— … Сотня юных бойцо-ов из буденновских войск
На разведку в поля поскакала-а…
 
   Они радостно выдохнули: “О!”, молча вдохнули. Песня прервалась, и я шагнул к огню.
   — Стареющий номад опять с нами, — сказал Сека.
   У него имелись покуда два глаза, не поврежденных войной, и в их бешеной глубине полыхал, двоясь, костерок.
   — А мы тут, а мы тут! — Это Серега нечленораздельно.
   — Вот и спортсмен приковылял, — констатировал заминированный. — Он нам не страшен, поскольку трезвенник.
   — Все зависит от точки зрения. Множественность трактовки — причина кризиса мира, который, увы, необратим. — Когда я возник, Паша-Есаул находился ко мне спиной и теперь медленно поворачивался в монологе. — Последним словом кризиса окажется хаос. Господин хаоса уже здесь, но истинный свой лик он пока скрывает. И лишь воссоздание имперской адекватности действия слову и мысли! И, конечно же, беспрекословность…
   На золотой нити эполета красиво метались отблески крохотного пламени. Еще двое сидели возле командира. Я достал засунутую в джинсы бутылку и протянул. Радостное возбуждение усилилось. Бутылка, ночь, песня, я…
   И гости. Те, кто шли через поле и прибились к нам. Их пока не представляли, и мне не терпелось познакомиться. Я сел возле Паши и чуть наклонился, чтобы увидеть. Мы воткнулись глаза в глаза. Знакомый до осточертения народный лик.
   — Ёкэлэмэнэ! Вовка! Живой, черт!
   В пору было мне вскрикнуть. Но не вскрикнул. Потому что тип нордический. Но внутри… До фига внутри! Цунами эмоций. Все равно что Медный всадник увидеть с лицом японца! Приговоренный Колюня Морокканов сидел возле Паши и тянул руку.
   — Привет, земеля!
   — Привет. Ротный сказал, что крепость накрыло и всех словно катком.
   — Катком! Меня катком не укатаешь! Кой-кого, конечно, да. Всех то есть в мгновение ока.
   Они сидели непьяные и счастливые возле закуски. Как раз в той фазе, когда приближается чувство красоты и гармонии. Возле Колюни находился еще один, скрытый со спины тенью ночи. Я машинально потянул руку знакомиться, и мне протянули в ответ. Наши руки остановились, не дотянувшись дециметра. Колюня, Паша, Серега, Сека и Женя смотрели лукаво, каждый со своим оттенком. Даже тихо стало, словно ни вдоха, ни выдоха. Затем ночь треснула от смеха, который можно, пусть и с натяжкой, назвать дебильным хохотом. Женя хрипел, отдуваясь. Сека красиво кривил рот и более обозначал. Серега хихикал, по обыкновению прикрывая рот ладошкой. Паша рта не загораживал и издавал звуки ритмично, по-генеральски. Колюня изображал искреннее счастье, приговаривая: “Ой, не могу!”
   Скорее всего, повод для коллективного счастья имелся. Мы так и держали руки вытянутыми. Моя — не шибко загорелая, ни ахти какая широкая, пальцы умеренной длины, подстриженные ногти. Удивить сложно, испугать нельзя. Не про нее речь. Та, что тянулась к дружескому рукопожатию, была пятипалой, но по-звериному густо поросшей рыжими волосами, без ногтей. Костерок издавал достаточный свет, и я не ошибался. Стало страшно коснуться и поднять глаза, чтобы увидеть…
   — Ага, испугался! — радовался Колюня. — Твои дружки тоже так же! Это я, сосед, пленного привел! Первого, можно сказать, на нашем фронте. Не так страшен черт, как его, как говорится, малютка!
   Я досчитал про себя до десяти, коснулся протянутой плоти и одновременно поднял голову.
   Ужас!

