А ведь было время - писателем хотел стать. Мечтал об известности, стишки пописывал, ездил в Москву знакомиться со знаменитыми литераторами, просил их прочитать его стихи, влезал в доверие, угощал многих в ресторане ЦДЛ, пробивал себе дорожки в редакции журналов... Да... Поэт Тогрул Алиев... Звучит? Впрочем, он уже тогда подумывал о поэтическом псевдониме по примеру многих азербайджанских писателей. Знаменитый поэт Тогрул Алиев, нет, не то, конечно, а вот знаменитый поэт, скажем, Тогрул Сель - совсем другое дело. А что? Он и хотел подобно селю ворваться в литературу, моментально стать популярным, и как сель смести со своего пути всяких там мелких рифмоплетов-неудачников, а заодно, естественно, и в первую очередь смести со своего пути и многих, уже заработанных в жизни, недоброжелателей и откровенных врагов. Последняя часть этой программы в настоящее время и с успехом претворена в жизнь, однако с маленьким но: смести-то он их смел, но поэтом не сделался, да, правду сказать, теперь это обстоятельство его мало волнует, потому что появилась масса новых проблем, так как прежние недоброжелатели начинающего поэта сменились новыми, более мощными недоброжелателями и врагами, с которыми и воевать нужно было и более искусно и одновременно более мощно, чтобы его боялись и боялись бы долго - по возможности всю оставшуюся жизнь. А тогда... Да, тогда, в молодости, отказать ему в честолюбии было трудно, да и сейчас тоже, но тогда - в особенности, сейчас он на этот счет немного поуспокоился, даже слишком: большая популярность чревата, вредна, есть обстоятельства, когда лучше не высовываться, притаиться, слиться с окружающей средой, отдаться во власть свойственной ему по природе мимикрии...
   А работал поначалу всего лишь корректором в издательстве, в душе лелея честолюбивые замыслы, никому не открывая своих заветных мыслей. И дни в издательстве, в маленькой корректорской, уставленной трухлявыми столами, проходили один похожий на другой...
   Однажды стою у окна нашей корректорской, смотрю на улицу, пылающую от августовской жары; струится над головами прохожих раскаленный воздух, мягчеет под ногами прохожих раскаленный асфальт, и почудилось вдруг... такое было состояние, будто спишь наяву, почудилось, будто иду я медленно вдоль коридора, коридор узкий, темный, вдоль коридора стеклянные двери, а за стеклами этих дверей - тоже темно; из-за одной из дверей слышна тихая мелодия мугама, я толкаю дверь и вижу в комнате сидящих в темноте посреди комнаты на стульях мать и двух дочерей; мать на таре играет грустный напев мугама, дочери слушают, уставившись в пол перед собой невидящими, затуманенными взорами. Руки у них сложены на коленях.
   Как-то в очередной своей приезд в столицу я познакомился в ЦДЛ с одним довольно известным в кругу литераторов московским прозаиком. Мы с ним играли в бильярд и говорили о литературе. Выяснилось, что наши литературные вкусы во многом совпадают. Писателю этому было под шестьдесят, он много знал и умел интересно говорить. Я накануне был в крупном выигрыше от игры в бильярд и пригласил его в ресторан Дома литераторов. К концу ужина мы набрались как черти. Хотя какой же это был ужин? Скорее обед, переходящий в ужин, и уже переползавший в завтрак, когда его (то есть обед) вовремя остановили служащие ресторана, не дав ему окончательно перейти в завтрак. Короче, добрую по^ ловину дня, весь вечер и часть ночи мы просидели за столиком в ресторане. Когда же это было, дай бог памяти, давно, конечно, сейчас вспомню... В семьдесят, нет в шестьдесят де-вя... нет, все-таки в семьде... Э, что толку, какая разница теперь, в каком именно году это случилось?.. В конце нашего маленького банкета я все же нашел в себе силы вывести его на улицу, впихнуть в такси и отправить домой. Через несколько дней я вспомнил, что старик просил бывать, позвонил, спросил о самочувствии, он был очень рад слышать меня (еще бы не рад - за один только вечер я потратил на него столько, сколько он, наверно, в месяц не