- Наконец-то ты приехал! - встретила его Сона, и пока он не уловил тревоги в ее голосе, но тем не менее удивился, что-она встречает его такой фразой, будто соскучилась, тогда как давно уже между ними отпала необходимость для всякого проявления чувств. Поэтому он насторожился и, хоть и устал с дороги и очень не хотелось напрашиваться на большой и серьезный разговор, который, как он почувствовал, предстоит вслед за этой ее нелепой фразой (будто он мог бы вовсе не приехать), хоть и замерз и желал сейчас только принять горячую ванну, выпить чашку чаю и завалиться в постель, он счел необходимым поинтересоваться:
- А что, случилось что-нибудь? <- Очень многое.
- Неприятное?
- Да.
- Ты считаешь необходимым именно сейчас, срочно сообщить мне об этом? спросил он после паузы.
- Да, считаю.
- Тогда говори, - сказал он, все еще стоя в передней, засунув руки в карманы пальто. Никогда еще я не чувствовал себя так неуютно, подумал он, и тут же добавил мысленно: очень часто я чувствовал себя так неуютно. Еще бы, подумал он, будешь чувствовать себя неуютно, когда на пороге собственного дома собственная жена (собственная? Впрочем, что за нелепое сочетание?) встречает тебя недоброй вестью.
- Говори, - повторил он усталым и нарочито терпеяи-,вым голосом. - Что случилось? Что именно?
- Ты бы хоть пальто снял, - сказала она сокрушенно будто только что вспомнила по-настоящему, что весть, которую она собирается сообщить ему, мягко говоря, не вызовет у него большого веселья. - Ты бы хоть звонил из Москвы, узнавал бы, как мы тут, да еще и задержался на два дня...
- Что случилось, я тебя спрашиваю? - сказал он, досадуя на ее пустословие и чувствуя, что мечты о горячей ванне так и останутся мечтами, или же, по крайней мере, отодвигаются на неопределенный срок.
Сона тяжело вздохнула и сказала:
- Сейчас.
И прошла в гостиную. Он пошел за ней, на ходу снимая пальто.
- Посмотри, что я нашла у Закира, - вытащив из одной из ваз в буфете, она протянула ему темный пластилинообразный кусочек, завернутый в вощеную бумагу.
- Что это? - машинально спросил он, хотя не любил задавать лишних вопросов.
- Я уже узнала, что это, - трагическим голосом сказала она.
Он брезгливо обнюхал комочек.
- Да, - произнес он, словно подтверждая свою догадку. - Анаша. Где он?
- Что? - не поняла она. - Где он достал? Он с ненавистью посмотрел на нее, уже откровенно злясь на ее куриное непонимание.
- Где Закир находится в данную минуту? - спросил он.
- Ушел в кино, - сказала она. - Что же ты злишься? Тут не злиться надо, а обдумать вместе, как нам...
- Он знает? - перебил он ее. - Он знает, что ты нашла?
- Нет. Я случайно нашла дней пять назад и спрятала.
- Кому ты это показывала?
- Никому, что ты!
- Нет, ты сказала, что уже узнала, что это. У кого узнала, я спрашиваю?
- А! У папы. Я поехала к нему, потому что сразу заподозрила нехорошее, сразу поняла, что пакость какая-нибудь. Он мне сказал. Потому что я ему сказала - папа, будь со мной откровенным... Я как только нашла это, что-то тревожно стукнуло в сердце, думаю, узнаю, что это, иначе не успокоюсь...
- Теперь спокойна?
- Зачем ты так говоришь? Я что, не должна была узнавать?
- Должна была, должна была, - сказал он ворчливо.- Но не обязательно у своего отца. Нечего было сор из избы выносить.
- Не смей так про папу!.. Сор из избы... Можно подумать, он нам враг, будто Закир не внук ему, будто он может растрезвонить повсюду, что его внук... Ты, между прочим, многим обязан папе, не забывай, и этот твой хамский тон просто недопус...
- Э, слыхали, - перебил он ее с досадой, - старая песенка.
- А раз старая, то и не надо забывать, - вполне, но по-женски логично возразила она. - Он тебя человеком сделал, из грязи за уши вытащил...
- Так уж из грязи!
- А ты забыл свои махинации в издательстве, которые всплыли вдруг в самом начале, как только мы поженились? Из-за них ты чуть не погорел. Ты бы и погорел, как миленький, если бы не вмешался папа и не уладил бы... Поэт, пренебрежительно-издевательски произнесла она. - Он, видите ли, поэтом хотел сделаться. Из тебя такой же поэт, как из нашей домработницы министр. Пачкун ты, а не поэт...
- Заткнись, - сказал он, не повышая голоса.
- Нет уж! Хватит, всю жизнь ты мне рот затыкал, дурой обзывал, хватит, натерпелась, - громко, с назревающими рыданиями в голосе, торопливо проговорила она, но тем не менее замолчала, бурно переводя дыхание. .
Он заходил по комнате, стараясь взять себя в руки, - очень уж она действовала ему на нервы в эту минуту, но это могло бы все испортить сейчас, и он заставил себя успокоиться, пересилив себя (на каждом шагу, ежеминутно приходится насиловать свою волю, подумал он при этом), подошел к ней и, немного помолчав, негромко произнес, стараясь, чтобы это звучало как можно мягче:
- Ладно, не будем затевать очередной скандал. Теперь надо подумать, как быть с Закиром.
- Ты должен поговорить с ним, - не сразу отозвалась она.
- Разумеется, - кивнул он послушно и тяжело, устало опустился в кресло. Давно он ушел?
- Да, - сказала она. - Наверно, скоро вернется.
- Дала бы мне чаю, что ли, - сказал он, досадливо морщась оттого, что в последнее время ей приходилось напоминать подобные вещи.
