– О Господи...
– ...это была совсем идиотская операция, если вы себе представляете, что два вульгарных ажана, даже не из полевой жандармерии, приходят арестовать легионера! Я себе давал слово их не трогать, чтобы потом не было новых юридических компликаций, и весьма аккуратно положил их рядом на постели очень спокойно, однако совсем случайно выбил одному два зуба фаготом, когда он не хотел, чтобы его привязывали, и...
– О! (Я уже начал уставать удивляться.)
– Пришлось немедленно удаляться, не имея в руках ничего, кроме гобоя и фагота. Тогда я быстро переехал на родину, в Швецию, где жил у мамы и заканчивал консерваторию в Стокгольме, но взял еще валторну, чтобы было три духовых инструмента. Я уже боюсь, что вам надоел. Буду кончать сейчас. О вашей работе над биографией Михаила Ивановича (это роман, умоляю вас, роман!) мне рассказывал кавалер моей мамы. Он вас видел, когда вы приехали в Стокгольм. (Я понял, задним числом, что речь идет о друге его матери, являющемся кавалером по шведской дворянской иерархии.)
– Вы с ним близки?
– О да, я могу с ним бесконечно разговаривать. Я помогаю ему в его Ордене, иногда играя на органе, хотя я не очень хороший органист.
– Вы член Ордена?
– Ну, говорить так будет некорректно. Возможно квалифицировать меня как новициата. Кавалер мне рассказал, что этот Орден и Михаила Ивановича – один и тот же.
– Но к чему вам Орден? Кроме, конечно, гипотетических ассоциаций с незаконным дедом. Но ведь это несерьезно. Я начал чувствовать легкое раздражение сродни тому, которое иногда чувствую, разговаривая с моей старшей дочерью, его ровесницей. Он попросил разрешения закурить и медлил с ответом, глубоко и резко затягиваясь Житаной. Затем, словно решившись:
– Вам не будет неудобно со мной разговаривать на английском? Все-таки русский язык у меня плохой.
– Да помилуйте, конечно нет.
– Ну и прекрасно (как если бы заговорил другой человек!). Вы сейчас сказали «гипотетические ассоциации» и «несерьезно». Это – именно так и есть. Для меня все гипотетично и, если хотите, несерьезно. Вы задали мне этот вопрос как человек, который выбирает из нескольких гипотез одну, потому что считает ее истинной или, по крайней мере, более истинной. И это во всем – в науке, философии, жизни. Я же, выбирая одну – хотя бы и ту же, что выбрали бы вы, – знаю, что она столь же гипотетична, как и все остальные, и что единственным основанием выбора было мое желание, которое уже никак не обязательно ни для кого, кроме меня, да и то, пока оно остается. Но пока оно остается, оно для меня так же серьезно – или, с вашей точки зрения, несерьезно, – как ваше убеждение в истинности основания вашего выбора. Не можете же вы серьезно думать, что я завербовался в Иностранный легион потому, что серьезно считал его миссию в Африке справедливой? Боже милостивый! Да такого кретина даже в наш идиотский Легион не взяли бы.
Я смирился с поражением и стал делать кофе. Раздражение прошло. Стало даже немного смешно. И стоит ли расспрашивать о матери, вернее – о бабке?
– Моя бабка Лилли, ее настоящее имя – Марина Андреевна, эвакуировалась с англичанами из Мурманска в самый последний день. Потом она осела в Бергене, кажется, где стала преподавать французский.
– Но тогда, это – другой... (Это опять про себя.)
– Он тогда, кажется, занимался там перепродажей пароходов. Там они и встретились. Мама говорит, что прекрасно его помнит, что, по-моему, или гипотеза, или, скорее, иллюзия памяти. Скажите, а он тоже верил в одну истину?
– Безусловно. И в честь. И в бесчестье. И в верность. И в предательство. И в безнадежность. И в искупление. Но я вас не собираюсь вербовать в адепты скомпрометированной морали начала века. Тем более, что сам я – где-то посередке между ним и вами.
