Страница:
Почему 22 июня по радио выступил не Сталин, а Молотов? Тут тоже каких только легенд не создано. Говорят, что он был растерян, деморализован. Говорят, что у него была ангина, нарыв в горле, так что он не мог говорить. Впрочем, по утверждению все того же Молотова, все было куда прозаичнее. «Он не хотел выступать первым, нужно, чтобы была более ясная картина, какой тон и какой подход… Он должен был и выждать, и кое-что посмотреть, ведь у него манера выступлений была очень четкая, а сразу сориентироваться, дать четкий ответ в то время было невозможно. Он сказал, что подождет несколько дней и выступит, когда прояснится положение на фронтах». Ответ простой и логика железная.
Но хрущевской команде очень хотелось показать Сталина растерянным, а себя — твердыми и волевыми. Эстафету подхватывает Микоян. «Молотов… сказал, что Сталин в последние два дня в такой прострации, что ничем не интересуется, не проявляет никакой инициативы, находится в плохом состоянии…» Тогда члены Политбюро отправились к нему на дачу. И вот что было дальше: «Подъезжаем к сталинской „ближней“ даче. Охрана, видя среди нас Берия, сразу же открывает ворота, и мы подъезжаем к дому „Хозяина“. Застали его в малой столовой сидящим в кресле. Увидев нас, он буквально окаменел. Голова ушла в плечи, в расширенных глазах явный испуг. Он вопросительно смотрит на нас и глухо выдавливает из себя: „Зачем пришли?“ Заданный им вопрос был весьма странным. Ведь, по сути дела, он сам должен был нас созвать.
Молотов выступил вперед и от имени всех нас сказал, что нужно сконцентрировать власть, чтобы быстро все решалось. Чтобы страну поставить на ноги. Говорит о предложении создать Государственный Комитет Обороны. Сталин меняется буквально на глазах. Прежнего испуга как не бывало, плечи выпрямились. Но все же он посмотрел удивленно и после некоторой паузы сказал: «Согласен. А кто председатель?»
— Ты, товарищ Сталин, — говорит Молотов».
Очень душевная история, есть у нее только один маленький недостаток — она ни в чем и ни с чем не согласуется. Ну никак не удается найти те два дня, в которые он сидел на даче «в полной прострации». Согласно тому же журналу, 23 июня Сталин принял 21 человека, 24-го — 20, 25-го — 29, 26-го — 28, 27-го — 30, 28-го — 21 человека. Это не считая разного рода совещаний. 30 июня было принято решение о создании ГКО. Значит, визит на дачу мог иметь место только 29 июня. Но в этот день известно, где, когда и с кем был глава государства. Для душераздирающей сцены на даче с сжавшимся в кресле Сталиным и собранными мужественными соратниками просто не остается физического времени.
29 июня выдержка, правда, изменила Сталину, но совсем не в том направлении, которое указывает Микоян, отнюдь не в сторону трусости. Вечером 29 июня он позвонил в наркомат обороны маршалу Тимошенко — узнать положение на Западном фронте. Оказалось, что связи с фронтом нет и ничего конкретно нарком не знает. Тогда Сталин вместе с Маленковым (или Молотовым), Берией и Микояном отправились к нему. В кабинете Тимошенко они застали Жукова и Ватутина. Выяснилось, что связь потеряна и за целый день ее так и не смогли восстановить. «…Около получаса проговорили относительно спокойно, — вспоминает Микоян. — Потом Сталин взорвался: что за Генеральный штаб, что за начальник Генштаба, который так растерялся, что не имеет связи с войсками, никого не представляет и никем не командует. Раз нет связи, Генштаб бессилен руководить. Жуков, конечно, не меньше Сталина переживал за состояние дел, и такой окрик Сталина был для него оскорбительным. И этот мужественный человек не выдержал, разрыдался, как баба, и быстро вышел в другую комнату. Молотов пошел за ним. Мы все были в удрученном состоянии. Минут через 5—10 Молотов привел внешне спокойного, но еще с влажными глазами Жукова». Да, Сталин редко выходил из себя, но в гневе, как вспоминают, был страшен.
Впрочем, исследователь Зенькович, ссылаясь на писателя Ивана Стаднюка, которому вроде бы рассказывал эту историю Молотов, приводит другой ее вариант. «Ссора вспыхнула тяжелейшая, с матерщиной и угрозами. Сталин материл Тимошенко, Жукова и Ватутина, обзывал их бездарями, ничтожествами, ротными писаришками, портяночниками. Нервное перенапряжение сказалось и на военных. Тимошенко с Жуковым тоже наговорили сгоряча немало оскорбительного в адрес вождя. Кончилось тем, что побелевший Жуков послал Сталина по матушке и потребовал немедленно покинуть кабинет и не мешать им изучать обстановку и принимать решения». Сам факт беседы Стаднюка с Молотовым вызывает серьезные сомнения. А кроме прочего, интересно, какую обстановку можно было изучать и какие решения принимать, не зная положения на фронте?
И вот все тот же Молотов — огромное спасибо писателю Феликсу Чуеву, собравшему поистине бесценные свидетельства!
«Ф. Чуев.Пишут, что в первые дни войны он растерялся, дар речи потерял.
В. Молотов.Растерялся — нельзя сказать, переживал — да, но не показывал наружу. Свои трудности у Сталина были, безусловно. Что не переживал — нелепо. Но его изображают не таким, каким он был, — как кающегося грешника его изображают! Ну, это абсурд, конечно. Все эти дни и ночи он, как всегда, работал, некогда ему было теряться или дар речи терять…»
А теперь слово Лазарю Кагановичу.
«Г. Куманев[6].Каким вы нашли Сталина в тот момент?
Л. Каганович.Собранным, спокойным, решительным.
— Интересно, какие лично он вам дал указания?
— Очень много указаний я получил. Они показались мне весьма продуманными, деловыми и своевременными.
— Вы пришли по своей инициативе или Сталин вас вызвал?
— Вызвал Сталин, он всех вызывал…»
Есть и другие свидетельства о том, что глава СССР был собран и сосредоточен — вот это в логике характера! Чем больше была опасность, тем он становился спокойнее. И апогей этого спокойствия был достигнут в недели битвы под Москвой, когда враг был в нескольких километрах от столицы. Но это было несколько позже. А пока что перед ним стала новая — и старая тоже — задача…
…Снова Сталин оказался в том же положении, что и в 1918 году в Царицыне. Тщательно курируя военную промышленность, он не считал необходимым так же опекать армию, понадеялся на своих генералов. Обнародованные в последнее время факты не оставляют камня на камне от той версии, что нападение Германии было неожиданным. Не было оно неожиданным, о нем знали, к нему готовились. Что же произошло?