зарабатывает) и настоятельно стал приглашать к себе, и я поехал. Жил он в доме писателей, кооперативе Союза писателей в центре Москвы, в хорошей квартире (тогда все квартиры в центре Москвы казались мне хорошими) с большой семьей. Он увлеченно рассказывал мне разные забавные истории, происшедшие с ним и его знакомыми, и все приговаривал - это вам, как молодому писателю, может пригодиться, возьмите это на заметку, это очень характерный, точный эпизод, а вот это я уже использовал, можете не так заинтересованно слушать, а вот сейчас я вам расскажу нечто, так я бы на вашем месте стал бы записывать за мной, берите, используйте, не жалко, дарю - и все такое в таком духе он приговаривал и старался делать вид, что, развлекая меня, ни в коем случае не отрабатывает тот сногсшибательный вечер в ресторане, и я делал вид, что, конечно, у него и в мыслях быть не может как-то компенсировать наши утомительно долгие ресторанные посиделки в прошлый раз, и для меня большая честь быть у него в гостях. Меня угостили чаем и чудным, каким-то воздушным, бесплотным пирогом женщины - его жена и дочери, я ел, похваливал, вообще старался вести себя так, будто я не впервые здесь, потому что обстановку они создали вполне непринужденную и надо было тоже соответствовать, все вроде бы было хорошо, но, уходя, уже выйдя на улицу из их подъезда, я вдруг поймал себя на том, что облегченно, всей грудью вздыхаю, будто что-то минуту назад угнетало меня в этой гостеприимной и уютной московской квартире. Я стал копаться - от чего бы это могло быть, и вскоре понял, что некоторую скованность, несмотря на внешние спокойствие и веселость, я ощущал, видимо, от того, что старик любил малость приврать. Врал тонко, умело, так сказать по-писательски профессионально, но все равно можно было почувствовать - врет. Конечно, и речи быть не могло, чтобы обличить его во лжи, потому что ложь эта была для меня не оскорбительна, то есть бывает ложь, рассчитанная на дураков, чтобы человеку лапшу на уши навесить, объегорить, а тут ложь была в этом отношении совершенно безобидная, и можно было слушать и не возражать, не придираться к каждому слову. Но все же неприятно было, чуть-чуть, самую малость неуютно временами, хотя во время разговора я утешал себя мыслью, что такие старые чудаки (это я тогда думал, что шестьдесят - старость, вполне естественная мысль, если тебе всего лишь двадцать пять лет) и приврать любят, и прихвастнуть, и порой приписать себе чужие заслуги, и удивить, и откровенно почудить, иной раз лишь только для того, чтобы прослыть оригиналами и чудаками... И все же меня его вранье неприятно резануло, а ведь все, что он говорил, было безобидно, ни к чему не обязывало, было весело, в дальнейшем я научился сам так тонко и умело врать, что, как говорится, комар носу не "подточит, и очень пользовался этим, но моя ложь не была уже такой безобидной, какую много лет назад слышал я в московской квартире и которая резала мне слух, моя ложь, к которой меня на каждом шагу вынуждали обстоятельства, уже не слух резала кому-то - пустое занятие, - а была для кого-то как нож в спину, как пуля в затылок, предательский, неожиданный выстрел... Да, в самом деле, как много воды утекло с тех пор, когда вполне безобидная ложь могла резать мне слух и после которой я вздыхал с облегчением...
   Потом я летел к ней в маленький южный городок. Уже. садя в самолете, набиравшем высоту, помню, смотрел я вниз на рваные лохмотья облаков и вдруг подумал: зачем, куда я лечу? Что мне там делать, если все уже предельно ясно? Ведь она все написала в письме. И письмо-то какое было пухлое, мелко исписанное, на нескольких страничках, еле в конверт уместилось. Может, это и придало мне надежды: в многословии, в обиженном тоне множества ненужных воспоминаний мне почудилась какая-то неуверенность, некатегоричность и незавершенность ее решения; ведь если рвать бесповоротно, раз и навсегда достаточно нескольких слов, спокойных, равнодушных, а то и письма не надо. Потому-то, видимо, я и полетел.
