Страница:
Наступали времена когда, по словам одного из наставников духовных братств, «человеческие судьбы сдвинулись с предуготовленных мест». Что-то менялось под солнцем, и к этим переменам одни присматривались с надеждой на избавление от неопределённости, другие — с тревогой и тоской по старым временам.
Глава 22
Глава 23
Глава 22
Праздник в Амтасе шёл уже третий день. Центральная площадь с утра до вечера была заполнена весело гомонящим народом, а в центре её возвышалась пёстрая куча старых, ненужных и надоевших вещей, от которых, по традиции, хозяева избавлялись на праздник. Вокруг неё проворно сновали городские нищие, число которых за годы правления Тамменмирта заметно уменьшилось, и не только стараниями палача, но и благодаря умножению богатства города. В отличие от большинства своих облечённых властью коллег, Тамменмирт считал границей, где начиналась область его забот, не дворцовую ограду, а уже саму городскую стену, и вид всякого беспорядка, грязи и нищеты в её пределах считал недопустимым и недостойным.
Праздник нёс обновление жизни. Расставаясь со старыми вещами, горожане переворачивали прочитанную и избытую страницу жизни, с радостью идя навстречу новой. А новая жизнь должна была быть такой же знакомой и привычной, как и прежняя, но только лучше.
Базар гудел, как растревоженный улей. Купцы, не упускавшие случая спустить залежавшийся товар едва успевали подсчитывать выручку. Праздник смыл будничные краски и отменил само будничное время с его неизбывным внутренним распорядком. Привычные до незаметности стены комнат, дома и улицы преобразились, словно впервые открывшись глазам. Мир предстал во всей полноте и яркости своих красок и звуков, а время стало подобно древнему времени предков, когда за один миг можно было прожить целую жизнь и всё делалось и открывалось впервые, наполняя душу восторгом свободного самопретворения.
Прямо на помосте возле виселицы, где ещё продолжали грустно покачиваться тела казнённых, расположился со своим благоухающим товаром весёлый пирожник. Он бросал вниз горячие пирожки, успевая ловко ловить мелкие монетки, летящие к нему от смеющихся покупателей. А рядом с ним уже пристроились базарные фокусники — глотатель огня и укротитель змей.
В ряду, где торговали заезжие купцы, слышался громкий восточный говор, и в глазах рябило от пылающих красок диковинных тканей. А запахи пряностей, сливаясь в единый невообразимый букет, кружили голову.
Время от времени нестройная разноголосица перекрывалась волной дружного восторженного гула — так площадь встречала главного дворцового виночерпия. Худой и долговязый, он вот уже в который раз невозмутимо шествовал со стороны главных городских складов, выпятив вперёд нижнюю губу и с надменностью верблюда глядя поверх голов туманно-рассеянным взглядом. А за ним проворные слуги катили бочки с вином и пивом — очередную порцию праздничного угощения.
Стало смеркаться, но базар и не думал смолкать. Площадь озарилась светом множества факелов, а шум голосов в сумерках зазвучал ещё громче. Из прибазарных харчевен доносились песни. По их звукам легко можно было понять, где гуляют солдаты городской гвардии, где расположились мастеровые и ремесленники, а где крестьяне, привезшие на праздничный торг урожай своих полей и садов. Места внутри не хватало, и столы были выставлены на улицу, где им предстояло простоять несколько дней и ночей подряд, встречая и провожая многочисленных гостей.
Бурные и тревожные события недавних дней добавили красок к обычной палитре праздника — базарные комедианты уже обыгрывали их в своих нехитрых сценках.
На время праздника привычный порядок вещей отменялся. Каждый мог заговорить с каждым без соблюдения надлежащих правил этикета, соответствующих установленным рангам. Строго отмеренные границы между людьми растаяли. И купец, и чиновник, и почтенный член городского собрания, и солдат, и наёмный работник и даже простой дворовый слуга — все на это чудесное время становились просто гражданами Амтасы. Под маской злобного духа, лесного бога или воина-монстра мог скрываться кто угодно от мелкого подёнщика до самого городского судьи.
Каждая из главных улиц города выступала со своей карнавальной процессией, соревнуясь с другими в пышности и изобретательности. Двигаясь через базар к дворцовой площади, процессии направлялись к храму Интиса, где совершали свои жертвоприношения. Храмы других богов, впрочем, тоже не были забыты.
Парад процессий начинался после наступления сумерек и длился уже третий день. Первые две ночи главным судьёй в их соревновании был сам правитель, восседавший на трибуне в окружении свиты. Сегодня же он, усадив на своё место известного городского дурачка и одевшись в серо-синий костюм чиновника низшего ранга, скромно пристроился у подножья трибуны.
Палач Фриккел был своим человеком и во дворце, и в гуще городской толпы. Вернее сказать, он был везде на особом положении. Не чуждый страсти к эффектным одеяниям, он, тем не менее, никогда никого не изображал. Скорее, изображать и пародировать могли его самого. Зная толк в вине, палач, не торопясь, обходил харчевни, выбирая компании людей более или менее образованных. После первых двух кружек он любил порассуждать о превратностях судьбы, после следующих двух — о законах стихосложения, а оприходовав ещё три-четыре — начинал петь песни своего родного города. Надо сказать, что Фриккел был выходцем из Далиманка — большого портового города на восточном побережье. Там пересекалось множество торговых путей, в порту можно было увидеть корабли чуть ли не всех морских стран, а в прибрежных кварталах издавна обосновались иноземные подворья. Жители Далиманка славились своим необычным говором и разнообразными, иногда весьма экстравагантными дарованиями. Исполняя далиманские песни, сами по себе заковыристые и забавные, Фриккел на ходу переделывал слова, чем смешил слушателей до упаду. Сам же он, однако, неизменно сохранял невозмутимо-серьёзный вид.
Площадь то и дело сотрясалась от смеха. В перерыве между шествиями главная труппа городских комедиантов давала представление на помосте. Обрывки потешного диалога прекрасной озёрной богини с толстобрюхим и рогатым предводителем лесных духов докатывались до самых дальних уголков, утопая в ответных раскатах хохота.
