухе диких олешков, зверя стрелял, пел долгие песни, собирал на корге богатый зуб, резал из того зуба болванчиков. Потом пришли русские, выстрелили один глаз, посадили в казенку: пусть родимцы несут ясак, вы государю задолжали за многие прошлые годы. А он не знал, что под царем живет, что царю должен. Ко всему, зверь ушел, рыба ушла. Видно, все живое проиграл в тот год дед сендушный. Ничего людям не оставил, кроме гнуса и голода. Когда родимцы, упав от голода, перестали уже шевелиться, увидел Чекчой молодого оленного быка. Тот случайно забрел на стойбище, шевелил ноздрями, пытаясь понять, почему от людей пахнет по-другому, не так, как прежде? Вот повезло Чекчою: убил быка. Сварил густой бульон, стал давать людям по ложке. Целую неделю выздоравливали.
   Помаленьку выздоровели.
   Чекчой и сейчас, как всегда, вертел черной головой.
   Радовался кострам, свету. Даже Двинянин изумленно кивнул:
   — Ну, прямо не человек, Семейка. Прямо не князец, а ширкун какой-то.
   Остановясь в трех шагах, Дежнев невольно возвысился над Двиняниным. Некоторые казаки, не облизав, ложки побросали. Впервые пришел Дежнев в их лагерь, дивились. Только Юшка, откусив от дымящегося мяса, отвернулся. Этим как бы подчеркнул незначительность Семейки.
   — Вернемся в Нижний, всех созову, — видно, продолжал какой-то прерванный появлением Дежнева разговор. — Сядем в круг в уютном дому вдовы десятника Коновалова. Он обширен, все разместятся.
   Весело вздохнул:
   — Вдова — женщина умелая. Устроит стол, богатый. Будет на столе заяц поджаренный в шкварках, голова свиная цельная под чесноком, потрох лебяжий с шафраном, шейка опять же лебяжья, а по шейке тапешки, тапешки — калачики в масле, пряжены ломтями. А для Сусика отдельно — утка верченая, если раньше не пробовал. Опять же, зайцы в рассоле.
   Неторопливо поднял голову:
   — Семейка? Чего пришел?
   — Своего аманата ищу.
   С усмешкой откинулся на удобные корни:
   — Вот, правда, Семейка, почему так? Я как что ни найду на реке, так все твое.
   Ухмыльнулся:
   — Может, князец и твой, только ты не сумел его сохранить, значит, потерял на него право.
   Весело предложил:
   — Купи!
   — Кого? Чекчоя?
   — Ну да. Почему нет?
   Лихо подкрутил усы, продолжая насмешничать:
   — Смотри, это не простой ходынец. Это князец полярный. Бляха на нем. Большая, серебряная. Хочешь, продам вместе с бляхой? Только это будет дороже. Зато ты, Семейка, будешь вечерами говорить с иноземцем. Ты ведь любишь с иноземцами говорить, да? Считай, повезло тебе.
   Выдохнул изумленно:
   — Ну, не князец, а птица короконодо! Тебе он многое расскажет, — кивнул. — Ты ведь горазд болтать. Может, выведет тебя на серебро. Ты торопиться не любишь, может, правда, выведет тебя на серебро. На Руси, сам знаешь, с белым металлом плохо — перечеканивают в деньгу гамбургские рейхсталлеры.
   Сплюнул изумленно:
   — Ну, правда, купи! Устал я от иноземца. Всего два часа прошло, а я уже устал. Я ему слово, а он в ответ пять. Я ему пять, а он в ответ десять. И руками машет. Вот пришлось связать руки.
   Весело выдохнул:
   — Купи!
   — Божье ль то дело, Юшко?
   — Да Божье, Божье! — отмахнулся Двинянин.
   Ничего не боялся. Видел, что своих больше. Прищурился:
   — Ну, правда, почему так получается, Семейка? Что ни найду на реке, все почему-то оказывается твоим. И корга — твоя, и зверь, и рыба в реке. И Луна в небе, а теперь аманат. Ты скоро весь край назовешь своим, откажешь государю, а? Не боишься? — Погрозил длинным пальцем: — Ты закон нарушал, давал железо дикующим.
