Страница:
Милостивые государи! Выражусь яснее: среди пчел и муравьев пролетариат не способен к заключению браков… Вот образец для нас, вот лекарство…»
— Неразумное, бесчестное и неприличное! — выкрикнул вдруг нотариус, дрожа от гнева. — То, что вы предлагаете, — прибавил он, — подлежит обсуждению в уголовном суде, но никак не в филантропическом обществе, к которому я имею честь принадлежать!
Поднялась невообразимая сумятица. Все собрание разделилось на две группы: прогрессистов и консерваторов, первые из которых считали пана Зенона апостолом новой и глубокой идеи, вторые же рассматривали его как опаснейшего позитивиста.
Только звук колокольчика усмирил разгоревшиеся страсти. Партии исчезли, самые шумные крикуны попрятались по углам, собрание же приняло следующие постановления:
1. Нотариуса торжественно призвать к порядку.
2. Общество имеет честь просить пана Зенона, чтобы он еще раз переработал свой достойный глубочайших размышлений меморандум и вместе с тем подготовил два других меморандума: один по вопросу о дренажных работах, другой — по вопросу о сырых квартирах.
Выслушав это решение, пан Зенон с очень серьезным лицом отошел в сторонку в обществе какого-то рыхлого господина. Между тем Вольский попросил слова и, обращаясь к пану Дамазию, сказал:
— Сударь! Не можете ли вы объяснить нам, какова была первоначальная цель наших собраний?
На этот раз знаменитый оратор был нем как рыба. Наконец, порывшись во мгле воспоминаний, он ответил:
— Насколько помню, вначале мы думали лишь об одном, то есть о том, чтобы протянуть руку помощи бедным.
— Очень хорошо! — сказал Вольский. — А теперь, смею спросить, готовы ли вы, господа, оказать им и материальную помощь?
— Разумеется!
— Так вот, милостивые государи, я внесу новое предложение. Одна из самых ужасающих язв, разъедающих неимущие классы, это отсутствие кредита и ростовщичество; и вот я спрашиваю, господа, не могли ли бы мы для смягчения этой язвы пока что основать какую-нибудь скромную ссудную кассу?
— Превосходная мысль! — воскликнул Дамазий.
— Дорогой Гуцек! — кричал пан Клеменс, бросаясь на шею художнику.
Остальные с не меньшим энтузиазмом приняли предложение и тотчас стали подсчитывать предполагаемые денежные фонды.
— Господа! — сказал нотариус (еще не знавший, какая гроза собирается над его головой). — Советую не торопиться называть цифры, а обдумать их хладнокровно и назвать наверняка. С этой целью я предложил бы даже, чтобы вы были любезны собраться послезавтра, например…
— У меня, господа! — прервал Пёлунович, умоляюще складывая руки.
— Хорошо!.. Согласны! Согласны! — раздались многочисленные голоса.
Общество оживилось. Одни поздравляли Вольского с его идеей, другие задумывались над трудностью создания ссудной кассы, а между тем пан Дамазий, взяв Пёлуновича под руку, отвел его в уголок.
— Что случилось? — спросил перепуганный старичок.
— Зенон хочет вызвать на поединок нотариуса…
— С ума он сошел, что ли?..
— Отнеситесь к делу серьезно и хладнокровно, — призвал его к порядку Дамазий. — Он и секунданта уже назначил и с врачом договорился…
— А нотариус что же?
— Нотариус еще ничего не знает, но я опасаюсь несчастья, потому что это человек решительный и порывистый.
Теперь к Пёлуновичу приблизился, в свою очередь, Густав.
— Как же будет с Гоффом? — сказал он. — Пора бы уж уладить его дело.
— Я сейчас и думать о нем не могу… — прервал взволнованный дедушка. — Зенон вызывает на поединок нотариуса…
— Так, может, нам, уже не докладывая дела обществу, самим сходить к нему завтра? — спросил Густав.
— Вот-вот! Мы вдвоем, это будет самое лучшее, но…
— Дорогой председатель, — прервал его в этот момент нотариус. — Эта пустопорожняя башка Зенон вызвал меня на поединок, очень прошу вас с паном Дамазием в свидетели. Жду завтра в одиннадцать часов.
И не успел еще пан Клеменс ответить, как нотариус сжал его руку и вышел, не простившись с присутствующими.
— Кушать подано! — сказал в это мгновение Янек, распахнув дверь в столовую.
Гости толпой вышли. В гостиной остались лишь Вольский, Пёлунович да еще какой-то незнакомый хозяину господин, в весьма непринужденной позе раскинувшийся в кресле.
— Кто это? — спросил пан Клеменс Густава.
— Не знаю! Должно быть, кто-то из новых.
— Пан Дамазий! Пан судья!.. Кто это такой? — снова спросил смущенный хозяин.
Но и они не знали.
Тогда пустились на последнее средство и вызвали в гостиную почти всех гостей, но никто сидящего в креслах мужчину не знал. И только под конец вспомнили, что этот господин пришел с нотариусом.
— Прямо беда! Ну, что мне делать! — горевал пан Клеменс, который никак не мог примириться с тем, чтобы кто-нибудь из его, пусть даже и самоновейших, друзей не сел за общий ужин.
Между тем события пришли ему на помощь. Окружившие незнакомца гости до тех пор топали ногами и кашляли, пока он не проснулся.
— А-ааа! Что, уже пора ужинать? — спросил незнакомец, вставая на ноги.
— Пёлунович! — представился ему хозяин.
— А-аа!.. Очень приятно, очень приятно. Как у вас тут жарко, сударь! А-аа! Ну, значит, идемте ужинать.
И он пошел вперед, а за ним остальные, смеясь до упаду и расспрашивая друг друга о фамилии новою члена общества.
Узнали ее лишь в конце ужина, а именно, когда хозяин, обратившись с наполненным бокалом к гостю, сказал:
— Сударь! Я хотел бы выпить за ваше здоровье, но, клянусь честью, не знаю, с кем имею удовольствие, потому что нотариус ушел, а…
— Я Файташко, бывший уездный предводитель шляхты.
— Ваше здоровье! — грянули хором гости.
Так ко всеобщей радости закончилось это маленькое недоразумение.
— Неразумное, бесчестное и неприличное! — выкрикнул вдруг нотариус, дрожа от гнева. — То, что вы предлагаете, — прибавил он, — подлежит обсуждению в уголовном суде, но никак не в филантропическом обществе, к которому я имею честь принадлежать!
Поднялась невообразимая сумятица. Все собрание разделилось на две группы: прогрессистов и консерваторов, первые из которых считали пана Зенона апостолом новой и глубокой идеи, вторые же рассматривали его как опаснейшего позитивиста.
