Настала минутная тишина, среди которой до слуха членов научно-социально-филантропического общества донесся какой-то шум с лестницы.
— Что это значит? — выкрикнул Пёлунович и ринулся к дверям, в которых появилась Вандзя с каким-то свертком в руках.
— Дедушка! — с громким плачем воскликнула девочка. — Они говорят, что этот ребенок умер!..
Она быстро прошла через гостиную и положила свою промокшую ношу на председательский столик.
— Мой меморандум! — в ужасе закричал Зенон.
Но было уже поздно. На приснопамятном меморандуме в самом деле покоился бледный, холодный и окостеневший детский трупик…
— Кто это принес?.. Чей это? — спрашивал в величайшем ужасе пан Клеменс.
— Того господина, который спас твою трубку, дедушка, — рыдая, ответила Вандзя…
— Как?.. Гоффа?.. Ребенок Гоффа?.. Янек! Янек!.. — в отчаянии кричал старик.
Вбежал Янек.
— Говори сейчас, что случилось?.. Что это значит?
— Дело было так, ваша милость: стою я это в воротах с Иоась… то бишь стою я это в воротах, глядь, а этот господин сидит на камне… Я сейчас к барышне, барышня скорей спустилась, взяли у него ребенка и говорят: «Пойдемте со мной!..» А он взял да ушел прочь, на улицу!
— Так это был Гофф, Вандзя, Гофф?.. — снова спрашивал Пёлунович прижавшуюся к нему и неутешно рыдающую внучку.
— Он, дедушка, он!.. Я сразу узнала его.
Разбуженный предводитель Файташко стоял среди других, окаменев от ужаса, хотя и не понимая в чем дело.
— Несчастье! — стонал старый Пёлунович. — Надо искать его… Он еще, того и гляди, на самоубийство решится.
— Нужно прежде всего отправиться к нему на квартиру, — отозвался помертвевший от ужаса Вольский.
— Идемте, идемте! — повторило несколько голосов.
Пан Клеменс вбежал в свою комнату, чтобы переодеться.
— Господа, устроимте складчину, — сказал вдруг Дамазий. — Немыслимо же идти туда с пустыми руками!..
Присутствующие схватились за кошельки, и в мгновение ока собралось около ста рублей.
— Идемте! — вскричал одетый уже Пёлунович, вбегая в гостиную.
Все двинулись, Вольский пошел со всеми.
Через минуту гостиная совершенно опустела; в ней покоились лишь останки бедной Элюни, лежащие на меморандуме о пауперизме и прикрытые протоколами заседаний филантропического общества.
Это был последний и единственный долг, выполненный пессимистом Антонием по отношению к семейству злополучного Гоффа. Мизантроп боялся покойников и накрыл ребенка тем, что оказалось под рукой.
— Что это значит? — выкрикнул Пёлунович и ринулся к дверям, в которых появилась Вандзя с каким-то свертком в руках.
— Дедушка! — с громким плачем воскликнула девочка. — Они говорят, что этот ребенок умер!..
Она быстро прошла через гостиную и положила свою промокшую ношу на председательский столик.
— Мой меморандум! — в ужасе закричал Зенон.
Но было уже поздно. На приснопамятном меморандуме в самом деле покоился бледный, холодный и окостеневший детский трупик…
— Кто это принес?.. Чей это? — спрашивал в величайшем ужасе пан Клеменс.
— Того господина, который спас твою трубку, дедушка, — рыдая, ответила Вандзя…
— Как?.. Гоффа?.. Ребенок Гоффа?.. Янек! Янек!.. — в отчаянии кричал старик.
Вбежал Янек.
— Говори сейчас, что случилось?.. Что это значит?
— Дело было так, ваша милость: стою я это в воротах с Иоась… то бишь стою я это в воротах, глядь, а этот господин сидит на камне… Я сейчас к барышне, барышня скорей спустилась, взяли у него ребенка и говорят: «Пойдемте со мной!..» А он взял да ушел прочь, на улицу!
— Так это был Гофф, Вандзя, Гофф?.. — снова спрашивал Пёлунович прижавшуюся к нему и неутешно рыдающую внучку.