   Презрительно ткнул ногой князца:
   — Зачем весь в серебре?
   Чекчой охотно повернул круглую голову, моргнул живым глазом. Залопотал певуче, живо, без всякой обиды. Получалось, что вот он связан, а обиды в нем все равно нет.
   — Давал тебе Семейка железо?
   Чекчой закивал:
   — Ножи!
   — Слышишь, Семейка? — презрительно прищурился Двинянин. — Государевым указом запрещено давать иноземцам железо.
   Но не выдержал:
   — Да ладно. Купи!
   Гришка стоял за спиной Дежнева. Незаметно скашивал глаз на зверовидного Фрола. Думал, держа руку на сабельке: все тут полны сомнениями. Каждое слово тут с некоторых пор кажется обманным. Но ведь все равно, не могут русские поднять руку на русских. Мало ли что вскочил Двинянин, зло притянул Дежнева длинной рукой за отворот кафтана:
   — Иноземцам даешь железо!
   Потянулся к ножу, болтающемуся на поясе, но дикующий вдруг вскочил, подпрыгнул нелепо. Закружился на тоненьких несвязанных ножках, заклекотал по своему с большим чувством.
   — Он что, с ума съехал?
   — Лочил нэдэй, говорит, — вырвался из рук Двинянина Дежнев. — Говорит, что огни горят.
   Но Двинянин уже сам повернул голову в сторону невидимых во тьме гор.
   И казаки, прихватывая руками шапки, повернулись.
   Огни… Откуда только взялись?
   Пять…
   Десять…
   Пятнадцать…
   Значит, со всех сторон пришли дикующие, понял Лоскут. Значит, сговорился Семейка с Чекчоем, и тот привел ходынцев, чтобы напугать Юшку.
   Ганг-ганг, кли-кли…Ганг-ганг, кли-кли…Странные голоса.
   Звуки, сглаженные расстоянием.
   Ымы-шайдэ-гомыку…Ымы-шайдэ-гомыку…Двинянин замер, не дотянувшись рукой до ножа.
   Бывал в разных местах, знал, как могут пугать дикующие.
   А Гришка вспомнил, как хмуро тянул что-то подобное на реке Большой собачьей загадочный вож Христофор Шохин, потом несчастливо зарезанный писаными рожами. Сам страшный, лицо сдвинуто набок. Ни с того, ни с сего вот так начинал мычать, некоторые слова прорывались: «Ымы-шайдэ… Ымы-шайдэ…» Спросишь: «О чем это?» — пожмет плечами: «Не знаю».
   Может, правда, не знал. Да и как знать? Не русские, дикующие так поют. Обнявшись прыгают у костров, всхрапывают, как молодые олешки.
   Ганг-ганг…Пяткой в пятку…
   Кли-кли…Руки вверх…
   Ганг-ганг…Вскидывают руки…
   Кли-кли…Не жалеют высокого огня…
   — Неужто коряки?
   Дежнев знающе усмехнулся:
   — Ходынцы.
   Чекчой расслышал, радостно затряс головой:
   — Ходынцы!
   Радостно пояснил:
   — Родимцы пришли!
   Стал и дальше объяснять, двигая перед собой связанными руками: вот, мол, пришли родимцы. Крепкие воины! Бьют птицу в лет, ловят руками любого зверя. Гусиным шагом идут вокруг высоких костров, взмахивают руками.
   Ганг-ганг…Кли-кли…Хвастливо заводил под лоб отдельный горячо вспыхивающий глаз.
   Ымы-шайдэ-гомыку…Если, пояснил, захочет, то родимцы зажгут всю гору, так много пришло. Подпрыгивая, сообщил: «За ними другие идут. Ясак несут. Богатые подарки получать буду».
   — Ясак? — изумился Двинянин, с тревогой озирая ночные огни, прислушиваясь к каждому звуку. — Кому?
   Одноглазый князец радостно объяснил:
   — Семейке!