   Но потом, уже сидя в кресле самолета, я почувствовал такую тоскливую неуверенность, что решил первым же рейсом вылететь обратно. И зачем только я полетел?.. Все же я цеплялся за любую надежду, за всякую видимость надежды... Потому что где-то в глубине во мне притаился такой привычный, такой родной кусочек ее, завладев моей памятью, ждущий свою хозяйку, и он говорил мне, твердил постоянно, убеждал, что надо вернуть ее, непременно вернуть, вернуть, вернуть...
   День был такой же, как многие другие. Как другие дни. Это-то и было скверно теперь, когда, как мне казалось, я постепенно погрязал в болоте мелочной и неблагодарной службы. Служба. Контора. Ненавижу... Впрочем, очень может быть, что я слишком уж нетерпелив и все еще впереди, все - предстоит? Но я не мог долго засиживаться вот в таких местах, мне здесь не хватало воздуху, не хватало простора, чтобы проявить себя; я ощущал в себе много нерастраченных сил, и при мысли, что они, мои силы, сам я, моя молодость могут быть загублены в такой вот дыре, в которой я сейчас работал, я приходил в ужас, чуть из кожи не вылезал, стараясь проявить себя и побыстрее продвинуться, перепрыгнуть несколько ступеней по служебной лестнице... Да, малый я был прыткий, но нужно было положить начало, я ждал чего-то, что могло бы послужить мне трамплином на пути восхождения к верхам, к славе, нет, пусть необязательно - к славе, но наверх - обязательно, всенепременно, во что бы то ни стало...
   Я смотрел из окна издательства на улицу. В городе бесчеловечный зной пьянил людей, и они шли, усталые, разморенные, озабоченно, болезненно морщились, будто только что вышли от зубного врача. Несоображающий человеческий муравейник, подумал я, все они только и ждут своего лидера, и надо только суметь пробиться, а дальше само пойдет, пойдет как по маслу. Вот так я подумал: несоображающий человеческий муравейник. И еще подумал: а ты Наполеон. А внизу - двуногих тварей миллионы, что для тебя орудие одно. А ты, стало быть, вознесен судьбой. Сюда. На третий этаж издательства, где идет нескончаемый ремонт - в свое время все это добротное здание было построено за гораздо более скромные сроки, чем продолжается этот ремонт, которому все еще конца не видно, - на третий этаж, в крохотную комнатку корректоров, где впритирку друг к другу сидят вас шесть человек, точнее - шесть корректоров, сами разбирайтесь, для кого это люди, для кого - нет. Они пока такие же, как и я, то есть я пока такой же, как они, но живу надеждой, что в ближайшем будущем судьба выстрелит мной из этой богом забытой комнатенки, выстрелит мной, как пробкой из шампанского стреляет рука захмелевшего, загулявшего ловца счастья и удачи. И буду вознесен. Умей быть благодарным судьбе, вспомнил я присказку многих неудачников. Они-то за все готовы благодарить свою судьбу, за все, что произошло и не произошло с ними: не продвинули по службе, обошли премией, обделили квартирой, задвинув в самый конец очереди на жилплощадь, но зато, слава богу, не калека, есть две ноги, как полагается, и оба глаза, а мало ли людей... и так далее. Умей быть благодарным судьбе. Не гневи бога своей неблагодарностью. Умей быть благодарным... И тогда я здорово разозлился и дал себе слово, что во что бы то ни стало вознесусь над всей этой мелкотой, озабоченной чужими делами и получающей за это гроши, поднимусь высоко, все они еще услышат обо мне, еще узнают, с кем работали бок о бок и кого не хотели продвигать по службе. Такое вот слово я дал себе не шутя и даже подумал тогда, что если потребуется для поставленной цели бросить свои занятия литературой, я брошу, брошу писать стихи, наплюю на свои мечты о славе, о популярности литературной, забуду все, о чем мечталось в юности. Уже тогда я подсознательно понимал, смутно чувствовал, что сделать литературную карьеру будет гораздо труднее для меня, чем сделать просто карьеру делового человека. Если определение - деловой человек, слишком неконкретно для вас, тогда скажем, ну... организатор производства, неважно какого, была бы голова на плечах, а производство найдется. Так оно и