— Он, дедушка, он!.. Я сразу узнала его.
Разбуженный предводитель Файташко стоял среди других, окаменев от ужаса, хотя и не понимая в чем дело.
— Несчастье! — стонал старый Пёлунович. — Надо искать его… Он еще, того и гляди, на самоубийство решится.
— Нужно прежде всего отправиться к нему на квартиру, — отозвался помертвевший от ужаса Вольский.
— Идемте, идемте! — повторило несколько голосов.
Пан Клеменс вбежал в свою комнату, чтобы переодеться.
— Господа, устроимте складчину, — сказал вдруг Дамазий. — Немыслимо же идти туда с пустыми руками!..
Присутствующие схватились за кошельки, и в мгновение ока собралось около ста рублей.
— Идемте! — вскричал одетый уже Пёлунович, вбегая в гостиную.
Все двинулись, Вольский пошел со всеми.
Через минуту гостиная совершенно опустела; в ней покоились лишь останки бедной Элюни, лежащие на меморандуме о пауперизме и прикрытые протоколами заседаний филантропического общества.
Это был последний и единственный долг, выполненный пессимистом Антонием по отношению к семейству злополучного Гоффа. Мизантроп боялся покойников и накрыл ребенка тем, что оказалось под рукой.
Глава тринадцатая
Без заглавия
Очутившись на улице, члены филантропического общества бросились бежать, словно стадо овец, подгоняемых собакой и бичом пастуха. Дождь капал им за воротники, из-под ног брызгала грязь, а они между тем забрасывали друг друга упреками.
— Наш формализм убил это несчастное дитя! — говорил Пёлунович, опираясь на руку Вольского.
— Э, что там формализм! Это ваша нерешительность больше всего виновата… — ответил Дамазий.
— Моя нерешительность! Ты слышишь, Густав! — жаловался пан Клеменс.
— Ну, разумеется, — уверял Дамазий. — Вы были у Гоффа, вы его видели, разговаривали с ним… Надо было предпринять что-нибудь на свой риск, а мы бы потом охотно это утвердили.
— Правда! Правда!.. — повторяли спутники, которые стали смелей среди окружающей темноты.
— И ты им веришь, Густав? — чуть не со слезами спрашивал задетый обвинением председатель. — Разумеется, я бы ему сразу помог, если бы вы меня одного послали; но Антоний все парализовал… все!
— Ах, уж этот Антоний со своей зубочисткой и своим пессимизмом!.. Я к нему чувствовал антипатию с первого же момента, — вставил Дамазий.
— Невыносимый субъект! — прибавил некто в плаще.
— Эгоист! — бросил некто в пальто.
— Только и думает о хорошем ужине!..
— Все мы понемногу виноваты, господа! — сказал нотариус. — Надо было заняться тем, что у нас было под руками, а не широкими проблемами и выслушиванием нелепых меморандумов…
— Пан нотариус! Вы, сударь, вечно ко мне придираетесь! — выкрикнул Зенон. — Вы меня систематически преследуете… Вы заставите меня потребовать объяснений!..
— Ах, беда… заблудились! — прервал вдруг Пёлунович. — Вместо того чтобы идти налево, мы идем направо. Густав, может, я слишком сильно на тебя опираюсь?
— Будьте покойны, сударь! — изменившимся голосом ответил Густав.
Путешественники свернули налево.
— Я вижу в окнах Гоффа свет, — шепнул пан Клеменс.
Густав так ослабел, что его даже дрожь охватила. Заметив это, дедушка оставил его руку и выдвинулся вперед.
— Мы уже у цели, — сказал пан Клеменс следовавшим за ним спутникам и с трудом открыл тяжелую, скрипучую дверь.
Первая комната, в которую толпой ввалились пришельцы, была открыта. На столе не слишком ярко горела лампа, а посреди комнаты стоял небольшого роста человечек в синих очках.
Это был Лаврентий.
Густав, входивший последним, взглянул на Лаврентия, побледнел и отступил в сени. Этого никто не заметил, ибо все заговорили сразу.
— Здесь господин Гофф?..
— Какой ужасный случай!