Глава десятая

(рассказ Колюни )
 
   Вот я и говорю, да. Теперь уже по-другому голова, поскольку. Поелику! Теперь уже другой я, да. То есть такой же долбоеб, как и был, но плюс другая величина. И как оно совмещается во мне, описать не могу, только это есть, да. А тех, кто говорит про крепость, тех не слушайте, их там не было. А было вот что…
   Однако сижу я в подвале и думаю: амба мне, кердык, финита ля! Вот пройдет чуток, и поведут на свежий воздух не дышать. Убивать поведут по закону за сто граммов. Хорошо! Не за сто граммов. Может быть, и за сто килограммов! Только херовато так, да, не по-людски, не по-христиански даже, не по иисусо-христовски. Только бабушка моя была за эгалите и фрарните и в библейского бога ни-ни. Такой же и папа, а я папу уважал. Родом мы из деревни Морока, псковские скобари! Это бабушка, которая за фрарните и либерте, так в паспорт записалась. Дядю Петра за фамилию в тридцать каком-то, как шпиона, тю-тю…
   Так я про подвал повествую. Сижу, ночь. Ночь перед казнью! Тут и Дрочило, мерзляк, плачет почти навзрыд. От его соплей к тому же на душе кошки. “За что? — ноет он. — За высокоразвитые природные качества! Сволочи! Убивать за половую потенцию в пятьдесят лет — нонсенс! Надо орден давать и майором назначать”. Заговорил, как профессор. Таких слов и не знал. А тут заговорил, да. И я кумекаю. Так и поперло тогда после “нонсенса”. Сперва стало плотно, как в бане, загудело в ушах. Словно на самолете “ТУ-114”, когда падаешь в яму, и стюардесса дает, давала, да, конфетку пососать. Дрочило плакать перестал и скрючился на полу, забыв про казнь. Нас охранял такой стремный Ванек с АКМом. Только, думаю, он и стрелять-то не умел, рыхлая рожа. Так и Ванек скрючился, заныл, схватившись за уши. Мне тоже поддает, только хоть бы хны, да. “Эй, хватит там!” — хотел закричать. Только не кричится, будто онемел. Да и кому кричать? Потом наверху ухнуло, потолок подземелья хрустнул, просел, да. Свет потух. Погас. То потухнет, то погаснет. “ Конец дороги, — думаю, — “ариведерче, мама!” Вроде как помираю, но ничего — вынырнул. Темнота. “Тот, — думаю, — свет или этот?” Если тот, то уже не страшно. И на этом не страшно, поскольку выходит, что не до казни им там. Пошарил по полу, нащупал Дрочилу, шею нашел, пощупал шею. Все, нет пульса у дядьки, спекся. Я кручу головой, и в ней такая ясность, такая новая ясность. Хотя и темным-темно, а словно вижу все. А вижу вот какую хренотень. Посреди черноты вдруг читаю красные буквы-цифири: а = f * ( k2 / k1) / c. Понять невозможно, и не надо. Только чувствую, как под черепушкой лопается, затем разливается и — тепло. Лопается, разливается, тепло. И вроде не долбоеб и пьянь-шоферюга я, а словно академический человек. И не читаю, и не думаю, а как-то так странно сам себе говорю: “В основе Космоса лежит принципиальное начало, определяющее существование и развитие Космоса как совокупности всего сущего. Оно образовано двумя взаимосвязанными неизменными принципами с неопределенной первичностью. Их взаимосвязанность обусловлена абсолютной необходимостью, неизменность детерминирована двоичностью элементарного принципиального начала, а неопределенность первичности вытекает из вышеназванных свойств…”
   Лопнуло круто, разлилось и потеплело. Только перестает дышаться, и я, того, да, на карачках ползу. По тому ползу, что почти рухнуло все, промялось, провалилось. Ванек с АКМом под руку тоже попался — так и Ванек, словно соленый огурчик, не дышит дядька. Ползу, вспоминаю устройство подвала. Тыкаюсь туды-сюды, понимаю, что еще так потыкаюсь с полчаса и сам стану огурчиком. А в голове тем временем само говорит, словно Никита Михалков по телевизору: “Одним из принципов является принцип существования (е-принцип), позволяющий существование чего-либо, в том числе и самого себя. Другим принципом, позволяющим любое развитие, является принцип развития (р-принцип). Таким образом, е-принцип позволяет существовать самому себе и р-принципу, а р-принцип позволяет свое собственное возникновение из е-принципа и само возникновение е-принципа. Самодостаточность системы этих двух принципов делает ее, по сути, энтелехией, то есть первичным творческим самодовлеющим началом, имеющим причины и цель в самом себе, и Космос невозможен при отсутствии любого из этих двух принципов, так же как невозможна исключительность одного из них…” Вот такая чуча говорит в голове, а тело ползет. И вроде бы это я ползу, и вроде бы это я гляжу со стороны, рассуждаю. Долбоеб, конечно же, но и философ, мама! настоящий физик и к тому же лирик…