Только звук колокольчика усмирил разгоревшиеся страсти. Партии исчезли, самые шумные крикуны попрятались по углам, собрание же приняло следующие постановления:
1. Нотариуса торжественно призвать к порядку.
2. Общество имеет честь просить пана Зенона, чтобы он еще раз переработал свой достойный глубочайших размышлений меморандум и вместе с тем подготовил два других меморандума: один по вопросу о дренажных работах, другой — по вопросу о сырых квартирах.
Выслушав это решение, пан Зенон с очень серьезным лицом отошел в сторонку в обществе какого-то рыхлого господина. Между тем Вольский попросил слова и, обращаясь к пану Дамазию, сказал:
— Сударь! Не можете ли вы объяснить нам, какова была первоначальная цель наших собраний?
На этот раз знаменитый оратор был нем как рыба. Наконец, порывшись во мгле воспоминаний, он ответил:
— Насколько помню, вначале мы думали лишь об одном, то есть о том, чтобы протянуть руку помощи бедным.
— Очень хорошо! — сказал Вольский. — А теперь, смею спросить, готовы ли вы, господа, оказать им и материальную помощь?
— Разумеется!
— Так вот, милостивые государи, я внесу новое предложение. Одна из самых ужасающих язв, разъедающих неимущие классы, это отсутствие кредита и ростовщичество; и вот я спрашиваю, господа, не могли ли бы мы для смягчения этой язвы пока что основать какую-нибудь скромную ссудную кассу?
— Превосходная мысль! — воскликнул Дамазий.
— Дорогой Гуцек! — кричал пан Клеменс, бросаясь на шею художнику.
Остальные с не меньшим энтузиазмом приняли предложение и тотчас стали подсчитывать предполагаемые денежные фонды.
— Господа! — сказал нотариус (еще не знавший, какая гроза собирается над его головой). — Советую не торопиться называть цифры, а обдумать их хладнокровно и назвать наверняка. С этой целью я предложил бы даже, чтобы вы были любезны собраться послезавтра, например…
— У меня, господа! — прервал Пёлунович, умоляюще складывая руки.
— Хорошо!.. Согласны! Согласны! — раздались многочисленные голоса.
Общество оживилось. Одни поздравляли Вольского с его идеей, другие задумывались над трудностью создания ссудной кассы, а между тем пан Дамазий, взяв Пёлуновича под руку, отвел его в уголок.
— Что случилось? — спросил перепуганный старичок.
— Зенон хочет вызвать на поединок нотариуса…
— С ума он сошел, что ли?..
— Отнеситесь к делу серьезно и хладнокровно, — призвал его к порядку Дамазий. — Он и секунданта уже назначил и с врачом договорился…
— А нотариус что же?
— Нотариус еще ничего не знает, но я опасаюсь несчастья, потому что это человек решительный и порывистый.
Теперь к Пёлуновичу приблизился, в свою очередь, Густав.
— Как же будет с Гоффом? — сказал он. — Пора бы уж уладить его дело.
— Я сейчас и думать о нем не могу… — прервал взволнованный дедушка. — Зенон вызывает на поединок нотариуса…
— Так, может, нам, уже не докладывая дела обществу, самим сходить к нему завтра? — спросил Густав.
— Вот-вот! Мы вдвоем, это будет самое лучшее, но…
— Дорогой председатель, — прервал его в этот момент нотариус. — Эта пустопорожняя башка Зенон вызвал меня на поединок, очень прошу вас с паном Дамазием в свидетели. Жду завтра в одиннадцать часов.
И не успел еще пан Клеменс ответить, как нотариус сжал его руку и вышел, не простившись с присутствующими.
— Кушать подано! — сказал в это мгновение Янек, распахнув дверь в столовую.
Гости толпой вышли. В гостиной остались лишь Вольский, Пёлунович да еще какой-то незнакомый хозяину господин, в весьма непринужденной позе раскинувшийся в кресле.
— Кто это? — спросил пан Клеменс Густава.
— Не знаю! Должно быть, кто-то из новых.
— Пан Дамазий! Пан судья!.. Кто это такой? — снова спросил смущенный хозяин.
Но и они не знали.
Тогда пустились на последнее средство и вызвали в гостиную почти всех гостей, но никто сидящего в креслах мужчину не знал. И только под конец вспомнили, что этот господин пришел с нотариусом.
— Прямо беда! Ну, что мне делать! — горевал пан Клеменс, который никак не мог примириться с тем, чтобы кто-нибудь из его, пусть даже и самоновейших, друзей не сел за общий ужин.
Между тем события пришли ему на помощь. Окружившие незнакомца гости до тех пор топали ногами и кашляли, пока он не проснулся.
— А-ааа! Что, уже пора ужинать? — спросил незнакомец, вставая на ноги.
— Пёлунович! — представился ему хозяин.
— А-аа!.. Очень приятно, очень приятно. Как у вас тут жарко, сударь! А-аа! Ну, значит, идемте ужинать.
И он пошел вперед, а за ним остальные, смеясь до упаду и расспрашивая друг друга о фамилии новою члена общества.
Узнали ее лишь в конце ужина, а именно, когда хозяин, обратившись с наполненным бокалом к гостю, сказал:
— Сударь! Я хотел бы выпить за ваше здоровье, но, клянусь честью, не знаю, с кем имею удовольствие, потому что нотариус ушел, а…
— Я Файташко, бывший уездный предводитель шляхты.
— Ваше здоровье! — грянули хором гости.
Так ко всеобщей радости закончилось это маленькое недоразумение.
Глава десятая
Шабаш
На следующий день Вольский пришел к Пёлуновичу лишь в четыре часа пополудни.
Двери гостиной он застал запертыми; из кухни доносился веселый смех прислуги.
На его звонок вышел Янек.
— Барина нет и барышни нет, ваша милость, все поехали к крестной матери барышни, но барин просил и барышня просила, чтобы вы, ваша милость, подождали!..
Этот юноша, на волосах и лице которого виднелись следы бесцеремонного обращения со стороны кухарки и горничной, высказал все это не переводя дыхания.
Мы должны отметить, что день этот запечатлелся в местной метеорологической хронике благодаря чрезвычайному зною. В этот день несколько излишне раскормленных добряков хватил удар, в Висле, вследствие чрезмерной тесноты в купальнях, утонуло несколько человек, и ощущалась такая нехватка в сельтерской, что самые заядлые любители ее принялись даже за Гунияди и магнезиевый лимонад.
Термометр доходил до тридцати градусов по Цельсию, в воздухе невыносимо парило.
Вольский вошел в гостиную и растерянно остановился среди комнаты. С самого утра на него гнетуще действовало состояние атмосферы. Сюда он пришел, чтобы стряхнуть с себя апатию, и вот… никого не застал!