— Принесли мертвого ребенка…
— Господа! Пусть один кто-нибудь скажет, — сдерживал их Дамазий.
Собравшиеся утихли. Слово взял Пёлунович:
— Дома пан Гофф?..
— Увы, сударь! Его нет с сегодняшнего полудня, — ответил Лаврентий, набожно складывая руки.
— Этот человек принес ко мне мертвого ребенка, — продолжал Пёлунович.
— Неужели? — удивлялся Лаврентий. — Бедная Элюня отправилась за своей матушкой, вечная ей память!
В этот момент пан Зенон шепнул на ухо судье, что этот пожелтевший человек, должно быть, когда-то был актером. Судья согласился и прибавил, что его манера говорить и движения кажутся ему неестественными.
— Вы знали это семейство? — продолжал допрашивать Пёлунович.
— Я был его единственным другом, — ответил Лаврентий.
— Это, должно быть, были люди очень бедные?..
— Бедные, сударь, но богобоязненные. Они придерживались принципа: «Терпи со Христом и ради Христа, если хочешь царствовать со Христом», — ответил ростовщик.
— Но ведь у Гоффа был участок?
— Участок продан за долги.
— И как это никто не помог им!..
— Бедные люди, как мы, могут помогать друг другу единственно советом, а советов несчастный Гофф не принимал, ибо…
И ростовщик указал пальцем на лоб.
— Больше никого из семьи у Гоффа нет?
— Никого. Вчера господь призвал к себе дочь, внучка, вы говорите, умерла сегодня, а зять…
Он оборвал речь жестом, обозначающим, что на зятя рассчитывать нечего.
— Есть у вас надежда еще увидеться с Гоффом?
— Я буду искать его и надеюсь, бог поможет мне найти.
— В случае, если вы его найдете, очень просим вас передать ему эти деньги, — сказал Пёлунович, кладя на стол пачку банковых билетов. — Мы займемся похоронами его внучки, — прибавил он, — а теперь мы простимся с вами, сударь.
— Да наградит вас всемогущий господь, сударь! — ответил, кланяясь чуть не до земли, ростовщик.
— А можно узнать, как ваша фамилия? — спросил вдруг Дамазий.
— Фамилия моя… Гжибович! — запнувшись, ответил ростовщик.
Общество покинуло лачугу. Они прошли уже полулицы, когда Пёлунович позвал:
— Густав! Густав!.. Где же Вольский?
— Я что-то его не вижу, — отозвался Дамазий.
— Должно быть, вышел раньше, — добавил Зенон.
— Может, заболел? — с тревогой говорил пан Клеменс. — Я уже, когда сюда шли, заметил, что ему как-то не по себе…
— Благородное сердце! — сказал Дамазий. — Видимо, это расстроило его, и он сбежал… вероятно, домой.
Выяснив этот вопрос, все направились к дворцу под знаком бараньей головы.
По уходе гостей Лаврентий подошел к столу и стал считать деньги.
В эту же минуту какой-то сдавленный, доносившийся словно из-под земли голос произнес:
— Ой!.. Пожалуй, я уж вылезу…
— Вылезайте, вылезайте, дорогой мой пан Голембёвский, — ответил ростовщик, все еще считая деньги.
Из-под кровати, на которой умерла Констанция, показались две жилистые руки, косматая голова и давно не бритое лицо, затем широкая спина и, наконец, весь человек, огромного роста, одетый в изодранную куртку и сермяжные штаны. Ноги его были грязны и босы.
— Фуу… — передохнул бандит. — Я весь в поту.
— Верю, верю! — с улыбкой ответил пан Лаврентий. — Пан Голембёвский решил было, что это уже за ним…
Голембёвский тяжело упал на скамью и, исподлобья глядя на деньги, сказал:
— Это для старика принесли эти банкнотики?
— Вы же слышали.
— Вот, кабы вы, сударь, немножко мне из них уделили.
— В самом деле? — насмешливо спросил ростовщик.
— А то нет?.. Ей-богу, они бы мне пригодились!
— Старику тоже пригодятся.
— Ну, что мне старик!.. — возмутился бандит.