Во дворике дома Кинвинда было как всегда тихо. Глухо доносящийся шум праздничных улиц не мешал внимать журчанию воды. Её звукам и ветвлению плюща по гладким белым стенам вторила неспешная мелодия тростниковой флейты. Неожиданно перед музыкантом выросла фигура, закутанная в длинный коричневый плащ с капюшоном.
— Учитель! Я не заметил, как ты подошёл. — Олкрин отложил флейту.
Сфагам скинул плащ, который он обычно, чтобы не быть узнанным в городе, надевал поверх своей обычной одежды. Расстелив грубую ткань на земле, учитель сел напротив.
— Ты видел, как они радуются? — помолчав, спросил он.
— Ещё бы! Тетива отпущена!
— Только рабы могут так радоваться в минуту освобождения. А знаешь, чем плохо быть свободным?
— Чем?
— Свободного уже никто не может освободить. А сохранять в себе постоянно тлеющую радость — это большое искусство.
— Ты им завидуешь?
— Ну вот, ты опять меня не понял, — Сфагам мягко улыбнулся.
Ученик смущённо опустил голову.
— Пожалуй, тебе не очень повезло с учителем, — продолжил Сфагам после некоторой паузы. — Ты ведь знаешь, каким должен быть тот, в ком хотят видеть учителя. Он знает заранее, где пролетит стрела и где вырыта для него яма. Он живёт и действует так, как будто уже дочитал до конца свое жизнеописание, и всегда носит с собой именно то, что окажется необходимым в следующей главе. И, конечно же, учитель ни в чём не сомневается и знает ответы на все вопросы. Ты ведь мечтал о таком учителе, не так ли?
Олкрин озадаченно молчал.
— А вместо такого учителя, — продолжал Сфагам, — перед тобой пожиратель яблок, который только и умеет, что владеть оружием и задавать миру вопросы.
— Зачем ты клевещешь на себя? — в голосе ученика звучало искреннее удивление и растерянность. — Ты как никто владеешь многими искусствами: врачевание, алхимия… — Олкрин стал загибать пальцы. — А знание древних текстов и законов, а чужие языки, а искусство изящного слога и поэзия, а рисование? Я уже не говорю об искусстве дальновидения и яснознания… Всего и не сосчитать… А ты говоришь — «пожиратель яблок»!
— Теперь послушай, чего я не знаю. Ты знаешь, что сказал мне на прощание настоятель? Он сказал, «ты слишком умён, чтобы стать мудрым».
— А что ты ответил?
— Я ничего не ответил. Я промолчал. А про себя подумал: «Значит, придётся быть умным», Ведь с этим уже ничего не поделаешь, правда? Тем более что это не мой выбор, а моя природа. Да и так ли это плохо? Кто знает, может быть, однажды умные и мудрые встретятся в конце пути. А пока, если нельзя идти назад, значит надо идти вперёд и отвечать на вопросы для умных, а не для мудрых. Вопросы эти нелёгкие, и ответов я пока не знаю. Я не знаю, как жить среди обычных людей, не теряя достижений в искусствах, которые ты с таким азартом перечислил. Ты ведь знаешь, успехи монахов, живущих в миру, всегда намного скромнее.
Олкрин кивнул.
— Я не могу выбрать свой путь к истине, ибо разные стороны моей природы ведут меня разными дорогами. Я не могу выбрать между словом и молчанием, как выбирают между умом и мудростью. Мои слова — это звуки борьбы между невозможным и необходимым. Я не могу выбрать между внутренним и внешним, ибо как только мне что-либо даётся в понимании — мысль или вещь, меня тут же тянет отринуть это, выйдя за пределы. Всякий смысл дразнит меня своей противоположностью и постоянно ставит перед выбором. А я не научился делать выбор безболезненно, как делают это мудрецы, восстановившие нарушенную связь с Единым. Они умеют обуздывать и отключать ум, который, быть может, и не очень-то сопротивляется. Поистине, высочайший ум — это тот, который способен сам себя обуздать. Мой пока не способен, и ни одно решение не проходит мимо него. Внутреннее чувство подсказывает мне, что этот балласт может когда-нибудь превратиться в парус. Но пока что я даже не могу выбрать между двумя женщинами, хотя уже чувствую ответственность за судьбу обеих… Помнишь восьмую главу второй книги Круговращений?
— Конечно, помню! Это, наверное, любимая книга настоятеля. Там сказано: «Сначала за тебя выбирают другие. Затем выбираешь ты сам, страдая от осознания выбора. И, наконец, постигнув природу вселенной, ты выбираешь, не замечая выбора. Здесь мудрость встречается с блаженством». Вот… Так, может быть, сама жизнь и выберет? — несмело закончил Олкрин.
— Да. Вероятно, так и будет. Но есть вопросы, от которых не уйти. Я знаю, «что» и «как», но не знаю, «зачем». Я, похоже, понял свою внутреннюю природу. Но не понял пока, ЗАЧЕМ я сделан таким. Я чувствую силы, которые мешают мне в тот или иной момент, но я не постиг силы, ведущей меня по жизни, и я не знаю, чего она от меня ждёт. А ведь если не пойму — расплата будет страшной. Чем больше тебе дано, тем больше спросится. Поэтому, пока ты не стал мастером, учись задавать судьбе вопросы. Потом будет поздно. Потом уже понадобиться отчёт.
— Кто может научить этому лучше тебя! Я ведь всегда тянулся к тебе потому, что ты можешь не только внушать, но и говорить, не только указывать, но и объяснять. Не знаю, почему, но именно слово привязывает меня к миру, с которым я не могу до конца расстаться, отдавшись безмолвному созерцанию, даже если оно и ведёт к полному просветлению и освобождению. Какая-то часть меня не может отказаться от жизни в мире, как ты говоришь, «конечных вещей». Поэтому я и пошёл за тобой. И не жалею…
— Хорошо. Значит, пойдём дальше. Но теперь для тебя главный вопрос — это вопрос о твоей собственной природе и твоей собственной судьбе. Я буду и дальше обучать тебя искусствам, но ты должен с корнем и навсегда вырвать мысль о том, что твой путь может в чём-то повторить мой. Следя за моей судьбой, ты научишься задавать главные вопросы и увидишь, как получают на них ответы. И каковы бы ни были эти ответы — истинные или ложные, окрыляющие или убивающие — это будет главным уроком, который я смогу тебе дать. Всё ли ты понял?
— Да, учитель. И что же теперь?