А между тем его, видимо, ждали.
Кто-то положил его папку и карандаши на обычном месте, поставил перед мольбертом стул, а напротив него кресло. Но художник пришел, а модели не было.
В эти мгновения Густав почувствовал, что внутри его существа возникла словно какая-то точка, бесконечно малая и бесконечно болезненная. Когда он пытался внимательней прислушаться к себе, ощущение исчезло, когда же начинал удивляться, что это ему привиделось такое, оно выступало вновь. Были минуты, когда ему казалось, что эта неуловимая точка — вся его душа, внезапно пораженная каким-то страшным и таинственным недугом.
Вольский осмотрелся кругом.
Канарейка на окне, в который уж раз пополоскавшись в воде, нахохлившись сидела в своей клетке. Под фортепьяно, вытянув ноги и разинув пасть, лежал, едва дыша, жирный Азорка.
Дверь в комнату Вандзи была открыта. Густав хотел было войти туда, но не мог сделать ни шагу. Лишь теперь он понял, что значит быть брошенным в жертву двум борющимся между собой силам, одна из которых в известные часы жизни грубо толкает нас вперед, а другая безжалостно приковывает к месту.
Идя сюда, он воображал, что застанет их (ибо об одной Вандзе он и мечтать не смел), воображал, что эти два симпатичные существа рассеют тучи, которые неведомо почему омрачили его душу, — и вот не застал их.
Демон печали торжествовал.
Густав вынул часы; с того времени, как он вошел в гостиную, прошло едва десять минут.
— Скоро вернутся! — шепнул он и одновременно подумал: «Как ужасно было бы никогда уже не увидеть Вандзю!»
Никогда!.. Никогда!..
И в этот миг им овладела неопределенная грусть, беспредметный страх, беспричинное отчаяние, которые — увы! — так хорошо знакомы людям с больными нервами, но которые ужаснули никогда прежде не болевшего Густава.
— Это все из-за жары! — шепнул он снова и вдруг страшно удивился, что по сей день еще никогда не думал о своем будущем. Не думал — он, возлюбленное дитя богача, он, которым восхищались все его товарищи художники, он, юноша, полный сил и здоровья!
А кто же имеет больше прав возможно долее пользоваться веселым пиром жизни, ежели не такие, как он и подобные ему?
В этот миг ему показалось, что глазами души он видит вдруг выросшую непреодолимую стену, у которой кончаются пути всего сущего.
— Это из-за жары!
Он подошел к столу, где лежали его рисунки. Взял один листок… Лицо Вандзи… Он отодвинул листок, взял другой. Несколько серн среди мрачного леса… Другой листок… Множество голов, мужских, женских, евреев, клоунов, ксендзов, уличных мальчишек; множество лиц, смеющихся, скорбных, насмешливых… Он дал им эту мертвенную жизнь, он воззвал их к этому неполному существованию, он создал эти формы бездушные и настойчиво домогающиеся души, он их так жестоко обидел!..
— А разве моя жизнь не такая же иллюзия? — убеждал он себя и перевернул страничку.
На этот раз он наткнулся на какой-то сентиментальный могильный памятник: сломанная колонна, торчащая среди плюща, роз и кипарисов.
— Все это из-за жары! — вздохнул он, откладывая папку, и отошел к окну.
Стрелка барометра указывала на проливной дождь.
— Все еще не возвращаются! — шепнул Густав.
Он взглянул на улицу: она была пуста. Ни ветерка. Ни один листок не шевелился на дереве. Птицы молчали, прячась от зноя, а быть может, чувствуя надвигающуюся грозу.
Вольский взглянул на небо… На западе клубились тяжелые черные тучи с белесыми краями.
Напротив виднелась лачуга Гоффа. В одном из открытых окон оранжевого домика висела простыня, по участку ходило несколько человек.
Вольский видел их, но расстояние не позволяло ему их узнать. Ему пришло в голову, что Гофф беден (а может, и болен?), что эти люди измеряют участок, что на его глазах свершается преступление, которого он не понимал, но которое чувствовал.
— Что мне до этих людей? — шепнул он, глядя на меряющих землю людей, хотя чувствовал, что это его касается.
Он многое дал бы за бинокль в этот миг, ибо какой-то мощный внутренний голос повелевал ему идти туда и взглянуть в глаза людям, которые мерили одичавший участок.
И тут, впервые в жизни, он испытал приступ сердцебиения. Он отскочил от окна и хотел было бежать в лачугу Гоффа, но опомнился.
— Это все из-за жары! — сказал он. — Завтра на сессии я, безусловно, изложу дело Гоффа или, наконец, возьму на себя заботы о нем… Завтра!..
И, сказав слово: завтра! — он почувствовал, как волосы у него на голове поднимаются дыбом.
Сверкнула молния, и протяжный гром раздался на западе. Вольский прикрыл окно и, невыразимо утомленный, упал в кресло — то самое, которое вчера занимала Вандзя.
Голова его горела, в жилах молотом стучала кровь, наконец им овладел болезненный сон наяву.
Ему казалось (вот ведь забавная история), что он — это Зенон, который вызвал на дуэль нотариуса, и стоит со своим противником у барьера.
Вокруг он видел деревья и улыбающихся свидетелей, которые шептались между собой, что дело кончится ничем и что противники стреляются только для формы.
Потом ему мерещилось, что нотариус тоже улыбается и целит куда-то в сторону, а потом… раздался удар грома, и с величайшим удивлением он обнаружил, что небо и ветви деревьев простираются прямо против его лица, а секунданты, которые стояли рядом, теперь стоят над ним…
«Я упал!.. — подумал он. — Неужто я ранен?»
Он видел, как секунданты наклоняются над ним, но вместе с тем чувствовал, что расстояние все увеличивается. Он увидел полное ужаса лицо Вандзи и подумал, что девочка в этот миг заглядывает в невероятно глубокий колодец, в который сам он быстро погружается.
«Что же это значит?»
Постепенно видение Ванды растаяло во мгле, а вместо этого ему почудился отчаянный крик его дяди:
— Убит… Мой Густав убит!..
Именно в этот миг он почувствовал, что вот-вот ему откроется тайна этого странного состояния. Но это был последний проблеск сознания, после которого им овладели беспамятство и тьма.
Очнулся он с каплями холодного пота на лице.
— Гренадерский сон, не видать мне царствия небесного, прямо-таки гренадерский сон! — восклицал стоящий перед ним пан Клеменс. — Дождь льет как из ведра, гром гремит так, что дом содрогается, а он как ни в чем не бывало покоится в объятиях Морфея!