Момент истины проскользнул в воспоминаниях адмирала флота Н.Г. Кузнецова. «Анализируя события последних мирных дней, предполагаю: И.В. Сталин представлял боевую готовность наших вооруженных сил более высокой, чем она была на самом деле». Первая неделя войны показала истинное положение в войсках, а также способность наркома и начальника Генштаба вести эту войну. И тогда Сталин, как и в мае 1918-го, взял командование на себя. 30 июня было принято решение о создании Государственного Комитета Обороны, к которому перешла вся власть в стране. Главой ГКО стал Сталин.
10 июля Ставка Главного командования была реорганизована в Ставку Верховного Командования и председателем ее вместо Тимошенко стал Сталин. Это был пока еще коллегиальный орган.
Но война продолжала развиваться катастрофически, для коллегиальности в государственной жизни просто не оставалось места. 19 июля Сталин заменил Тимошенко на посту наркома обороны, а 8 августа стал Верховным Главнокомандующим. Во второй раз в жизни ему поневоле пришлось стать военачальником. А кроме того, теперь ему принадлежала вся власть в государстве — и гражданская, и военная. Россия, когда опасность стала по-настоящему серьезной, отбросив демократические забавы, вернулась к проверенной веками войн абсолютной монархии.
Командовал армией он так же, как делал все в своей жизни, — чрезвычайно дотошно. Порой он знал, что происходит на фронте, лучше, чем его командующие. Маршал Жуков в своих воспоминаниях пишет:
«И.В. Сталин вызвал меня к телефону:
— Вам известно, что занят Дедовск?
— Нет, товарищ Сталин, неизвестно.
Верховный не замедлил раздраженно высказаться по этому поводу: «Командующий должен знать, что у него делается на фронте». И приказал немедленно выехать на место, с тем чтобы лично организовать контратаку и вернуть Дедовск».
Ну, по правде говоря, раздражение Верховного понять очень даже можно: не он Жукову, а Жуков должен был сообщать ему, что и где у него занято и что отбито. Впрочем, Георгию Константиновичу и в 1 944 году доставалось от Верховного точно за то же самое.
Но в таком тоне Сталин говорил далеко не со всеми своими военачальниками. Он по-прежнему был мастером нюанса, и он всегда досконально вникал в ситуацию, умел поставить себя на место человека, с которым говорил, понять, что ему нужно для того, чтобы сделать невозможное, и, если была хоть какая-то возможность, это нужное обеспечить или хотя бы поддержать словом. Кто-кто, а он превосходно чувствовал собеседника!
Совсем другие воспоминания о стиле руководства Верховного оставил маршал Рокоссовский. «Дежурный доложил, что командарма вызывает к ВЧ Сталин. Противник в то время опять потеснил наши части. Незначительно потеснил, но все же… Словом, идя к аппарату, я представлял… какие же громы ожидают меня сейчас. Во всяком случае, приготовился к худшему.
Взял трубку и доложил о себе. В ответ услышал спокойный, ровный голос Верховного Главнокомандующего. Он спросил, какая сейчас обстановка на истринском рубеже. Докладывая об этом, я сразу же пытался сказать о намеченных мерах противодействия. Но Сталин мягко меня остановил, сказав, что о моих мероприятиях говорить не надо. Тем подчеркивалось доверие к командарму. В заключение разговора Сталин спросил, тяжело ли нам. Получив утвердительный ответ, он с пониманием сказал:
— Прошу продержаться еще некоторое время. Мы вам поможем…
Нужно ли добавлять, что такое внимание Верховного Главнокомандующего означало очень многое для тех, кому оно уделялось. А теплый, отеческий тон подбадривал, укреплял уверенность…»
Может быть, тон был «теплым и отеческим» потому, что не Сталин Рокоссовскому, а Рокоссовский Сталину докладывал обстановку?
А вот еще одна, третья интонация в разговоре с бывшим наркомом обороны Тимошенко, в сентябре назначенным главкомом Юго-Западного направления. Положение фронта катастрофическое, Сталин огорчен и раздражен, и главкому досталось — но в каком тоне! По ходу разговора Сталин заметил: «Бессмысленной отваги не допускайте, с вас хватит!» «Не понимаю», — ответил Тимошенко. И тогда Верховный вспылил:
— Тут и понимать нечего. У вас иногда проявляется рвение к бессмысленной отваге. Имейте в виду: отвага без головы — ничто!
— Выходит, что я, по-вашему, только на глупости способен?
— О, не перевелись, оказывается, еще рыцари! Имейте в виду: загубленных талантов не бывает…
— Я вижу, вы недовольны мной…
— А я вижу, вы слишком раздражены и теряете власть над собой.
— Раз я плохой в ваших глазах, прошу отставку…
Сталин отвел трубку в сторону и сказал про себя: «Этот черт орет во всю грудь, ему и в голову не приходит, что он буквально оглушил меня», — и продолжал:
— Что? Отставку просите? Имейте в виду, у нас отставок не просят, а мы их сами даем.
— Если вы находите — дайте сами.
— Дадим, когда нужно, а сейчас советую не проявлять нервозности — это презренный вид малодушия…
Пререкания закончил Тимошенко, извинившись перед Сталиным, и разговор перешел в деловое русло — как ни в чем не бывало. Оба они долго работали вместе, знали друг друга превосходно, и Сталин мог позволить себе «выпустить пар», зная, что никаких неожиданностей, вроде пули в лоб или даже обиды, в этом случае не предвидится. Пообщались, получили обоюдное удовольствие и занялись делом…
Но бывали и совсем иные беседы. Когда в 1942 году после страшного разгрома на Керченском полуострове его виновник, член Военного совета Мехлис, приехал в Кремль, он долго ожидал Сталина в приемной. Наконец тот появился, взглянул на Мехлиса и сказал только:
— Будьте вы прокляты!
И захлопнул дверь в кабинет.
