Было известно, что еще двадцать лет назад этот человек был беден и что лишь благодаря неусыпным трудам, настойчивости, а быть может, и своему гению он добился миллионного состояния.
   Известно было далее, что он был чрезвычайно последователен и верен своему слову, хотя наряду с этим пускался иногда в азартные спекуляции, которые всегда заканчивались благополучно. И, наконец, все знали — и это, по-видимому, было важнее всего, — что, когда у него спрашивали совета, он или вовсе не давал его, или уж давал хороший, а кроме того, что в случаях нужды помогал негласно, но существенно.
   Короче говоря, с Гвоздицким никто не дружил, однако все его ценили, а многие и опасались: ходили глухие слухи, что этот человек был величайшим мастером в искусстве преследования своих врагов.
   Старый лакей финансиста утверждал, что его барин создан был для монашеского ордена камедулов[5] и если не вступил в него, то лишь потому, что у него есть племянник Густав, которого он любит до безумия.
   Если Гвоздицкий, несмотря на свои преклонные годы, покупал и продавал имения, дома, хлеб, лес и тысячи других вещей, то делал это лишь затем, чтобы оставить Густаву как можно большее состояние.
   Если, несмотря на врожденное влечение к простому образу жизни, он снимал роскошную квартиру, держал многочисленную прислугу, то делал это в предвидении того, что Густав вот-вот бросит обучаться искусству и приедет домой.
   Но юноша работал с увлечением и не думал о возвращении, дядюшка же тосковал, но молчал, посылая ему деньги и заклиная именем покойней матери и родственной любовью жить как можно шире, брать у него сколько угодно денег, но избегать долгов.
   Наконец Густав вернулся и, едва переступив порог, первым делом должен был привести в чувство дядюшку, который при виде его упал в обморок. Придя в сознание, финансист поцеловал юношу в голову, спросил, не нуждается ли он в деньгах, и полчаса спустя уехал заканчивать одно дело, на котором опять заработал десятка полтора тысяч.
   В четверг после описанной выше бурной ночи, около одиннадцати часов утра, Густав вошел в кабинет дядюшки, которого застал над бумагами и планами.
   Гвоздицкий был не один: у дверей стоял какой-то субъект, с которого Густаву тотчас захотелось написать портрет подпольного адвоката.
   — Я не помешаю? — спросил Густав, заметив, что его приход прервал разговор.
   — Боже упаси! — ответил Гвоздицкий. — Посиди минутку, сейчас я буду к твоим услугам.
   И он снова обернулся к стоящему у порога субъекту.
   — Налоги, разумеется, не уплачены?
   — Само собой, сударь! — ответил субъект.
   — Нужно узнать сумму и тотчас заплатить, — говорил финансист. — Надо также нанять людей для разборки дома и нивеллировки участка… А это — на похороны!..
   И он подал незнакомцу тридцать рублей.
   — Слушаю, сударь. А как же будет с ним? — спросил субъект, делая ударение на последнем слове.
   — Ну, как?.. Это же совершенная руина, надо подумать о помещении его в богадельню. А пока накормить, приодеть немного, а прежде всего выкупать, он, наверно, уже с год не мылся… — ответил Гвоздицкий.
   — Простите, сударь, а как с ребенком?
   — Ребенка, Гжибович, ты сейчас же отдашь в приют. Он, кажется, болен, и его ни минуты нельзя оставить в этой сырости. Вот записка!
   Субъект взял записку и, отвешивая униженные поклоны, исчез за дверью.
   Страшное и странное явление! У Густава, слушавшего этот разговор, снова болезненно забилось сердце, но, не желая пугать дядюшку и вместе с тем стремясь рассеять тяжелые мысли, он спросил.
   — Что это за планы вы рассматриваете, дядюшка?
   — Халупу ставим, дитя мое.
   — Себе?
   — Тебе.
   — О дядюшка! — воскликнул художник. — Право, я не стою стольких благодеяний!..