— Давно вернулись? — спросил Вольский, забывая о всех мрачных видениях.
— Вот только что! Как с неба упали, вместе с дождем. Вандзя еще не переоделась. Мы были у крестной матери, да и компаньонку уже нашли, — тараторил веселый дедушка.
Густав вдруг что-то вспомнил.
— Как дело Зенона с нотариусом? — спросил он.
— Уже помирились. Завтра оба будут на заседании, нотариус с проектом ссудной кассы, а Зенон со своим меморандумом о пауперизме.
Тут Вольскому вспомнились его галлюцинации и тревоги, и он чуть не прыснул, но в эту минуту вошла Вандзя, и он только… покраснел.
Между тем на дворе наступила ночь, разыгралась гроза, а в лачуге…
Но войдем туда.
В каморке Гоффа, среди клубов табачного дыма и испарений дрянной водки, мы видим четыре мужские фигуры.
Самая важная из них в этом собрании — уже известный нам ростовщик Лаврентий, как всегда замаскированный очками, как всегда застегнутый до самого горла и деревянно спокойный. Он медленно прохаживается по тесной комнате и грызет ногти.
Вторым был Гофф. Он сгорбился на своей постели, упершись руками в колени и уставившись неведомо куда и на что. Казалось, что громы и молнии уже не существуют для этой засыпающей души.
Два их товарища были просто оборванцы, каких ежедневно можно встретить во всех кабаках, участках и в сенях судов. Они принадлежали к прослойке, которая дает обществу в лучшем случае подпольных адвокатов, мелких посредников и шарманщиков, в худшем — воров, и во всяком случае лишенных и тени совести пьяниц и дармоедов.
Этих людей привел пан Лаврентий, чтобы они подписались под купчей на жалкую резиденцию Гоффа.
В другой комнате, покрытая дырявым одеялом, исхудавшая, как скелет, и желтая, как воск, лежала за ширмой Констанция. Возле нее, завернутая в лохмотья, спала больная Элюня, а в ногах у нее на поломанном стуле сидела старая нищенка с трясущейся головой и шептала молитвы.
Обернутая льняным лоскутом погребальная свеча и черное распятие на столе — все это вместе создавало картину, при виде которой, казалось, должны бы заплакать и мертвые стены.
Между тем общество в соседней комнате развлекалось.
— Эх, наше холостяцкое! — восклицал, поднимая стакан, господин, которого называли Гжибовичем, обращаясь к другому, именующемуся Радзишеком.
— Такой ты холостяк, как твоя жена девственница! — ответил другой, опрокидывая стакан в глотку.
— По правде сказать, — изрек, подумав немного, Гжибович, — надо бы сперва выпить за здоровье нашего хозяина… Разрешите? — прибавил он с оттенком робости.
— Кончайте скорей! — отвечал ростовщик и отвернулся к столу, на котором лежала бумага и другие письменные принадлежности.
— Ну что, куриные твои мозги, осадил тебя хозяин? А не лезь в другой раз, — сказал своему товарищу Радзишек.
— Эх, водка как водка, обыкновенная сивуха — только и всего!.. Но вот колбаса до черта хороша!
— Высший сорт! — объяснил Радзишек.
— Правда ли, сударь, — спросил Гжибович Лаврентия, — что некоторые колбасы делаются из свиней, откормленных трупами?
— Кончайте, — буркнул ростовщик.
— Спрашивает, а сам не знает, что уже раза три отведал своей матери-покойницы, — ответил Раздишек.
— И-и-их! Посмотрите на этого барина! Будто его не видели на свалке, как он на черепках валялся, подошвой прикрывался! — вознегодовал Гжибович.
— Молчи, дубина, а не то скажу слово, и так в тебя гром ударит, что сразу с копыт долой!
— Не кощунствуй! — вмешался Лаврентий.
— Он еще будет громы призывать, не слышит, холера, что на дворе творится! — дополнил Гжибович, указывая на окно, за которым непрестанно сверкали молнии.
В дверях появилось морщинистое лицо нищей.
— Сударь, — шепнула она Лаврентию, — больная требует духовника.
— Сейчас некогда, после!
— А ну как помрет?
— Пусть читает символы веры, надежды и любви с надлежащей скорбью о грехах, это будет для нее все равно что исповедь! — ответил Лаврентий.
Казалось, молния, пронзившая в этот момент черный свод туч, разразит негодяя, но она миновала его и ударила в сухое дерево. Гром небесный, предназначенный для его головы, еще дремал во всемогущей деснице.
— Молния ударила в дерево! — шепнул бледный Гжибович. — Закрой окно, ты, дубина!
— Черта с два его закроешь, когда его все перекосило, — ответил с гневом Радзишек. — Не бойся! — прибавил он. — Уж чему быть, того не миновать, хоть тебя на все запоры в Павяке[4] запри…
— Садитесь и пишите! — приказал Лаврентий. — А вы, господин Гофф, слушайте внимательно.
Гофф молчал, застыв в прежней позе.
— Господин Гофф! — повторил ростовщик.
Старик не шелохнулся.
— Сударь, эй, сударь!.. — заорал ему на ухо Радзишек, дернув его за руку. — Вернитесь-ка в свой номер, договор писать будем!..
— Слушаю! — ответил Гофф и вновь впал в задумчивость.
Два оборванца уселись за стол и взяли в руки перья.
— Что это там так стучит! — шепнул Гжибович, прислушиваясь к грохоту, доносившемуся с другой стороны дома.
— Наверно, ставни пооткрывало, вот они и стучат от ветра! — ответил невозмутимый Радзишек.
Снаружи на мгновение утихло, и вдруг снова ударил гром, да так близко, что задрожал весь дом, а в трубе посыпался щебень.
— Вот еще наказанье божье с этой грозой! — ворчал испуганный Гжибович, придерживая бумагу, которая вырывалась из-под его руки.
— Ишь какой стал нежный, точно баба… поглядите только на него! — гневно крикнул Радзишек. — Ты думай о том, как бы кусок хлеба спроворить, а не о громах и молниях, да хоть бы в тебя и ударило…
— Пишите! — прервал ростовщик.
— «Составлено в доме гражданина Фридерика Гоффа, номер…» Ну, вы уж сами знаете, как это пишется, — диктовал Лаврентий.
Нищенка вторично появилась в дверях.
— Сударь, — сказала она Лаврентию, — видно, она кончается…
— Зажги свечу, дай ей в руки и читай молитвы… Я занят!.. — ответил ростовщик.
Старуха ушла. Два оборванца, написав заголовок, ждали продолжения.
— «Между господином Фридериком Гоффом, гражданином, с одной стороны, и господином Лаврентием… капиталистом, с другой, заключен следующий договор», — диктовал Лаврентий.