…Гитлер рвался к Москве. В октябре немцы были уже недалеко от столицы, а бомбили ее начиная с середины июля. Гитлер готовился праздновать победу, была создана даже команда для уничтожения Кремля. Для европейского сознания взятие столицы означало конец войны. На этом уже, правда, погорел Наполеон, но Гитлер считал, что уж у него-то все будет по-другому. Русским, привыкшим драться до последнего бойца, этой логики цивилизованных войн было не понять, так что возможное взятие Москвы мы концом войны никоим образом не считали.
Однако в какой-то момент казалось, что Гитлер вот-вот может взять столицу. На совещании ГКО 15 октября было принято решение об эвакуации города. В Куйбышеве оборудовали специальный поселок, куда отправляли семьи обитателей Кремля и правительственных домов, отправляли всех работников, без которых можно было обойтись. О главе государства в Постановлении ГКО говорилось: «Т. Сталин эвакуируется завтра или позднее, смотря по обстановке». Что стояло за этим «смотря по обстановке»? Когда и как собирался эвакуироваться Сталин?
Генеральный штаб отправили в Арзамас. В Москве осталась группа офицеров во главе с Василевским — восемь человек. Он просил, доказывал, что восьми человек мало, что ему нужно больше, но число штабных работников оставалось неизменным. И только потом он узнал причину: оказывается, на аэродроме стояли в готовности самолеты на случай экстренной эвакуации Ставки, и места на них были жестко расписаны. Для группы офицеров Генштаба там выделялось девять мест, и ни на одно больше. По-видимому, «смотря по обстановке» означало: не раньше, чем немецкие танки окажутся на улицах Москвы.
В городе между тем вступала в свои права паника. Спешно минировались заводы, вокзалы, гордость столицы — метро. По городу поползли слухи, что правительство удрало из Москвы. Началось бегство руководителей, грабежи магазинов. 18 октября люди, возмущенные паническим бегством начальства, бросавшего горожан на произвол судьбы, перегородили шоссе Энтузиастов, не выпуская машины из столицы.
А потом Сталин принял решение: Москву не сдавать. И это было решение именно Сталина, а не ГКО. Маршал авиации Голованов рассказывал, как Верховный отреагировал на предложение Жукова перевести штаб фронта за Москву — это означало, фактически, первый шаг к сдаче города. Армейский комиссар Степанов, посланный на фронт для выяснения положения дел, доложил об этой идее Сталину. Тот некоторое время помолчал, а потом задал совершенно неожиданный вопрос:
— Товарищ Степанов, узнайте у товарищей, есть ли у них лопаты?
— Что, товарищ Сталин?
— Лопаты есть у товарищей?
Степанов, связавшись с командованием фронта, что-то уточняет, потом переспрашивает:
— Товарищ Сталин, а какие лопаты: саперные или какие-то другие?
— Все равно какие.
На том конце провода бодро рапортуют: «Есть лопаты!» И тогда Сталин очень-очень спокойно говорит:
— Товарищ Степанов, передайте вашим товарищам, пусть берут лопаты и копают себе могилы. Мы не уйдем из Москвы. Ставка остается в Москве. А они никуда не уйдут из Перхушково.
Эти дни развенчали еще одну легенду — о трусости и параноидальной подозрительности Сталина. Не опасаясь ни налетов, ни покушений, он открыто ходил по улицам, осматривал причиненные бомбардировками разрушения, проверял посты, понимая, что единственное средство от панических слухов о том, что правительство удрало и бросило город на произвол судьбы, — это если москвичи будут видеть главу государства. Как-то раз после бомбежки какая-то женщина стала его ругать: «Разве можно, товарищ Сталин, так ходить по улицам в такое время? Ведь враг может в любой момент сбросить бомбу!» Он только руками развел: ну так сбросит, что ж поделаешь — как все, так и я… Ну а как еще доказать людям, что Сталин в Москве? Это знание действовало как самое лучшее успокоительное.
Его пытались, правда, уговорить эвакуироваться. Точнее, прямо никто заговорить об этом не решался, все намеками, намеками… Кто-то спросил:
— Товарищ Сталин, можно отправить из Москвы полк охраны?
— Если будет нужно, я этот полк сам поведу в атаку, — ответил Верховный.
…Он по-прежнему ночевал то на «ближней», то на «дальней» даче. Ближнюю немцы старательно бомбили, дальняя находилась в зоне минометного огня. Часто по ночам поднимался на солярий, которым никогда раньше не пользовался, — некогда было! Зато теперь оттуда так удобно оказалось наблюдать за работой зениток. Как-то раз во время особо опасного налета, когда Власик трижды предлагал спуститься в убежище, Сталин ответил: «Власик, не беспокойтесь. Наша бомба мимо нас не пролетит». Прицельное бомбометание было весьма относительно прицельным, но все ж таки одна бомба почти попала — она упала рядом с забором… и не разорвалась. Когда саперы обезвредили ее, то нашли в стабилизаторе бумажку, на которой был нарисован сжатый кулак и написано: «Рот Фронт». Знали бы эти не известные никому саботажники, до какой степени «прицельно» упадет их подарок… В другой раз, уже на дальней даче, получив известие о том, что на территории дачи находится неразорвавшаяся мина, Сталин сказал докладывавшему охраннику: «Вы же танкист и минер. Пойдемте проверим». Они взяли миноискатель и пошли искать мину. Ну, правда, ничего не нашли, но Сталин не прятался за напарника, наоборот, все норовил вперед забежать…
Но это не значит и не может значить, что Сталин готов был погибнуть вместе со столицей, отнюдь… Опять же, это для европейского сознания взятие столицы означает конец войны, а для русского — ничего подобного. Тот же авиаконструктор Яковлев, решившийся задать Сталину вопрос, удастся ли удержать Москву, получил совершенно обескураживающий ответ.
— Думаю, что сейчас не это главное, — сказал Сталин. — Важно побыстрее накопить резервы. Вот мы с ними побарахтаемся еще немного и погоним обратно…
Конечно, это был не 1812 год, и значение Москвы было куда большим, чем в эпоху Наполеона, но и тогда потеря Москвы еще не означала потери России.