— Как это, что мне старик? Да ведь ему некуда голову приклонить, а вам стоит только захотеть, даром крышу над головой получите…
Эти произнесенные со спокойной улыбкой слова разъярили бродягу.
— О пан Лаврентий, какой вы жалостливый! — крикнул он. — Не надо было отнимать у старика дом и участок, вот и было бы ему куда голову приклонить!..
— Я у него не отнимал, а купил, дорогой мой пан Голембёвский, — сладеньким голосом ответил ростовщик.
— Знаю! Купили за двадцать рублей…
— За тысячу, дорогой пан Голембёвский.
— Да, и расплатились расписками, под которые давали рубль, а брали десять, мне это известно. Костка говорила…
Ростовщик пожал плечами и, завернув деньги в бумагу, спрятал их в карман.
Глаза бродяги заискрились, но он подавил бешенство и снова дрожащим от волнения голосом стал просить:
— Дайте мне, пан Лаврентий!
— Не могу.
— Хоть немножко…
— Ни чуточки…
— Хоть несколько рублей…
— Ни копейки. Это не мои деньги.
— Ну, так дайте из своих.
— Не могу! Я истратил тридцать рублей на похороны вашей покойной жены, вечная ей память, оплатил недоимки по налогам.
— Не обеднели бы, сударь, если бы и мне еще что-нибудь пожертвовали, — сказал бродяга.
— Я человек бедный, пан Голембёвский, я не могу бросать деньги в грязь.
Оборванец вскипел от гнева:
— Бедный! Бедный!.. Знают люди, какой вы бедный! Знают, что когда надо, так пан Гвоздицкий и в карете ездит!
Слова эти произвели в ростовщике страшную перемену. Он выпрямился, вызывающе взглянул в глаза бандита и сказал:
— Так, говоришь, знают меня люди?
Голембёвский уже не владел собой.
— А что ж им тебя не знать! — крикнул он. — Да и я тебя знаю, ты… мошенник!
В этот момент против открытых дверей комнаты, в темных сенях мелькнуло бледное, полное ужаса лицо Густава, но ссорящиеся его не заметили, и ростовщик тем же резким и решительным голосом продолжал:
— Так ты, значит, знаешь меня, Ендрусь, знаешь?
— Знаю, Лаврусь, знаю! — крикнул бандит.
— А я тебе говорю, — ответил Лаврентий, — ты меня еще не знаешь и узнаешь только сейчас.
С этими словами он снял свои синие очки, из-за которых показались умные черные глаза, такие зоркие и пытливые, что бродяга попятился, не в силах выдержать его взгляда.
— Знаешь ли ты, — продолжал ростовщик, — почему твоя жена умерла с голоду? Так вот, потому что на ее крестинах у вас здесь умерла с голоду другая женщина… А знаешь ли, почему я вас вышвырнул из этого домишки?.. Да потому, что вы меня из него вышвырнули двадцать пять лет назад…
В сенях раздался глубокий вздох, но Лаврентий не слышал его и продолжал:
— А знаешь ли ты, кто тебя заставил кандалы таскать?
— Миллериха, чтоб ей пять лет помирать — не помереть!.. — буркнул бродяга.
— Не Миллериха, сынок, нет, это я… Я, слышишь? А может, сказать тебе за что?
Бандит медленно опустил руку в карман холщовых штанов и молчал.
— Слушай, помнишь ты маленького Гуцека, с которым вы вместе играли, когда ты еще мальчишкой был?
— Это такого белоголового? — с виду спокойно спросил бродяга, становясь против дверей в сени.
— Вот-вот, того самого!.. Того, которого ты толкнул в колодец… У него до сих пор шрам на лбу от края колодца, но зато у тебя на руках и на ногах шрамы от кандалов… Он сейчас барин, а ты пес, которого завтра поймают и снова посадят на цепь…
В руках бандита сверкнул длинный складной нож.
Увидев это, Лаврентий рассмеялся:
— Что это, Ендрусь, иголка… а?
— Не уйдешь живой! — буркнул бродяга, делая шаг вперед.