Я дал ему три главы из второй части (тогда единственные перепечатанные), и он ушел, пообещав прийти через неделю.
Раздражение вернулось. Он принес с собой новую невыясненность, но его не хватило на ее выяснение. Его декларация о гипотетичности желания – не факт самосознания, а отчет о факте. И вообще, так получается, что убить (или, по крайней мере, выбить зубы) тебя могут, как и раньше, в любой момент, но – без проблемы жизни и смерти, а – так, между делом.
Этот его первый виденный мною внук, никогда им не виденный, был ему чужой, чужой такой космической чужестью, которую не преодолеть и за миллион световых лет. А ведь идет (ездит, летает, плывет) по его, деда (?) следам, и туда же – Швеция, Франция, Африка, Мадагаскар, даже Лондон. Сыновья, Иван, Петр неосознавшие себя имитаторы трагического оригинала. Его внуки – да, черт возьми, не все ли равно кого его! епископ-фундаменталист, фотограф-дизайнер, музыкант-дезертир: здесь, конечно, возможна большая определенность. Но определенность чего? Я, захотевший развязать этот чертов узел, еще туже его затянул, сам не знаю, как теперь развязаться. Да и кто его завязал – он или я сам? (А она говорит, какой же ты дурак, смотри на это как на простую работу, ведь роман пишешь, а не новую гипотезу Канта-Лапласа. Но торопись, пока ты еще тот, кто столько лет назад его начинал, а то будет поздно, придет другой, кто не сможет написать конец, так как не узнает себя в писавшем начало. Дописывай, как он когда-то свои балетные рецензии, кратко и просто! – Нет, моя ненаглядная, так не уходят от поражения.)
Я окончательно поверил в гипотезу парности мировых событий, когда на следующий день мне позвонил молодой человек и очень веселым голосом сообщил, что его зовут Саша Винский и что он – мой незаконный двоюродный племянник. Что он впервые в Лондоне и не может уехать, не повидав меня (приехать-то смог!). «Не двоюродный, а троюродный, – с удовольствием поправил его я, – и не племянник, а брат. И вообще, ты, случайно, не служил в Иностранном легионе?» – «Нет, – с изумлением отвечал Сашенька (так его шепотом называли глубоко шокированные родичи), – но я отслужил два года на погранзаставе на Хан га». – «А ты, случайно, оттуда не дезертировал?» – «Ну что вы, дядя Саша (он упорно продолжал называть меня дядей), куда дезертировать? Не в Северную же Корею или Китайскую Манчжурию». – «Но ведь ты же дезертировал бы, если бы было куда?» – «Не знаю, наверное, нет». – «Но не хочешь же ты этим сказать, что у тебя есть честь?» – «Опять не знаю, никогда о ней не думал». – «Ну хорошо, а ты не играешь на каких-нибудь духовых инструментах и не говоришь ли на минимум четырех языках?» – «Я играю на гитаре, довольно прилично, и еще немного на фортепьяно и неплохо знаю английский. Сойдет?» – «Забеги сегодня ко мне. Я тебе дам часть моего романа, а на следующей неделе придешь сюда ужинать. Будет еще один незаконный».
Его отец, мой двоюродный дядя, Александр Андреевич Левинский, был виртуозом геодезистом и очень хитрым евреем. Последнее особенно ярко проявилось в том, что когда за ним пришли в феврале 1938-го г. в его вагон-салон, стоявший на путях у Ростова-Товарного, то он именно в это время судил матч на республиканское первенство по хоккею с шайбой в Харькове, о чем знала вся Украина, кроме жены в Днепропетровске, любовницы в вагоне-салоне и НКВД. Когда сразу же после матча он рванулся на вокзал, чтобы на скором домчаться до ростовской любимой женщины, то его перед самым стадионом перехватили два майора из свердловского военного округа, почти насильно усадили в машину и увезли на аэродром, а оттуда – на штурмовике в Свердловск, судить матч ЦСКА Свердловск – Динамо Горький по тому же хоккею с шайбой (он был нарасхват). Опомнившиеся чекисты ждали на перроне, даже скорый задержали на полчаса. Что упало, то пропало. Выпав на неделю из украинской юрисдикции, ничего не подозревавший Саша Левинский вернулся в Ростов уже на спаде кампании (была опубликована статья о необходимости более бережного отношения к ценным специалистам). По мнению родичей, он эту хитрость унаследовал от своего отца, раввина Ария Левинского, весь страшный кременчугский погром проспавшего на диване в гостиной у полицмейстера Чертова-Чертянко, после тридцатишестичасового «Королевского винта».