— Теперь мы ещё немного поживём здесь. До конца праздника. Если уедем раньше — хозяева обидятся. Да и сам я ещё не совсем готов. Раны… А потом мы вернёмся на ту дорогу, с которой нас сбили. Уж не знаю, чья это работа, но случилось это неспроста. Помнишь, в первый день… мы ехали на северо-запад. Правда, без особой цели. Мы сделали приличный крюк. Но теперь я знаю, что нам нужно в этом направлении.
— Что же?
— Гробница Регерта.
— Гробница Регерта? Что, поедем прямо к ней?! — На лице Олкрина застыло выражение удивления и испуга.
— Не только к ней, но и в неё. Ты ведь знаешь, какие вещи там происходят?
— Говорят, там человек получает ответы на свои самые сокровенные вопросы. Неясно, правда, по эту сторону жизни или по ту. Пока вроде никто не возвращался.
— Нет. Возвращался кое-кто… А опыт смерти — один из самых прямых путей к истине. Но ты останешься снаружи и будешь только наблюдать. Боюсь, не было б тебе и этого слишком много. Так что упражняйся, не теряй времени.
— Да, учитель.
— Что ты сегодня видел во сне? — спросил Сфагам, немного помолчав.
— Помню немного… — Олкрин сосредоточено наморщил лоб, — помню ночь… Ночная дорога… Всё в зелёном свете луны. Я стою на дороге, а рядом человек… Взялся неизвестно откуда… Весь какой-то чёрно-синий. Я думал, это от темноты. А он повернулся к свету и такой же и остался… ну, чёрно-синий… Глаза блестят и волосы короткие торчком. Я говорю: «Ты кто?» А он отвечает: «А я никуда и не прятался». Я его ищу… за деревом, за кучей земли, за большим камнем, а он… дальше не помню. Откуда это?
— Откуда? Сон — это письмо, которое пишут одновременно несколько тайных сил и духов. Некоторые из них живут внутри человека, некоторые — во внешнем мире. Когда во время сна разум отступает, все они стремятся донести свои послания. Их голоса сливаются, и человек ничего не может понять. Но иногда, когда среди голосов выделяется главный, их песня звучит стройно, и тогда человек способен понять смысл послания. Над твоим сном надо подумать…
— А иногда ответ приносит сама жизнь.
— Приносит. Но, как правило, поздновато… Так чему же мы с тобой будем учиться: искусству выбирать или искусству уходить от выбора?
— Если я тебя понял, учитель, то мне уже пора выбрать между путём умного и путём мудреца?
— Это, конечно, слишком просто, но предположим, что так.
— А нельзя и то и другое?
Сфагам рассмеялся.
— Попробуй! Может быть, у тебя получится.
— А у тебя?
— Не знаю, но попытаться, пожалуй, стоит. Здесь ведь не просто поиск середины, здесь поиск СВОЕЙ середины.
— Знать бы, как она выглядит, эта середина.
— Образ середины у каждого свой, потому-то мудрецы никогда не говорят о середине подробно.
— А каков твой образ середины?
Сфагам ненадолго задумался.
— Как-то в детстве, ещё до поступления в Братство, отец взял меня собой на корабль. Парус над головой тогда казался мне чем-то непостижимо огромным и живым. Мы стояли у борта и смотрели в морскую даль, идя мимо небольших островов. И тогда отец сказал: «Самое притягательное — это не тот берег, что вблизи: там всё и так видно и понятно. И не тот, что вдали: он полностью скрыт туманом неизвестности, и потому чужд и нежеланен. Больше всего волнует тот берег, что не слишком близко и не слишком далеко. Глаз что-то различает, но неотчётливо. Может, дом, может, человек. Может, дорога, может, промоина. А на вершине горы то ли дым от жертвоприношений в храме, то ли пожар, то ли вулкан курится. И всё это в тебе. И пока не подошёл ближе — ты хозяин всем этим образам и путешествуешь там, как хочешь. А подошёл ближе — опять всё понятно. Но ты уже не хозяин». Вот так. Я это запомнил. Вероятно, моя середина — это что-то вроде такого не слишком удалённого берега.
— Я кажется, начинаю понимать… — Олкрин напряжённо потёр лоб.
— Вот ты знаешь, — продолжил Сфагам, — что одна из первых заповедей ставшего на путь совершенства — это освобождение от страстей?
— Да, этому учат в самом начале.
— Но, с другой стороны, ничто великое не рождается без страсти, не так ли?
— И это верно.
— Вот и поищи здесь СВОЮ середину… Твой меч ещё не заржавел? Начни медитацию. Я буду с тобой. А потом немножко разомнёмся.
Праздник нёс обновление жизни. Расставаясь со старыми вещами, горожане переворачивали прочитанную и избытую страницу жизни, с радостью идя навстречу новой. А новая жизнь должна была быть такой же знакомой и привычной, как и прежняя, но только лучше.
Базар гудел, как растревоженный улей. Купцы, не упускавшие случая спустить залежавшийся товар едва успевали подсчитывать выручку. Праздник смыл будничные краски и отменил само будничное время с его неизбывным внутренним распорядком. Привычные до незаметности стены комнат, дома и улицы преобразились, словно впервые открывшись глазам. Мир предстал во всей полноте и яркости своих красок и звуков, а время стало подобно древнему времени предков, когда за один миг можно было прожить целую жизнь и всё делалось и открывалось впервые, наполняя душу восторгом свободного самопретворения.
Прямо на помосте возле виселицы, где ещё продолжали грустно покачиваться тела казнённых, расположился со своим благоухающим товаром весёлый пирожник. Он бросал вниз горячие пирожки, успевая ловко ловить мелкие монетки, летящие к нему от смеющихся покупателей. А рядом с ним уже пристроились базарные фокусники — глотатель огня и укротитель змей.
В ряду, где торговали заезжие купцы, слышался громкий восточный говор, и в глазах рябило от пылающих красок диковинных тканей. А запахи пряностей, сливаясь в единый невообразимый букет, кружили голову.
Время от времени нестройная разноголосица перекрывалась волной дружного восторженного гула — так площадь встречала главного дворцового виночерпия. Худой и долговязый, он вот уже в который раз невозмутимо шествовал со стороны главных городских складов, выпятив вперёд нижнюю губу и с надменностью верблюда глядя поверх голов туманно-рассеянным взглядом. А за ним проворные слуги катили бочки с вином и пивом — очередную порцию праздничного угощения.