   Так же радостно объяснил: у него с Семейкой мир. Ему Семейка раньше делал только хорошее. Для ясности связанными руками указал на Дежнева: вот как Семейку любят. Несут ему ясак. Много задолжали государю за годы, пока не шли русские в сендуху. Теперь будут жить в мире. Теперь у него, у Чекчоя, медные котлы будут, железные колокольчики будут, ножи железные будут.
   — У меня, — сказал, — много такого будет!
   Гришка Лоскут усмехнулся. Ишь, оторопел Двинянин. Считал, наверное, что сломал прикащика Погычи. Считал, наверное, что, уходя, разворошил осиное гнездо, оставил Дежнева лицом к лицу с разъяренными ходынцами. А они как раз к Дежневу и пришли. И князец Энканчан, наверное, с ними.
   Покосился на растерянного Фрола.
   Вот тоже мечется по свету, многого не понимает.
   Ходит в простой медвежине, способен на странное. Однажды при Лоскуте жестоко упрекнул Ваську Бугра, убившего подраненную куропатку, тихо жившую в полынье. В другой раз в Нижнем заплатил два рубля какому-то промышленному человеку, чтобы тот освободил от наказания понравившуюся Фролу собаку. Вот бродит по свету. Ищет, где лутше. А где такое место? Куда ни глянь, везде обиды.
   Окликнул:
   — Эй, Фрол!
   — Ну? — хмуро посмотрел зверовидный.
   — Отец у тебя был?
   — А то!
   — Звали отца как?
   — Егор.
   — Старинное имя, хорошее, — одобрил Лоскут. — А сам из каких мест?
   — Я с Усолья, — хмуро ответил Фрол, но все же показал кивком, что где-то далеко на заходе есть и такой город.
   — Знаю, — согласился Гришка. — Как с Москвы идешь, по правую руку мельница.
   — Ну, — растерянно заморгал Фрол. — Мельница. — Ничего не понимая, качнул головой, в правом ухе качнулась серьга: — Ну, точно, мельница. Как идешь с Москвы, так по правую руку.
   — А чего сердит? Почему смотришь нехорошо? Ты богатый зуб взял, теперь в Усолье вернешься. Есть семья?
   Зверовидный кивнул, насупившись.
   — Ну, вот, и семья есть. Так чего же ты так?
   — Да как я? — совсем уже не понял Фрол.
   — Стоишь сердито. Перед тобой прикащик Погычи, а ты сердито стоишь?
   Строго указал:
   — Освободи аманата!
   Фрол, нахохлясь, оглянулся на Тюньку, потом на Двинянина.
   Сусик сморгнул, отвел виноватые глаза в сторону. А Двинянин, посчитав мерцающие в ночи огни, кивнул:
   — Сделай, Фрол!
   Зверовидный, выпростав нож, шагнул к Чекчою.
   Князец безбоязненно засмеялся, вытянул перед собой руки. Упала на галечник перерезанная веревка, Чекчой сразу заговорил. Похвалил Дежнева, разминая отекшие руки:
   — Кэнмэги толоу… Ингличэбон… Совсем как дикий олень, для всех страшный… Как лэбиэн-чомоджэл, дед — хозяин земли… Прямо как эльогурчэнджэ хайчиэк, дед сендушный… Теперь с тобою пойду… Нас родимцы везде пропустят…
   Дежнев кивнул понимающе:
   — Вместе пойдем.
   — Чай пауркен?
   — Конечно.
   Ымы-шайдэ-гомэку…Ымы-шайдэ-гомэку…Подняв голову, долго смотрел в сторону светящихся огнями гор.
   — И чай, — повторил.

Глава XI. Ставшие ветром

   Коптил эек.
   В углублении камня плавал в нерпичьем расплавленном жире слабый огонек над черною грядкой мха. Артюшка Солдат спал на лавке. Всхрапывал, огонек качало. Вот, правда, странно на новой реке. Летом — гнус, морошка на каменных гривах, зимой — пурга, багрецы в небе. Все кажется чужим, даже облака не такие, как над Русью, а Дежнев почему-то радуется. Ну да, пензенцы, говорят, свою ворону узнают даже на краю света, наверное, так и Дежнев узнает — мой край.
   Поправляя огонек, Гришка прислушивался.