— Осторожно, Ендрусь, не то я потушу тебя, как свечку! — предупредил Лаврентий, опуская руку в карман пальто и пятясь к другой комнате.
Полсекунды молчания. Голембёвский еще колебался.
В комнате что-то щелкнуло.
В этот миг разъяренный бандит бросился на ростовщика с ножом. Одновременно грянул выстрел.
— А-аа!.. — простонал кто-то в сенях и рухнул на землю. Голембёвский, увидев в руках Лаврентия револьвер, как безумный, прыгнул в сторону, высадил окно и исчез во дворе.
Комната была полна дыма. Лаврентий словно окаменел посередине. Потом медленно подошел к сеням и, глядя во тьму, страшным голосом спросил:
— Кто здесь?..
Ответа не было. На сырой земле, плавая в крови, лежал какой-то человек.
— Гуцек!.. Мой Гуцек!.. Убит!.. — вскрикнул ростовщик. — Я убил свое дитя!
Он кинулся туда, упал на колени и с душераздирающим стоном стал целовать ноги Вольского.
Раненый шевельнул губами, судорожно сжал пальцы и умер.
— Наш формализм убил это несчастное дитя! — говорил Пёлунович, опираясь на руку Вольского.
— Э, что там формализм! Это ваша нерешительность больше всего виновата… — ответил Дамазий.
— Моя нерешительность! Ты слышишь, Густав! — жаловался пан Клеменс.
— Ну, разумеется, — уверял Дамазий. — Вы были у Гоффа, вы его видели, разговаривали с ним… Надо было предпринять что-нибудь на свой риск, а мы бы потом охотно это утвердили.
— Правда! Правда!.. — повторяли спутники, которые стали смелей среди окружающей темноты.
— И ты им веришь, Густав? — чуть не со слезами спрашивал задетый обвинением председатель. — Разумеется, я бы ему сразу помог, если бы вы меня одного послали; но Антоний все парализовал… все!
— Ах, уж этот Антоний со своей зубочисткой и своим пессимизмом!.. Я к нему чувствовал антипатию с первого же момента, — вставил Дамазий.
— Невыносимый субъект! — прибавил некто в плаще.
— Эгоист! — бросил некто в пальто.
— Только и думает о хорошем ужине!..
— Все мы понемногу виноваты, господа! — сказал нотариус. — Надо было заняться тем, что у нас было под руками, а не широкими проблемами и выслушиванием нелепых меморандумов…
— Пан нотариус! Вы, сударь, вечно ко мне придираетесь! — выкрикнул Зенон. — Вы меня систематически преследуете… Вы заставите меня потребовать объяснений!..
— Ах, беда… заблудились! — прервал вдруг Пёлунович. — Вместо того чтобы идти налево, мы идем направо. Густав, может, я слишком сильно на тебя опираюсь?
— Будьте покойны, сударь! — изменившимся голосом ответил Густав.
Путешественники свернули налево.
— Я вижу в окнах Гоффа свет, — шепнул пан Клеменс.
Густав так ослабел, что его даже дрожь охватила. Заметив это, дедушка оставил его руку и выдвинулся вперед.
— Мы уже у цели, — сказал пан Клеменс следовавшим за ним спутникам и с трудом открыл тяжелую, скрипучую дверь.
Первая комната, в которую толпой ввалились пришельцы, была открыта. На столе не слишком ярко горела лампа, а посреди комнаты стоял небольшого роста человечек в синих очках.
Это был Лаврентий.
Густав, входивший последним, взглянул на Лаврентия, побледнел и отступил в сени. Этого никто не заметил, ибо все заговорили сразу.
— Здесь господин Гофф?..
— Какой ужасный случай!
— Принесли мертвого ребенка…
— Господа! Пусть один кто-нибудь скажет, — сдерживал их Дамазий.
Собравшиеся утихли. Слово взял Пёлунович:
— Дома пан Гофф?..
— Увы, сударь! Его нет с сегодняшнего полудня, — ответил Лаврентий, набожно складывая руки.
— Этот человек принес ко мне мертвого ребенка, — продолжал Пёлунович.
— Неужели? — удивлялся Лаврентий. — Бедная Элюня отправилась за своей матушкой, вечная ей память!