Стало смеркаться, но базар и не думал смолкать. Площадь озарилась светом множества факелов, а шум голосов в сумерках зазвучал ещё громче. Из прибазарных харчевен доносились песни. По их звукам легко можно было понять, где гуляют солдаты городской гвардии, где расположились мастеровые и ремесленники, а где крестьяне, привезшие на праздничный торг урожай своих полей и садов. Места внутри не хватало, и столы были выставлены на улицу, где им предстояло простоять несколько дней и ночей подряд, встречая и провожая многочисленных гостей.
Бурные и тревожные события недавних дней добавили красок к обычной палитре праздника — базарные комедианты уже обыгрывали их в своих нехитрых сценках.
На время праздника привычный порядок вещей отменялся. Каждый мог заговорить с каждым без соблюдения надлежащих правил этикета, соответствующих установленным рангам. Строго отмеренные границы между людьми растаяли. И купец, и чиновник, и почтенный член городского собрания, и солдат, и наёмный работник и даже простой дворовый слуга — все на это чудесное время становились просто гражданами Амтасы. Под маской злобного духа, лесного бога или воина-монстра мог скрываться кто угодно от мелкого подёнщика до самого городского судьи.
Каждая из главных улиц города выступала со своей карнавальной процессией, соревнуясь с другими в пышности и изобретательности. Двигаясь через базар к дворцовой площади, процессии направлялись к храму Интиса, где совершали свои жертвоприношения. Храмы других богов, впрочем, тоже не были забыты.
Парад процессий начинался после наступления сумерек и длился уже третий день. Первые две ночи главным судьёй в их соревновании был сам правитель, восседавший на трибуне в окружении свиты. Сегодня же он, усадив на своё место известного городского дурачка и одевшись в серо-синий костюм чиновника низшего ранга, скромно пристроился у подножья трибуны.
Палач Фриккел был своим человеком и во дворце, и в гуще городской толпы. Вернее сказать, он был везде на особом положении. Не чуждый страсти к эффектным одеяниям, он, тем не менее, никогда никого не изображал. Скорее, изображать и пародировать могли его самого. Зная толк в вине, палач, не торопясь, обходил харчевни, выбирая компании людей более или менее образованных. После первых двух кружек он любил порассуждать о превратностях судьбы, после следующих двух — о законах стихосложения, а оприходовав ещё три-четыре — начинал петь песни своего родного города. Надо сказать, что Фриккел был выходцем из Далиманка — большого портового города на восточном побережье. Там пересекалось множество торговых путей, в порту можно было увидеть корабли чуть ли не всех морских стран, а в прибрежных кварталах издавна обосновались иноземные подворья. Жители Далиманка славились своим необычным говором и разнообразными, иногда весьма экстравагантными дарованиями. Исполняя далиманские песни, сами по себе заковыристые и забавные, Фриккел на ходу переделывал слова, чем смешил слушателей до упаду. Сам же он, однако, неизменно сохранял невозмутимо-серьёзный вид.
Площадь то и дело сотрясалась от смеха. В перерыве между шествиями главная труппа городских комедиантов давала представление на помосте. Обрывки потешного диалога прекрасной озёрной богини с толстобрюхим и рогатым предводителем лесных духов докатывались до самых дальних уголков, утопая в ответных раскатах хохота.
Во дворике дома Кинвинда было как всегда тихо. Глухо доносящийся шум праздничных улиц не мешал внимать журчанию воды. Её звукам и ветвлению плюща по гладким белым стенам вторила неспешная мелодия тростниковой флейты. Неожиданно перед музыкантом выросла фигура, закутанная в длинный коричневый плащ с капюшоном.
— Учитель! Я не заметил, как ты подошёл. — Олкрин отложил флейту.
Сфагам скинул плащ, который он обычно, чтобы не быть узнанным в городе, надевал поверх своей обычной одежды. Расстелив грубую ткань на земле, учитель сел напротив.
— Ты видел, как они радуются? — помолчав, спросил он.
— Ещё бы! Тетива отпущена!
— Только рабы могут так радоваться в минуту освобождения. А знаешь, чем плохо быть свободным?
— Чем?
— Свободного уже никто не может освободить. А сохранять в себе постоянно тлеющую радость — это большое искусство.
— Ты им завидуешь?
— Ну вот, ты опять меня не понял, — Сфагам мягко улыбнулся.
Ученик смущённо опустил голову.
— Пожалуй, тебе не очень повезло с учителем, — продолжил Сфагам после некоторой паузы. — Ты ведь знаешь, каким должен быть тот, в ком хотят видеть учителя. Он знает заранее, где пролетит стрела и где вырыта для него яма. Он живёт и действует так, как будто уже дочитал до конца свое жизнеописание, и всегда носит с собой именно то, что окажется необходимым в следующей главе. И, конечно же, учитель ни в чём не сомневается и знает ответы на все вопросы. Ты ведь мечтал о таком учителе, не так ли?
Олкрин озадаченно молчал.
— А вместо такого учителя, — продолжал Сфагам, — перед тобой пожиратель яблок, который только и умеет, что владеть оружием и задавать миру вопросы.
— Зачем ты клевещешь на себя? — в голосе ученика звучало искреннее удивление и растерянность. — Ты как никто владеешь многими искусствами: врачевание, алхимия… — Олкрин стал загибать пальцы. — А знание древних текстов и законов, а чужие языки, а искусство изящного слога и поэзия, а рисование? Я уже не говорю об искусстве дальновидения и яснознания… Всего и не сосчитать… А ты говоришь — «пожиратель яблок»!
— Теперь послушай, чего я не знаю. Ты знаешь, что сказал мне на прощание настоятель? Он сказал, «ты слишком умён, чтобы стать мудрым».
— А что ты ответил?
— Я ничего не ответил. Я промолчал. А про себя подумал: «Значит, придётся быть умным», Ведь с этим уже ничего не поделаешь, правда? Тем более что это не мой выбор, а моя природа. Да и так ли это плохо? Кто знает, может быть, однажды умные и мудрые встретятся в конце пути. А пока, если нельзя идти назад, значит надо идти вперёд и отвечать на вопросы для умных, а не для мудрых. Вопросы эти нелёгкие, и ответов я пока не знаю. Я не знаю, как жить среди обычных людей, не теряя достижений в искусствах, которые ты с таким азартом перечислил. Ты ведь знаешь, успехи монахов, живущих в миру, всегда намного скромнее.