Черт, вся эта проклятая бывальщина, не ею ли на длинном поводке держит меня непережитое прошлое? Да и такой ли уж он длинный? Все же кончу. Сашенька появился на свет через двадцать лет после описываемого матча, где-то между Абаканом и еще чем-то, у молодой жены начальника дистанции, в то время обучавшегося в Москве на годичных курсах повышения квалификации мастеров пути. «Так мы и живем», – скромно заключил свой рассказ об этом событии его отец, забежавший ко мне выпить чаю во время очередной командировки в Москву осенью 1961го. Мы! Parlez pour vous, как любил говорить покойный Юрий Михайлович Лотман. Мы по десять часов в день учим дравидийские языки или бесплодно пытаемся поймать за хвост тень прошлого, в отблесках которого в 1911-м г. родился Саша Левинский, а не ебемся на всех прогонах действующих и проектируемых железных дорог от Петрозаводска до Хабаровска. Мы...
Ладно, теперь будем ждать нового Эдвина с впечатлениями от прочитанных глав.
Был ясный, остановившийся осенний лондонский вечер, так похожий на весенний. В Англии погода – это не сценическая условность, а естественное условие, включающее в себя все личное – кроме личного, здесь пока ничего нет – разговор, отношение, покой, тревогу. Мы сидели на кухне у Квинта. Двое незаконнорожденных и двое законных. Трое тридцатишестилетних и я. Здесь кончалось царство филологии, но действительность или судьба еще не остановила своего выбора на новом кандидате – человеке с улицы или просто философе. Семен и Сашенька говорили о любви. «Я – никто, – заявил Семен. – Моя страсть к женщине всегда от удивления, что она любит вместо меня что-то, о чем я не знаю или знаю только от нее. И не верю в его существование, когда ее со мной нет. Поэтому, когда она не со мной, я начинаю сильно пить». – «Я – твой антипод, – весело отвечал Сашенька. – Я точно знаю, кто я и что, но совершенно, ну прямо ни в малейшей степени не знаю ее, ту, кого люблю. Я не очень пьющий, и если пью, то только когда я с ней. Не считая, конечно, таких исключительных случаев, как встреча с вновь обретенным дядей, открывшим мне, что он – мой троюродный брат, и упорно требовавшим от меня, чтобы я был дезертиром, полиглотом и Бог знает чем еще».
Было о чем подумать в сто первый раз. Прошлое, то есть то предпрошлое, которое я всю жизнь делал моим прошлым, было безумной смесью объективностей, выбранных для собственного субъективного употребления, и субъективностей, перенаряженных в объективности, для употребления их другими. «По мне, так лучше предательство – ты, по крайней мере, сам его несешь чем чистое жульничество», – задумчиво произнес Сашенька. «Ну, это как на чей вкус, – тоже очень спокойно возразил Семен. – Но я, я не предавал Иностранный легион».
Поздним вечером у Зайцевых. Я допиваю последний стакан чая. Для меня еще есть маленькая рюмочка арманьяка. На этом витке все – тише. Я гляжу в раскрытую дверь балкона, как на террасу Отель Империаль в Монако. Михаил Иванович (этот, а не тот, с черепом, простреленным в северной Португалии) играет большую сонату Шуберта. Гипотетический внук подыгрывает ему на гобое. Уже давно можно не метаться меж разрушенных домов в поисках его последнего лондонского прибежища. Теперь он надолго обосновался на Лазурном Береге.