   Где-то притаился в ночи обиженный Двинянин, на обрывах жгут огни дикующие, а Семейка так расспрашивает полярного князца, будто никакой опасности нет. «Вот если морем пойдем, Чекчой? Вот если пойдем в сторону Необходимого мыса? Ходили туда родимцы?»
   Одноглазый изумленно моргал: «Ходили!»
   Моргал: он знает. Родимцы ходили, моргал, аж до самых коряков, даже до чюхоч. Там сувои великие, моргал. Глянешь с обрыва — голова кружится, как после болезни. Такие сильные отбивные течения, что хоть как греби, все равно унесет. Камни-поливухи обросли морской зеленой травой, к берегу не пристанешь. И льды. Их так много, что не каждый год относит от берега.
   Дежнев вздыхал.
   Выходит, не просто пройти морем.
   На Погычу прошли, а обратно не получается. Путь, проторенный посуху Мишкой Стадухиным, оказался как бы проще. Но если не морем, как вывезти скопленные большие богатства? Олешки ведь тянут ровно столько, сколько могут тянуть. Конечно, могут тянуть они и меньше, чем могут, но больше — никогда.
   Одноглазый князец жмурил глаза.
   — Дикий олешек траву щиплет, гриб, земную губу, ест. Я, — хвастался, — тоже ем, как тот олешек.
   Посверкивали на груди бляхи матового серебра. На парке — желтый круг. Радовался, как ребенок: желтый цвет — веселый. Это цвет осенней ондуши. Это цвет лица молодой женщины. Это Солнца свет. Моргал довольно:
   — Вы, русские, люди с лодками. Вы, русские, люди с собаками. Баб у вас нет. А наши бабы все на себе тащат. С припасом идут по сторонним речкам.
   Раздвигал пальцы, показывал, как бабы идут по сторонним речкам.
   — Всякую еду ищут, одежу ищут. Бывает, ничего не найдут, даже белку не найдут, тогда голод бывает. Тогда рты вваливаются, без мохнатой одежи мерзнем. А потом приходят коряки — рыбу пугают, зверя пугают, хоть совсем умирай. Было даже такое, что приходили чюхчи. Эти совсем сердитые. После чюхчей в сендухе ничего живого не остается.
   Было, рассказал, чюхчи преследовали ходынцев.
   С одной нарты упал ребенок — совсем маленький. Лежал в снегу, плакал. Некий чюхча услышал плач, повернулся, сказал другому: «Дай посмотреть, кто плачет?» Нашел ребенка, обрадовался: «Вот мальчишка. Вот помощник вырастет».
   Отвез на стойбище, вырастил, как сына. Назвал мальчика Энканчан.
   Однажды устал, так сказал мальчишке: «Я уже стар. Теперь ты в семье главный. Будешь смотреть за стадом. Вот возьми молодую девушку, вырастил для тебя».
   Кивающий взял девушку, ушел к стаду, стал жить.
   Упражнялся в беге, в метании копья, в стрельбе из лука, в ношении тяжестей. Сделался таким легким и быстрым, как самый сильный двухгодовалый бык, потомок дикого оленя. Даже научился прыгать на высоту птичьего полета, хвастливо добавил Чекчой. Но однажды молодые чюхчи сказали друг другу: «Пойдем посмотрим на этого приемыша из вражеского племени». Тайно пришли к стаду. Спрятавшись в кустах, долго смотрели на упражнения. Кивающий так легко размахивал тяжелым копьем, будто лоскутом мокрой оленьей шкуры. Так легко прыгал через широкое озеро, будто птица. Вскрикивал так, что приседали старые олешки. Посмотрев на такое, молодые чюхчи сказали: «Это ужас, что такое. Это надо истребить».
   Приехали к приемному отцу Кивающего, сказали: «Послушай, старик. Через два дня придем сюда большим собранием. Твой приемыш опасен, убьем его».
   Так сказав, пошли собирать людей. А старик дождался Энканчана, сказал:
   «Теперь надень чистую одежду. Теперь сухую надень».
   «Зачем пачкать? Я мокрую высушу».