— «Когда глаза мои будут затуманены приходом смерти, Иисусе милосердный, смилуйся надо мной!..» — говорила в соседней комнате повышенным дрожащим голосом нищенка.
— Смилуйся надо мной!.. — повторила Констанция.
Звенели оконные стекла, дом дрожал, из его нежилой половины доносились какие-то взвизги, неясные звуки, а ростовщик все диктовал:
— «Параграф первый. Господин Фридерик Гофф, владелец недвижимости за номером… по улице… состоящей из участка, насчитывающего три тысячи квадратных локтя поверхности, жилого дома, заборов и пруда, передает оную недвижимость господину Лаврентию… капиталисту, за сумму в тысячу рублей серебром, добровольно назначенную…»
— «Когда бледный и холодеющий лик мой будет пронизывать сердце зрящих его жалостью и страхом, Иисусе милосердный, смилуйся надо мной!..» — говорила нищенка.
— Смилуйся надо мной! — едва слышным голосом повторила Констанция.
Из всех видимых точек горизонта извергались ручьи ослепительного света; казалось, что земля колеблется, что обрушивается небесный свод, но ростовщик не обращал на это внимания. Спокойным, мерным голосом он диктовал:
— «Параграф третий. Господину Лаврентию причитается получить с оного господина Фридерика Гоффа, на основании частных расписок, собственноручно подписанных вышепоименованным Фридериком Гоффом, девятьсот восемьдесят рублей серебром, каковая сумма будет зачтена в счет уплаты, при одновременном возврате расписок. Остальную же сумму, то есть двадцать рублей серебром, господин Лаврентий обязуется уплатить наличными».
— «Когда мысль моя, потрясенная страшным видением смерти, повергнется в ужас и обессилеет в борьбе с властителем ада, который будет тщиться лишить меня веры в твое, господи, милосердие и повергнуть меня в отчаяние, — Иисусе милосердный, смилуйся надо мной!» — говорила старуха.
Голос Констанции уже умолк.
— «Параграф четвертый. Покупатель вступает в фактическое и законное владение с момента подписания настоящего договора», — продолжал пан Лаврентий.
— Сударь! — шепнула с порога женщина. — Она кончилась!.. Может, вы поднесли бы мне за труды?..
— Одну минуточку! — ответил Лаврентий и стал быстро диктовать окончание.
Когда его помощники кончили писать, он подошел к Гоффу, крепко сжал его руку и, подведя к столу, сказал:
— Подписывайте!
Гофф подписал.
— А теперь здесь…
Гофф подписал еще раз.
— Теперь свидетели: пан Радзишек, пан Гжибович!
Свидетели украсили оба листа своими уважаемыми именами.
Один из листов ростовщик быстро просмотрел, промокнул и, тщательно сложив, спрятал в боковой карман. Только тогда он сказал:
— Господин Гофф, наша дорогая Костуся отдала душу богу.
— Что?.. — спросил старик.
— Ваша дочь умерла! — повторил Лаврентий.
Старик спокойно вышел в другую комнату, посмотрел на неостывшее еще тело и, взяв в руки спящую Элюню, вернулся с нею на свою кровать.
Вскоре ростовщик, его помощники и нищенка покинули дом несчастного.
Они были уже в сенях, когда из комнаты Гоффа до них донесся дрожащий, но спокойный голос старика, который говорил:
— Пойдем тпруа, Элюня, пойдем тпруа!..
Поздно ночью, когда гроза уже утихла и засияла луна, слегка прикрытое в комнате Констанции окно растворилось, и в нем появился какой-то мужчина.
— Костка! Костка! Костуся!.. — приглушенным голосом говорил пришелец.
Молчание.
— Ну-ну! Будет прикидываться, дуреха. Гони монету, хоть сколько-нибудь, а то я уже два дня не евши.
Молчание.
Человек переступил через подоконник и приблизился к покойнице.
— Глядите, люди добрые! — воскликнул он мгновение спустя. — Да она не на шутку пары отдала!.. Фью! Фью!.. Холодная, что твоя льдина… Покажи-ка пульс! Ишь, верная женка, до гробовой доски мое обручальное кольцо сохранила… Дай-ка его сюда, сиротинка! Тебе оно уже не нужно, второй раз мужика получить не удастся!..
С этими словами он снял с руки трупа обручальное кольцо и медленно, спотыкаясь, вошел в комнату Гоффа.
Старик неподвижно сидел на своей постели и держал на коленях беспокойно дышащую Элюню.
— Дед, а дед! — заговорил преступник. — Что это? Моя-то и в самом деле ноги протянула?..
— Пойдем тпруа, Элюня!.. Пойдем тпруа!.. — прошептал старик.
— Фью! Фью! — свистнул негодяй. — Он уж, видно, вовсе спятил! Надо утекать!..
И он вылез в то же окно. В лачуге остались лишь труп да помешанный, нянчивший на руках больное дитя.
Чаша гнева божия была полна до краев.
Двери гостиной он застал запертыми; из кухни доносился веселый смех прислуги.
На его звонок вышел Янек.
— Барина нет и барышни нет, ваша милость, все поехали к крестной матери барышни, но барин просил и барышня просила, чтобы вы, ваша милость, подождали!..
Этот юноша, на волосах и лице которого виднелись следы бесцеремонного обращения со стороны кухарки и горничной, высказал все это не переводя дыхания.
Мы должны отметить, что день этот запечатлелся в местной метеорологической хронике благодаря чрезвычайному зною. В этот день несколько излишне раскормленных добряков хватил удар, в Висле, вследствие чрезмерной тесноты в купальнях, утонуло несколько человек, и ощущалась такая нехватка в сельтерской, что самые заядлые любители ее принялись даже за Гунияди и магнезиевый лимонад.
Термометр доходил до тридцати градусов по Цельсию, в воздухе невыносимо парило.
Вольский вошел в гостиную и растерянно остановился среди комнаты. С самого утра на него гнетуще действовало состояние атмосферы. Сюда он пришел, чтобы стряхнуть с себя апатию, и вот… никого не застал!
А между тем его, видимо, ждали.
Кто-то положил его папку и карандаши на обычном месте, поставил перед мольбертом стул, а напротив него кресло. Но художник пришел, а модели не было.
В эти мгновения Густав почувствовал, что внутри его существа возникла словно какая-то точка, бесконечно малая и бесконечно болезненная. Когда он пытался внимательней прислушаться к себе, ощущение исчезло, когда же начинал удивляться, что это ему привиделось такое, оно выступало вновь. Были минуты, когда ему казалось, что эта неуловимая точка — вся его душа, внезапно пораженная каким-то страшным и таинственным недугом.