Вот так носишься, носишься со своими идейками, темами, ничего вокруг себя не замечаешь, ничего не слышишь, как одержимый, представления не имеешь, что вокруг тебя творится. Сейчас с годами полегче, конечно, стало, а раньше, когда чуть помоложе был, - страшное дело, ну точно сумасшедший. Сядешь писать и весь перекручиваешься, выворачиваешься наизнанку, все кажется плохо, напишешь фразу и - плохо, чувствуешь, что не то, не совсем то получилось, но возвращаться не хочется, думаешь: впереди лучше будет, лучшие мысли, более точные, лучшие образы - впереди, ну и значит - вперед, а пока это только черновик, успокаиваешь себя, пока рука лихорадочно догоняет другие, новые мысли, поменьше об этом думать, приказываешь сам себе, побольше писать, побольше работать, вот так и пишешь до. одурения. Бывает, конечно, когда независимо от тебя само идет, льется, как сказали бы поэты, из-под пера, но случается это редко, а обычно вытягиваешь из себя слова, фразы, как жилы вытягиваешь. Дойдешь уже до конца, доползешь, ну, думаешь, слава богу, добрались, наконец, а тут возникает новое препятствие - концовка. Придумать концовку рассказа, повести - это особое умение надо иметь, и мне, кажется, это удается, тьфу, тьфу, не сглазить. Но и после работа не отпускает, "приляжешь отдохнуть, отвлечься, чтобы уйти мыслями от черновика, и никак - все мысли там, бродят среди страниц черновика, вспоминаются отдельные куски, нет, думаешь, это мне не удалось, а вот это надо усилить, то-то убрать вовсе, то-то переписать заново, перечитываешь все в десятый раз, и все стоит проклятый рассказ перед глазами, не отпускает. Вскакиваешь, начинаешь его доделывать, перерабатывать, видишь, что-то явно не удалось, такой-то образ недостаточно психологически достоверен, концовка не так уж хороша и эффектна, как поначалу казалось, а первая фраза, от которой так много зависит, пахнет литературщиной, книжностью, нет в ней жизни. И как сядешь к столу, начнешь внимательно перечитывать черновик, так и пошло-поехало, видишь: вся работа заново предстоит, начинаешь исправлять, доделывать, увлекаешься и пишешь почти заново, а уже все тело болит от долгой работы - глаза, рука, пальцы одеревенели, спину ломит, и с годами все .это чувствуется сильнее, настойчивее требует отдыха организм, раньше этого не замечал... Сейчас вспоминаешь все то, что в молодости было, как жилось тяжело, как зарабатывал мало, ютился в какой-то конуре, пускался во все тяжкие, чтобы утвердиться в жизни, в литературе, как работал, зарабатывая себя и время, путая день и ночь, и, может быть, самое главное - это то, что вспоминаешь - и жалеешь, что все это не может длиться вечно, не может длиться до конца жизни, что я утратил эту способность работать до изнеможения и по завершении работы чувствовать себя опустошенным и в то же время удивительно наполненным, весомым, каждой клеточкой своей до боли ясно и определенно ощущая настоящее мгновение. Давно это было, все теперь уже было давно... А жаль. В молодости. Но я благодарен судьбе, что было, бесконечно благодарен, что было и вспоминается. А теперь я занимаюсь лишь тем, что аккуратно, по строго размеченным ежедневным порциям, кропотливо и скучно заполняю бумагу словами, стараясь убедить себя, что это и есть настоящая работа, что только так и должен работать писатель, что, работая размеренно и дисциплинированно, можно многое успеть, не уставая... Однако ни вдохновенья, ни уколов радости, ни интересных находок, ни бешено бьющегося сердца. Это все для меня теперь роскошь. И потому я стараюсь убедить себя, что эта скучная механическая работа мозга и руки (хотя, впрочем, мозг тут участвует меньше всего) необходима, нужна обязательно, что ее ждут - не дождутся, ждут - не дождутся, чтобы я ее окончил, чтобы тут же опубликовать... А радости никакой. Нелегко это сознавать. Мне не хотелось бы думать об этом, и приходится отгонять эту мысль, временами посещающую меня, но есть страшное понятие в литературе исписался... Это когда ты уже не способен сказать новое слово так интересно, как это мог бы сказать только ты. Когда писателю нечего сказать и он начинает заниматься переливанием из пустого в порожнее. Нет, нет, я не пессимист, и я не думаю, что это относится ко мне, я еще напишу стоящую вещь, я еще заставлю говорить о себе, обо мне еще скажут: "Ого, а старик-то, как прежде, крепок", это предстоит, а пока... Пока я в мыслях так же многословен, как и в своем письме, одну и ту же мысль и обдумываю, и записываю по нескольку раз. А вот разговаривать не люблю, это, видимо, и спасает меня временно от того, что меня еще не окрестили маразматиком. Да, все это нелегко сознавать... А впрочем, что легко? Не наберется, наверно, и десятка людей на земле, которые могли бы признаться, что им абсолютно легко жить. Кроме сумасшедших, разумеется. У каждого - свои проблемы, свои заботы и неприятности... Да... А мальчишка совсем от рук отбился... Сона сама не своя, приходится мне, как могу, успокаивать ее, но если Тогрул не возьмется за него всерьез, последствия для внука могут быть самые плачевные. Не туда его стало заносить, не на ту дорожку. Конечно, молодость должна перебеситься, но все хорошо в меру. Или это во мне говорит старик?.. Не думаю... Закир меня совсем не слушает, а ведь я мог бы надавать ему множество полезных советов... Да, если бы молодость знала, если бы старость могла. Не зря говорится. Избаловали они мальчика с самого раннего возраста, да и я, признаться, принимал в этом безобразии самое активное участие, что бы ни пожелал Закир - через короткое время к его услугам. Вот и довоспитывались. Тогрула делишки, особенно в последние годы, тоже мне не по душе. Он начинает терять чувство самосохранения, не чует опасности, теряет меру, легко можно слететь в его положении, ходит по лезвию ножа и делает геройский вид при этом. Не раз его предупреждал, но что делать, не слушает, ведет себя оскорбительно, не в няньки же я ему нанялся, хотя его покойный отец и просил меня перед смертью приглядывать за ним, как за своим * сыном, и я ему обещал, но сколько же можно вразумлять, когда над тобой откровенно глумятся, ведь он давно уже не ребенок, теперь его собственный ребенок в таком опасном возрасте, что он сам должен вразумлять свое дитя...