   Гвоздицкий зорко глянул ему в глаза, но, увидев в них слезы, отвернулся и буркнул:
   — Э, плакса ты!..
   И вышел в зал. Вольский последовал за ним.
   Нескольких секунд достаточно было, чтобы успокоить этих сильных людей, хотя у одного из них началась сердечная болезнь вчера, а у другого — уже двадцать пять лет назад.
   — У меня к тебе просьба, дорогой дядюшка, — начал Густав.
   — Слушаю тебя.
   — Есть тут в городе кружок честных чудаков, совещающихся о том, как бы им осчастливить человечество. Так вот, не согласишься ли ты с ними познакомиться?
   — Нет.
   — А почему? — спросил Вольский, глядя ему в глаза.
   — Потому что я не принадлежу к добрым чудакам и не собираюсь осчастливить человечество.
   — Ты там очень пригодился бы, дядюшка, поверь.
   — Ничего не выйдет! — решительно ответил Гвоздицкий.
   — Тогда ты, может быть, согласишься по крайней мере сделать визит старому Пёлуновичу?
   — Я уже сказал тебе, что сделаю, но через год.
   — Но почему не теперь? — настаивал Густав.
   Дядюшка принялся грызть ногти, что всегда означало у него неудовольствие, потом сказал:
   — Дитя мое! Дела, которые я веду, не позволяют мне разыгрывать светского человека, поэтому я не завожу знакомства. За какой-нибудь год я закончу дела, изыму свои капиталы и тогда буду к твоим услугам…
   Вольский понял, что этот предмет можно считать исчерпанным; он переменил разговор и небрежно спросил:
   — Скажи-ка, дядюшка, в самом ли деле велико твое состояние?
   Гвоздицкий задумался и сказал:
   — Говоря между нами, не знаю; но все же мне кажется, что несколько миллионов у тебя есть.
   — То есть как это понимать — у меня?
   — Так и понимать, что у тебя, как мне еще это сказать?
   — А у тебя, дядюшка, что?
   — У меня? Ты.
   В прихожей раздался звонок, и минуту спустя лакей доложил:
   — Пан Домбровский.
   В зал вошел молодой, красивый человек, все повадки которого обличали помещика.
   Густав бросился ему навстречу и, представив его дядюшке как своего старого друга, сказал:
   — Разрешите мне, господа, принимая во внимание, что у дядюшки как у человека делового никогда нет времени, сразу приступить к делу.
   — Просим! — сказал Гвоздицкий.
   Вновь прибывший смутился.
   — Дорогой дядюшка! — продолжал Густав. — У Домбровского сгорела усадьба, и он нуждается в деньгах…
   — Гуцек! — укоризненно воскликнул гость.
   — Сколько? — спросил дядюшка.
   — Около пятидесяти тысяч…
   — Ты меня ставишь в неловкое положение, — шептал гость.
   — Когда? — снова спросил дядюшка.
   — Да хоть сейчас, — ответил, смеясь, Вольский.
   — В два часа буду готов к вашим услугам, — сказал гостю Гвоздицкий и встал, намереваясь выйти.
   — Сударь! — воскликнул растроганный гость. — Я вам чрезвычайно обязан… но… на каких же условиях…
   — Ты что, собираешься нам проценты платить? — весело спросил Густав.
   — Но, Гуцек, не могу же я…
   — Что это, Густав! — не менее весело сказал Гвоздицкий. — Неужели ты хочешь сделать своему другу подарок, которого он не сможет принять?
   И, обращаясь к Домбровскому, он прибавил:
   — Срок возвращения и обеспечение зависят от вас, проценты — от нас; так вот мы требуем шесть процентов в год.
   И, не слушая ответа растроганного шляхтича, он пожал ему руку.
   Целый час провел Домбровский у художника, то и дело набрасываясь на него с поцелуями, восхищаясь дядюшкой и описывая радость своей матери и всей семьи.
   Наконец он покинул дом благословенного финансиста, а Вольский отправился к дядюшке.