вышло. Литература пошла побоку (один только я знал наверняка, как она при этом мало потеряла), и я стал постепенно тем, кем стал, кем являюсь теперь, в настоящий миг - посредственностью, занимающей место 17а во втором салоне ааиалайнера Ту-134, выполняющего рейс по маршруту Баку- Москва. А что тут плохого? Кесарю - кесарево. Такие талантливые организаторы вроде меня, умеющие направлять массы, работать с массами, тоже нужны. Да еще как нужны. Они сейчас такой же дефицит по стране, как, скажем, "Тройной" одеколон. Ну, так или иначе, но они - я имею в виду талантливые организаторы (потому, что очень уж хочется побольше поговорить о себе, хотя бы и с самим собой, ведь на это тоже времени не находится, разве что в самолете, когда киснешь от скуки) - они нужны во всяком случае больше, чем бездарные поэты, сидящие на ключевых постах издательского дела и озабоченные только лишь тем, чтобы среди их иллюзорных, несуществующих читателей прижился бы их громкий, высосанный из пальца литературный псевдоним, который они уже и псевдонимом не называют, а предав свою плебейскую фамилию, какую-нибудь Вермишев, Хубышев, но все же свою, родную, и заодно отрекшись тем самым от своих родственников, живущих где-нибудь в горном селении и ничего не подозревающих и продолжающих мирно пасти скот и гордящихся своим родственником, поэтом, что в самом Баку занимает хорошую должность, отрекшись, значит, от своей фамилии, берут себе взамен что-нибудь вроде Паша-ханлы, Исмаилшахлы и прочее, на что способна их убогая фантазия, а свою фамилию стараются поскорее забыть, и вот уже их дети не Хубышевы, а Пашаханлы, и гордятся своим- папочкой, да и как же не гордиться таким... Чудеса! И стишки-то до того убогие, что ради них не то что фамилию, но даже и букву в фамилии менять было бы грешно. Знаю я их, насмотрелся и в молодости, и одно время, как говорится, по долгу службы. Нет уж, гораздо лучше такой деловой человек, как я, вовремя бросивший насиловать и марать бумагу, нежели такие недоношенные поэты, которые всю жизнь проводят в поисках своего имени, но никак не в творческих поисках и терзаниях. А вот я зато, можно сказать, сделал блестящую карьеру, теперь я могу об этом сказать... Ну хотя бы самому себе. А было время из осторожности и даже какого-то суеверного чувства я перед самим собой боялся похвалиться, а вдруг провал, вдруг один неосторожный шаг - и все летит прахом все кувырком. Блестящая карьера. Что верно, то верно. Правда, поначалу тесть помогал во многом, так сказать, руку приложил к началу пути, благословил, одним словом. Тесть у меня еще тот хват. Весь в орденах и заслугах. Успел отхватить в свое застойное время, тем более что время-то и на самом деле было застойное, многие спали, не ввязывались в драки, а кто позубастее - в этот момент мог спокойно хватать. Вот он и нахватал сверх меры. Ну, его дело. А для меня он был хорошим трамплином. Честно сказать, и в наших с Соной отношениях не последнее место занимал этот козырь - ее гранитный, орденоносный, бронебойный папаша-депутат, я имею в виду, что это был не лишний козырь для меня, когда я раздумывал, жениться на Соне . или нет. Тесть перевесил. И я женился. Но сейчас, можно сказать, я его обскакал во всех отношениях, старик даже снизошел до того, что в последнее время часто советуется со мной, спрашивает моего мнения, хотя обскакать его сейчас занятие не сложное: тесть давно уже на заслуженном отдыхе, кропает мемуары преимущественно о годах репрессий, тоже, старый хрыч, отдает дань моде, а тогда небось рукоплескал, да еще как рукоплескал - воодушевлено, с горящими глазами, и грозно обвинял, внося свою лепту в общее дело разоблачения и выявления врагов народа, вот тогда он был. по-настоящему на коне, хоть и молод был очень, но уже заставлял бояться себя, и писательская братия заискивала перед ним, а он почти был волен распоряжаться их делами, судьбами; а что, да, да - и судьбами, долго ему, что ли, было - настучит на кого-нибудь, кто не так поспешно, как ему бы хотелось, подал ему руку, - и тому кранты, век воли не видать, пожалуйте на лесоповал