Давно у них с Соной не ладится, одно время даже разводиться хотели, в последнюю минуту Тогрул одумался, еще бы - это явилось бы серьезной помехой для его дальнейшей карьеры, а он еще собирался ехать за границу работать... Я так смотрю, даже со стороны видно - совсем чужими стали они друг другу. А может, никогда и не были близкими? Поди теперь, разберись. Семья распадается, это безусловно, вот и мальчик стал заниматься глупостями, все оттого, что не уделяют они ему должного внимания, времени, Тогрул только и делает, что обещает заняться им, а потом купит очередную вещь, удовлетворит очередную просьбу Закира - и все на этом, считается, он свой отцовский долг выполнил; Сона тоже, откровенно сказать, больше собой занята, время от времени всполошится от очередного геройства сына, а потом опять все забудется, опять подруги, портнихи, вечеринки, магазины, поездки по курортам с подругами, и она, и Тогрул, будто накануне страшного суда, стараются взять побольше от жизни, пока еще не старые, а Закир, естественно, берет с них пример, с кого же ему еще и брать? А как Тогрул в отъезде, а Закир выкинет очередную штуку, она - сломя голову ко мне, что я могу, сторожить его, чтобы он не водился с подонками, не курил эту гадость, не дрался, разве теперь за всем этим углядишь, если есть пробелы в воспитании, если это вина родителей, которую сейчас уже крайне сложно поправить?! Бежать-то она бежит ко мне, но ведь случается это редко, только в отсутствие Тогрула, а так словечка из нее не вытянешь, не поделится, не тем у нее голова занята, так что бесполезно ее и расспрашивать о Закире, не может она похвастаться обширными познаниями в этой области, потому скорее всего и не вытянешь из нее словечка. Словечка... Да, с этим словечком, конечно, приходится трепать нервы. Вот хотя бы недавно, несколько дней назад, когда ездил на кладбище, к жене на могилу. Небо над кладбищем чистое-чистое, лазурное, тихий ветерок шевелит лепестки цветов на мраморной плите, вокруг такая тишина, что просто невероятно, что может быть так тихо, даже птиц не слышно, и кажется, что не может быть на земле такой тишины. Смотрю на небо, задрал голову, нечасто так городскому жителю приходится смотреть на небо, и разные вдруг хорошие мысли меня тут посетили. Я думал о жизни, о ее быстротечности, о любви, о смерти, о бренности всего сущего на земле, о никчемности нашего существования, то есть мысли были о вечном, непреходящем, о чем и должен думать, чем и должен заниматься писатель, философ. Я и об этом подумал - как все-таки редко доводилось мне заниматься этим непосредственно писательским делом: думать, размышлять о главных вопросах жизни, неторопливо думать о главных вопросах бытия, нет, не могу похвалиться, нечасто это бывало, нечасто посещали меня столь высокие и благородные мысли, чаще, гораздо чаще это были деловые мысли-выскочки, одни лишь суетливые кумекания, прикидывания, потому что их и мыслями не назовешь, не рискуя оскорбить это прекрасное слово, одна лишь суетливая неразбериха в голове. Восхитительные, полнокровные мысли приходили ко мне там, на кладбище, в голову, так что даже записывать их мне показалось кощунственным, это тоже было бы отчасти суетой - записывать, облечь нечто несказанно-воздушное, неуловимое, как мечты, как эльфы, облечь это великолепие в деревянные колодки слова и заключить их в клетки-фразы с тем, чтобы в дальнейшем продать; как пойманную дурачком жар-птицу, посаженную в железную клетку, он старается продать подороже. А как же не продать? Для чего же еще писатель-профессионал записывает пришедшие ему в голову мысли, как не с целью в дальнейшем продать этот товар подороже? А я подумал тогда: чувствую это, и слава богу, это уже подарок, что я способен ощущать подобное, другой глянет на 'небо, зевнет и подумает только - быть дождю. И разве это не счастье, что можно так глубоко, до боли в сердце ощущать и любить жизнь?! А писать... Ну к чему это?.. Разве можно описать неуловимое, столь зыбкое, легкое, как дыхание, тончайшее чувство? Запишешь и тут же понимаешь, что не то, совсем не то получилось, слишком заземленно, грубо, не смог и сотую часть передать того, что чувствовал. Но все-таки проклятый профессионализм сделал свое дело, всю обратную дорогу домой я только и думал о том волшебном состоянии, охватившем меня там, на могиле у жены... А все же на поклон к нему не пойду, ни за что не пойду, ишь чего захотел, молокосос, я из него, можно сказать, человека сделал, а он теперь будет собственному внуку запрещать навещать меня. Я-то смутно чувствовал и раньше, что в Тогруле до поры до времени спит большой мерзавец, с самого начала чувствовал, но, несмотря на это, помогал ему, да что же мне оставалось, ради дочери, ради Соны и Закира приходилось идти на все, вот и помогал, зять, не чужой же... И вот как он меня отблагодарил... Правда, я и в прошлый раз не сдержался, нагрубил ему, высказал все, что я о нем думал, попробуй тут сдержись, если этот мальчишка так нагло ведет себя... Видите ли, сейчас уже я ему не нужен, видите ли, он уже выжал из меня все, что ему требовалось, и теперь не нуждается, как раньше, в моей помощи и в моей протекции... Ноги моей там не будет! А Закир - умный мальчик, он деда не забудет, он и сейчас часто забегает, и мы с ним подолгу беседуем... Ах, подлец, подлец, знать бы заранее, с кем связываешься, кому дочь отдаешь... Да как их, подлецов, разгадаешь?! Впрочем... О чем это я думал?.. О чем-то очень приятном, волнующем... Ах, да! Да... Все-таки не удержался, приехал домой и попробовал зафиксировать на бумаге, запротоколировать, как говорится, душевное состояние (как, однако, сказываются частые сидения на всевозможных собраниях) и свои давешние мысли, чувства, свои переживания, и, как и следовало ожидать, ничего хорошего из этой затеи не вышло. А вышло вот что... Где же тут мои листки были?.. Сейчас, сейчас... А, вот они... Да, и вот что получилось:
"Все больше уходим в дела и заботы, все глубже погрязаем в хлопотах и суете каждодневности, в праздники уходим, как в понедельники; мы работаем, ходим по делам, спим, веселимся, любим, печалимся, разъезжаем, прошибаем лбом стены ради чего-то, что нам кажется крайне важным, устаем, стремимся и достигаем, стремимся и не достигаем, или же не стремимся и достигаем и прочее, прочее, но не замечаем, упускаем из виду, забываем главное. Главное в этом хаосе дел и делишек стирается из памяти, и дорога, ждущая нас, тает как в тумане, исчезает, не освещенная потихоньку убывающей силой нашей любви. Мы забываем, предаем дорогу, и она отвергает нас. Мы едем по ней и не замечаем этого, не даем ей пройти сквозь наше сердце, занятые будничными мыслями о нашем благополучии и теплом местечке в завтрашнем дне. И дорога теряет для нас свою волнующую прелесть. Она становится лишь средством связи между городами, между делами, между понедельниками. Мучает нас что-то неизбывное и становится тоскливо сквозь сон, становится больно во сне, потому что чем дальше уходим в дела, тем меньше остается времени и сил наяву для того, чтобы прислушаться к своей душе, бессильно и горестно бьющейся в нас, словно насмерть перепуганный воробышек в кулаке. Становится жутко во сне, словно мы кого-то предали... И неосознанная, непонятая, неоцененная, нечеткой размытой полосой, похожей на шрам среди необъятных полей нашей печали, маячит отвергнутая дорога. Неведомая сила подбрасывает нас среди ночи в постели, и мы клянемся, клянемся неведомой силе жарким шепотом, что завтра... Обязательно завтра. Завтра уедем от шума и суеты города, от хлопот и неудач, от комфорта душевного и физического, уедем куда-нибудь по дороге, все равно куда, уедем обретать себя настоящего, обретать себя позабытого. И успокоенные этой мыслью, мы блаженно засыпаем, где-то глубоко в подсознании не переставая помнить, что завтра нужно на работу, надо встать пораньше и успеть до работы кое-какие дела провернуть, и вообще - завтра тяжелый день, и надо хорошенько отдохнуть, поспать, чтобы потом суметь управиться с массой дел. Но это легонько шевелится только в подсознании и мыслью еще не стало, не вылилось еще в конкретные слова, и мы продолжаем думать - ведь так легко осуществить то, что решено: бросить все, что сковывает нас на крохотном пространстве, которое как клетка в зоопарке, бросить, уехать, чтобы обрести себя, скинув с души своей броней застывшую шелуху обыденной суеты. А что может быть важнее того, чтобы обрести себя?.. С этой мыслью мы и засыпаем, боясь пошарить и обжечься о затухающие угольки подсознания.
А наутро мы вскакиваем со звонком будильника, приводя в порядок мысли о предстоящих делах, и машинально чистим зубы, бреемся, делаем короткую гимнастику, чтобы бодро себя чувствовать на работе... и тут нас обжигает ночная мысль... на мгновение мы застываем с бритвой в руке, или со щеткой во рту... Но - быстрый, вороватый взгляд на часы - и торопливо заканчиваем сборы.
Да и что такое ночные мысли? Они хороши ночью, а тут работа, семья, всевозможные деловые связи, короче - корни, пущенные за много лет, корни, которыми опутан, как паутиной... Отмахиваемся от ночных мыслей и, так как нечем крыть, взамен ухмыляемся и даже как-то вызывающе ухмыляемся, но в зеркале - ванной комнаты ухмылка почему-то совсем не получается вызывающей, а выходит такая беззащитно-жалкая! И потому мы думаем: завтра, думаем мы, завтра... или еще когда-нибудь... в общем - потом... А сегодня - никак, ни в какую, сегодня - дел по горло.
И буднично-отутюженные, элегантные, в своих машинах или персональных авто, или же неэлегантные, помятые, не обращающие внимания на свой внешний вид, с гудящей головой, на троллейбусах, в метро, пешком мы устремляемся в свои прокисшие, надоевшие, как икота, понедельники. И где-то маленькое, словно затихший, охладелый воробышек в кулаке, перед мыслями об очередных делах и текущих хлопотах, застыло в немом, презрительном удивлении наше большое солнечное чувство, ослепившее нас на мгновение, заставившее нас вскочить среди ночи с колотящимся сердцем в груди. А под стеклянно-струящимся летним воздухом, от которого все вокруг делается немножко призрачным, уходит от нас, может, самое главное и самое дорогое в нашей жизни - дорога. Дороги, дороги... Дороги, на которых вместо людей
мечутся их одинокие сердца... Дороги без скитальцев...
- Закир, пожалуйста, зайди ко мне в комнату.
- А что, пап? Срочно? Я собирался ужинать, - неохотно отозвался Закир.
- Хорошо, зайдешь после того, как поужинаешь, - нарочито терпеливо, чтобы еще раз продемонстрировать, какое при всей его занятости и издерганности у него безбрежное, ангельское терпение, произнес Тогрул.
Закир, уже не раз слышавший подобные нотки в 'голосе отца, вздохнул, сообразив, что разговор, по всей вероятности, предстоит нелегкий.
- Нам надо серьезно поговорить, - объявил Тогрул, когда минут через двадцать Закир вошел к нему в кабинет и плотно прикрыл за собой дверь, зная, что отцу не нравится, когда дверь в его комнату остается неприкрытой.