   Он застал его прогуливающимся по кабинету и бросился ему на шею.
   — Добрый! Благородный!.. Бесценный дядюшка!.. — с увлечением восклицал художник. — Ты выручил человека из страшной беды!..
   — Ах, ты все еще об этом займе?.. Что ж ты хочешь, я должен был ему помочь, во-первых, потому, что ты этого хотел, во-вторых, этот юноша до сих пор не влезал в долги.
   — Откуда ты это знаешь, дядюшка?
   — О, я знаю очень многое!..
   — Ладно, оставим это!.. Как бы то ни было, а ты самый благородный человек на земле.
   — Прибавь только: за то, что даешь взаймы моим протеже из шести процентов, — пошутил Гвоздицкий.
   — И за это, и за множество других вещей… А кто помог Владиславу стать инженером? Разве не ты, дядюшка?
   Финансист сразу стал серьезным.
   — Владислав — сын женщины, которая три года тебя воспитывала. Об этом не следует забывать.
   — Ты… Тебя… Тебе… Ради тебя… Ах, дядюшка, мне прямо-таки надоели эти склонения, перейдем лучше к чему-нибудь другому! — воскликнул Вольский.
   — Слушаю, — сказал дядя.
   — Так вот, дело такого рода. Я предложил в одном обществе проект об основании ссудной кассы…
   — Что это значит? — спросил финансист, садясь на железную кровать.
   — Это значит, что я буду нуждаться в твоих, дядюшка, советах и деньгах, а прежде всего это значит, что пора бы наконец наложить узду на ростовщичество, сосущее кровь из наших неимущих классов…
   Гвоздицкий иронически улыбался.
   — Что касается денег, я их дам, — сказал дядюшка, — о советах подумаю, но оставьте вы в покое это несчастное ростовщичество!..
   — Ты, дядюшка, защищаешь ростовщиков?
   — Ростовщиков?.. Нет! Я защищаю лишь свободную конкуренцию и свободу торговли, пусть даже торговли деньгами, — холодно отвечал финансист.
   — Дорогой дядюшка! — воскликнул Густав. — Я не экономист и не умею пользоваться аргументами, но, как человек, я чувствую, что ростовщичество — ужасная подлость.
   Гвоздицкий пожал плечами. Наступило молчание, во время которого молодой энтузиаст быстро ходил взад и вперед по комнате, а его хладнокровный дядюшка грыз ногти.
   — Скажи мне, дорогой мой, а как бы ты поступил, если бы я, например, был ростовщиком?.. Неужели тоже назвал бы меня подлым?..
   — Ты, мой дорогой дядюшка, ростовщиком? Ты!.. Ха-ха-ха! — рассмеялся Вольский.
   — Нет, давай говорить всерьез. Как же ты поступил бы? — спрашивал финансист, глядя в землю.
   — Милый дядюшка! Ну, к чему приведут споры о том, что невозможно?
   — Гм!.. Ну, хотя бы к опровержению незрелых, а между тем весьма решительных суждений.
   — К опровержению!.. Незрелых!.. — повторял Вольский. — Ну хорошо, давай говорить!.. Так вот, дядюшка, если бы ты был ростовщиком, я сказал бы тебе так: сперва откажись от своих операций, а потом отдай свое имущество.
   — Отдай?.. И кому же это? — спросил финансист.
   — Людям, конечно.
   — Но каким, смею спросить?.. Ростовщикам, или же тем, кто у них занимает, или, наконец, тем, кто не нуждается в деньгах?
   — Ну, об этом мы бы еще поговорили! — ответил Вольский.
   — А если бы я, например, не отдал этих денег? — продолжал допрашивать финансист.
   — Ну… я очень просил бы тебя непременно отдать, а если нет, то…
   — То?
   — То пальнул бы себе в лоб! — ответил Густав решительно.
   Желтое лицо финансиста посерело, но он продолжал спрашивать.
   — Ну, дорогой мой, допустим, что я отдал бы каким-то там людям мои, понимаешь, мои деньги, ну а ты, что ты бы им дал?