   Лестницу завалило, задавило. Кирпичи, банки, мокрота, ползу по мокроте. Говорю сам себе по-латыни: полюстр! Болото, значит, мокрое место. Полюстрово наше, из которого царь Петр заставлял всех воду хлебать, то же самое, что и юношеские поллюции в трусы — тоже мокрота и почти болото. Становится мне все ясно и на всех языках, на цифрах. Тело ползет по мокрому. А мокрое теплое и оказывается кровью. Голова упирается в ботинок, а ботинок надет на ногу, а нога одна, в крови и без тела. Даже что-то видеть начинаю, только очертания, негатив, так в приборе ночного видения один раз смотрел, но пьяный, может, и не прибор был, просто пьяный был и спьяну показался прибор…
   Однако нога мне ни к чему — в сторону ее. Тут не до ног, тут дышать нечем. Скребу кирпичи с етитской силой. Мрак тот же, сплошной негатив инфракрасный такой. Не нравится видеть мир шиворот-навыворот. Подуло, когда стали опускаться руки. Куда их опустишь! Но уже собрался свернуться калачиком, как неандерталец в могиле. Даже не подуло, просто глотнул струйку воздуха и зажил заново. Пальцы в кровь, только не больно, когда жажда жизни. Копаю на волю, а в башке говорит помимо меня: “Система е-принципа и р-принципа образует цикличное пространство-время, увеличивающееся непрерывно с условным движением в определенном направлении по окружности р-принципа, при этом в точке е-принципа неизменно образуется элемент воплощения е-принципа, или материи. То есть пространство-время является воплощением р-принципа, а материя — воплощением е-принципа…”
   Лезу наружу, как ученый червь к государственной премии. И ведь ученый! Хотя и учился только в механическом техникуме и автошколе. Прозревший! Потому что: “Самое большое значение в оценке любой реальности имеет сознание, абсолютная точка которого является точкой отсчета для любого изучения Космоса. А принципиальная статичность Космоса, заключающаяся в невозможности выхода элемента материи за пределы его собственного элемента пространства-времени, усиливает роль сознания до равноправной принципам существования и развития. Таким образом, любое движение, кроме принципиального увеличения Космоса, связано с изменением состояния сознания, воспринимающего Космос, что влечет, в свою очередь, изменение статуса воспринимаемого элемента материи в сознании, то есть в Космосе воспринимающего сознания…”
   И вдруг — бах! Вылез. Такого вкусного воздуха я еще не пил! После грозы так, озон. Сперва полежал без мыслей. Ученые части выключились. Инфракрасное видение выключилось. Все вообще выключилось, а мир включился. Даже забыл про водку, завал и ногу с кровью. Просто лежал на животе сперва, после перевернулся на спину. Какое небо! Почему я раньше не обращал внимания на небо. Ночное оно, но не черное, а искрящееся, похожее на елку с блестками. Помню, давно потушили свет, и мы с братаном сидели и ждали, когда зажгут и дадут торт. Так же блестели, мигали шары на ветках и бродили тени. Звезды. Насрать я всегда хотел на эти звезды, а тут такое любопытство — вот же оно, пространство, вот время, вот сознание, и все это Космос с большой и маленьких букв, просто так, элементарно, как элементарная частица, как фабричный презерватив, ведь купишь его, маленький он, никакой, а после — амбивалентный и аутентичный…
   То ли шок, то ли кислород с озоном. Не сразу очухался, но — бац-бац! — кадры защелкали, и мозги завертелись. Я с Татьяной, женой, пил перед отправкой на сборный пункт, и она мне сказала: “Чтоб тебя отметелили и убили, чтоб тебя черти в плен забрали, чтоб ты сдох под забором, чтоб тебе кровавым поносом жопу разорвало! Надоел, алкаш херов, пропади ты пропадом!” Я же ей справедливо: “Становись-ка, мать, лицом к шифонеру и подыши напоследок. А пожелания я твои не знаю, как и исполнить, — от поноса и пули сгинуть одновременно не получится”. На слова я кладу с прибором, да, а тут вспомнил к чему-то, и стало обидно. Вылез, лежу живой, а никому и ничто…
   Так вот, крепости нашей, скажу я вам, более не существует. Всех этих старинных стен: и моста через ров, и круглых башен. Вместо нее ровное такое утрамбованное поле. Точнее сказать, не совсем поле — сперва поле, а затем нежнейший спуск. Хорошо будет на санках кататься. Будто корова слизнула каменные стены, только это была не корова. А что это было, сразу и не поймешь. В стороне юга чувствовалось, но не виделось. Там такая же ночь, только не совсем — как-то я понимал другую материю, и кажущаяся несогласованность утверждения об одномерности пространства-времени с привычными представлениями и как будто даже практическим опытом основана на том, что вопрос мерности восприятия пространства-времени — это вопрос сознания, уже единичное проявление которого рождает двухмерность, а при множественном подходе сознания мерность пространства-времени может приобретать любые значения…