Вольский осмотрелся кругом.
Канарейка на окне, в который уж раз пополоскавшись в воде, нахохлившись сидела в своей клетке. Под фортепьяно, вытянув ноги и разинув пасть, лежал, едва дыша, жирный Азорка.
Дверь в комнату Вандзи была открыта. Густав хотел было войти туда, но не мог сделать ни шагу. Лишь теперь он понял, что значит быть брошенным в жертву двум борющимся между собой силам, одна из которых в известные часы жизни грубо толкает нас вперед, а другая безжалостно приковывает к месту.
Идя сюда, он воображал, что застанет их (ибо об одной Вандзе он и мечтать не смел), воображал, что эти два симпатичные существа рассеют тучи, которые неведомо почему омрачили его душу, — и вот не застал их.
Демон печали торжествовал.
Густав вынул часы; с того времени, как он вошел в гостиную, прошло едва десять минут.
— Скоро вернутся! — шепнул он и одновременно подумал: «Как ужасно было бы никогда уже не увидеть Вандзю!»
Никогда!.. Никогда!..
И в этот миг им овладела неопределенная грусть, беспредметный страх, беспричинное отчаяние, которые — увы! — так хорошо знакомы людям с больными нервами, но которые ужаснули никогда прежде не болевшего Густава.
— Это все из-за жары! — шепнул он снова и вдруг страшно удивился, что по сей день еще никогда не думал о своем будущем. Не думал — он, возлюбленное дитя богача, он, которым восхищались все его товарищи художники, он, юноша, полный сил и здоровья!
А кто же имеет больше прав возможно долее пользоваться веселым пиром жизни, ежели не такие, как он и подобные ему?
В этот миг ему показалось, что глазами души он видит вдруг выросшую непреодолимую стену, у которой кончаются пути всего сущего.
— Это из-за жары!
Он подошел к столу, где лежали его рисунки. Взял один листок… Лицо Вандзи… Он отодвинул листок, взял другой. Несколько серн среди мрачного леса… Другой листок… Множество голов, мужских, женских, евреев, клоунов, ксендзов, уличных мальчишек; множество лиц, смеющихся, скорбных, насмешливых… Он дал им эту мертвенную жизнь, он воззвал их к этому неполному существованию, он создал эти формы бездушные и настойчиво домогающиеся души, он их так жестоко обидел!..
— А разве моя жизнь не такая же иллюзия? — убеждал он себя и перевернул страничку.
На этот раз он наткнулся на какой-то сентиментальный могильный памятник: сломанная колонна, торчащая среди плюща, роз и кипарисов.
— Все это из-за жары! — вздохнул он, откладывая папку, и отошел к окну.
Стрелка барометра указывала на проливной дождь.
— Все еще не возвращаются! — шепнул Густав.
Он взглянул на улицу: она была пуста. Ни ветерка. Ни один листок не шевелился на дереве. Птицы молчали, прячась от зноя, а быть может, чувствуя надвигающуюся грозу.
Вольский взглянул на небо… На западе клубились тяжелые черные тучи с белесыми краями.
Напротив виднелась лачуга Гоффа. В одном из открытых окон оранжевого домика висела простыня, по участку ходило несколько человек.
Вольский видел их, но расстояние не позволяло ему их узнать. Ему пришло в голову, что Гофф беден (а может, и болен?), что эти люди измеряют участок, что на его глазах свершается преступление, которого он не понимал, но которое чувствовал.
— Что мне до этих людей? — шепнул он, глядя на меряющих землю людей, хотя чувствовал, что это его касается.
Он многое дал бы за бинокль в этот миг, ибо какой-то мощный внутренний голос повелевал ему идти туда и взглянуть в глаза людям, которые мерили одичавший участок.
И тут, впервые в жизни, он испытал приступ сердцебиения. Он отскочил от окна и хотел было бежать в лачугу Гоффа, но опомнился.
— Это все из-за жары! — сказал он. — Завтра на сессии я, безусловно, изложу дело Гоффа или, наконец, возьму на себя заботы о нем… Завтра!..
И, сказав слово: завтра! — он почувствовал, как волосы у него на голове поднимаются дыбом.
Сверкнула молния, и протяжный гром раздался на западе. Вольский прикрыл окно и, невыразимо утомленный, упал в кресло — то самое, которое вчера занимала Вандзя.
Голова его горела, в жилах молотом стучала кровь, наконец им овладел болезненный сон наяву.
Ему казалось (вот ведь забавная история), что он — это Зенон, который вызвал на дуэль нотариуса, и стоит со своим противником у барьера.
Вокруг он видел деревья и улыбающихся свидетелей, которые шептались между собой, что дело кончится ничем и что противники стреляются только для формы.
Потом ему мерещилось, что нотариус тоже улыбается и целит куда-то в сторону, а потом… раздался удар грома, и с величайшим удивлением он обнаружил, что небо и ветви деревьев простираются прямо против его лица, а секунданты, которые стояли рядом, теперь стоят над ним…
«Я упал!.. — подумал он. — Неужто я ранен?»
Он видел, как секунданты наклоняются над ним, но вместе с тем чувствовал, что расстояние все увеличивается. Он увидел полное ужаса лицо Вандзи и подумал, что девочка в этот миг заглядывает в невероятно глубокий колодец, в который сам он быстро погружается.
«Что же это значит?»
Постепенно видение Ванды растаяло во мгле, а вместо этого ему почудился отчаянный крик его дяди:
— Убит… Мой Густав убит!..
Именно в этот миг он почувствовал, что вот-вот ему откроется тайна этого странного состояния. Но это был последний проблеск сознания, после которого им овладели беспамятство и тьма.
Очнулся он с каплями холодного пота на лице.
— Гренадерский сон, не видать мне царствия небесного, прямо-таки гренадерский сон! — восклицал стоящий перед ним пан Клеменс. — Дождь льет как из ведра, гром гремит так, что дом содрогается, а он как ни в чем не бывало покоится в объятиях Морфея!
— Давно вернулись? — спросил Вольский, забывая о всех мрачных видениях.
— Вот только что! Как с неба упали, вместе с дождем. Вандзя еще не переоделась. Мы были у крестной матери, да и компаньонку уже нашли, — тараторил веселый дедушка.
Густав вдруг что-то вспомнил.
— Как дело Зенона с нотариусом? — спросил он.
— Уже помирились. Завтра оба будут на заседании, нотариус с проектом ссудной кассы, а Зенон со своим меморандумом о пауперизме.
Тут Вольскому вспомнились его галлюцинации и тревоги, и он чуть не прыснул, но в эту минуту вошла Вандзя, и он только… покраснел.
Между тем на дворе наступила ночь, разыгралась гроза, а в лачуге…
Но войдем туда.