   Этот вопрос привел Густава в смущение, но Гвоздицкий, притворяясь, что не заметил этого, продолжал:
   — Ты назвал ростовщичество подлостью, так вот, заметь себе, что если бы я оказался ростовщиком, а ты тем, кто ты есть, то все твои знания, все твое светское воспитание, твой талант, известность, твоя нравственность и благородство, — словом, почти вся твоя душа с ее отвращением к ростовщичеству были бы плодом, выросшим на этом удобрении…
   Никто бы не заподозрил, глядя сейчас на лицо Вольского, что этот человек мгновение назад смеялся. Каждое слово падало на впечатлительный ум художника, как капля расплавленного свинца.
   — Да! — шепнул Густав. — Если бы ты, дядюшка, был ростовщиком, то я был бы твоим сообщником…
   — Не так! — ответил Гвоздицкий. — Если бы ростовщик был преступником, обязанным вознаградить кого-то за свои мнимые преступления, то ты оказался бы сообщником, который ничего не может вернуть!..
   — А мой труд?.. — спросил Вольский.
   — Твой труд! — грустно ответил финансист. — Твой труд! Хватило ли бы твоего труда хотя бы на содержание нас обоих?
   Густав сел на стул и, закрыв лицо руками, сказал:
   — Бог указал бы мне, что делать.
   Дядюшка потрепал его по плечу.
   — Хорошо сказано! Вот и предоставим это богу. Он один может справедливо решать такие загадки, мы же станем пользоваться тем, что имеем. Ну, — прибавил он, — к счастью, ты не поставлен в необходимость терзаться такими вопросами.
   — О да, дядюшка! К счастью!.. — восторженно воскликнул Густав, сжимая его руку, и тотчас, переключившись в совершенно другой ход чувств и мыслей, весело спросил:
   — И так, дядюшка, сколько же ты мне дашь на основание ссудной кассы, сиречь на подрыв ростовщичества?
   — Сперва тысяч десять, пятнадцать, потом посмотрим!
   — Ура! — воскликнул Вольский, неведомо в который раз бросаясь на шею доброму дядюшке.


Глава двенадцатая,

из которой видно, что в кругу очень знаменитых людей труднее всею сохранять мир


   — Янек! Янек!.. Ты, висельник этакий! — кричала рассерженная кухарка Пёлуновича. — Сколько раз тебе говорить, чтобы сходил за углем в подвал, а?
   — Ну да! Как же… Буду я ходить за углем, когда дождь как из ведра, — проворчал парень.
   — Не бойся, не растаешь, не сахарный! За девчонками вчера так бегал как бешеный, хотя вон какая была гроза.
   — Что вы мне будете голову морочить! — ответил возмущенный Янек. — На дворе темно, как в бочке дегтя, хозяин не велит ходить с огнем, что же мне делать? Буркалами светить, что ли?
   — Знаю я тебя!.. Небось когда вчера простоял целый вечер с Иоаськой на лестнице, так тебе не было темно, а теперь тебе в подвале прикажешь люстры повесить, что ли?
   Выкрикивая все это, хозяюшка передвигала тяжелые чугуны и огромные кастрюли по раскаленной докрасна английской плите.
   — Черти несут к нам этих гостей, что ли? Сползаются каждый день со всех концов света, как клопы, а ты жарься у плиты до полуночи, да еще этот урод тебе углей принести не может!.. Ну, жизнь!
   — Понравились им ваши ужины, вот они и сползаются, — буркнул Янек.
   — Заткни пасть, сопляк! — рявкнула кухарка. — Вот я им ужо приготовлю ужин, так ни один потом носа сюда не покажет. Канальи!
   Вот как смотрела прислуга пана Пёлуновича на его знаменитых коллег, которым сегодня снова предстояло совещаться о всеобщем благе вообще и о ссудной кассе в частности.