Олкрин кивнул.
— Я не могу выбрать свой путь к истине, ибо разные стороны моей природы ведут меня разными дорогами. Я не могу выбрать между словом и молчанием, как выбирают между умом и мудростью. Мои слова — это звуки борьбы между невозможным и необходимым. Я не могу выбрать между внутренним и внешним, ибо как только мне что-либо даётся в понимании — мысль или вещь, меня тут же тянет отринуть это, выйдя за пределы. Всякий смысл дразнит меня своей противоположностью и постоянно ставит перед выбором. А я не научился делать выбор безболезненно, как делают это мудрецы, восстановившие нарушенную связь с Единым. Они умеют обуздывать и отключать ум, который, быть может, и не очень-то сопротивляется. Поистине, высочайший ум — это тот, который способен сам себя обуздать. Мой пока не способен, и ни одно решение не проходит мимо него. Внутреннее чувство подсказывает мне, что этот балласт может когда-нибудь превратиться в парус. Но пока что я даже не могу выбрать между двумя женщинами, хотя уже чувствую ответственность за судьбу обеих… Помнишь восьмую главу второй книги Круговращений?
— Конечно, помню! Это, наверное, любимая книга настоятеля. Там сказано: «Сначала за тебя выбирают другие. Затем выбираешь ты сам, страдая от осознания выбора. И, наконец, постигнув природу вселенной, ты выбираешь, не замечая выбора. Здесь мудрость встречается с блаженством». Вот… Так, может быть, сама жизнь и выберет? — несмело закончил Олкрин.
— Да. Вероятно, так и будет. Но есть вопросы, от которых не уйти. Я знаю, «что» и «как», но не знаю, «зачем». Я, похоже, понял свою внутреннюю природу. Но не понял пока, ЗАЧЕМ я сделан таким. Я чувствую силы, которые мешают мне в тот или иной момент, но я не постиг силы, ведущей меня по жизни, и я не знаю, чего она от меня ждёт. А ведь если не пойму — расплата будет страшной. Чем больше тебе дано, тем больше спросится. Поэтому, пока ты не стал мастером, учись задавать судьбе вопросы. Потом будет поздно. Потом уже понадобиться отчёт.
— Кто может научить этому лучше тебя! Я ведь всегда тянулся к тебе потому, что ты можешь не только внушать, но и говорить, не только указывать, но и объяснять. Не знаю, почему, но именно слово привязывает меня к миру, с которым я не могу до конца расстаться, отдавшись безмолвному созерцанию, даже если оно и ведёт к полному просветлению и освобождению. Какая-то часть меня не может отказаться от жизни в мире, как ты говоришь, «конечных вещей». Поэтому я и пошёл за тобой. И не жалею…
— Хорошо. Значит, пойдём дальше. Но теперь для тебя главный вопрос — это вопрос о твоей собственной природе и твоей собственной судьбе. Я буду и дальше обучать тебя искусствам, но ты должен с корнем и навсегда вырвать мысль о том, что твой путь может в чём-то повторить мой. Следя за моей судьбой, ты научишься задавать главные вопросы и увидишь, как получают на них ответы. И каковы бы ни были эти ответы — истинные или ложные, окрыляющие или убивающие — это будет главным уроком, который я смогу тебе дать. Всё ли ты понял?
— Да, учитель. И что же теперь?
— Теперь мы ещё немного поживём здесь. До конца праздника. Если уедем раньше — хозяева обидятся. Да и сам я ещё не совсем готов. Раны… А потом мы вернёмся на ту дорогу, с которой нас сбили. Уж не знаю, чья это работа, но случилось это неспроста. Помнишь, в первый день… мы ехали на северо-запад. Правда, без особой цели. Мы сделали приличный крюк. Но теперь я знаю, что нам нужно в этом направлении.
— Что же?
— Гробница Регерта.
— Гробница Регерта? Что, поедем прямо к ней?! — На лице Олкрина застыло выражение удивления и испуга.
— Не только к ней, но и в неё. Ты ведь знаешь, какие вещи там происходят?
— Говорят, там человек получает ответы на свои самые сокровенные вопросы. Неясно, правда, по эту сторону жизни или по ту. Пока вроде никто не возвращался.
— Нет. Возвращался кое-кто… А опыт смерти — один из самых прямых путей к истине. Но ты останешься снаружи и будешь только наблюдать. Боюсь, не было б тебе и этого слишком много. Так что упражняйся, не теряй времени.
— Да, учитель.
— Что ты сегодня видел во сне? — спросил Сфагам, немного помолчав.
— Помню немного… — Олкрин сосредоточено наморщил лоб, — помню ночь… Ночная дорога… Всё в зелёном свете луны. Я стою на дороге, а рядом человек… Взялся неизвестно откуда… Весь какой-то чёрно-синий. Я думал, это от темноты. А он повернулся к свету и такой же и остался… ну, чёрно-синий… Глаза блестят и волосы короткие торчком. Я говорю: «Ты кто?» А он отвечает: «А я никуда и не прятался». Я его ищу… за деревом, за кучей земли, за большим камнем, а он… дальше не помню. Откуда это?
— Откуда? Сон — это письмо, которое пишут одновременно несколько тайных сил и духов. Некоторые из них живут внутри человека, некоторые — во внешнем мире. Когда во время сна разум отступает, все они стремятся донести свои послания. Их голоса сливаются, и человек ничего не может понять. Но иногда, когда среди голосов выделяется главный, их песня звучит стройно, и тогда человек способен понять смысл послания. Над твоим сном надо подумать…
— А иногда ответ приносит сама жизнь.
— Приносит. Но, как правило, поздновато… Так чему же мы с тобой будем учиться: искусству выбирать или искусству уходить от выбора?
— Если я тебя понял, учитель, то мне уже пора выбрать между путём умного и путём мудреца?
— Это, конечно, слишком просто, но предположим, что так.
— А нельзя и то и другое?
Сфагам рассмеялся.