Управделами совнаркома Я.Чадаев писал, вспоминая то время: «Сталин обладал очень сложной и своеобразной чертой характера. Ее приходилось редко видеть у других лиц. Иногда при хороших делах, при удачном развитии событий его настроение было прямо противоположно происходящему: он был замкнут, суров, резок, требователен. А когда на горизонте сгущались тучи, когда события оборачивались неприятностями, — он был настроен оптимистически. Именно такое настроение у Сталина было в первый период войны. Когда наша армия отступала, один за одним переходили в руки врагов города, Сталин был выдержан, невозмутим, проявлял большую терпимость, как будто события развиваются спокойно и безоблачно. Чем это можно объяснить? Очевидно, тем, что если бы Сталин стал демонстрировать пессимизм или какое-то уныние, то это удручающе подействовало бы на других, внесло бы растерянность».
Тот же Яковлев с удивлением вспоминал один совершенно необычный визит к Верховному, состоявшийся в самое безумное октябрьское время. «Сталин принял меня и наркома в Кремле, у себя на квартире, в столовой. Было четыре часа дня. Когда мы зашли в комнату, то почувствовали какую-то необычную тишину и покой. Сталин был один. По-видимому, перед нашим приходом он прилег отдохнуть. На стуле около дивана в белом полотняном чехле лежал раскрытый томик Горького, перевернутый вверх корешком.
Поздоровавшись, Сталин стал прохаживаться вдоль комнаты… Он был спокоен. В нем незаметно было никакого возбуждения. Чувствовалось, правда, крайнее переутомление, пережитые бессонные ночи. На лице его, более бледном, чем обычно, видны следы усталости и забот. За все время разговора с нами, хотя и невеселого, его спокойствие не только не нарушилось, но и передалось нам.
Он не спеша, мягко прохаживался вдоль обеденного стола, разламывал папиросы и набивал табаком свою трубку. Делал это очень неторопливо, как-то по-домашнему, а от этого и вся обстановка вокруг становилась обыденной и простой. Успокаивающе действовал также и примятый диван, на котором он только что отдыхал, и томик Горького, и открытая, неполная, лежавшая на столе черно-зеленая коробка папирос «Герцеговина Флор», и сама манера набивать табаком трубку, такая обычная и хорошо знакомая».
Да уж, ничего не скажешь, парадоксальный характер. Можно сдерживаться, владеть собой на людях, но невозможно смоделировать ту «тишину и покой», которые заметил Яковлев, они проистекают от внутреннего состояния. Как можно быть спокойным в такое страшное время? Может быть, это следствие внутренней холодности и равнодушия? Но вот свидетельство маршала авиации Голованова, который внезапно увидел то, чего видеть посторонним было не положено.
«Я застал Сталина в комнате одного. Он сидел на стуле. Что было необычно. На столе стояла нетронутая, остывшая еда. Сталин молчал. В том, что он слышал и видел, как я вошел, сомнений не было, напоминать о себе я счел бестактным. Мелькнула мысль: что-то случилось. Но что? Таким Сталина мне видеть не доводилось.
— У нас большая беда, большое горе, — услышал я, наконец, тихий, но четкий голос Сталина. — Немец прорвал оборону под Вязьмой, окружено шестнадцать наших дивизий.
После некоторой паузы, то ли спрашивая меня, то ли обращаясь к себе, Сталин так же тихо сказал:
— Что будем делать? Что будем делать? Видимо, происшедшее ошеломило его. Потом он поднял голову, посмотрел на меня.
Никогда — ни прежде, ни после этого — мне не приходилось видеть человеческого лица с выражением такой душевной муки.
Вошел помощник, доложил, что прибыл Борис Михайлович Шапошников. Сталин встал, сказал, чтобы он входил. На лице его не осталось и следа от только что переживаемых чувств. Начались доклады…»
Да уж, какая тут холодность и равнодушие — ими тут и не пахнет. Что же тогда?
Впрочем, такое поведение достаточно типично… если человек верит в Бога. Именно верующий может быть таким: когда все складывается неплохо, он ведет себя обыкновенным образом, но когда опасность становится смертельной, то все обыденное уходит, и человек полностью полагается на Бога. И тогда, отдавая судьбу в более сильные руки, если он умен и вера его глубока, то он как раз и испытывает такую тишину и покой. Этим же объясняется и бесстрашие Сталина: он знал, что немцы не возьмут Москву, он знал, что ни пуля, ни мина ему сейчас не страшны.
Нет ни одного прямого свидетельства того, что Сталин был верующим. Но их и не могло быть, совершенно невозможно было в то время и на том посту позволить хоть кому-то из соратников усомниться в верности главы государства одному из основных постулатов большевизма. Но вспомним: едва Сталин — в 1937 году — получил полную власть в стране, убрав от практической власти революционеров-большевиков, как тут же прекратилось массированное преследование Церкви.
Осенью 1941 года был сделан следующий шаг. Что именно произошло, неизвестно, но 4 ноября в Елоховском соборе было впервые провозглашено многолетие Сталину. «Богохранимой стране нашей Российской, властям и воинству ея… и перво-верховному вождю…» В декабре 1941 года в Ельне, недалеко от передовой, был открыт храм, начали служиться молебны перед солдатами.
Однако прошло еще два года, прежде чем власть стала открыто налаживать отношения с Церковью. В начале сентября 1943 года в Москву внезапно вызвали патриаршего местоблюстителя Сергия, митрополита Ленинградского Алексия и митрополита Крутицкого и Коломенского Николая. Предлог — но не причина встречи — был: Сталин хочет поблагодарить их за внесенные Церковью в фонд обороны 150 миллионов рублей. Однако причина была другая. В ходе беседы Сталин спросил: какие проблемы стоят перед Церковью. Проблем было много. Надо созывать Поместный Собор для выборов Патриарха, а в условиях войны собрать епископов со всех концов страны неимоверно трудно. Сталин тут же распорядился помочь с транспортом, задействовав военную авиацию. Дал добро на то, чтобы открыть закрытые храмы. Затем Сергий сказал о том, что у Церкви не хватает кадров священнослужителей и надо открывать духовные учебные заведения. И тут случилось неожиданное: Сталин вынул изо рта трубку и спросил: «А почему у вас нет кадров? Куда они делись?»
Эту историю любят приводить как пример сталинского фарисейства, но… основные репрессии против священников происходили еще до ежовских «чисток», в 20-е годы и в начале 30-х годов. И глава государства, совершенно не интересовавшийся тогда церковными делами, мог попросту о них не знать, как не знал он и о многом другом, находившемся вне поля его внимания.
Алексий и Николай смутились, но многоопытный Сергий, еще в то время, когда Сталин учился в семинарии, бывший уже ректором Петербургской духовной академии, сумел обернуть все в шутку. «Кадров у нас нет по разным причинам. Одна из них: мы готовим священника, а он становится маршалом Советского Союза».