– ...это была совсем идиотская операция, если вы себе представляете, что два вульгарных ажана, даже не из полевой жандармерии, приходят арестовать легионера! Я себе давал слово их не трогать, чтобы потом не было новых юридических компликаций, и весьма аккуратно положил их рядом на постели очень спокойно, однако совсем случайно выбил одному два зуба фаготом, когда он не хотел, чтобы его привязывали, и...
– О! (Я уже начал уставать удивляться.)
– Пришлось немедленно удаляться, не имея в руках ничего, кроме гобоя и фагота. Тогда я быстро переехал на родину, в Швецию, где жил у мамы и заканчивал консерваторию в Стокгольме, но взял еще валторну, чтобы было три духовых инструмента. Я уже боюсь, что вам надоел. Буду кончать сейчас. О вашей работе над биографией Михаила Ивановича (это роман, умоляю вас, роман!) мне рассказывал кавалер моей мамы. Он вас видел, когда вы приехали в Стокгольм. (Я понял, задним числом, что речь идет о друге его матери, являющемся кавалером по шведской дворянской иерархии.)
– Вы с ним близки?
– О да, я могу с ним бесконечно разговаривать. Я помогаю ему в его Ордене, иногда играя на органе, хотя я не очень хороший органист.
– Вы член Ордена?
– Ну, говорить так будет некорректно. Возможно квалифицировать меня как новициата. Кавалер мне рассказал, что этот Орден и Михаила Ивановича – один и тот же.
– Но к чему вам Орден? Кроме, конечно, гипотетических ассоциаций с незаконным дедом. Но ведь это несерьезно. Я начал чувствовать легкое раздражение сродни тому, которое иногда чувствую, разговаривая с моей старшей дочерью, его ровесницей. Он попросил разрешения закурить и медлил с ответом, глубоко и резко затягиваясь Житаной. Затем, словно решившись:
– Вам не будет неудобно со мной разговаривать на английском? Все-таки русский язык у меня плохой.
– Да помилуйте, конечно нет.
– Ну и прекрасно (как если бы заговорил другой человек!). Вы сейчас сказали «гипотетические ассоциации» и «несерьезно». Это – именно так и есть. Для меня все гипотетично и, если хотите, несерьезно. Вы задали мне этот вопрос как человек, который выбирает из нескольких гипотез одну, потому что считает ее истинной или, по крайней мере, более истинной. И это во всем – в науке, философии, жизни. Я же, выбирая одну – хотя бы и ту же, что выбрали бы вы, – знаю, что она столь же гипотетична, как и все остальные, и что единственным основанием выбора было мое желание, которое уже никак не обязательно ни для кого, кроме меня, да и то, пока оно остается. Но пока оно остается, оно для меня так же серьезно – или, с вашей точки зрения, несерьезно, – как ваше убеждение в истинности основания вашего выбора. Не можете же вы серьезно думать, что я завербовался в Иностранный легион потому, что серьезно считал его миссию в Африке справедливой? Боже милостивый! Да такого кретина даже в наш идиотский Легион не взяли бы.
Я смирился с поражением и стал делать кофе. Раздражение прошло. Стало даже немного смешно. И стоит ли расспрашивать о матери, вернее – о бабке?
– Моя бабка Лилли, ее настоящее имя – Марина Андреевна, эвакуировалась с англичанами из Мурманска в самый последний день. Потом она осела в Бергене, кажется, где стала преподавать французский.
– Но тогда, это – другой... (Это опять про себя.)
– Он тогда, кажется, занимался там перепродажей пароходов. Там они и встретились. Мама говорит, что прекрасно его помнит, что, по-моему, или гипотеза, или, скорее, иллюзия памяти. Скажите, а он тоже верил в одну истину?
– Безусловно. И в честь. И в бесчестье. И в верность. И в предательство. И в безнадежность. И в искупление. Но я вас не собираюсь вербовать в адепты скомпрометированной морали начала века. Тем более, что сам я – где-то посередке между ним и вами.