— Попробуй! Может быть, у тебя получится.
— А у тебя?
— Не знаю, но попытаться, пожалуй, стоит. Здесь ведь не просто поиск середины, здесь поиск СВОЕЙ середины.
— Знать бы, как она выглядит, эта середина.
— Образ середины у каждого свой, потому-то мудрецы никогда не говорят о середине подробно.
— А каков твой образ середины?
Сфагам ненадолго задумался.
— Как-то в детстве, ещё до поступления в Братство, отец взял меня собой на корабль. Парус над головой тогда казался мне чем-то непостижимо огромным и живым. Мы стояли у борта и смотрели в морскую даль, идя мимо небольших островов. И тогда отец сказал: «Самое притягательное — это не тот берег, что вблизи: там всё и так видно и понятно. И не тот, что вдали: он полностью скрыт туманом неизвестности, и потому чужд и нежеланен. Больше всего волнует тот берег, что не слишком близко и не слишком далеко. Глаз что-то различает, но неотчётливо. Может, дом, может, человек. Может, дорога, может, промоина. А на вершине горы то ли дым от жертвоприношений в храме, то ли пожар, то ли вулкан курится. И всё это в тебе. И пока не подошёл ближе — ты хозяин всем этим образам и путешествуешь там, как хочешь. А подошёл ближе — опять всё понятно. Но ты уже не хозяин». Вот так. Я это запомнил. Вероятно, моя середина — это что-то вроде такого не слишком удалённого берега.
— Я кажется, начинаю понимать… — Олкрин напряжённо потёр лоб.
— Вот ты знаешь, — продолжил Сфагам, — что одна из первых заповедей ставшего на путь совершенства — это освобождение от страстей?
— Да, этому учат в самом начале.
— Но, с другой стороны, ничто великое не рождается без страсти, не так ли?
— И это верно.
— Вот и поищи здесь СВОЮ середину… Твой меч ещё не заржавел? Начни медитацию. Я буду с тобой. А потом немножко разомнёмся.
Глава 23
— Выходит, расстаёмся? — Гембра с неловким видом смотрела себе под ноги.
— Выходит, да.
— Так быстро эти дни пролетели… Я думала, ещё долго… Вот… А завтра мы уже все разъезжаемся. Ты ведь знаешь… Надо везти драгоценности от Кинвинда в Ордикеаф. Это на юго-востоке… Далеко. Очень ценный товар… Вот… Это для всех очень важно. И для племянника маленького… Но ты знаешь… Я бы всё бросила. Правда! Я никогда таких людей не встречала, как ты!
Сфагам напряжённо вздохнул.
— А Ламисса едет с нами, — продолжила Гембра после паузы. — Стамирх не может. Ему бы к себе в Тандекар добраться… Она у нас теперь главная, — Гембра натужно улыбнулась. — А у тебя, значит, своя дорога?
— Да. Сегодня я открыл книгу. Ту самую, ты знаешь… И ничего не увидел на странице. Все буквы стёрты.
— И что это значит?
— Значит, пора.
— Ну, пора, так пора. — Гембра снова мучительно улыбнулась, пытаясь придать голосу беззаботность и сглатывая горький комок в горле.
— Я хочу тебя попросить… Не ссорься с Ламиссой. Я понимаю тебя, а ты пойми её.
— Ну да… Я постараюсь…
Зашуршала прикрывающая вход циновка, и в комнату вошла Ламисса.
— Легка на помине, — еле слышно хмыкнула Гембра.
Глаза женщин встретились.
— Я, кажется, помешала, сказала Ламисса, тряхнув золотистыми волосами. Подделка беззаботного тона вышла у неё намного удачнее.
— Нет. Наоборот. Очень хорошо, что ты пришла. Присядь, пожалуйста, к нам.
Мягкий тон Сфагама всегда действовал на Ламиссу как-то особенно. Он был так не похож на те, вызывающие тоску и презрение трусливо-приторные сальные интонации, с которыми к ней частенько подступали малознакомые мужчины. И в то же время это мягко-сосредоточенное обращение чем-то неуловимо её смущало. Ламисса присела рядом.
— Мы сейчас говорили о тебе. Нам предстоит расстаться. Не знаю, насколько. Может быть, даже навсегда. Хотя, честное слово, я к этому не стремлюсь. И я не хочу, чтобы, расставаясь, мы унесли в сердце тяжесть неясных вопросов.
Сфагам протянул перед собой ладони.
— Дайте мне ваши руки.
Рука Гембры была холодной и напряжённой, а у Ламиссы — тёплой и слегка влажной. Сфагам закрыл глаза.
— Вы чувствуете меня? А теперь почувствуйте друг друга. Надо сомкнуть цепь. Я не хочу быть раздором между вами. Я хочу быть тем, что вас соединяет. Вы ждёте от меня выбора. Я чувствовал это все эти дни. Но я не могу выбрать. По крайней мере сейчас. Поэтому я даже боялся встречаться с каждой из вас. Я видел, что вы готовы возненавидеть друг друга из-за меня.
Женщины растерянно переглядывались. Их руки чувствовали лёгкие покалывания, и взгляды их стали мягче.
— Цепь сомкнулась. — Сфагам открыл глаза. — Теперь тяжесть должна быть снята. Но до отъезда я не должен быть ни с одной из вас наедине. Иначе всё начнётся снова.
— Одна ночь осталась, — прошептала Ламисса, — а завтра — все уезжаем.
— Тогда давайте проведём эту ночь вместе! — не долго думая, предложила Гембра. — Что, слабо? — она подмигнула сопернице.
— В ответ Ламисса улыбнулась, опустив голову.
Душистые масла, которыми были натёрты тела, также были тщательно подобраны. Выбирать было из чего. Накануне Гембра накупила их чуть ли не целый мешок, которого хватило бы на всю улицу. Оказались среди них и те, что надо — Ламисса знала в этом толк. Её ловкость и уверенность при смешении быстро и ювелирно отмеренных добавок — иланг-иланга, нероли, муската, сандала, имбиря, гардении и гвоздики к оливковому маслу вызвали у Гембры чувство восхищения и лёгкой беззлобной зависти.