Против семинарий Сталин тоже не возражал, сказав только: «История знает случаи, когда из духовных семинарий выходили неплохие революционеры! А впрочем, от них мало толку Вот видите, я учился в семинарии, и ничего путного из этого не вышло…»
Но хрущевской команде очень хотелось показать Сталина растерянным, а себя — твердыми и волевыми. Эстафету подхватывает Микоян. «Молотов… сказал, что Сталин в последние два дня в такой прострации, что ничем не интересуется, не проявляет никакой инициативы, находится в плохом состоянии…» Тогда члены Политбюро отправились к нему на дачу. И вот что было дальше: «Подъезжаем к сталинской „ближней“ даче. Охрана, видя среди нас Берия, сразу же открывает ворота, и мы подъезжаем к дому „Хозяина“. Застали его в малой столовой сидящим в кресле. Увидев нас, он буквально окаменел. Голова ушла в плечи, в расширенных глазах явный испуг. Он вопросительно смотрит на нас и глухо выдавливает из себя: „Зачем пришли?“ Заданный им вопрос был весьма странным. Ведь, по сути дела, он сам должен был нас созвать.
Молотов выступил вперед и от имени всех нас сказал, что нужно сконцентрировать власть, чтобы быстро все решалось. Чтобы страну поставить на ноги. Говорит о предложении создать Государственный Комитет Обороны. Сталин меняется буквально на глазах. Прежнего испуга как не бывало, плечи выпрямились. Но все же он посмотрел удивленно и после некоторой паузы сказал: «Согласен. А кто председатель?»
— Ты, товарищ Сталин, — говорит Молотов».
Очень душевная история, есть у нее только один маленький недостаток — она ни в чем и ни с чем не согласуется. Ну никак не удается найти те два дня, в которые он сидел на даче «в полной прострации». Согласно тому же журналу, 23 июня Сталин принял 21 человека, 24-го — 20, 25-го — 29, 26-го — 28, 27-го — 30, 28-го — 21 человека. Это не считая разного рода совещаний. 30 июня было принято решение о создании ГКО. Значит, визит на дачу мог иметь место только 29 июня. Но в этот день известно, где, когда и с кем был глава государства. Для душераздирающей сцены на даче с сжавшимся в кресле Сталиным и собранными мужественными соратниками просто не остается физического времени.
29 июня выдержка, правда, изменила Сталину, но совсем не в том направлении, которое указывает Микоян, отнюдь не в сторону трусости. Вечером 29 июня он позвонил в наркомат обороны маршалу Тимошенко — узнать положение на Западном фронте. Оказалось, что связи с фронтом нет и ничего конкретно нарком не знает. Тогда Сталин вместе с Маленковым (или Молотовым), Берией и Микояном отправились к нему. В кабинете Тимошенко они застали Жукова и Ватутина. Выяснилось, что связь потеряна и за целый день ее так и не смогли восстановить. «…Около получаса проговорили относительно спокойно, — вспоминает Микоян. — Потом Сталин взорвался: что за Генеральный штаб, что за начальник Генштаба, который так растерялся, что не имеет связи с войсками, никого не представляет и никем не командует. Раз нет связи, Генштаб бессилен руководить. Жуков, конечно, не меньше Сталина переживал за состояние дел, и такой окрик Сталина был для него оскорбительным. И этот мужественный человек не выдержал, разрыдался, как баба, и быстро вышел в другую комнату. Молотов пошел за ним. Мы все были в удрученном состоянии. Минут через 5—10 Молотов привел внешне спокойного, но еще с влажными глазами Жукова». Да, Сталин редко выходил из себя, но в гневе, как вспоминают, был страшен.
Впрочем, исследователь Зенькович, ссылаясь на писателя Ивана Стаднюка, которому вроде бы рассказывал эту историю Молотов, приводит другой ее вариант. «Ссора вспыхнула тяжелейшая, с матерщиной и угрозами. Сталин материл Тимошенко, Жукова и Ватутина, обзывал их бездарями, ничтожествами, ротными писаришками, портяночниками. Нервное перенапряжение сказалось и на военных. Тимошенко с Жуковым тоже наговорили сгоряча немало оскорбительного в адрес вождя. Кончилось тем, что побелевший Жуков послал Сталина по матушке и потребовал немедленно покинуть кабинет и не мешать им изучать обстановку и принимать решения». Сам факт беседы Стаднюка с Молотовым вызывает серьезные сомнения. А кроме прочего, интересно, какую обстановку можно было изучать и какие решения принимать, не зная положения на фронте?
И вот все тот же Молотов — огромное спасибо писателю Феликсу Чуеву, собравшему поистине бесценные свидетельства!
«Ф. Чуев.Пишут, что в первые дни войны он растерялся, дар речи потерял.
В. Молотов.Растерялся — нельзя сказать, переживал — да, но не показывал наружу. Свои трудности у Сталина были, безусловно. Что не переживал — нелепо. Но его изображают не таким, каким он был, — как кающегося грешника его изображают! Ну, это абсурд, конечно. Все эти дни и ночи он, как всегда, работал, некогда ему было теряться или дар речи терять…»
А теперь слово Лазарю Кагановичу.
«Г. Куманев[6].Каким вы нашли Сталина в тот момент?
Л. Каганович.Собранным, спокойным, решительным.
— Интересно, какие лично он вам дал указания?
— Очень много указаний я получил. Они показались мне весьма продуманными, деловыми и своевременными.
— Вы пришли по своей инициативе или Сталин вас вызвал?
— Вызвал Сталин, он всех вызывал…»
Есть и другие свидетельства о том, что глава СССР был собран и сосредоточен — вот это в логике характера! Чем больше была опасность, тем он становился спокойнее. И апогей этого спокойствия был достигнут в недели битвы под Москвой, когда враг был в нескольких километрах от столицы. Но это было несколько позже. А пока что перед ним стала новая — и старая тоже — задача…
…Снова Сталин оказался в том же положении, что и в 1918 году в Царицыне. Тщательно курируя военную промышленность, он не считал необходимым так же опекать армию, понадеялся на своих генералов. Обнародованные в последнее время факты не оставляют камня на камне от той версии, что нападение Германии было неожиданным. Не было оно неожиданным, о нем знали, к нему готовились. Что же произошло?