В этот момент пан Зенон шепнул на ухо судье, что этот пожелтевший человек, должно быть, когда-то был актером. Судья согласился и прибавил, что его манера говорить и движения кажутся ему неестественными.
— Вы знали это семейство? — продолжал допрашивать Пёлунович.
— Я был его единственным другом, — ответил Лаврентий.
— Это, должно быть, были люди очень бедные?..
— Бедные, сударь, но богобоязненные. Они придерживались принципа: «Терпи со Христом и ради Христа, если хочешь царствовать со Христом», — ответил ростовщик.
— Но ведь у Гоффа был участок?
— Участок продан за долги.
— И как это никто не помог им!..
— Бедные люди, как мы, могут помогать друг другу единственно советом, а советов несчастный Гофф не принимал, ибо…
И ростовщик указал пальцем на лоб.
— Больше никого из семьи у Гоффа нет?
— Никого. Вчера господь призвал к себе дочь, внучка, вы говорите, умерла сегодня, а зять…
Он оборвал речь жестом, обозначающим, что на зятя рассчитывать нечего.
— Есть у вас надежда еще увидеться с Гоффом?
— Я буду искать его и надеюсь, бог поможет мне найти.
— В случае, если вы его найдете, очень просим вас передать ему эти деньги, — сказал Пёлунович, кладя на стол пачку банковых билетов. — Мы займемся похоронами его внучки, — прибавил он, — а теперь мы простимся с вами, сударь.
— Да наградит вас всемогущий господь, сударь! — ответил, кланяясь чуть не до земли, ростовщик.
— А можно узнать, как ваша фамилия? — спросил вдруг Дамазий.
— Фамилия моя… Гжибович! — запнувшись, ответил ростовщик.
Общество покинуло лачугу. Они прошли уже полулицы, когда Пёлунович позвал:
— Густав! Густав!.. Где же Вольский?
— Я что-то его не вижу, — отозвался Дамазий.
— Должно быть, вышел раньше, — добавил Зенон.
— Может, заболел? — с тревогой говорил пан Клеменс. — Я уже, когда сюда шли, заметил, что ему как-то не по себе…
— Благородное сердце! — сказал Дамазий. — Видимо, это расстроило его, и он сбежал… вероятно, домой.
Выяснив этот вопрос, все направились к дворцу под знаком бараньей головы.
По уходе гостей Лаврентий подошел к столу и стал считать деньги.
В эту же минуту какой-то сдавленный, доносившийся словно из-под земли голос произнес:
— Ой!.. Пожалуй, я уж вылезу…
— Вылезайте, вылезайте, дорогой мой пан Голембёвский, — ответил ростовщик, все еще считая деньги.
Из-под кровати, на которой умерла Констанция, показались две жилистые руки, косматая голова и давно не бритое лицо, затем широкая спина и, наконец, весь человек, огромного роста, одетый в изодранную куртку и сермяжные штаны. Ноги его были грязны и босы.
— Фуу… — передохнул бандит. — Я весь в поту.
— Верю, верю! — с улыбкой ответил пан Лаврентий. — Пан Голембёвский решил было, что это уже за ним…
Голембёвский тяжело упал на скамью и, исподлобья глядя на деньги, сказал:
— Это для старика принесли эти банкнотики?
— Вы же слышали.
— Вот, кабы вы, сударь, немножко мне из них уделили.
— В самом деле? — насмешливо спросил ростовщик.
— А то нет?.. Ей-богу, они бы мне пригодились!
— Старику тоже пригодятся.
— Ну, что мне старик!.. — возмутился бандит.
— Как это, что мне старик? Да ведь ему некуда голову приклонить, а вам стоит только захотеть, даром крышу над головой получите…
Эти произнесенные со спокойной улыбкой слова разъярили бродягу.
— О пан Лаврентий, какой вы жалостливый! — крикнул он. — Не надо было отнимать у старика дом и участок, вот и было бы ему куда голову приклонить!..
— Я у него не отнимал, а купил, дорогой мой пан Голембёвский, — сладеньким голосом ответил ростовщик.