Он молча и удобно устроился в низком кресле и с равнодушным видом приготовился слушать отца, заранее надев на лицо маску, которая должна была означать нечто вроде: "Что бы ты ни сказал, я не стану удивляться".
Тогрул глянул на сына, заметил это его слишком подчеркнутое выражение лица; и оно его взбесило, но для разговора следовало оставаться спокойным, и он не позволил себя спровоцировать, взял себя в руки.
- А что, случилось что-нибудь? <- Очень многое.
- Неприятное?
- Да.
- Ты считаешь необходимым именно сейчас, срочно сообщить мне об этом? спросил он после паузы.
- Да, считаю.
- Тогда говори, - сказал он, все еще стоя в передней, засунув руки в карманы пальто. Никогда еще я не чувствовал себя так неуютно, подумал он, и тут же добавил мысленно: очень часто я чувствовал себя так неуютно. Еще бы, подумал он, будешь чувствовать себя неуютно, когда на пороге собственного дома собственная жена (собственная? Впрочем, что за нелепое сочетание?) встречает тебя недоброй вестью.
- Говори, - повторил он усталым и нарочито терпеяи-,вым голосом. - Что случилось? Что именно?
- Ты бы хоть пальто снял, - сказала она сокрушенно будто только что вспомнила по-настоящему, что весть, которую она собирается сообщить ему, мягко говоря, не вызовет у него большого веселья. - Ты бы хоть звонил из Москвы, узнавал бы, как мы тут, да еще и задержался на два дня...
- Что случилось, я тебя спрашиваю? - сказал он, досадуя на ее пустословие и чувствуя, что мечты о горячей ванне так и останутся мечтами, или же, по крайней мере, отодвигаются на неопределенный срок.
Сона тяжело вздохнула и сказала:
- Сейчас.
И прошла в гостиную. Он пошел за ней, на ходу снимая пальто.
- Посмотри, что я нашла у Закира, - вытащив из одной из ваз в буфете, она протянула ему темный пластилинообразный кусочек, завернутый в вощеную бумагу.
- Что это? - машинально спросил он, хотя не любил задавать лишних вопросов.
- Я уже узнала, что это, - трагическим голосом сказала она.
Он брезгливо обнюхал комочек.
- Да, - произнес он, словно подтверждая свою догадку. - Анаша. Где он?
- Что? - не поняла она. - Где он достал? Он с ненавистью посмотрел на нее, уже откровенно злясь на ее куриное непонимание.
- Где Закир находится в данную минуту? - спросил он.
- Ушел в кино, - сказала она. - Что же ты злишься? Тут не злиться надо, а обдумать вместе, как нам...
- Он знает? - перебил он ее. - Он знает, что ты нашла?
- Нет. Я случайно нашла дней пять назад и спрятала.
- Кому ты это показывала?
- Никому, что ты!
- Нет, ты сказала, что уже узнала, что это. У кого узнала, я спрашиваю?
- А! У папы. Я поехала к нему, потому что сразу заподозрила нехорошее, сразу поняла, что пакость какая-нибудь. Он мне сказал. Потому что я ему сказала - папа, будь со мной откровенным... Я как только нашла это, что-то тревожно стукнуло в сердце, думаю, узнаю, что это, иначе не успокоюсь...
- Теперь спокойна?
- Зачем ты так говоришь? Я что, не должна была узнавать?
- Должна была, должна была, - сказал он ворчливо.- Но не обязательно у своего отца. Нечего было сор из избы выносить.
- Не смей так про папу!.. Сор из избы... Можно подумать, он нам враг, будто Закир не внук ему, будто он может растрезвонить повсюду, что его внук... Ты, между прочим, многим обязан папе, не забывай, и этот твой хамский тон просто недопус...
- Э, слыхали, - перебил он ее с досадой, - старая песенка.
- А раз старая, то и не надо забывать, - вполне, но по-женски логично возразила она. - Он тебя человеком сделал, из грязи за уши вытащил...
- Так уж из грязи!
- А ты забыл свои махинации в издательстве, которые всплыли вдруг в самом начале, как только мы поженились? Из-за них ты чуть не погорел. Ты бы и погорел, как миленький, если бы не вмешался папа и не уладил бы... Поэт, пренебрежительно-издевательски произнесла она. - Он, видите ли, поэтом хотел сделаться. Из тебя такой же поэт, как из нашей домработницы министр. Пачкун ты, а не поэт...
- Заткнись, - сказал он, не повышая голоса.
- Нет уж! Хватит, всю жизнь ты мне рот затыкал, дурой обзывал, хватит, натерпелась, - громко, с назревающими рыданиями в голосе, торопливо проговорила она, но тем не менее замолчала, бурно переводя дыхание. .
Он заходил по комнате, стараясь взять себя в руки, - очень уж она действовала ему на нервы в эту минуту, но это могло бы все испортить сейчас, и он заставил себя успокоиться, пересилив себя (на каждом шагу, ежеминутно приходится насиловать свою волю, подумал он при этом), подошел к ней и, немного помолчав, негромко произнес, стараясь, чтобы это звучало как можно мягче:
- Ладно, не будем затевать очередной скандал. Теперь надо подумать, как быть с Закиром.
- Ты должен поговорить с ним, - не сразу отозвалась она.
- Разумеется, - кивнул он послушно и тяжело, устало опустился в кресло. Давно он ушел?
- Да, - сказала она. - Наверно, скоро вернется.
- Дала бы мне чаю, что ли, - сказал он, досадливо морщась оттого, что в последнее время ей приходилось напоминать подобные вещи.