на солнечную Колыму; знаю, знаю все про него, крота старого, узнал, давно навел справки, страшный был человек, я тоже не подарок, но если бог есть, говорю я, такие, как он, в старости должны под себя долго ходить, и долго так не умирать, жить, слыша ворчание присматривающих за ними, которые хотят им смерти поскорее, ходить под себя и не "умирать подольше. А теперь мемуары пишет, ангелом себя выставляет, Сталина и культ личности ругает яростно, тоже, старый бумагомарака, норовит туда, куда и все, боится, что забудут его, не возьмут с собой в светлое будущее, побольше норовит намарать бумаги, чтобы было что брать с собой туда, в светлое будущее - вот, мол, мы тоже не с пустыми руками пришли, крик и боль души принесли, работали день и ночь, рук не покладая, так что нам бы тут у вас по-стариковски пристроиться, а?.. Ну, естественно, и заслуги его не совсем забыты, и время от времени его приглашают то туда, то сюда на встречу с читателями, которых скорее всего у него нет и никогда не было, а то везут его демонстрировать, как редкое ископаемое, куда-нибудь перед трудящимися города Сумгаита с трубопрокатного завода, и он, старый пень, облачившись в свою кольчугу из медалей, важно едет - мол, помнит и любит меня народ мой, любит своего классика, своего народного писателя. Народный писатель... Знаем мы таких народных - важности и апломба у него на целый микрорайон хватит, а книги в магазинах лежат и пылятся с рождества Христова, ждут, видимо, второго пришествия, чтобы восстать из гроба, каковым для них, то бишь для книг, разумеется, явились магазинные склады и книжные полки. Ну, черт с ним... Что это я все о нем, о нем, не в нем дело... А в чем? В том, что я на Соне женился? Нет, и не в этом тоже. А в чем же? В чем?.. В том, что у меня тоже раз в жизни было настоящее. Было в молодости. Самое настоящее и глубокое чувство. Ну и что? И что ты теперь цепляешься за него? Хочешь доказать, что и ты был хорошим, добрым малым, что и тебе ничто человеческое не было чуждо, да? Этого хочешь? Ну, допустим, что мне и сейчас ничто человеческое... Врешь ты, врешь, до того заврался, что и перед самим собой не можешь не врать. Если то, в молодости, было настоящим, как ты утверждаешь, то почему же не на ней ты женился, почему тогда тебе ни разу даже не приходила в голову мысль жениться на той девушке, которая уехала, убежала от тебя в маленький южный городок, который ты только что вспоминал с таким умилением. Хочешь, я скажу тебе, почему? Потому что ты и тогда все взвешивал, даже в самой слепой страсти и любви, которая казалась тебе помешательством, ты был зрячим и рассудительным, как старая дама, но видимость была, видимость, конечно, была, и все, кто тебя знал и достаточно и недостаточно хорошо, все были уверены, что ты безумно влюблен, что жить без нее не можешь, но она-то, она знала тебя не хуже тебя самого, а временами даже лучше, потому, что не погрязала во лжи, как ты, и не обманывалась ни на чей счет, и как всякая женщина была реальнее и проще тебя, мужчины, была более конкретна, и она понимала, что надо положить конец вашим отношениям, потому что чем дальше, чем труднее было бы рвать, да и тебе тоже, не только ей, она допускала и такое - что и тебе тоже было бы больно рвать; но, зная тебя, изучив тебя достаточно подробно, она в то же время была уверена, что никакие страсти, никакие привязанности не остановят тебя, и ты, бросив все, разорвав путы, станешь искать выгод, только выгод для себя от брака, а с ней какие тебе были выгоды, единственное, что она могла тебе дать это свою любовь, единственное, чем могла пожертвовать - это собой, тебе же этого было мало - материальное благополучие, связи, мощные люди-родственники, могущие открыть перед тобой все двери, раскрыть широкие перспективы, дать сильный толчок твоей карьере в самом начале ее, вот чего ты хотел, хотя даже самому себе в этом не признавался, но это лежало глубоко в тебе, так глубоко, что ты часто ленился заглядывать в эти закоулки души, но знал - лежит там сокровенное, ждет своего часа, чтобы всплыть, вылезти наружу, и лелеял