Сфагам оставил применение своих знаний до более подходящего случая. Сейчас надо было положиться на женщин, а главное, ничем не помешать их сближению. Монах с лёгкой тревогой наблюдал, как во время приготовлений они ещё довольно заметно смущались друг друга. По лицу Ламиссы то и дело пробегала тень растерянности, а Гембра временами готова была взорваться приступом раздражения. Однако всё обошлось. У Ламиссы хватило уверенной обходительности, а у Гембры — разумной сдержанности, чтобы пройти рискованную черту.
Оранжевые светильники треугольником расположились вокруг широкого ложа. Ещё один огонёк мерцал в пирамидальной металлической чаше, извлечённой из сумки Сфагама. Он должен был очистить комнату от чуждых и враждебных энергий.
Видя, что раскованность женщин может в любой момент спрятаться за непроницаемый панцирь взаимного смущения, Сфагам внимательно следил за последними приготовлениями. Малейшая пауза была бы тягостна, и допустить этого было нельзя. Мягко и осторожно обняв обеих женщин за обнажённые плечи, Сфагам почти физически почувствовал, как ломается между ними колкий и холодный забор. Тёплая волна пронизала все три тела, соединив их воедино. Рука монаха нежно скользнула по затылку Ламиссы, незаметным движением распустив ленточку, стягивающую волосы. Золотистые пряди рассыпались по плечам. В это время Гембра медленно опустилась вниз, обняв колени Сфагама.
— О, ты больше не носишь эту повязку, — рука Ламиссы нежно скользнула по недавно зажившему боку.
Сфагам глубоко вздохнул и, закрыв глаза, поднял голову вверх, не в силах противостоять расслабляющей волне блаженства. Пальцы Ламиссы были на удивление мягки и чутки. Казалось, вся её сущность собралась в этих тончайших и осторожных прикосновениях. Касания Сфагама, ласкающие лицо, шею и грудь Ламиссы, тоже были мягки и нежны.
— У тебя чудесные руки, — прошептала Ламисса, — совсем небольшие и не грубые. И всё чувствуют… И как только они управляются с оружием?
— Вот только такие-то по-настоящему и управляются. Это я говорю!… — Голос Гембры был немного хриплым от возбуждения.
— Как ребро, совсем срослось? — спросила она с последними остатками деловитости в голосе.
— Да. Медитации, лечение, ну и время, конечно. Целых три недели без приключений. Так что теперь мне всё нипочём.
— Всё-таки надо поосторожнее, — наставительно прошептала Гембра, сжимая объятия вокруг бёдер монаха и прильнув к его гениталиям.
Ложе встретило их прохладным шёлком тонких восточных тканей. В искусстве любви обе женщины были примерно равны. И это Сфагама не удивило. Удивительным было скорее то, что разительная разница, которая проявлялась между ними во всём, в постели почти не чувствовалась. Конечно, Гембра была несколько активней и напористей, и реакции её были более бурны и непосредственны. Ламисса, конечно, была мягче и осторожнее. И тем не менее, будто что чья-то рука сорвала с обеих покров всего, что было привнесено характером, жизненным опытом, складом ума и воспитанием, обнажив их общую первозданную природную стихию.
Вырвалось наружу то, чему нельзя научить и что в виде непреложного общего закона закладывается природой ещё прежде воли, характера и всяких способностей к обучению. Эта дикая клокочущая магма естественной чувственности, хлынув наружу, способна была взломать и растворить в себе последующие наслоения всех и всяческих норм и правил. Неодолимый прорыв к первозданной стихийности уравнял их, таких разных. А может быть это волшебный аромат «крыльев полёта любви» делал своё хитрое дело. Сфагаму показалось, что женщины даже каким-то образом отразились друг в друге. В пантерьем стиле Гембры прибавилось самозабвенной истомы, а чувственный омут Ламиссы всколыхнулся неожиданным темпераментом.
— Выходит, да.
— Так быстро эти дни пролетели… Я думала, ещё долго… Вот… А завтра мы уже все разъезжаемся. Ты ведь знаешь… Надо везти драгоценности от Кинвинда в Ордикеаф. Это на юго-востоке… Далеко. Очень ценный товар… Вот… Это для всех очень важно. И для племянника маленького… Но ты знаешь… Я бы всё бросила. Правда! Я никогда таких людей не встречала, как ты!
Сфагам напряжённо вздохнул.
— А Ламисса едет с нами, — продолжила Гембра после паузы. — Стамирх не может. Ему бы к себе в Тандекар добраться… Она у нас теперь главная, — Гембра натужно улыбнулась. — А у тебя, значит, своя дорога?
— Да. Сегодня я открыл книгу. Ту самую, ты знаешь… И ничего не увидел на странице. Все буквы стёрты.
— И что это значит?
— Значит, пора.
— Ну, пора, так пора. — Гембра снова мучительно улыбнулась, пытаясь придать голосу беззаботность и сглатывая горький комок в горле.
— Я хочу тебя попросить… Не ссорься с Ламиссой. Я понимаю тебя, а ты пойми её.
— Ну да… Я постараюсь…
Зашуршала прикрывающая вход циновка, и в комнату вошла Ламисса.
— Легка на помине, — еле слышно хмыкнула Гембра.
Глаза женщин встретились.
— Я, кажется, помешала, сказала Ламисса, тряхнув золотистыми волосами. Подделка беззаботного тона вышла у неё намного удачнее.
— Нет. Наоборот. Очень хорошо, что ты пришла. Присядь, пожалуйста, к нам.
Мягкий тон Сфагама всегда действовал на Ламиссу как-то особенно. Он был так не похож на те, вызывающие тоску и презрение трусливо-приторные сальные интонации, с которыми к ней частенько подступали малознакомые мужчины. И в то же время это мягко-сосредоточенное обращение чем-то неуловимо её смущало. Ламисса присела рядом.
— Мы сейчас говорили о тебе. Нам предстоит расстаться. Не знаю, насколько. Может быть, даже навсегда. Хотя, честное слово, я к этому не стремлюсь. И я не хочу, чтобы, расставаясь, мы унесли в сердце тяжесть неясных вопросов.
Сфагам протянул перед собой ладони.
— Дайте мне ваши руки.
Рука Гембры была холодной и напряжённой, а у Ламиссы — тёплой и слегка влажной. Сфагам закрыл глаза.