Вот так носишься, носишься со своими идейками, темами, ничего вокруг себя не замечаешь, ничего не слышишь, как одержимый, представления не имеешь, что вокруг тебя творится. Сейчас с годами полегче, конечно, стало, а раньше, когда чуть помоложе был, - страшное дело, ну точно сумасшедший. Сядешь писать и весь перекручиваешься, выворачиваешься наизнанку, все кажется плохо, напишешь фразу и - плохо, чувствуешь, что не то, не совсем то получилось, но возвращаться не хочется, думаешь: впереди лучше будет, лучшие мысли, более точные, лучшие образы - впереди, ну и значит - вперед, а пока это только черновик, успокаиваешь себя, пока рука лихорадочно догоняет другие, новые мысли, поменьше об этом думать, приказываешь сам себе, побольше писать, побольше работать, вот так и пишешь до. одурения. Бывает, конечно, когда независимо от тебя само идет, льется, как сказали бы поэты, из-под пера, но случается это редко, а обычно вытягиваешь из себя слова, фразы, как жилы вытягиваешь. Дойдешь уже до конца, доползешь, ну, думаешь, слава богу, добрались, наконец, а тут возникает новое препятствие - концовка. Придумать концовку рассказа, повести - это особое умение надо иметь, и мне, кажется, это удается, тьфу, тьфу, не сглазить. Но и после работа не отпускает, "приляжешь отдохнуть, отвлечься, чтобы уйти мыслями от черновика, и никак - все мысли там, бродят среди страниц черновика, вспоминаются отдельные куски, нет, думаешь, это мне не удалось, а вот это надо усилить, то-то убрать вовсе, то-то переписать заново, перечитываешь все в десятый раз, и все стоит проклятый рассказ перед глазами, не отпускает. Вскакиваешь, начинаешь его доделывать, перерабатывать, видишь, что-то явно не удалось, такой-то образ недостаточно психологически достоверен, концовка не так уж хороша и эффектна, как поначалу казалось, а первая фраза, от которой так много зависит, пахнет литературщиной, книжностью, нет в ней жизни. И как сядешь к столу, начнешь внимательно перечитывать черновик, так и пошло-поехало, видишь: вся работа заново предстоит, начинаешь исправлять, доделывать, увлекаешься и пишешь почти заново, а уже все тело болит от долгой работы - глаза, рука, пальцы одеревенели, спину ломит, и с годами все .это чувствуется сильнее, настойчивее требует отдыха организм, раньше этого не замечал... Сейчас вспоминаешь все то, что в молодости было, как жилось тяжело, как зарабатывал мало, ютился в какой-то конуре, пускался во все тяжкие, чтобы утвердиться в жизни, в литературе, как работал, зарабатывая себя и время, путая день и ночь, и, может быть, самое главное - это то, что вспоминаешь - и жалеешь, что все это не может длиться вечно, не может длиться до конца жизни, что я утратил эту способность работать до изнеможения и по завершении работы чувствовать себя опустошенным и в то же время удивительно наполненным, весомым, каждой клеточкой своей до боли ясно и определенно ощущая настоящее мгновение. Давно это было, все теперь уже было давно... А жаль. В молодости. Но я благодарен судьбе, что было, бесконечно благодарен, что было и вспоминается. А теперь я занимаюсь лишь тем, что аккуратно, по строго размеченным ежедневным порциям, кропотливо и скучно заполняю бумагу словами, стараясь убедить себя, что это и есть настоящая работа, что только так и должен работать писатель, что, работая размеренно и дисциплинированно, можно многое успеть, не уставая... Однако ни вдохновенья, ни уколов радости, ни интересных находок, ни бешено бьющегося сердца. Это все для меня теперь роскошь. И потому я стараюсь убедить себя, что эта скучная механическая работа мозга и руки (хотя, впрочем, мозг тут участвует меньше всего) необходима, нужна обязательно, что ее ждут - не дождутся, ждут - не дождутся, чтобы я ее окончил, чтобы тут же опубликовать... А радости никакой. Нелегко это сознавать. Мне не хотелось бы думать об этом, и приходится отгонять эту мысль, временами посещающую меня, но есть страшное понятие в литературе исписался... Это когда ты уже не способен сказать новое слово так интересно, как это мог бы сказать только ты. Когда писателю нечего сказать и он начинает заниматься переливанием из пустого в порожнее. Нет, нет, я не пессимист, и я не думаю, что это относится ко мне, я еще напишу стоящую вещь, я еще заставлю говорить о себе, обо мне еще скажут: "Ого, а старик-то, как прежде, крепок", это предстоит, а пока... Пока я в мыслях так же многословен, как и в своем письме, одну и ту же мысль и обдумываю, и записываю по нескольку раз. А вот разговаривать не люблю, это, видимо, и спасает меня временно от того, что меня еще не окрестили маразматиком. Да, все это нелегко сознавать... А впрочем, что легко? Не наберется, наверно, и десятка людей на земле, которые могли бы признаться, что им абсолютно легко жить. Кроме сумасшедших, разумеется. У каждого - свои проблемы, свои заботы и неприятности... Да... А мальчишка совсем от рук отбился... Сона сама не своя, приходится мне, как могу, успокаивать ее, но если Тогрул не возьмется за него всерьез, последствия для внука могут быть самые плачевные. Не туда его стало заносить, не на ту дорожку. Конечно, молодость должна перебеситься, но все хорошо в меру. Или это во мне говорит старик?.. Не думаю... Закир меня совсем не слушает, а ведь я мог бы надавать ему множество полезных советов... Да, если бы молодость знала, если бы старость могла. Не зря говорится. Избаловали они мальчика с самого раннего возраста, да и я, признаться, принимал в этом безобразии самое активное участие, что бы ни пожелал Закир - через короткое время к его услугам. Вот и довоспитывались. Тогрула делишки, особенно в последние годы, тоже мне не по душе. Он начинает терять чувство самосохранения, не чует опасности, теряет меру, легко можно слететь в его положении, ходит по лезвию ножа и делает геройский вид при этом. Не раз его предупреждал, но что делать, не слушает, ведет себя оскорбительно, не в няньки же я ему нанялся, хотя его покойный отец и просил меня перед смертью приглядывать за ним, как за своим * сыном, и я ему обещал, но сколько же можно вразумлять, когда над тобой откровенно глумятся, ведь он давно уже не ребенок, теперь его собственный ребенок в таком опасном возрасте, что он сам должен вразумлять свое дитя...