Я дал ему три главы из второй части (тогда единственные перепечатанные), и он ушел, пообещав прийти через неделю.
Раздражение вернулось. Он принес с собой новую невыясненность, но его не хватило на ее выяснение. Его декларация о гипотетичности желания – не факт самосознания, а отчет о факте. И вообще, так получается, что убить (или, по крайней мере, выбить зубы) тебя могут, как и раньше, в любой момент, но – без проблемы жизни и смерти, а – так, между делом.
Этот его первый виденный мною внук, никогда им не виденный, был ему чужой, чужой такой космической чужестью, которую не преодолеть и за миллион световых лет. А ведь идет (ездит, летает, плывет) по его, деда (?) следам, и туда же – Швеция, Франция, Африка, Мадагаскар, даже Лондон. Сыновья, Иван, Петр неосознавшие себя имитаторы трагического оригинала. Его внуки – да, черт возьми, не все ли равно кого его! епископ-фундаменталист, фотограф-дизайнер, музыкант-дезертир: здесь, конечно, возможна большая определенность. Но определенность чего? Я, захотевший развязать этот чертов узел, еще туже его затянул, сам не знаю, как теперь развязаться. Да и кто его завязал – он или я сам? (А она говорит, какой же ты дурак, смотри на это как на простую работу, ведь роман пишешь, а не новую гипотезу Канта-Лапласа. Но торопись, пока ты еще тот, кто столько лет назад его начинал, а то будет поздно, придет другой, кто не сможет написать конец, так как не узнает себя в писавшем начало. Дописывай, как он когда-то свои балетные рецензии, кратко и просто! – Нет, моя ненаглядная, так не уходят от поражения.)
Я окончательно поверил в гипотезу парности мировых событий, когда на следующий день мне позвонил молодой человек и очень веселым голосом сообщил, что его зовут Саша Винский и что он – мой незаконный двоюродный племянник. Что он впервые в Лондоне и не может уехать, не повидав меня (приехать-то смог!). «Не двоюродный, а троюродный, – с удовольствием поправил его я, – и не племянник, а брат. И вообще, ты, случайно, не служил в Иностранном легионе?» – «Нет, – с изумлением отвечал Сашенька (так его шепотом называли глубоко шокированные родичи), – но я отслужил два года на погранзаставе на Хан га». – «А ты, случайно, оттуда не дезертировал?» – «Ну что вы, дядя Саша (он упорно продолжал называть меня дядей), куда дезертировать? Не в Северную же Корею или Китайскую Манчжурию». – «Но ведь ты же дезертировал бы, если бы было куда?» – «Не знаю, наверное, нет». – «Но не хочешь же ты этим сказать, что у тебя есть честь?» – «Опять не знаю, никогда о ней не думал». – «Ну хорошо, а ты не играешь на каких-нибудь духовых инструментах и не говоришь ли на минимум четырех языках?» – «Я играю на гитаре, довольно прилично, и еще немного на фортепьяно и неплохо знаю английский. Сойдет?» – «Забеги сегодня ко мне. Я тебе дам часть моего романа, а на следующей неделе придешь сюда ужинать. Будет еще один незаконный».
Его отец, мой двоюродный дядя, Александр Андреевич Левинский, был виртуозом геодезистом и очень хитрым евреем. Последнее особенно ярко проявилось в том, что когда за ним пришли в феврале 1938-го г. в его вагон-салон, стоявший на путях у Ростова-Товарного, то он именно в это время судил матч на республиканское первенство по хоккею с шайбой в Харькове, о чем знала вся Украина, кроме жены в Днепропетровске, любовницы в вагоне-салоне и НКВД. Когда сразу же после матча он рванулся на вокзал, чтобы на скором домчаться до ростовской любимой женщины, то его перед самым стадионом перехватили два майора из свердловского военного округа, почти насильно усадили в машину и увезли на аэродром, а оттуда – на штурмовике в Свердловск, судить матч ЦСКА Свердловск – Динамо Горький по тому же хоккею с шайбой (он был нарасхват). Опомнившиеся чекисты ждали на перроне, даже скорый задержали на полчаса. Что упало, то пропало. Выпав на неделю из украинской юрисдикции, ничего не подозревавший Саша Левинский вернулся в Ростов уже на спаде кампании (была опубликована статья о необходимости более бережного отношения к ценным специалистам). По мнению родичей, он эту хитрость унаследовал от своего отца, раввина Ария Левинского, весь страшный кременчугский погром проспавшего на диване в гостиной у полицмейстера Чертова-Чертянко, после тридцатишестичасового «Королевского винта».