В каморке Гоффа, среди клубов табачного дыма и испарений дрянной водки, мы видим четыре мужские фигуры.
Самая важная из них в этом собрании — уже известный нам ростовщик Лаврентий, как всегда замаскированный очками, как всегда застегнутый до самого горла и деревянно спокойный. Он медленно прохаживается по тесной комнате и грызет ногти.
Вторым был Гофф. Он сгорбился на своей постели, упершись руками в колени и уставившись неведомо куда и на что. Казалось, что громы и молнии уже не существуют для этой засыпающей души.
Два их товарища были просто оборванцы, каких ежедневно можно встретить во всех кабаках, участках и в сенях судов. Они принадлежали к прослойке, которая дает обществу в лучшем случае подпольных адвокатов, мелких посредников и шарманщиков, в худшем — воров, и во всяком случае лишенных и тени совести пьяниц и дармоедов.
Этих людей привел пан Лаврентий, чтобы они подписались под купчей на жалкую резиденцию Гоффа.
В другой комнате, покрытая дырявым одеялом, исхудавшая, как скелет, и желтая, как воск, лежала за ширмой Констанция. Возле нее, завернутая в лохмотья, спала больная Элюня, а в ногах у нее на поломанном стуле сидела старая нищенка с трясущейся головой и шептала молитвы.
Обернутая льняным лоскутом погребальная свеча и черное распятие на столе — все это вместе создавало картину, при виде которой, казалось, должны бы заплакать и мертвые стены.
Между тем общество в соседней комнате развлекалось.
— Эх, наше холостяцкое! — восклицал, поднимая стакан, господин, которого называли Гжибовичем, обращаясь к другому, именующемуся Радзишеком.
— Такой ты холостяк, как твоя жена девственница! — ответил другой, опрокидывая стакан в глотку.
— По правде сказать, — изрек, подумав немного, Гжибович, — надо бы сперва выпить за здоровье нашего хозяина… Разрешите? — прибавил он с оттенком робости.
— Кончайте скорей! — отвечал ростовщик и отвернулся к столу, на котором лежала бумага и другие письменные принадлежности.
— Ну что, куриные твои мозги, осадил тебя хозяин? А не лезь в другой раз, — сказал своему товарищу Радзишек.
— Эх, водка как водка, обыкновенная сивуха — только и всего!.. Но вот колбаса до черта хороша!
— Высший сорт! — объяснил Радзишек.
— Правда ли, сударь, — спросил Гжибович Лаврентия, — что некоторые колбасы делаются из свиней, откормленных трупами?
— Кончайте, — буркнул ростовщик.
— Спрашивает, а сам не знает, что уже раза три отведал своей матери-покойницы, — ответил Раздишек.
— И-и-их! Посмотрите на этого барина! Будто его не видели на свалке, как он на черепках валялся, подошвой прикрывался! — вознегодовал Гжибович.
— Молчи, дубина, а не то скажу слово, и так в тебя гром ударит, что сразу с копыт долой!
— Не кощунствуй! — вмешался Лаврентий.
— Он еще будет громы призывать, не слышит, холера, что на дворе творится! — дополнил Гжибович, указывая на окно, за которым непрестанно сверкали молнии.
В дверях появилось морщинистое лицо нищей.
— Сударь, — шепнула она Лаврентию, — больная требует духовника.
— Сейчас некогда, после!
— А ну как помрет?
— Пусть читает символы веры, надежды и любви с надлежащей скорбью о грехах, это будет для нее все равно что исповедь! — ответил Лаврентий.
Казалось, молния, пронзившая в этот момент черный свод туч, разразит негодяя, но она миновала его и ударила в сухое дерево. Гром небесный, предназначенный для его головы, еще дремал во всемогущей деснице.
— Молния ударила в дерево! — шепнул бледный Гжибович. — Закрой окно, ты, дубина!
— Черта с два его закроешь, когда его все перекосило, — ответил с гневом Радзишек. — Не бойся! — прибавил он. — Уж чему быть, того не миновать, хоть тебя на все запоры в Павяке[4] запри…
— Садитесь и пишите! — приказал Лаврентий. — А вы, господин Гофф, слушайте внимательно.
Гофф молчал, застыв в прежней позе.
— Господин Гофф! — повторил ростовщик.
Старик не шелохнулся.
— Сударь, эй, сударь!.. — заорал ему на ухо Радзишек, дернув его за руку. — Вернитесь-ка в свой номер, договор писать будем!..
— Слушаю! — ответил Гофф и вновь впал в задумчивость.
Два оборванца уселись за стол и взяли в руки перья.
— Что это там так стучит! — шепнул Гжибович, прислушиваясь к грохоту, доносившемуся с другой стороны дома.
— Наверно, ставни пооткрывало, вот они и стучат от ветра! — ответил невозмутимый Радзишек.
Снаружи на мгновение утихло, и вдруг снова ударил гром, да так близко, что задрожал весь дом, а в трубе посыпался щебень.
— Вот еще наказанье божье с этой грозой! — ворчал испуганный Гжибович, придерживая бумагу, которая вырывалась из-под его руки.
— Ишь какой стал нежный, точно баба… поглядите только на него! — гневно крикнул Радзишек. — Ты думай о том, как бы кусок хлеба спроворить, а не о громах и молниях, да хоть бы в тебя и ударило…
— Пишите! — прервал ростовщик.
— «Составлено в доме гражданина Фридерика Гоффа, номер…» Ну, вы уж сами знаете, как это пишется, — диктовал Лаврентий.
Нищенка вторично появилась в дверях.
— Сударь, — сказала она Лаврентию, — видно, она кончается…
— Зажги свечу, дай ей в руки и читай молитвы… Я занят!.. — ответил ростовщик.
Старуха ушла. Два оборванца, написав заголовок, ждали продолжения.
— «Между господином Фридериком Гоффом, гражданином, с одной стороны, и господином Лаврентием… капиталистом, с другой, заключен следующий договор», — диктовал Лаврентий.
— «Когда глаза мои будут затуманены приходом смерти, Иисусе милосердный, смилуйся надо мной!..» — говорила в соседней комнате повышенным дрожащим голосом нищенка.
— Смилуйся надо мной!.. — повторила Констанция.
Звенели оконные стекла, дом дрожал, из его нежилой половины доносились какие-то взвизги, неясные звуки, а ростовщик все диктовал:
— «Параграф первый. Господин Фридерик Гофф, владелец недвижимости за номером… по улице… состоящей из участка, насчитывающего три тысячи квадратных локтя поверхности, жилого дома, заборов и пруда, передает оную недвижимость господину Лаврентию… капиталисту, за сумму в тысячу рублей серебром, добровольно назначенную…»
— «Когда бледный и холодеющий лик мой будет пронизывать сердце зрящих его жалостью и страхом, Иисусе милосердный, смилуйся надо мной!..» — говорила нищенка.