   «Нет, слушай меня. Делай, как тебе говорю».
   Кивающий вошел во внутренний полог, снял рабочую одежду и надел сухую меховую рубаху. Присел удобно в шатре перед входом во внутренний полог, прикрыл рубахой голые колени.
   «Теперь послушай, что скажу, — кивнул старик. — Ты этого не знаешь. Ты мне совсем не родной сын. Ты рожден ходынской женщины. Негова звали твоего отца».
   Кивающий грустно опустил голову.
   «Но твоя жена не чужая мне, — сказал старик. — Она мне — родная дочь. Я ее для тебя вырастил. Дал тебе дочь в жены, и мое имущество дал. Теперь родимцы сердятся, считают тебя опасным, хотят убить. Пожалуй, не сразу попадут тебе в сердце, мучить будут. Лучше сам убью».
   Кивающий низко опустил голову.
   Старик взял лук, вложил в тетиву острую стрелу, согнул колено и сильно выстрелил. Но в то самое мгновение, когда опустилась тетива, Кивающий подпрыгнул так, что его голова коснулась внутренней верхушки шатра, а стрела пробила дыру в шатре и глубоко впилась в землю.
   «Ого! — сказал старик. — Ты стал такой проворный. На близком расстоянии уклонился от стрелы. Только все равно уходи. Ступай к своему народу. Запомни, дорога к ходынцам лежит на закат. Впереди горный хребет, ты увидишь. В зимние дни, когда на земле не видно Солнца, вершина хребта пылает, как золото, вот какой высокий хребет! Там, немного не доходя, стоят шатры твоего народа».
   Две ночи и один день жена Кивающего не спала, шила для него одежды и плакала. Так плакала, что не видя иглы, в кровь исколола пальцы. А на третье утро Кивающий уехал. С собой не взял ни лука, ни копья, только маленький поясной нож из китового уса. Когда в дороге напали на него десять воинов чюхчей, он этим ножичком все равно всех убил и взял полное вооружение: кожаный панцирь, копье и колчан. А потом, когда засинела вдали тень высокого хребта, Кивающий увидел ходынского юношу, который испугался врага и стал убегать. «Это я был!» — хвастливо мигнул Чекчой остальным глазом. Кивающий ехал так быстро, что обогнал Чекчоя и схватился рукой за уздечку оленя с правой стороны. Чекчой повернул в другую сторону, но Кивающий обогнал его и снова схватился за уздечку уже с левой стороны. «Ну, если стал для тебя, как дикий олень, убей меня», — согласился Чекчой.
   «Скажи прежде, кто ты?»
   «Я — Чекчой, сын князца Неговы. Нас было три брата, но одного забрали чюхчи еще ребенком. Неужели ты пришел за другим?»
   «Нет, — сказал Кивающий. — Я твой потерянный брат. Меня воспитали чюхчи. Одежда на мне чужая, но тело рождено твоей матерью».
   Они поздоровались и перестали бояться друг друга.
   «Где ваше стойбище?»
   «Недалеко за холмом».
   «Сколько шатров?»
   «Три шатра. Один — брата, другой — мой, третий — соседа».
   «Ну, едем».
   «Я первый, — сказал Чекчой. — Поедешь впереди, наши мужчины убьют тебя!»
   «Нет, я первый! Иначе ходынские мужчины подумают, что я за тобой гонюсь».
   «Нет, я первый! Кто приносит хорошие новости, тот должен впереди ехать!»
   Так поехали вместе. Гнали так быстро, что задние олени все время напирали на передних. Когда подъехали к стойбищу, люди закричали: «Хэ! Чюхча преследуют ходынского человека!» Появились мужчины с луками, и на Кивающего посыпались острые стрелы. Их летело сразу так много, что снежная пыль взлетала с земли, как от поземки. Но когда снежное облако осело, люди снова увидели Кивающего. Он стоял среди них и весело очищал от снега одежду.
   Щурясь на слабый свет, Чекчой моргал единственным глазом: «У ходынцев много врагов». С надеждой хватал Дежнева за руку: «Железное имеешь. Защити!»