   Однако, благодарение небу, эти пристрастные взгляды не доходили до слуха членов научно-социально-филантропического общества, которые, не глядя на ненастье, по одному, по двое и по трое постепенно сходились к месту своих совещаний, как добрые и терпеливые труженики вертограда господня.
   Каждые несколько минут кто-нибудь из гостей, оснащенный калошами и зонтиком, входил с улицы в ворота и по пути наталкивался на какого-то, сидевшего на камне старика, который качал на руках белый сверток и монотонно бормотал:
   — Пойдем тпруа, Элюня, пойдем тпруа!..
   Но ни один из них не спросил этого странного пестуна, зачем он мокнет под дождем, не обратил даже на него и внимания. Головы их были слишком забиты вопросами большого общественного значения.
   Последним из вошедших в ворота исполненных задумчивости мыслителей был пан Дамазий. Он вскарабкался наверх, оставил в прихожей свои противодождевые приборы и, войдя в комнаты, услышал следующие слова:
   — Я всегда говорил, что эти варшавяне величайшие хвастуны на земном шаре! Не будь я Файташко и предводитель шляхты!
   Собравшиеся гости с величайшим восторгом кинулись приветствовать пана Дамазия, стремясь хоть таким образом лишить наконец слова предводителя шляхты, который с момента своего прихода не говорил ни о чем другом, кроме как о варшавском бахвальстве.
   Присутствующие торопливо признали, что предводитель Файташко совершенно прав, и заседание началось.
   — Предлагаю нотариуса в председатели, пана Зенона в вице-председатели и пана Вольского в секретари, — произнес Пёлунович.
   Кандидатуры были единодушно утверждены, и два позавчерашние противника очутились на председательском диване. Нотариус сел под Сенекой, пан Зенон под Солоном, Вольский рядом с ними перед огромным ворохом бумаги. Пан Дамазий взял слово.
   — Нынешний день, господа, — сказал этот удивительный человек, — это прекраснейший и наиболее плодотворный по своим последствиям день изо всех проведенных нами вместе дней. Ибо сегодня мы должны обдумать средства основания, создания и организации ссудной кассы. Сегодня мы являемся свидетелями примирения двух до сих пор взаимно враждебных принципов, олицетворенных в уважаемом пане нотариусе и ученом пане Зеноне. Наконец, сегодня уважаемым паном Зеноном будет нам прочитан меморандум о пауперизме, в котором автор постарался из уважения к своему благородному противнику, господину нотариусу, примирить прогрессивные теории с консервативной точкой зрения, кои доныне были враждебны.
   Этой речи сопутствовал громкий храп лежащего в кресле предводителя шляхты. Но несравненный пан Дамазий, не обращая на это внимания, закончил так:
   — По этим-то причинам мы попросили бы уважаемого пана Зенона и нынешнего нашего вице-председателя, чтобы он соблаговолил прочесть нам свой меморандум.
   — Но какой? — спросил с чарующей улыбкой вице-председатель.
   — Ну, этот, о пауперизме.
   — А то, может, вы предпочли бы, господа, послушать кое-что о сырых квартирах?
   — Нет! Просим последний, о пауперизме.
   — У меня есть еще о дренажных работах… — напомнил Зенон.
   — Мы восхищаемся вашей плодовитостью, — вставил нотариус, — но хотели бы покончить наконец с этим злосчастным пауперизмом.
   Заметив, что полиловевший пан Клеменс стал в эту минуту подавать ему отчаянные знаки, нотариус умолк, а ученый пан Зенон приступил к чтению.
   — «Из всех катастроф, сопутствующих цивилизации, нет страшнее тех, что проистекают из сырости в квартирах…»
   — Но, позвольте… — прервал Дамазий.
   — Покорнейше прошу прощения за ошибку! — оправдывался Зенон и взял в руки другую рукопись.
   — «Из всех средств, которыми пользуется цивилизация для осушения почвы, нет более превосходного, чем дренажные канавы…»
   — Прошу слова! — воскликнул пан Петр.
   — Протестую! — закричал Зенон. — Я снова ошибся, но сию минуту исправлю ошибку.