Момент истины проскользнул в воспоминаниях адмирала флота Н.Г. Кузнецова. «Анализируя события последних мирных дней, предполагаю: И.В. Сталин представлял боевую готовность наших вооруженных сил более высокой, чем она была на самом деле». Первая неделя войны показала истинное положение в войсках, а также способность наркома и начальника Генштаба вести эту войну. И тогда Сталин, как и в мае 1918-го, взял командование на себя. 30 июня было принято решение о создании Государственного Комитета Обороны, к которому перешла вся власть в стране. Главой ГКО стал Сталин.
10 июля Ставка Главного командования была реорганизована в Ставку Верховного Командования и председателем ее вместо Тимошенко стал Сталин. Это был пока еще коллегиальный орган.
Но война продолжала развиваться катастрофически, для коллегиальности в государственной жизни просто не оставалось места. 19 июля Сталин заменил Тимошенко на посту наркома обороны, а 8 августа стал Верховным Главнокомандующим. Во второй раз в жизни ему поневоле пришлось стать военачальником. А кроме того, теперь ему принадлежала вся власть в государстве — и гражданская, и военная. Россия, когда опасность стала по-настоящему серьезной, отбросив демократические забавы, вернулась к проверенной веками войн абсолютной монархии.
Командовал армией он так же, как делал все в своей жизни, — чрезвычайно дотошно. Порой он знал, что происходит на фронте, лучше, чем его командующие. Маршал Жуков в своих воспоминаниях пишет:
«И.В. Сталин вызвал меня к телефону:
— Вам известно, что занят Дедовск?
— Нет, товарищ Сталин, неизвестно.
Верховный не замедлил раздраженно высказаться по этому поводу: «Командующий должен знать, что у него делается на фронте». И приказал немедленно выехать на место, с тем чтобы лично организовать контратаку и вернуть Дедовск».
Ну, по правде говоря, раздражение Верховного понять очень даже можно: не он Жукову, а Жуков должен был сообщать ему, что и где у него занято и что отбито. Впрочем, Георгию Константиновичу и в 1 944 году доставалось от Верховного точно за то же самое.
Но в таком тоне Сталин говорил далеко не со всеми своими военачальниками. Он по-прежнему был мастером нюанса, и он всегда досконально вникал в ситуацию, умел поставить себя на место человека, с которым говорил, понять, что ему нужно для того, чтобы сделать невозможное, и, если была хоть какая-то возможность, это нужное обеспечить или хотя бы поддержать словом. Кто-кто, а он превосходно чувствовал собеседника!
Совсем другие воспоминания о стиле руководства Верховного оставил маршал Рокоссовский. «Дежурный доложил, что командарма вызывает к ВЧ Сталин. Противник в то время опять потеснил наши части. Незначительно потеснил, но все же… Словом, идя к аппарату, я представлял… какие же громы ожидают меня сейчас. Во всяком случае, приготовился к худшему.
Взял трубку и доложил о себе. В ответ услышал спокойный, ровный голос Верховного Главнокомандующего. Он спросил, какая сейчас обстановка на истринском рубеже. Докладывая об этом, я сразу же пытался сказать о намеченных мерах противодействия. Но Сталин мягко меня остановил, сказав, что о моих мероприятиях говорить не надо. Тем подчеркивалось доверие к командарму. В заключение разговора Сталин спросил, тяжело ли нам. Получив утвердительный ответ, он с пониманием сказал:
— Прошу продержаться еще некоторое время. Мы вам поможем…
Нужно ли добавлять, что такое внимание Верховного Главнокомандующего означало очень многое для тех, кому оно уделялось. А теплый, отеческий тон подбадривал, укреплял уверенность…»
Может быть, тон был «теплым и отеческим» потому, что не Сталин Рокоссовскому, а Рокоссовский Сталину докладывал обстановку?
А вот еще одна, третья интонация в разговоре с бывшим наркомом обороны Тимошенко, в сентябре назначенным главкомом Юго-Западного направления. Положение фронта катастрофическое, Сталин огорчен и раздражен, и главкому досталось — но в каком тоне! По ходу разговора Сталин заметил: «Бессмысленной отваги не допускайте, с вас хватит!» «Не понимаю», — ответил Тимошенко. И тогда Верховный вспылил:
— Тут и понимать нечего. У вас иногда проявляется рвение к бессмысленной отваге. Имейте в виду: отвага без головы — ничто!
— Выходит, что я, по-вашему, только на глупости способен?
— О, не перевелись, оказывается, еще рыцари! Имейте в виду: загубленных талантов не бывает…
— Я вижу, вы недовольны мной…
— А я вижу, вы слишком раздражены и теряете власть над собой.
— Раз я плохой в ваших глазах, прошу отставку…
Сталин отвел трубку в сторону и сказал про себя: «Этот черт орет во всю грудь, ему и в голову не приходит, что он буквально оглушил меня», — и продолжал:
— Что? Отставку просите? Имейте в виду, у нас отставок не просят, а мы их сами даем.
— Если вы находите — дайте сами.
— Дадим, когда нужно, а сейчас советую не проявлять нервозности — это презренный вид малодушия…
Пререкания закончил Тимошенко, извинившись перед Сталиным, и разговор перешел в деловое русло — как ни в чем не бывало. Оба они долго работали вместе, знали друг друга превосходно, и Сталин мог позволить себе «выпустить пар», зная, что никаких неожиданностей, вроде пули в лоб или даже обиды, в этом случае не предвидится. Пообщались, получили обоюдное удовольствие и занялись делом…
Но бывали и совсем иные беседы. Когда в 1942 году после страшного разгрома на Керченском полуострове его виновник, член Военного совета Мехлис, приехал в Кремль, он долго ожидал Сталина в приемной. Наконец тот появился, взглянул на Мехлиса и сказал только:
— Будьте вы прокляты!
И захлопнул дверь в кабинет.
…Гитлер рвался к Москве. В октябре немцы были уже недалеко от столицы, а бомбили ее начиная с середины июля. Гитлер готовился праздновать победу, была создана даже команда для уничтожения Кремля. Для европейского сознания взятие столицы означало конец войны. На этом уже, правда, погорел Наполеон, но Гитлер считал, что уж у него-то все будет по-другому. Русским, привыкшим драться до последнего бойца, этой логики цивилизованных войн было не понять, так что возможное взятие Москвы мы концом войны никоим образом не считали.