это сокровенное про себя; а на поверхности на виду у всех лежало твое чувство, твоя так называемая любовь, и ее ты лелеял на виду у всех, чтобы все могли поверить, что нет у тебя тоже ничего, кроме этого настоящего, глубокого чувства. А сам только размышлял холодно о своей выгоде, о том, чтобы не прогадать, чтобы продать себя подороже. Так оно и вышло. Что, нет разве?.. Да что ты привязался ко мне, кто ты такой? Я любил, любил ее по-настоящему, просто не все так просто и однозначно в жизни, как тебе кажется, обстоятельства... Замолчи! Об обстоятельствах теперь вспомнил. Тогда, когда она забеременела, ты не вспоминал об обстоятельствах, а куда уж лучше обстоятельства тебе нужны были, чтобы узаконить ваши отношения? Так нет же, ты заставил ее сделать аборт, а в дальнейшем она еще не раз делала от тебя аборты... Вот тебе и обстоятельства... И нечего тут слюни распускать. Врешь ты все! От первого до последнего слова все вранье! Наивного слюнтяйчика, пай-мальчика он будет корчить перед самим собой, а сам - хищник, самый настоящий хищник, опасный, хитрый... Скольких ты угробил, скольким жизнь поломал, испортил биографию, вспомни. Ты о тесте своем вспоминал, но, скажу тебе, ты сам ни в чем ему не уступаешь, а, может, даже уже переплюнул его. Ну, вспомни, по скольким трупам ты взбирался к своей долгожданной вершине, которая и вершиной-то в полном смысле слова не оказалась, так - пригорок небольшой, не то соответствовало твоим возможностям, совсем не то, размах у тебя был более широкий. А трупы, по которым ты взбирался к этому пригорку, все же остаются... Так то же были мои враги. Любой нормальный человек, заняв такую должность, какую я занимаю сейчас, поступил бы точно так же, чтобы оградить себя от врагов, устранить их и обезопасить себя. Нет, нет, к чему эти мысли? Давай не будем об этом, я вовсе не об этом хотел думать. Мне предстоит тяжелая командировка, мне надо отдохнуть, думать о чем-то приятном, а ты... И что ты за смола такая, как прилипнешь, так уж не отстанешь никак?.. Ты должен угождать мне, понятно? Угождать, а не портить настроение перед ответственным выступлением, неужели трудно понять? Нет, нет, у меня все в порядке, все нормально, я в ладах с самим собой, и не будем больше об этом, ладно? Дело вовсе не в этом... Так о чем же я хотел?.. А собственно, кто ты такой?.. Кто я такой? А ты подумай. Приснилась ее фотокарточка, где она сидит с кошкой на коленях. И такая беззащитная улыбка на лице. Я проснулся, как от толчка... Но все-таки ведь был аэропорт в тумане, была задержка рейса на три часа, нетерпеливое ожидание, тревожное предчувствие, картины встречи, которые ты рисовал в своем воображении, боясь подумать о главном. Ты хотел думать, что все между вами осталось по-прежнему, с той только разницей, что она уехала и живет теперь в другом городе, в этом маленьком, южном грязном городишке, ты ведь сразу его невзлюбил, вспомни. Хотелось верить в это - что все осталось по-прежнему. И был маленький, серый, стоявший, как послушный ослик в поле, самолет, уносящий тебя потом из того южного городка, где сумеречные, выплывавшие из тумана, нереальные будто, деревья, остывая, остро пахли солнцем... Торопливо заканчиваешь дела, отменяешь встречи, пропускаешь лекции в институте, сбегаешь вниз по лестнице, не дождавшись важно подплывающего лифта, закуриваешь и выходишь на улицу под мокрый снег. Тающие на лету снежинки ложатся на твое лицо, ты вздрагиваешь от внезапного колючего холодного прикосновения влаги к разгоряченному лицу, вздрагиваешь почти как от боли - нет ее. Ты еще никак не можешь привыкнуть к этой мысли. Нет ее. Нет ее. Нет ее. Повторяешь ты. А значит, и незачем и некуда спешить... Я смотрю на стену дома напротив. Серая мокрая стена, и два окна на ней распахнуты настежь, внутри мрачно и печально, как в ненастные сумерки, и видны желтые обои. Полдень. Все замерло, никаких признаков жизни в окнах, никакого движения на улице. Как во сне. Такое впечатление, что в квартире с распахнутыми окнами должен быть покойник и вот-вот послышится тонкий, заунывный плач