   — «Из всех катастроф, сопутствующих цивилизации, нет страшнее тех, что проистекают из все более распространяющегося пауперизма…»
   — Весна самое прекрасное время года… Лафонтен был величайшим поэтом… Турений был знаменитым воином… Но, послушайте, сударь, ваши меморандумы чертовски пахнут вторым классом гимназии! — выкрикнул нотариус.
   — Господа! — отозвался бледный от гнева Зенон. — Я прошу освободить меня от обязанностей вице-председателя!.. — И, сказав это, он так стремительно поднялся с дивана, что едва не сшиб бюст Солона.
   — Пан Зенон, благодетель!.. — умолял его Пёлунович, боявшийся поединков как огня.
   — Нет!.. Я должен уйти!.. — говорил разгоряченный Зенон.
   — И, может, вторично вызвать меня на дуэль?.. Э?.. — с издевкой спросил нотариус.
   — Несомненно! Несомненно! — повторял Зенон.
   — Милый, дорогой пан Зенон!.. Сдержитесь, сударь, успокойтесь!.. — со слезами на глазах просил пан Клеменс.
   — Хорошо, сдержусь, успокоюсь, но не раньше, чем пан нотариус выслушает мой меморандум о пауперизме! — дрожащим голосом кричал пан Зенон.
   А между тем несчастный старик все сидел у ворот, на камне. Дождь стекал ручьями с его одежды и волос, а он, укачивая на руках белый сверток, монотонно бормотал:
   — Пойдем тпруа, Элюня… Пойдем тпруа!..
   Пёлунович старался смягчить Зенона, а Дамазий уговаривал нотариуса спокойно выслушать меморандум. Но оскорбленный нотариус патетически ответил:
   — Дорогой мой пан Дамазий! Я предпочитаю сто раз пасть от пули Зенона, чем умереть от скуки, выслушивая его школярские меморандумы!
   Кончилось тем, что оба противника потребовали освобождения от своих высоких постов, на что присутствующие и согласились. А так как пан Зенон честью поручился, что не вызовет нотариуса на поединок, обоих предоставили самим себе и выбрали новый президиум.
   Теперь взял слово Вольский.
   — Мне думается, господа, что больше уж ничто не помешает нам поговорить о ссудной кассе?
   — Просим, слушаем! — ответили все хором.
   — Итак, тут придется иметь дело с четырьмя вопросами. Первый касается разрешения.
   — Об этом мы поговорим позже, — вставил нотариус.
   — Согласен! Второй — установление процентов; я предлагаю четыре процента в год…
   — Восемь не слишком много, а между тем это привлекло бы капиталы, — заметил нотариус.
   — Пусть будет восемь, — сказал Вольский. — Пункт третий касается обеспечения…
   — Обеспечение представляют поручители, разумеется достойные доверия…
   — И на это согласен! Четвертый пункт касается величины наших вкладов.
   — Это не так важно! — отозвался молчавший до сих пор пан Антоний.
   — Вовсе не так уж неважно! — вмешался Пёлунович. — Я вкладываю… две тысячи рублей…
   — Господа! — начал Дамазий. — Такое прекрасное начало внушает мне надежду, что этот новейший наш проект даст благословенные плоды. Господа! Пожертвование уважаемого председателя указывает нам, что мы должны сделать, и поэтому разрешите, сударь, — обратился он к нотариусу, — узнать, как велик будет ваш вклад.
   — Я тоже дам две тысячи рублей. А вы, сударь? — спросил нотариус пана Дамазия.
   — А вы, благодетель? — обратился, в свою очередь, Дамазий к Петру.
   — Пятьсот рублей, — ответил Петр. — А вы, благодетель?
   — Два да два — четыре… Четыре тысячи пятьсот рублей. А вы, пан судья? — спросил Дамазий.
   — Сто пятьдесят рублей. Ну, а вы, сударь, — допытывался судья у Дамазия.