— Знаю! Купили за двадцать рублей…
— За тысячу, дорогой пан Голембёвский.
— Да, и расплатились расписками, под которые давали рубль, а брали десять, мне это известно. Костка говорила…
Ростовщик пожал плечами и, завернув деньги в бумагу, спрятал их в карман.
Глаза бродяги заискрились, но он подавил бешенство и снова дрожащим от волнения голосом стал просить:
— Дайте мне, пан Лаврентий!
— Не могу.
— Хоть немножко…
— Ни чуточки…
— Хоть несколько рублей…
— Ни копейки. Это не мои деньги.
— Ну, так дайте из своих.
— Не могу! Я истратил тридцать рублей на похороны вашей покойной жены, вечная ей память, оплатил недоимки по налогам.
— Не обеднели бы, сударь, если бы и мне еще что-нибудь пожертвовали, — сказал бродяга.
— Я человек бедный, пан Голембёвский, я не могу бросать деньги в грязь.
Оборванец вскипел от гнева:
— Бедный! Бедный!.. Знают люди, какой вы бедный! Знают, что когда надо, так пан Гвоздицкий и в карете ездит!
Слова эти произвели в ростовщике страшную перемену. Он выпрямился, вызывающе взглянул в глаза бандита и сказал:
— Так, говоришь, знают меня люди?
Голембёвский уже не владел собой.
— А что ж им тебя не знать! — крикнул он. — Да и я тебя знаю, ты… мошенник!
В этот момент против открытых дверей комнаты, в темных сенях мелькнуло бледное, полное ужаса лицо Густава, но ссорящиеся его не заметили, и ростовщик тем же резким и решительным голосом продолжал:
— Так ты, значит, знаешь меня, Ендрусь, знаешь?
— Знаю, Лаврусь, знаю! — крикнул бандит.
— А я тебе говорю, — ответил Лаврентий, — ты меня еще не знаешь и узнаешь только сейчас.
С этими словами он снял свои синие очки, из-за которых показались умные черные глаза, такие зоркие и пытливые, что бродяга попятился, не в силах выдержать его взгляда.
— Знаешь ли ты, — продолжал ростовщик, — почему твоя жена умерла с голоду? Так вот, потому что на ее крестинах у вас здесь умерла с голоду другая женщина… А знаешь ли, почему я вас вышвырнул из этого домишки?.. Да потому, что вы меня из него вышвырнули двадцать пять лет назад…
В сенях раздался глубокий вздох, но Лаврентий не слышал его и продолжал:
— А знаешь ли ты, кто тебя заставил кандалы таскать?
— Миллериха, чтоб ей пять лет помирать — не помереть!.. — буркнул бродяга.
— Не Миллериха, сынок, нет, это я… Я, слышишь? А может, сказать тебе за что?
Бандит медленно опустил руку в карман холщовых штанов и молчал.
— Слушай, помнишь ты маленького Гуцека, с которым вы вместе играли, когда ты еще мальчишкой был?
— Это такого белоголового? — с виду спокойно спросил бродяга, становясь против дверей в сени.
— Вот-вот, того самого!.. Того, которого ты толкнул в колодец… У него до сих пор шрам на лбу от края колодца, но зато у тебя на руках и на ногах шрамы от кандалов… Он сейчас барин, а ты пес, которого завтра поймают и снова посадят на цепь…
В руках бандита сверкнул длинный складной нож.
Увидев это, Лаврентий рассмеялся:
— Что это, Ендрусь, иголка… а?
— Не уйдешь живой! — буркнул бродяга, делая шаг вперед.
— Осторожно, Ендрусь, не то я потушу тебя, как свечку! — предупредил Лаврентий, опуская руку в карман пальто и пятясь к другой комнате.
Полсекунды молчания. Голембёвский еще колебался.
В комнате что-то щелкнуло.
В этот миг разъяренный бандит бросился на ростовщика с ножом. Одновременно грянул выстрел.
— А-аа!.. — простонал кто-то в сенях и рухнул на землю. Голембёвский, увидев в руках Лаврентия револьвер, как безумный, прыгнул в сторону, высадил окно и исчез во дворе.