зурны, отпевающей его. На соседнем балконе на бельевой веревке висят два полотенца и какая-то большая красная тряпка, яркая и неожиданная, как откровение на сонном, сером фоне стены. По краю крыши осторожно ходит взъерошенная кошка и беспокойно мяукает... К чему все это приходит в голову, к чему? Что за пустые воспоминания, видения и мысли, иногда в памяти задерживается столько ненужного хлама... К чему все это?.. Ты хочешь знать, к чему? Я тебе скажу... Нет, нет, молчи, ты вообще не говори со мной, мне надо отвлечься... Ага! Вот ты все сам и сказал. Что? Что я такое сказал? А то, что и мысли эти, и воспоминания только затем, чтобы отвлечь тебя от главного... От главного, о чем ты боишься думать, и потому рад всяким пустым видениям и воспоминаниям, только бы не думать о главном; в душе ты ведь рад им, сознайся, они заслоняют от тебя то, что могло бы причинить тебе большие неудобства, ведь так?.. Не знаю... А что это главное, и что ты меня гак им пугаешь? Совесть" моя чиста, мне бояться нечего... Ну, ну, ну, не стоит подобные вещи утверждать так категорически. Почему? Почему же не стоит, если это так? Это не может быть гак, потому что всегда может что-нибудь всплыть, давно позабытое вроде бы, и станет беспокоить, не давать спокойно спать, да?.. Да что же это я не воровал, в чужие карманы не лез... Ну, еще бы, до этого опускаться тебе даже не стоит, зачем тебе воровать, если сами приносят, ведь приносят, а, сознайся?.. Да, бывает... Но ведь это - элементарная благодарность... Ну, сам понимаешь... А что тут понимать, если элементарной благодарности, как ты изволил выразиться, человек удостаивается обычно после того, как сделал дело, ты же удостаиваешься ее очень часто перед делом, да и вообще без всякого дела, просто потому, что ты большой человек... Вероятно, людям приятно общаться с большим человеком, а за приятное надо платить. Ты еще шутишь? В таком случае придется тебе кое-что напомнить из твоей биографии большого человека, чтобы ты не забывал, кто ты таков на самом деле; вот ты говорил о совести, что она у тебя чиста и прочее, не будем останавливаться на конкретных примерах, хотя их больше чем достаточно, вспомни только, какую груду анонимных жалоб ты написал, чтобы убрать со своей дороги мешавших тебе людей в разных организациях, а ведь среди них было немало по-настоящему честных и сильных личностей, которые в подобных тебе субъектах усматривали потенциальную угрозу нашему обществу, скольких из них ты довел до инфаркта, против скольких из них ты настроил коллектив, где они работали десятки лет и в одну минуту вдруг сделались изгоями, скольким ты запятнал честное имя, зная, что в то время обращалось особенное внимание на анонимные сигналы. А здесь, в твоем городе, анонимные послания, можно считать, были чуть ли не национальной чертой, и такие, как ты, поддерживали эту черту, не давали ей исчезнуть, как заразе, как проклятию... Ты ничем не гнушался ради своей карьеры, а когда выскочил наверх, пробрался достаточно высоко, то и ради удовольствия - вспомни свою забеременевшую секретаршу, ведь она была невинна, когда ты ее совратил; когда она объявила тебе, что хочет оставить ребенка, ты даже не счел своим долгом сначала уговорить ее не делать этого, а тут же уволил ее и подослал к ней своих спецов-подонков, и девчонку так запугали и так отделали прямо у нее в подъезде, залепив ей рот пластырем, что она от страха очень скоро покинула город, куда-то переехала, а куда, тебя это уже не интересовало, главное, что ты отделался от нее и нежелательных последствий твоих скотских утех... Э-э, о чем ты говоришь! Скотских утех... Все люди одинаковы, все любят утехи... Впрочем, если тебе доставляет удовольствие вспоминать давно минувшее, я не могу тебе помешать, пожалуйста, вспоминай, но хочу только, чтобы ты знал: меня иной раз хоть тревожит вся эта мура, всплывает, помучивает, а ведь 'многие, не такие нервные и совестливые, как я, плевать на это хотят, они и не вспоминают никогда о подобных вещах из своей биографии, чихать на все хотят и правильно делают, понял? Пристал, как репейник...