   Тем временем засветлело слева. Значит, солнце не погасло, и все продолжится. Даже предутренние птички чирикают и ранняя муха прожужжала. “Что ж тут такого, — думаю, — растакого. Если б не навалилось, так меня б, мудака, уже на расстрел вели. И в голове б ничего не лопнуло. А так что ж, народ наш, понятно, жалко. Только они б меня грохнули и не моргнули. Теперь же — война, понятное дело, на ней убивают”. Таким вот образом я кумекаю и очухиваюсь, понимаю себя по частям. На месте вроде все, а в руке автомат АКМ. Я его, похоже, у Ванька прихватил и с ним каким-то образом выкарабкался. Сперва лежал, теперь сел. По сторонам смотрю, гляжу, вижу. Зорька горит золотая. Все вокруг словно Дворцовая площадь, но немертвое, если птички поют и мухи. Да и трупаков не видно. А видно странное и непонятное, но нестрашное, поскольку новые параллельные мозги я приобрел, а страх, похоже, потерял. Сидит чуток в сторонке от меня за спиной на севере — я все на юг глядел, откуда пришло, да на восток, где залупляется солнце, — сидит на корточках волосатый малец. Жалобно так смотрит, и две слезинки. В каждом глазу по одной, вот-вот упадут. Вид, понятно, нечеловеческий, но и на погибель не похоже. Если у меня могли возникнуть параллельные мозги и философия, то, может, на паренька так подействовало, что он мхом оброс, заволосился. Однако я к мальцу с АКМом приступаю. “Руки вверх! — говорю. — Хенде хох!” Он меня увидал, и подбежал по-собачьи, и сел с левой стороны, как дрессированная трезорка. И что было с мальцом делать? По волосне не человек, а по глазам и рукам вроде наше существо. Погладил его по головке и почувствовал под пальцами бугорки. “Ну-ка, стоять! — говорю. — То есть сидеть!” Малец и сидит, не рыпается, смотрит преданно. Проверил и оглядел, не ошибся. Малец-то оказался бесенком. Рожки у него режутся. Беса поймал! Черта, можно сказать! Или так на людей пришедшее оно действует? Вдруг это какой наш генерал превратился? Или либерал. А вокруг никого, пустыня. Довольно-таки зеленая, приятная пустыня. Только ни крепости, ни пушек, ни солдат, ни командирских шишек. Тогда я и пошел по прямой полями и лугами. Скоро утрамбованное закончилось, продолжились канавы и холмы, не подвергнутая, так сказать, земля. Кого вот привел, и не знаю. Только малец смирный и послушный. Бес или нет, мутант или враг. Пленный, одним словом. Пусть его в штабе подвергнут исследованиям и расшифруют, заставят говорить. Я тут у вас до утра прокантуюсь, а после стану думать, что делать. Ведь идти мне в тыл не так-то уж и того. Ведь приговоренный я к расстрелу, и никто расстрела не отменял. Покуда не стану решать, а утром разберемся. Могу ведь и с вами остаться. Пригожусь как просветленная голова. Фортификационные сооружения сосчитаю цифирью в айн момент. К тому же голос, монолог во мне. Он молчит иногда, а иногда говорит параллельно, вот и сейчас, хотите? — прямо сейчас элементарно, не в обиду бесенку будет сказано:
   — Энтелехия, являющаяся единственной элементарной основой Космоса, не позволяет никакого ограничения его существованию во времени, во-первых, по причине отсутствия времени, как такового при отсутствии энтелехии, а во-вторых, из несомненной ее вечности, как по определению, так и по естественным логическим выводам. Вселенная, образованная системой е-принципа и р-принципа, вечна. Это устанавливает бесконечность ее существования не только во времени, но и в пространстве-времени, а в соответствии с постулатом образования материи определяет количество элементов материи в ней как бесконечно большое. Вселенная при этом непрерывно расширяется, и, следовательно, количество образуемых элементов материи непрерывно растет. Гипотеза “тепловой смерти Вселенной” не имеет под собой никакой почвы уже хотя бы потому, что в Космос постоянно и неизменно приходит новая масса, а следовательно, и новая энергия. Предположения ограниченности расширения Вселенной до определенного предела, после чего она должна начать сжиматься, кажутся весьма странными и необоснованными… Наша Вселенная существовала, существует и будет существовать всегда, при этом ее время стремится к замыканию в супервремя. Она не имеет предела в пространстве-времени и непрерывно расширяется, неограниченно стремясь в объеме от бесконечно большого до бесконечно большого. Количество элементов материи в ней так же неограниченно и непрерывно увеличивается. Наша Вселенная имеет одномерную структуру. Она не однородна и не изотропна, поскольку имеет ярко выраженные координаты образуемого предела пространства-времени и направление его образования, направление времени. Вселенная имеет четкие фундаментальные константы своей основы и достаточно ясно познаваемые. И все сказанное к тому же можно изложить формулами.