Однако в какой-то момент казалось, что Гитлер вот-вот может взять столицу. На совещании ГКО 15 октября было принято решение об эвакуации города. В Куйбышеве оборудовали специальный поселок, куда отправляли семьи обитателей Кремля и правительственных домов, отправляли всех работников, без которых можно было обойтись. О главе государства в Постановлении ГКО говорилось: «Т. Сталин эвакуируется завтра или позднее, смотря по обстановке». Что стояло за этим «смотря по обстановке»? Когда и как собирался эвакуироваться Сталин?
Генеральный штаб отправили в Арзамас. В Москве осталась группа офицеров во главе с Василевским — восемь человек. Он просил, доказывал, что восьми человек мало, что ему нужно больше, но число штабных работников оставалось неизменным. И только потом он узнал причину: оказывается, на аэродроме стояли в готовности самолеты на случай экстренной эвакуации Ставки, и места на них были жестко расписаны. Для группы офицеров Генштаба там выделялось девять мест, и ни на одно больше. По-видимому, «смотря по обстановке» означало: не раньше, чем немецкие танки окажутся на улицах Москвы.
В городе между тем вступала в свои права паника. Спешно минировались заводы, вокзалы, гордость столицы — метро. По городу поползли слухи, что правительство удрало из Москвы. Началось бегство руководителей, грабежи магазинов. 18 октября люди, возмущенные паническим бегством начальства, бросавшего горожан на произвол судьбы, перегородили шоссе Энтузиастов, не выпуская машины из столицы.
А потом Сталин принял решение: Москву не сдавать. И это было решение именно Сталина, а не ГКО. Маршал авиации Голованов рассказывал, как Верховный отреагировал на предложение Жукова перевести штаб фронта за Москву — это означало, фактически, первый шаг к сдаче города. Армейский комиссар Степанов, посланный на фронт для выяснения положения дел, доложил об этой идее Сталину. Тот некоторое время помолчал, а потом задал совершенно неожиданный вопрос:
— Товарищ Степанов, узнайте у товарищей, есть ли у них лопаты?
— Что, товарищ Сталин?
— Лопаты есть у товарищей?
Степанов, связавшись с командованием фронта, что-то уточняет, потом переспрашивает:
— Товарищ Сталин, а какие лопаты: саперные или какие-то другие?
— Все равно какие.
На том конце провода бодро рапортуют: «Есть лопаты!» И тогда Сталин очень-очень спокойно говорит:
— Товарищ Степанов, передайте вашим товарищам, пусть берут лопаты и копают себе могилы. Мы не уйдем из Москвы. Ставка остается в Москве. А они никуда не уйдут из Перхушково.
Эти дни развенчали еще одну легенду — о трусости и параноидальной подозрительности Сталина. Не опасаясь ни налетов, ни покушений, он открыто ходил по улицам, осматривал причиненные бомбардировками разрушения, проверял посты, понимая, что единственное средство от панических слухов о том, что правительство удрало и бросило город на произвол судьбы, — это если москвичи будут видеть главу государства. Как-то раз после бомбежки какая-то женщина стала его ругать: «Разве можно, товарищ Сталин, так ходить по улицам в такое время? Ведь враг может в любой момент сбросить бомбу!» Он только руками развел: ну так сбросит, что ж поделаешь — как все, так и я… Ну а как еще доказать людям, что Сталин в Москве? Это знание действовало как самое лучшее успокоительное.
Его пытались, правда, уговорить эвакуироваться. Точнее, прямо никто заговорить об этом не решался, все намеками, намеками… Кто-то спросил:
— Товарищ Сталин, можно отправить из Москвы полк охраны?
— Если будет нужно, я этот полк сам поведу в атаку, — ответил Верховный.
…Он по-прежнему ночевал то на «ближней», то на «дальней» даче. Ближнюю немцы старательно бомбили, дальняя находилась в зоне минометного огня. Часто по ночам поднимался на солярий, которым никогда раньше не пользовался, — некогда было! Зато теперь оттуда так удобно оказалось наблюдать за работой зениток. Как-то раз во время особо опасного налета, когда Власик трижды предлагал спуститься в убежище, Сталин ответил: «Власик, не беспокойтесь. Наша бомба мимо нас не пролетит». Прицельное бомбометание было весьма относительно прицельным, но все ж таки одна бомба почти попала — она упала рядом с забором… и не разорвалась. Когда саперы обезвредили ее, то нашли в стабилизаторе бумажку, на которой был нарисован сжатый кулак и написано: «Рот Фронт». Знали бы эти не известные никому саботажники, до какой степени «прицельно» упадет их подарок… В другой раз, уже на дальней даче, получив известие о том, что на территории дачи находится неразорвавшаяся мина, Сталин сказал докладывавшему охраннику: «Вы же танкист и минер. Пойдемте проверим». Они взяли миноискатель и пошли искать мину. Ну, правда, ничего не нашли, но Сталин не прятался за напарника, наоборот, все норовил вперед забежать…
Но это не значит и не может значить, что Сталин готов был погибнуть вместе со столицей, отнюдь… Опять же, это для европейского сознания взятие столицы означает конец войны, а для русского — ничего подобного. Тот же авиаконструктор Яковлев, решившийся задать Сталину вопрос, удастся ли удержать Москву, получил совершенно обескураживающий ответ.
— Думаю, что сейчас не это главное, — сказал Сталин. — Важно побыстрее накопить резервы. Вот мы с ними побарахтаемся еще немного и погоним обратно…
Конечно, это был не 1812 год, и значение Москвы было куда большим, чем в эпоху Наполеона, но и тогда потеря Москвы еще не означала потери России.
Управделами совнаркома Я.Чадаев писал, вспоминая то время: «Сталин обладал очень сложной и своеобразной чертой характера. Ее приходилось редко видеть у других лиц. Иногда при хороших делах, при удачном развитии событий его настроение было прямо противоположно происходящему: он был замкнут, суров, резок, требователен. А когда на горизонте сгущались тучи, когда события оборачивались неприятностями, — он был настроен оптимистически. Именно такое настроение у Сталина было в первый период войны. Когда наша армия отступала, один за одним переходили в руки врагов города, Сталин был выдержан, невозмутим, проявлял большую терпимость, как будто события развиваются спокойно и безоблачно. Чем это можно объяснить? Очевидно, тем, что если бы Сталин стал демонстрировать пессимизм или какое-то уныние, то это удручающе подействовало бы на других, внесло бы растерянность».