— Смилуйся надо мной! — едва слышным голосом повторила Констанция.
Из всех видимых точек горизонта извергались ручьи ослепительного света; казалось, что земля колеблется, что обрушивается небесный свод, но ростовщик не обращал на это внимания. Спокойным, мерным голосом он диктовал:
— «Параграф третий. Господину Лаврентию причитается получить с оного господина Фридерика Гоффа, на основании частных расписок, собственноручно подписанных вышепоименованным Фридериком Гоффом, девятьсот восемьдесят рублей серебром, каковая сумма будет зачтена в счет уплаты, при одновременном возврате расписок. Остальную же сумму, то есть двадцать рублей серебром, господин Лаврентий обязуется уплатить наличными».
— «Когда мысль моя, потрясенная страшным видением смерти, повергнется в ужас и обессилеет в борьбе с властителем ада, который будет тщиться лишить меня веры в твое, господи, милосердие и повергнуть меня в отчаяние, — Иисусе милосердный, смилуйся надо мной!» — говорила старуха.
Голос Констанции уже умолк.
— «Параграф четвертый. Покупатель вступает в фактическое и законное владение с момента подписания настоящего договора», — продолжал пан Лаврентий.
— Сударь! — шепнула с порога женщина. — Она кончилась!.. Может, вы поднесли бы мне за труды?..
— Одну минуточку! — ответил Лаврентий и стал быстро диктовать окончание.
Когда его помощники кончили писать, он подошел к Гоффу, крепко сжал его руку и, подведя к столу, сказал:
— Подписывайте!
Гофф подписал.
— А теперь здесь…
Гофф подписал еще раз.
— Теперь свидетели: пан Радзишек, пан Гжибович!
Свидетели украсили оба листа своими уважаемыми именами.
Один из листов ростовщик быстро просмотрел, промокнул и, тщательно сложив, спрятал в боковой карман. Только тогда он сказал:
— Господин Гофф, наша дорогая Костуся отдала душу богу.
— Что?.. — спросил старик.
— Ваша дочь умерла! — повторил Лаврентий.
Старик спокойно вышел в другую комнату, посмотрел на неостывшее еще тело и, взяв в руки спящую Элюню, вернулся с нею на свою кровать.
Вскоре ростовщик, его помощники и нищенка покинули дом несчастного.
Они были уже в сенях, когда из комнаты Гоффа до них донесся дрожащий, но спокойный голос старика, который говорил:
— Пойдем тпруа, Элюня, пойдем тпруа!..
Поздно ночью, когда гроза уже утихла и засияла луна, слегка прикрытое в комнате Констанции окно растворилось, и в нем появился какой-то мужчина.
— Костка! Костка! Костуся!.. — приглушенным голосом говорил пришелец.
Молчание.
— Ну-ну! Будет прикидываться, дуреха. Гони монету, хоть сколько-нибудь, а то я уже два дня не евши.
Молчание.
Человек переступил через подоконник и приблизился к покойнице.
— Глядите, люди добрые! — воскликнул он мгновение спустя. — Да она не на шутку пары отдала!.. Фью! Фью!.. Холодная, что твоя льдина… Покажи-ка пульс! Ишь, верная женка, до гробовой доски мое обручальное кольцо сохранила… Дай-ка его сюда, сиротинка! Тебе оно уже не нужно, второй раз мужика получить не удастся!..
С этими словами он снял с руки трупа обручальное кольцо и медленно, спотыкаясь, вошел в комнату Гоффа.
Старик неподвижно сидел на своей постели и держал на коленях беспокойно дышащую Элюню.
— Дед, а дед! — заговорил преступник. — Что это? Моя-то и в самом деле ноги протянула?..
— Пойдем тпруа, Элюня!.. Пойдем тпруа!.. — прошептал старик.
— Фью! Фью! — свистнул негодяй. — Он уж, видно, вовсе спятил! Надо утекать!..
И он вылез в то же окно. В лачуге остались лишь труп да помешанный, нянчивший на руках больное дитя.
Чаша гнева божия была полна до краев.
Глава одиннадцатая
Дядюшка и племянник
Пан Гвоздицкий, дядюшка Густава, был финансистом и ипохондриком.
Он никому не делал визитов, никого не принимал, и можно было даже полагать, что старался заводить как можно меньше знакомств и возбуждать как можно меньше толков.
Из семи комнат своей элегантной квартиры он выбрал маленький, с отдельным выходом кабинет, расположенный окнами во двор, и там проводил целые дни, когда бывал дома.
Тем не менее кабинет этот редко видел его в своих стенах, что отнюдь не удивляло и не смущало прислугу, которая вовремя получала свое довольно высокое жалованье и знала, что у хозяина множество дел.
Неохотно показывался Гвоздицкий и на улице, если же обстоятельства вынуждали его к этому, то не ходил пешком, а ездил в закрытом экипаже. Если к этому прибавить, что в театрах он не бывал, Саксонский сад знал весьма поверхностно, а Ботанический лишь понаслышке, то мы будем иметь ясное представление о том образе жизни, который вел этот человек, вращающийся исключительно в кругу финансовых интересов.
Никто, однако, не может укрыться от глаз ближнего, не укрылся от них и Гвоздицкий. Торговые сферы знали его прекрасно, может быть даже лучше, чем он того желал, и, правду сказать, уважали чудака.
Он никому не делал визитов, никого не принимал, и можно было даже полагать, что старался заводить как можно меньше знакомств и возбуждать как можно меньше толков.
Из семи комнат своей элегантной квартиры он выбрал маленький, с отдельным выходом кабинет, расположенный окнами во двор, и там проводил целые дни, когда бывал дома.
Тем не менее кабинет этот редко видел его в своих стенах, что отнюдь не удивляло и не смущало прислугу, которая вовремя получала свое довольно высокое жалованье и знала, что у хозяина множество дел.
Неохотно показывался Гвоздицкий и на улице, если же обстоятельства вынуждали его к этому, то не ходил пешком, а ездил в закрытом экипаже. Если к этому прибавить, что в театрах он не бывал, Саксонский сад знал весьма поверхностно, а Ботанический лишь понаслышке, то мы будем иметь ясное представление о том образе жизни, который вел этот человек, вращающийся исключительно в кругу финансовых интересов.
Никто, однако, не может укрыться от глаз ближнего, не укрылся от них и Гвоздицкий. Торговые сферы знали его прекрасно, может быть даже лучше, чем он того желал, и, правду сказать, уважали чудака.