Глава одиннадцатая

   Ночью высыпала сыпь звезд. Только на стороне врага небо не проронило ничего. Я сидел в дозоре до самого глухого часа, затем со стороны блокпоста, словно тень отца Гамлета, уныло приволокся комедиограф. Он по-узбекски сел на корточки, и мы помолчали вдвоем. Рядом изощренно похрапывал Женя. Он по-детски положил ладошку под жирную щеку и путался в сетях Морфея с непередаваемым наслаждением.
   — Моя очередь, — произнес Серега.
   — Как раз три часа, — сказал я, глянув на часы.
   На их циферблате изображены кленовые листья разных цветов — от осенних увядших до весенних сочных. Выглядело многозначительно, только неясно. Мне их подарили в Мэриленде у папы Мартина, о котором вспоминаю всегда как о чистой игре для взрослых.
   — Снился ангел. Он мне снится последнее время каждую ночь, — сказал комедиограф. — Будто я на нем начертал краской: “Здесь был я, Сережа”.
   — А ты этого не делал?
   — Не помню. В те два часа беспамятства я мог сделать с ангелом все возможное. Даже страшно представить.
   — Ладно, пойду. — Я пошел к блокпосту, надеясь поспать перед боем, рассчитывая встретиться если не с ангелом, то хотя бы с женой на прощание и сделать с ней все, что я о ней думаю. Но жена со своей немолодой эротикой отсутствовала, сын отсутствовал со своим “Рамштайном”, дочь отсутствовала со своей дочерью, брат отсутствовал, потому что заряжал торпеды на Беломорканале, родители отсутствовали на земле и во сне одновременно, поскольку ждали в раю, дедушки и бабушки находились там же, несколько друзей замолили грехи в преисподней и теперь парили по ту сторону мира.
   Я спал и ничего не видел, а когда проснулся, уже начался бой…
   Не совсем так. Я спал и не видел того, что хотел. Когда замерещилось утро и народ зашевелился, кажется, я открывал глаза и вроде бы братья по оружию переодевались в чистые предсмертные рубахи. Даже сыну полка подобрали детскую. Паша чинно крестился в бетонный угол, а Сека, отмахнувшись католическим троеперстием, быстро упал на колени и совершил моментальный намаз, затем зажег буддийскую палочку. Колюня стоял возле стены, задумавшись, словно Рембрандт перед “Блудным сыном”, затем уверенным движением вывел на стене углем прощальную формулу: V1 = а1* ( п+в) в1…
   Я спал и ничего не видел, а когда проснулся, уже началась битва. Генеральное сражение. Сперва многотонным грохотом меня сбросило с лежанки. Я вскочил, не думая, натянул джинсы, воткнул стопы в кроссовки и подбежал к тому, что в нашем бетонном убежище называлось окошком. Толком не увидел ничего. Схватил со стола кружку с недопитым кофе, осушил залпом переслащенную черноту, подхватил ватник и винтовку. Сразу возле выхода задержался у рукомойника, бросил ватник и винтовку, бросил в лицо воды, утерся рукавом рубахи, услышав ее потный запах, пожалел про забытую чистую, которая и у меня имелась, ждала случая под подушкой…
   Восток алел новой зарей. Первыми ринулись в глаза веселые искры на вершине холма левого фланга и бело-серые компактные лепные формы, образовывавшиеся после каждого залпа установленных там орудий. Похоже, это были эрегированные стволы фаллических гаубиц. Они били далеко и, возможно, доставали до ужаса. Не сразу, но я все-таки повернул голову и посмотрел на юг. Картина мало чем изменилась по сравнению со вчерашним днем — стена стала, кажется, несколько выше и чернее. В ней искрились какие-то токи. Заметного вреда залповый огонь нашему ужасу не причинял. На правом фланге тоже гремели десятки или даже сотни орудий — пороховое облако поднималось из-за рощи. Только правый фланг в силу своей плоскости не был так нагляден, интересен. Решительные действия в первую очередь ожидались от тех, кто на холме. Через час безостановочного артиллерийского боя все стихло. Голова оглохла, как на рок-фестивале.