Давно у них с Соной не ладится, одно время даже разводиться хотели, в последнюю минуту Тогрул одумался, еще бы - это явилось бы серьезной помехой для его дальнейшей карьеры, а он еще собирался ехать за границу работать... Я так смотрю, даже со стороны видно - совсем чужими стали они друг другу. А может, никогда и не были близкими? Поди теперь, разберись. Семья распадается, это безусловно, вот и мальчик стал заниматься глупостями, все оттого, что не уделяют они ему должного внимания, времени, Тогрул только и делает, что обещает заняться им, а потом купит очередную вещь, удовлетворит очередную просьбу Закира - и все на этом, считается, он свой отцовский долг выполнил; Сона тоже, откровенно сказать, больше собой занята, время от времени всполошится от очередного геройства сына, а потом опять все забудется, опять подруги, портнихи, вечеринки, магазины, поездки по курортам с подругами, и она, и Тогрул, будто накануне страшного суда, стараются взять побольше от жизни, пока еще не старые, а Закир, естественно, берет с них пример, с кого же ему еще и брать? А как Тогрул в отъезде, а Закир выкинет очередную штуку, она - сломя голову ко мне, что я могу, сторожить его, чтобы он не водился с подонками, не курил эту гадость, не дрался, разве теперь за всем этим углядишь, если есть пробелы в воспитании, если это вина родителей, которую сейчас уже крайне сложно поправить?! Бежать-то она бежит ко мне, но ведь случается это редко, только в отсутствие Тогрула, а так словечка из нее не вытянешь, не поделится, не тем у нее голова занята, так что бесполезно ее и расспрашивать о Закире, не может она похвастаться обширными познаниями в этой области, потому скорее всего и не вытянешь из нее словечка. Словечка... Да, с этим словечком, конечно, приходится трепать нервы. Вот хотя бы недавно, несколько дней назад, когда ездил на кладбище, к жене на могилу. Небо над кладбищем чистое-чистое, лазурное, тихий ветерок шевелит лепестки цветов на мраморной плите, вокруг такая тишина, что просто невероятно, что может быть так тихо, даже птиц не слышно, и кажется, что не может быть на земле такой тишины. Смотрю на небо, задрал голову, нечасто так городскому жителю приходится смотреть на небо, и разные вдруг хорошие мысли меня тут посетили. Я думал о жизни, о ее быстротечности, о любви, о смерти, о бренности всего сущего на земле, о никчемности нашего существования, то есть мысли были о вечном, непреходящем, о чем и должен думать, чем и должен заниматься писатель, философ. Я и об этом подумал - как все-таки редко доводилось мне заниматься этим непосредственно писательским делом: думать, размышлять о главных вопросах жизни, неторопливо думать о главных вопросах бытия, нет, не могу похвалиться, нечасто это бывало, нечасто посещали меня столь высокие и благородные мысли, чаще, гораздо чаще это были деловые мысли-выскочки, одни лишь суетливые кумекания, прикидывания, потому что их и мыслями не назовешь, не рискуя оскорбить это прекрасное слово, одна лишь суетливая неразбериха в голове. Восхитительные, полнокровные мысли приходили ко мне там, на кладбище, в голову, так что даже записывать их мне показалось кощунственным, это тоже было бы отчасти суетой - записывать, облечь нечто несказанно-воздушное, неуловимое, как мечты, как эльфы, облечь это великолепие в деревянные колодки слова и заключить их в клетки-фразы с тем, чтобы в дальнейшем продать; как пойманную дурачком жар-птицу, посаженную в железную клетку, он старается продать подороже. А как же не продать? Для чего же еще писатель-профессионал записывает пришедшие ему в голову мысли, как не с целью в дальнейшем продать этот товар подороже? А я подумал тогда: чувствую это, и слава богу, это уже подарок, что я способен ощущать подобное, другой глянет на 'небо, зевнет и подумает только - быть дождю. И разве это не счастье, что можно так глубоко, до боли в сердце ощущать и любить жизнь?! А писать... Ну к чему это?.. Разве можно описать неуловимое, столь зыбкое, легкое, как дыхание, тончайшее чувство? Запишешь и тут же понимаешь, что не то, совсем не то получилось, слишком заземленно, грубо, не смог и сотую часть передать того, что чувствовал. Но все-таки проклятый профессионализм сделал свое дело, всю обратную дорогу домой я только и думал о том волшебном состоянии, охватившем меня там, на могиле у жены... А все же на поклон к нему не пойду, ни за что не пойду, ишь чего захотел, молокосос, я из него, можно сказать, человека сделал, а он теперь будет собственному внуку запрещать навещать меня. Я-то смутно чувствовал и раньше, что в Тогруле до поры до времени спит большой мерзавец, с самого начала чувствовал, но, несмотря на это, помогал ему, да что же мне оставалось, ради дочери, ради Соны и Закира приходилось идти на все, вот и помогал, зять, не чужой же... И вот как он меня отблагодарил... Правда, я и в прошлый раз не сдержался, нагрубил ему, высказал все, что я о нем думал, попробуй тут сдержись, если этот мальчишка так нагло ведет себя... Видите ли, сейчас уже я ему не нужен, видите ли, он уже выжал из меня все, что ему требовалось, и теперь не нуждается, как раньше, в моей помощи и в моей протекции... Ноги моей там не будет! А Закир - умный мальчик, он деда не забудет, он и сейчас часто забегает, и мы с ним подолгу беседуем... Ах, подлец, подлец, знать бы заранее, с кем связываешься, кому дочь отдаешь... Да как их, подлецов, разгадаешь?! Впрочем... О чем это я думал?.. О чем-то очень приятном, волнующем... Ах, да! Да... Все-таки не удержался, приехал домой и попробовал зафиксировать на бумаге, запротоколировать, как говорится, душевное состояние (как, однако, сказываются частые сидения на всевозможных собраниях) и свои давешние мысли, чувства, свои переживания, и, как и следовало ожидать, ничего хорошего из этой затеи не вышло. А вышло вот что... Где же тут мои листки были?.. Сейчас, сейчас... А, вот они... Да, и вот что получилось:
"Все больше уходим в дела и заботы, все глубже погрязаем в хлопотах и суете каждодневности, в праздники уходим, как в понедельники; мы работаем, ходим по делам, спим, веселимся, любим, печалимся, разъезжаем, прошибаем лбом стены ради чего-то, что нам кажется крайне важным, устаем, стремимся и достигаем, стремимся и не достигаем, или же не стремимся и достигаем и прочее, прочее, но не замечаем, упускаем из виду, забываем главное. Главное в этом хаосе дел и делишек стирается из памяти, и дорога, ждущая нас, тает как в тумане, исчезает, не освещенная потихоньку убывающей силой нашей любви. Мы забываем, предаем дорогу, и она отвергает нас. Мы едем по ней и не замечаем этого, не даем ей пройти сквозь наше сердце, занятые будничными мыслями о нашем благополучии и теплом местечке в завтрашнем дне. И дорога теряет для нас свою волнующую прелесть. Она становится лишь средством связи между городами, между делами, между понедельниками. Мучает нас что-то неизбывное и становится тоскливо сквозь сон, становится больно во сне, потому что чем дальше уходим в дела, тем меньше остается времени и сил наяву для того, чтобы прислушаться к своей душе, бессильно и горестно бьющейся в нас, словно насмерть перепуганный воробышек в кулаке. Становится жутко во сне, словно мы кого-то предали... И неосознанная, непонятая, неоцененная, нечеткой размытой полосой, похожей на шрам среди необъятных полей нашей печали, маячит отвергнутая дорога. Неведомая сила подбрасывает нас среди ночи в постели, и мы клянемся, клянемся неведомой силе жарким шепотом, что завтра... Обязательно завтра. Завтра уедем от шума и суеты города, от хлопот и неудач, от комфорта душевного и физического, уедем куда-нибудь по дороге, все равно куда, уедем обретать себя настоящего, обретать себя позабытого. И успокоенные этой мыслью, мы блаженно засыпаем, где-то глубоко в подсознании не переставая помнить, что завтра нужно на работу, надо встать пораньше и успеть до работы кое-какие дела провернуть, и вообще - завтра тяжелый день, и надо хорошенько отдохнуть, поспать, чтобы потом суметь управиться с массой дел. Но это легонько шевелится только в подсознании и мыслью еще не стало, не вылилось еще в конкретные слова, и мы продолжаем думать - ведь так легко осуществить то, что решено: бросить все, что сковывает нас на крохотном пространстве, которое как клетка в зоопарке, бросить, уехать, чтобы обрести себя, скинув с души своей броней застывшую шелуху обыденной суеты. А что может быть важнее того, чтобы обрести себя?.. С этой мыслью мы и засыпаем, боясь пошарить и обжечься о затухающие угольки подсознания.
А наутро мы вскакиваем со звонком будильника, приводя в порядок мысли о предстоящих делах, и машинально чистим зубы, бреемся, делаем короткую гимнастику, чтобы бодро себя чувствовать на работе... и тут нас обжигает ночная мысль... на мгновение мы застываем с бритвой в руке, или со щеткой во рту... Но - быстрый, вороватый взгляд на часы - и торопливо заканчиваем сборы.
Да и что такое ночные мысли? Они хороши ночью, а тут работа, семья, всевозможные деловые связи, короче - корни, пущенные за много лет, корни, которыми опутан, как паутиной... Отмахиваемся от ночных мыслей и, так как нечем крыть, взамен ухмыляемся и даже как-то вызывающе ухмыляемся, но в зеркале - ванной комнаты ухмылка почему-то совсем не получается вызывающей, а выходит такая беззащитно-жалкая! И потому мы думаем: завтра, думаем мы, завтра... или еще когда-нибудь... в общем - потом... А сегодня - никак, ни в какую, сегодня - дел по горло.
И буднично-отутюженные, элегантные, в своих машинах или персональных авто, или же неэлегантные, помятые, не обращающие внимания на свой внешний вид, с гудящей головой, на троллейбусах, в метро, пешком мы устремляемся в свои прокисшие, надоевшие, как икота, понедельники. И где-то маленькое, словно затихший, охладелый воробышек в кулаке, перед мыслями об очередных делах и текущих хлопотах, застыло в немом, презрительном удивлении наше большое солнечное чувство, ослепившее нас на мгновение, заставившее нас вскочить среди ночи с колотящимся сердцем в груди. А под стеклянно-струящимся летним воздухом, от которого все вокруг делается немножко призрачным, уходит от нас, может, самое главное и самое дорогое в нашей жизни - дорога. Дороги, дороги... Дороги, на которых вместо людей
мечутся их одинокие сердца... Дороги без скитальцев...
- Закир, пожалуйста, зайди ко мне в комнату.
- А что, пап? Срочно? Я собирался ужинать, - неохотно отозвался Закир.
- Хорошо, зайдешь после того, как поужинаешь, - нарочито терпеливо, чтобы еще раз продемонстрировать, какое при всей его занятости и издерганности у него безбрежное, ангельское терпение, произнес Тогрул.
Закир, уже не раз слышавший подобные нотки в 'голосе отца, вздохнул, сообразив, что разговор, по всей вероятности, предстоит нелегкий.
- Нам надо серьезно поговорить, - объявил Тогрул, когда минут через двадцать Закир вошел к нему в кабинет и плотно прикрыл за собой дверь, зная, что отцу не нравится, когда дверь в его комнату остается неприкрытой.
Он молча и удобно устроился в низком кресле и с равнодушным видом приготовился слушать отца, заранее надев на лицо маску, которая должна была означать нечто вроде: "Что бы ты ни сказал, я не стану удивляться".
Тогрул глянул на сына, заметил это его слишком подчеркнутое выражение лица; и оно его взбесило, но для разговора следовало оставаться спокойным, и он не позволил себя спровоцировать, взял себя в руки.