   — Четыре тысячи шестьсот пятьдесят рублей, — считал Дамазий. — А почтеннейший пан Вольский?
   — Десять тысяч рублей, кстати сказать, не от меня, а от моего дядюшки, — ответил Вольский.
   — Четырнадцать тысяч шестьсот пятьдесят рублей, — говорил Дамазий. — Сколько вы, почтеннейший пан Антоний?
   — Я не забавляюсь филантропией, — сказал великий пессимист, не вынимая изо рта зубочистку.
   — Дорогой вице-председатель, а сколько же вы, сударь, жертвуете? — снова спросил пан Петр Дамазия.
   Эта назойливость наконец надоела нашему оратору, и он ответил:
   — Я полагаю, мы уже собрали достаточный капитал, и дальнейшие вклады были бы излишни… Я же со своей стороны в крайнем случае могу добавить сумму, недостающую до полных пятнадцати тысяч…
   — То есть триста пятьдесят рублей, — заметил пан Петр, стараясь придать этим невинным словам возможно более язвительный оттенок.
   Услышав это, пан Дамазий принял величественный вид.
   — Сударь, — сказал он, — я очень рад, что вы соблаговолили заметить мое скромное участие в этом предприятии… Я не люблю заниматься попреками, и лишь напоминаю, что планы, развиваемые мною лично, вообще как-то не находили поддержки среди уважаемых присутствующих.
   — Дорогой мой пан Дамазий!.. — умолял оратора Пёлунович, видимо опасаясь нового инцидента.
   — Я что-то не припоминаю, чтобы вы развивали тут какие-нибудь планы, — нагло ответил Петр.
   — Вы не припоминаете? — с иронической улыбкой продолжал великий оратор. — А мой проект устройства дешевых квартир, на которые я предлагал дать пять тысяч…
   — Был непрактичен, — сказал нотариус.
   — Я обращаю внимание уважаемого пана Дамазия, — отозвался ученый Зенон, — что я хотел войти с ним в компанию.
   Пан Дамазий бросил взгляд на довольно потертый сюртук мудреца и продолжал:
   — Я предлагал основать высшее учебное заведение для женщин, своего рода университет, на который давал две тысячи рублей…
   — Это тоже было непрактично, — заметил нотариус.
   — Напоминаю уважаемому пану Дамазию… — снова воскликнул Зенон.
   — Дешевые квартиры непрактичны, учебное заведение непрактично! — гневно прервал его Дамазий. — Но обращаю ваше внимание, господа, что я также предлагал основать на паях фабрику искусственного удобрения и давал на нее…
   — Позвольте, пан Дамазий… — волновался Зенон.
   — И давал на нее тринадцать тысяч, — говорил Дамазий, не обращая внимания на Зенона. — А кто меня поддержал? Кто пожелал войти со мной в компанию?..
   — Я, пан Дамазий, я! — крикнул Зенон. — Я даже писал по этим вопросам меморандум…
   — Мы говорим о деньгах, а не о меморандумах…
   — Но талант, пан Дамазий, талант! — восклицал Зенон.
   — Вот почему я не вижу резона поддерживать чужие проекты, но охотно поступлюсь еще тысячей рублей, если вы меня убедите, что хоть какая-нибудь из моих идей будет осуществлена, — громко говорил Дамазий.
   — Все они никуда не годятся, — уверял нотариус.
   — А раз никуда не годятся, то я и те триста пятьдесят рублей беру назад! — крикнул вице-председатель.
   — Сейчас вы можете взять назад хоть триста тысяч, — сказал пан Петр.
   — Раз так, то и я беру назад свои сто пятьдесят рублей, — отозвался пан судья.
   — А я добавлю сто миллионов! — прибавил нотариус. — Если мы хотим сделать из серьезного дела детскую игру, пожалуйста, пожалуйста!..
   С этими словами энергичный нотариус забегал по гостиной, словно разыскивая свою трость. Эти эволюции, хотя и имевшие целью лишь розыски шляпы, удивительно охладили собравшихся.