   План укрепрайона выглядел так: впереди по-прежнему находился Злягин. Еще до моего пробуждения Колюня с Ваней подтащили к воронке два ящика тротила, многократно усиливая тем будущий взрыв. Как сказал после Колюня, заминированный выглядел молодцом: “Такой прямо-таки матрос Железняк, да!” На левой обочине шоссе находился командир Паша с приданным ему бойцом Серегой. Мы не зря занимались фортификацией — теперь комедиограф целился под “яблочко” из-за невысокого, аккуратного бруствера, сам укрывшись в придорожной канаве. Из канавы и Паша выглядывал, приставив к лицу бинокль. На правом крае мной командовал комиссар Сека. Он стоял в полный рост, и складывалось впечатление: философ ищет смерти. После того как Сека разбил несколько пожилых девичьих сердец, ненароком разорил с полдесятка семейных очагов, ему ничего более не оставалось.
   — Традиционная европейская аскеза осуществляется, невзирая ни на что, — именно поэтому она слепа, как инстинкт. — Сека бормотал невразумительное, но без самодурства. Я не слушал, да и не мог, оглохший.
   — Когда мировой гармонист отыграет ноты, тогда мы и осуществим разведку боем. Ты. — Кажется, произнесенное уже имело отношение ко мне. — Ты и я. Мы.
   — В ходе драки гармониста не трогают. Его место характеризуется особой топикой. Будучи внутри, как бы в самом эпицентре побоища, он в то же время и вне. А мы ударим по самому гармонисту. — Может быть, Сека говорил мне, а возможно, и себе. Справедливо предположить его слова бредом. Чтобы понять будущее, я прокричал вопрос:
   — А кто гармонист-то?!
   Скуластое лицо философа загадочно передернул тик. Зрачки только сузились, не исчезли. Он не ответил, поправил наброшенный на френч кожаный кожушок, проговорил ко мне почти не относящееся:
   — Мир сей удерживается арматурой небытия. Рано еще звучать команде “Вольно!”.
   Тем временем пушки отгрохотали, не причинив юго-западу видимого ущерба, и установилась тягостная тишина. Стало слышно передвижение атмосферы, называемое ветром. Обратило на себя внимание солнце, вскарабкавшееся над ужасом. Стала важной температура воздуха. Оказалось, что лето вокруг и жарко. Я скинул ватник и уселся на него.
   — А теперь что? — спросил комиссара.
   Голос казался патологически громким.
   — Теперь, — эхом откликнулся философ и в два прыжка оказался на шоссе.
   Прямо на асфальте Паша и Сека разложили карту и стали совещаться. Сперва мы с Серегой не смели, а затем приблизились. Командир чертил новые стрелки. Комиссар молча вглядывался. Появились Колюня и Бесов, находившиеся первый час сражения возле порохового погреба — бетонного изделия в десятке метров от дороги. Командир приказал охранять боекомплект и амуницию. Колюня не возразил и теперь, кажется, дулся с Ваней в карты, судя по трефовому тузу, торчащему из кулака. Ваня Бесов был смешон и трогателен своим античеловеческим лицом, подтверждая аксиомы о том, что все дети хороши, а все взрослые плохи. Все мы носили головные уборы, кто шлем летчика, кто командирскую фуражку, а кто и солдатскую пилотку. Когда один из нас снимал убор и вытирал пот со лба, волосы сразу становились дыбом и чуть под углом в сторону юго-запада…
   Неожиданно запиликало. Первые десять нот из “Прощания славянки”. Это нелепо ожил Пашин мобильник, который и до того иногда звонил, только командир не отвечал. Теперь же задумавшийся стратег машинально достал электронного уродца из нагрудного кармана френча и поднес к уху.
   — Командующий блокпостом на проводе… Что?… Нет… Не пил… Не знаю… Понятно. Хорошо, хорошо. — Такой мы услышали часть разговора.
   — Кто звонил? — осторожно поинтересовался Серега. — Генерал? Что сказал главнокомандующий?