Тот же Яковлев с удивлением вспоминал один совершенно необычный визит к Верховному, состоявшийся в самое безумное октябрьское время. «Сталин принял меня и наркома в Кремле, у себя на квартире, в столовой. Было четыре часа дня. Когда мы зашли в комнату, то почувствовали какую-то необычную тишину и покой. Сталин был один. По-видимому, перед нашим приходом он прилег отдохнуть. На стуле около дивана в белом полотняном чехле лежал раскрытый томик Горького, перевернутый вверх корешком.
Поздоровавшись, Сталин стал прохаживаться вдоль комнаты… Он был спокоен. В нем незаметно было никакого возбуждения. Чувствовалось, правда, крайнее переутомление, пережитые бессонные ночи. На лице его, более бледном, чем обычно, видны следы усталости и забот. За все время разговора с нами, хотя и невеселого, его спокойствие не только не нарушилось, но и передалось нам.
Он не спеша, мягко прохаживался вдоль обеденного стола, разламывал папиросы и набивал табаком свою трубку. Делал это очень неторопливо, как-то по-домашнему, а от этого и вся обстановка вокруг становилась обыденной и простой. Успокаивающе действовал также и примятый диван, на котором он только что отдыхал, и томик Горького, и открытая, неполная, лежавшая на столе черно-зеленая коробка папирос «Герцеговина Флор», и сама манера набивать табаком трубку, такая обычная и хорошо знакомая».
Да уж, ничего не скажешь, парадоксальный характер. Можно сдерживаться, владеть собой на людях, но невозможно смоделировать ту «тишину и покой», которые заметил Яковлев, они проистекают от внутреннего состояния. Как можно быть спокойным в такое страшное время? Может быть, это следствие внутренней холодности и равнодушия? Но вот свидетельство маршала авиации Голованова, который внезапно увидел то, чего видеть посторонним было не положено.
«Я застал Сталина в комнате одного. Он сидел на стуле. Что было необычно. На столе стояла нетронутая, остывшая еда. Сталин молчал. В том, что он слышал и видел, как я вошел, сомнений не было, напоминать о себе я счел бестактным. Мелькнула мысль: что-то случилось. Но что? Таким Сталина мне видеть не доводилось.
— У нас большая беда, большое горе, — услышал я, наконец, тихий, но четкий голос Сталина. — Немец прорвал оборону под Вязьмой, окружено шестнадцать наших дивизий.
После некоторой паузы, то ли спрашивая меня, то ли обращаясь к себе, Сталин так же тихо сказал:
— Что будем делать? Что будем делать? Видимо, происшедшее ошеломило его. Потом он поднял голову, посмотрел на меня.
Никогда — ни прежде, ни после этого — мне не приходилось видеть человеческого лица с выражением такой душевной муки.
Вошел помощник, доложил, что прибыл Борис Михайлович Шапошников. Сталин встал, сказал, чтобы он входил. На лице его не осталось и следа от только что переживаемых чувств. Начались доклады…»
Да уж, какая тут холодность и равнодушие — ими тут и не пахнет. Что же тогда?
Впрочем, такое поведение достаточно типично… если человек верит в Бога. Именно верующий может быть таким: когда все складывается неплохо, он ведет себя обыкновенным образом, но когда опасность становится смертельной, то все обыденное уходит, и человек полностью полагается на Бога. И тогда, отдавая судьбу в более сильные руки, если он умен и вера его глубока, то он как раз и испытывает такую тишину и покой. Этим же объясняется и бесстрашие Сталина: он знал, что немцы не возьмут Москву, он знал, что ни пуля, ни мина ему сейчас не страшны.
Нет ни одного прямого свидетельства того, что Сталин был верующим. Но их и не могло быть, совершенно невозможно было в то время и на том посту позволить хоть кому-то из соратников усомниться в верности главы государства одному из основных постулатов большевизма. Но вспомним: едва Сталин — в 1937 году — получил полную власть в стране, убрав от практической власти революционеров-большевиков, как тут же прекратилось массированное преследование Церкви.
Осенью 1941 года был сделан следующий шаг. Что именно произошло, неизвестно, но 4 ноября в Елоховском соборе было впервые провозглашено многолетие Сталину. «Богохранимой стране нашей Российской, властям и воинству ея… и перво-верховному вождю…» В декабре 1941 года в Ельне, недалеко от передовой, был открыт храм, начали служиться молебны перед солдатами.
Однако прошло еще два года, прежде чем власть стала открыто налаживать отношения с Церковью. В начале сентября 1943 года в Москву внезапно вызвали патриаршего местоблюстителя Сергия, митрополита Ленинградского Алексия и митрополита Крутицкого и Коломенского Николая. Предлог — но не причина встречи — был: Сталин хочет поблагодарить их за внесенные Церковью в фонд обороны 150 миллионов рублей. Однако причина была другая. В ходе беседы Сталин спросил: какие проблемы стоят перед Церковью. Проблем было много. Надо созывать Поместный Собор для выборов Патриарха, а в условиях войны собрать епископов со всех концов страны неимоверно трудно. Сталин тут же распорядился помочь с транспортом, задействовав военную авиацию. Дал добро на то, чтобы открыть закрытые храмы. Затем Сергий сказал о том, что у Церкви не хватает кадров священнослужителей и надо открывать духовные учебные заведения. И тут случилось неожиданное: Сталин вынул изо рта трубку и спросил: «А почему у вас нет кадров? Куда они делись?»
Эту историю любят приводить как пример сталинского фарисейства, но… основные репрессии против священников происходили еще до ежовских «чисток», в 20-е годы и в начале 30-х годов. И глава государства, совершенно не интересовавшийся тогда церковными делами, мог попросту о них не знать, как не знал он и о многом другом, находившемся вне поля его внимания.
Алексий и Николай смутились, но многоопытный Сергий, еще в то время, когда Сталин учился в семинарии, бывший уже ректором Петербургской духовной академии, сумел обернуть все в шутку. «Кадров у нас нет по разным причинам. Одна из них: мы готовим священника, а он становится маршалом Советского Союза».
Против семинарий Сталин тоже не возражал, сказав только: «История знает случаи, когда из духовных семинарий выходили неплохие революционеры! А впрочем, от них мало толку Вот видите, я учился в семинарии, и ничего путного из этого не вышло…»