Черт, вся эта проклятая бывальщина, не ею ли на длинном поводке держит меня непережитое прошлое? Да и такой ли уж он длинный? Все же кончу. Сашенька появился на свет через двадцать лет после описываемого матча, где-то между Абаканом и еще чем-то, у молодой жены начальника дистанции, в то время обучавшегося в Москве на годичных курсах повышения квалификации мастеров пути. «Так мы и живем», – скромно заключил свой рассказ об этом событии его отец, забежавший ко мне выпить чаю во время очередной командировки в Москву осенью 1961го. Мы! Parlez pour vous, как любил говорить покойный Юрий Михайлович Лотман. Мы по десять часов в день учим дравидийские языки или бесплодно пытаемся поймать за хвост тень прошлого, в отблесках которого в 1911-м г. родился Саша Левинский, а не ебемся на всех прогонах действующих и проектируемых железных дорог от Петрозаводска до Хабаровска. Мы...
Ладно, теперь будем ждать нового Эдвина с впечатлениями от прочитанных глав.
Был ясный, остановившийся осенний лондонский вечер, так похожий на весенний. В Англии погода – это не сценическая условность, а естественное условие, включающее в себя все личное – кроме личного, здесь пока ничего нет – разговор, отношение, покой, тревогу. Мы сидели на кухне у Квинта. Двое незаконнорожденных и двое законных. Трое тридцатишестилетних и я. Здесь кончалось царство филологии, но действительность или судьба еще не остановила своего выбора на новом кандидате – человеке с улицы или просто философе. Семен и Сашенька говорили о любви. «Я – никто, – заявил Семен. – Моя страсть к женщине всегда от удивления, что она любит вместо меня что-то, о чем я не знаю или знаю только от нее. И не верю в его существование, когда ее со мной нет. Поэтому, когда она не со мной, я начинаю сильно пить». – «Я – твой антипод, – весело отвечал Сашенька. – Я точно знаю, кто я и что, но совершенно, ну прямо ни в малейшей степени не знаю ее, ту, кого люблю. Я не очень пьющий, и если пью, то только когда я с ней. Не считая, конечно, таких исключительных случаев, как встреча с вновь обретенным дядей, открывшим мне, что он – мой троюродный брат, и упорно требовавшим от меня, чтобы я был дезертиром, полиглотом и Бог знает чем еще».
Было о чем подумать в сто первый раз. Прошлое, то есть то предпрошлое, которое я всю жизнь делал моим прошлым, было безумной смесью объективностей, выбранных для собственного субъективного употребления, и субъективностей, перенаряженных в объективности, для употребления их другими. «По мне, так лучше предательство – ты, по крайней мере, сам его несешь чем чистое жульничество», – задумчиво произнес Сашенька. «Ну, это как на чей вкус, – тоже очень спокойно возразил Семен. – Но я, я не предавал Иностранный легион».
Поздним вечером у Зайцевых. Я допиваю последний стакан чая. Для меня еще есть маленькая рюмочка арманьяка. На этом витке все – тише. Я гляжу в раскрытую дверь балкона, как на террасу Отель Империаль в Монако. Михаил Иванович (этот, а не тот, с черепом, простреленным в северной Португалии) играет большую сонату Шуберта. Гипотетический внук подыгрывает ему на гобое. Уже давно можно не метаться меж разрушенных домов в поисках его последнего лондонского прибежища. Теперь он надолго обосновался на Лазурном Береге.