   Дежнев кивнул: защитит. Даже малая война — большое разорение для казны. Кивнул: прикащик Погычи ни русским, ни ходынцам, ни сердитым чюхчам не позволит воевать.
   От таких слов единственный глаз Чекчоя загорелся горячим любопытством к жизни. Вот злой дух, рассказал. Живет на облаках в окружении других злых духов, страстно низвергает вниз молнии и громы. Радуга — это узор на плаще злого духа. Иногда спускается с облаков на землю и ездит в санях по снегу на куропатках. Хоть очень злой дух, но так повелось, что каждый, кто увидит след его быстрых саней, запряженных куропатками, непременно найдет счастье. Этот особенный след: заструги, рябь, возникающая после бури. Сам злой дух и поднимает бурю, когда ездит.
   — Часто такое видел? — наклонил голову Дежнев.
   — Часто.
   — Много счастья имел?
   — Много.
   Гришка, слушая такое, дивился.
   Всю жизнь живет князец внутри природы, перехитрит любого зверя, любую рыбу и птицу, а радуется — чисто ребенок. Рассуждает про многое, объясняет причину вещей, проникает в язык рыб и птиц, и каждого зверя, а при этом не хочет искать, где среди людей настоящая правда, а где такой правды нет. Все в мире принимает за правду, мир считает плоской сендухой. Горы, например, думает, есть только на краю сендухи. Правда, думает, есть еще особенный подземный мир, в котором собираются духи умерших. Когда у нас лето, там зима. И наоборот. Кто бедным попадет под землю, тот станет богатым, а кто был богатым, наоборот.
   Дивясь, вспоминал уединенное зимовье.
   Мороз. Свист в ночи. Потом Энканчан… На лбу иней…
   — Где брат твой?
   Князец не отвечал.
   Кося одиноким глазом, трогал подвижными руками предметы странные для него и прельстительные: бронзовую пуговицу на кафтане, ременную пряжку, целиком выполненную из железа, тяжелый нож железный, с рукоятью, залитой оловом. Вот только что рассказывал о Кивающем, а на вопрос не ответил.
   Убил брат лося, рассказал.
   А сестра не послушалась предостережения старших и прибежала на место, где лежал поверженный зверь. Вздыхая, начала сметать с лося запорошивший его снежок. Так, сметавши снежок, глаза лосю открыла. Стала смотреть в черноту глаз. «Когда старший брат догнал лося, на сердце у зверя, наверное, худо сделалось, — подумала. — Наверное, плакать стал. Наверное, подумал: умру сейчас». Так пожалела зверя, а после этого всякая охота в сендухе кончилась. Самые лучшие охотники не могли добыть ни олешка, ни птицы. Начался большой голод. Призвали шамана.
   «Пищи нет, тощими стали. Почему так?»
   Шаман кости умерших над очагом качал. Шаман на кости над огнем смотрел.
   «Одна девушка нарушила запрет, — сказал. — Одна молодая в глаза убитого лося долго смотрела».
   Старшие спросили: «Что с этим сделаем?»
   Шаман ответил: «Ну, убейте».
   Убили девушку. Снова пошла охота в сендухе.
   — Где брат твой, Чекчой?
   Гришкин вопрос князцу не нравился. Отворачивался, отводил от Гришки видящий глаз.
   — Почему зимой видел брата мертвым, а осенью живым?
   Чекчой испуганно отводил глаз.
   Один охотник решил перекочевать, рассказал. Позвал жену: «Разожги большой костер, а я шатер разберу, подготовлю к перекочевке».
   Так сделали.
   От костра дым пошел.
   Такой густой, что охотник и жена прямо по дыму полезли вверх.
   Очень высоко поднялись. Так высоко, что земля невидимой стала. «Если даже очень сильно захочешь вернуться, — сказал охотник, — все равно не оглядывайся». А жена оглянулась, ей грустно стало. Оглянулась и упала на землю.
   — Чекчой, я брата твоего видел по разному. Почему?
   Князец испуганно отворачивался. Давно было, рассказал, отворачиваясь. Когда земля была молодая. Тогда беременные женщины в ожидании родов смотрели на ясную Луну и ждали ответа, когда у них наступят роды. Один шаман вызвался сам пойти к Луне, чтобы узнать о точных сроках родов и принести женщинам хорошие вести.