Комната была полна дыма. Лаврентий словно окаменел посередине. Потом медленно подошел к сеням и, глядя во тьму, страшным голосом спросил:
— Кто здесь?..
Ответа не было. На сырой земле, плавая в крови, лежал какой-то человек.
— Гуцек!.. Мой Гуцек!.. Убит!.. — вскрикнул ростовщик. — Я убил свое дитя!
Он кинулся туда, упал на колени и с душераздирающим стоном стал целовать ноги Вольского.
Раненый шевельнул губами, судорожно сжал пальцы и умер.
Эпилог
Читатель имеет полное право заинтересоваться дальнейшей судьбой лиц, принимавших то или иное участие в описанных нами событиях.
Чтобы удовлетворить эту как-никак похвальную любознательность, мы прибавим следующие замечания.
После смерти Густава научно-социально-филантропические сессии прозябали еще некоторое время, но уже на квартире пана Дамазия.
Справедливость заставляет сознаться, что скромные бутерброды, которые великий оратор предлагал на этих собраниях, успешно охлаждали усердие его коллег.
Дело кончилось тем, что идее работы ради общего блага остались верны лишь пан Дамазий да его поклонник судья. Первый из них целый вечер болтал, а другой дремал, и оба были взаимно друг другом довольны.
Старика Пёлуновича теперь и не узнать. Он забросил гимнастику, отказался от душа, порвал с научно-филантропическим обществом, а уж молодых художников избегает как огня. В летнее время его любимое занятие — ходить с красивой, уже полнеющей Вандзей на Повонзское кладбище и украшать цветами могилу Густава, о котором он всегда вспоминал со слезами.
Тем, кому случалось посещать больницу св. Яна, некоторое время особо бросались в глаза среди обитателей этого благотворительного заведения три резко выделяющиеся на общем фоне субъекта.
Один из них целые дни проводил за писанием меморандума о пауперизме и за обдумыванием такой экономической теории, которая удовлетворила бы все партии.
Другой субъект — целыми днями сидел неподвижно, лишь время от времени бормоча:
— Пойдем тпруа, Элюня, пойдем тпруа!
Третий вел себя сдержаннее всех. Обычно он читал религиозные книги или производил какие-то бесконечные вычисления, но когда шел дождь и наступал вечер, он вскакивал со своей постели и нечеловеческим голосом кричал:
— Гуцек, мой Гуцек убит! Я убил свое дитя!..
Чтобы удовлетворить эту как-никак похвальную любознательность, мы прибавим следующие замечания.
После смерти Густава научно-социально-филантропические сессии прозябали еще некоторое время, но уже на квартире пана Дамазия.
Справедливость заставляет сознаться, что скромные бутерброды, которые великий оратор предлагал на этих собраниях, успешно охлаждали усердие его коллег.
Дело кончилось тем, что идее работы ради общего блага остались верны лишь пан Дамазий да его поклонник судья. Первый из них целый вечер болтал, а другой дремал, и оба были взаимно друг другом довольны.
Старика Пёлуновича теперь и не узнать. Он забросил гимнастику, отказался от душа, порвал с научно-филантропическим обществом, а уж молодых художников избегает как огня. В летнее время его любимое занятие — ходить с красивой, уже полнеющей Вандзей на Повонзское кладбище и украшать цветами могилу Густава, о котором он всегда вспоминал со слезами.
Тем, кому случалось посещать больницу св. Яна, некоторое время особо бросались в глаза среди обитателей этого благотворительного заведения три резко выделяющиеся на общем фоне субъекта.
Один из них целые дни проводил за писанием меморандума о пауперизме и за обдумыванием такой экономической теории, которая удовлетворила бы все партии.
Другой субъект — целыми днями сидел неподвижно, лишь время от времени бормоча:
— Пойдем тпруа, Элюня, пойдем тпруа!
Третий вел себя сдержаннее всех. Обычно он читал религиозные книги или производил какие-то бесконечные вычисления, но когда шел дождь и наступал вечер, он вскакивал со своей постели и нечеловеческим голосом кричал:
— Гуцек, мой Гуцек убит! Я убил свое дитя!..