— Вы чувствуете меня? А теперь почувствуйте друг друга. Надо сомкнуть цепь. Я не хочу быть раздором между вами. Я хочу быть тем, что вас соединяет. Вы ждёте от меня выбора. Я чувствовал это все эти дни. Но я не могу выбрать. По крайней мере сейчас. Поэтому я даже боялся встречаться с каждой из вас. Я видел, что вы готовы возненавидеть друг друга из-за меня.
Женщины растерянно переглядывались. Их руки чувствовали лёгкие покалывания, и взгляды их стали мягче.
— Цепь сомкнулась. — Сфагам открыл глаза. — Теперь тяжесть должна быть снята. Но до отъезда я не должен быть ни с одной из вас наедине. Иначе всё начнётся снова.
— Одна ночь осталась, — прошептала Ламисса, — а завтра — все уезжаем.
— Тогда давайте проведём эту ночь вместе! — не долго думая, предложила Гембра. — Что, слабо? — она подмигнула сопернице.
— В ответ Ламисса улыбнулась, опустив голову.
* * *
В комнате царил уютный шёлковый полумрак. Свет небольших масляных светильников был достаточен, но не ярок. Он мягко таял в красно-коричневых и золотистых узорах настенных ковров — необычной новинке, перенятой Кинвиндом от своих восточных гостей. Впрочем, первой, кто оценил красоту и изысканность коврового убранства, была Ламисса. Это была её комната. Длинный густой ворс ковра скрывал шорох шагов, и фигуры передвигались по комнате плавно и бесшумно, как тени. От бронзовых курильниц поднимались струйки сизого дымка, разнося пряный дурманящий аромат. К запаху сандала примешивались другие — слегка терпкий щекочущий дух особого состава благовоний для пробуждения внутренних энергий нижних центров и ещё — пьянящий и вызывающий лёгкую эйфорию аромат, именуемый знатоками «крыльями любовных полётов». Запахи складывались в такой сказочный букет, что хотелось дышать медленно, наслаждаясь каждым вдохом.Душистые масла, которыми были натёрты тела, также были тщательно подобраны. Выбирать было из чего. Накануне Гембра накупила их чуть ли не целый мешок, которого хватило бы на всю улицу. Оказались среди них и те, что надо — Ламисса знала в этом толк. Её ловкость и уверенность при смешении быстро и ювелирно отмеренных добавок — иланг-иланга, нероли, муската, сандала, имбиря, гардении и гвоздики к оливковому маслу вызвали у Гембры чувство восхищения и лёгкой беззлобной зависти.
Сфагам оставил применение своих знаний до более подходящего случая. Сейчас надо было положиться на женщин, а главное, ничем не помешать их сближению. Монах с лёгкой тревогой наблюдал, как во время приготовлений они ещё довольно заметно смущались друг друга. По лицу Ламиссы то и дело пробегала тень растерянности, а Гембра временами готова была взорваться приступом раздражения. Однако всё обошлось. У Ламиссы хватило уверенной обходительности, а у Гембры — разумной сдержанности, чтобы пройти рискованную черту.
Оранжевые светильники треугольником расположились вокруг широкого ложа. Ещё один огонёк мерцал в пирамидальной металлической чаше, извлечённой из сумки Сфагама. Он должен был очистить комнату от чуждых и враждебных энергий.
Видя, что раскованность женщин может в любой момент спрятаться за непроницаемый панцирь взаимного смущения, Сфагам внимательно следил за последними приготовлениями. Малейшая пауза была бы тягостна, и допустить этого было нельзя. Мягко и осторожно обняв обеих женщин за обнажённые плечи, Сфагам почти физически почувствовал, как ломается между ними колкий и холодный забор. Тёплая волна пронизала все три тела, соединив их воедино. Рука монаха нежно скользнула по затылку Ламиссы, незаметным движением распустив ленточку, стягивающую волосы. Золотистые пряди рассыпались по плечам. В это время Гембра медленно опустилась вниз, обняв колени Сфагама.
— О, ты больше не носишь эту повязку, — рука Ламиссы нежно скользнула по недавно зажившему боку.
Сфагам глубоко вздохнул и, закрыв глаза, поднял голову вверх, не в силах противостоять расслабляющей волне блаженства. Пальцы Ламиссы были на удивление мягки и чутки. Казалось, вся её сущность собралась в этих тончайших и осторожных прикосновениях. Касания Сфагама, ласкающие лицо, шею и грудь Ламиссы, тоже были мягки и нежны.
— У тебя чудесные руки, — прошептала Ламисса, — совсем небольшие и не грубые. И всё чувствуют… И как только они управляются с оружием?
— Вот только такие-то по-настоящему и управляются. Это я говорю!… — Голос Гембры был немного хриплым от возбуждения.
— Как ребро, совсем срослось? — спросила она с последними остатками деловитости в голосе.
— Да. Медитации, лечение, ну и время, конечно. Целых три недели без приключений. Так что теперь мне всё нипочём.
— Всё-таки надо поосторожнее, — наставительно прошептала Гембра, сжимая объятия вокруг бёдер монаха и прильнув к его гениталиям.
Ложе встретило их прохладным шёлком тонких восточных тканей. В искусстве любви обе женщины были примерно равны. И это Сфагама не удивило. Удивительным было скорее то, что разительная разница, которая проявлялась между ними во всём, в постели почти не чувствовалась. Конечно, Гембра была несколько активней и напористей, и реакции её были более бурны и непосредственны. Ламисса, конечно, была мягче и осторожнее. И тем не менее, будто что чья-то рука сорвала с обеих покров всего, что было привнесено характером, жизненным опытом, складом ума и воспитанием, обнажив их общую первозданную природную стихию.
Вырвалось наружу то, чему нельзя научить и что в виде непреложного общего закона закладывается природой ещё прежде воли, характера и всяких способностей к обучению. Эта дикая клокочущая магма естественной чувственности, хлынув наружу, способна была взломать и растворить в себе последующие наслоения всех и всяческих норм и правил. Неодолимый прорыв к первозданной стихийности уравнял их, таких разных. А может быть это волшебный аромат «крыльев полёта любви» делал своё хитрое дело. Сфагаму показалось, что женщины даже каким-то образом отразились друг в друге. В пантерьем стиле Гембры прибавилось самозабвенной истомы, а чувственный омут Ламиссы всколыхнулся неожиданным темпераментом.