   Ушел.
   Женщины ждут, не могут дождаться.
   Потом видят: шаман светлой тенью подошел к Луне, а она от него убегает. Наверное, спешит к матери за ответом. А ответ такой: «Здесь шаману ходить нельзя. Хоть и шаман, все равно человек. Нельзя здесь ходить шаману». И еще добавила: «Но раз пришел, ладно. Пусть живет. Будет твоим мужем».
   Теперь видно, как шаман крепко прижимается к Луне.
   Если ночью смотреть на ясную Луну, все хорошо видно.
   — Это Кивающий зажег огни? — не отставал Гришка.
   Чекчой отворачивался. Косил испуганным глазом. Не хотел говорить про брата. Ведь, правда, странно: то как бы умрет Энканчан, то как бы встанет из мертвых.
   Эек коптит.
   Слабый огонек ползает по грядке мхов.
   — Я сам видел, — упрямо твердил Лоскут. — Твой брат мертвый лежал. Мыши щеки объели.
   Чекчой отворачивался.
   Говорил свое, чтобы не слышать Гришку.
   Вот Кивающий был. Из лука метко стрелял. Так забавлялся стрельбой, что ночью не спал. Старик чюхча, приемный отец, скажет: «Вон растет былинка. Попади в нее». Подаст специальную костяную стрелу. Кивающий натянет лук, выстрелит и разрежет былинку пополам.
   Однажды встретили в сендухе врага — сердитого таньга, у рта мохнатого.
   «Жалко, что ты ребенок», — сказал Кивающему старик.
   «А что из того?»
   «Не сможешь помочь мне».
   «Я помогу».
   «А мать что на это скажет?»
   «Она хорошо скажет».
   «Тогда садись поодаль, а я начну сражаться с таньга на копьях. Если устану, пустишь стрелу. Если устану, особенным образом посмотрю на тебя. Тогда старайся попасть в сердитого».
   Сказав так, старик вступил в битву с таньга.
   Долго бился. Сильно устал. Стал отходить к месту, где сидел Кивающий. Особенным образом посмотрел на мальчика. Тогда Кивающий вскочил и одной стрелой убил таньга.
   — Где брат твой?
   Чекчой отводил глаза.
   — Нахомиани! Террак!
   Из невнятных объяснений так поняли, что теперь вслух о Кивающем говорить нельзя. Не Кивающий он теперь, не Энканчан, не брат, даже не человек, — террак он! Как бы особое волшебство земли. Бегает по сендухе, длинные волосы развеваются. Увидит какого человека, страшно свистнет, чтобы напугать. Потом пускает стрелы. Имеет такую привычку стрелять без перерыва. Окончив запас стрел — убегает. А называть его вслух нельзя.
   Дежнев и Гришка переглянулись.
   Не сразу, исподволь, отвлекая Чекчоя на прельстительные для него вещи, разговорили, выпытали странное. Так поняли, что террак — это плохой человек. То есть, раньше был человеком. Был раньше хороший человек, а стал плохой. Жил раньше с людьми, теперь изгнан. Бегает босой по сендухе, громко свистит. Сядет на ледяном бугре, смотрит издали на человеческую урасу, принюхивается. Страстно думает про себя: что бы плохого сделать людям? Захочет, жирную рыбу тайно унесет с коптильни. А захочет, целиком обдерет молодого олешка, шкуру снимет, как мы снимаем шкуру с зайца. На себя напялит, в ней бегает, пока шкура не засохнет.
   Было, испуганно объяснил Чекчой, князец Кеута поставил урасу на уединенной речке. Ночью проснулся от шума. Понял, в урасу летят камни. Вышел, погрозил копьем, отпугнул террака. Террак ведь живет один. Прячется от людей на гиблых болотах, по извилистым берегам рек, в уединенных пещерах. А то роет длинный подземный ход, как червь. И даже имеет для себя особенные каменные избушки. Хоспохахи, их так называют. Живет совсем один и помирает безвестно.