Страница:
— Эй, борода! — Меня толкают в бок, и приходится открыть глаза.
— Какая борода? — спрашиваю, а мне в ответ:
— Седая почти, — отвечают аргументированно.
Машина стоит, и в кузове пусто. Того, кто разбудил, я не помню. Это не важно. Важно, что мы приехали. Я выкарабкиваюсь из кузова на землю, стараясь не ушибить ноги. Ахиллесовы теперь мои ноги.
Абсурд крепчал, как ноябрьский ветер с моря. Мы оказались в Копорской крепости, и нам предстояло оборонять ее обветшалые средневековые стены. Местами обвалившиеся, они еще представляли преграду. Когда-то крепость основали новгородцы и отбивались от шведов. Или немцев. Крепость господствовала над местностью. Имеет ли это теперь какое-нибудь значение? Имеет, если ее собираются защищать нашей плотью. Однажды давно я где-то неподалеку провел лето в пионерском лагере и играл в “зарницу”. Место называлось Систо-Палкино. Бегал с приятелями по лесу с пришитыми на рубаху погонами. А за нами носились “враги” из старших отрядов и срывали бумажки, “убивали”. Помню, остатки малолеток загнали в залив на мелководье, глумились, отбирая боевой флаг…
Колюня уже где-то успел набраться. Он мочился на колесо грузовика с наслаждением библиомана, нашедшего редкую книгу. Увидев меня, крикнул ни о чем:
— Сосед! Эх!
— Ну тебя в жопу, — отмахнулся я и потащился за народом, который амебообразно протискивался в крепостные ворота.
Из стен кое-где торчали зеленеющие ветки кустарника. Весна тут вполне определилась, и чувствовалось, что скоро из земли попрет трава и листья сделают мир пригожим. Доносился влажный запах моря. Сбоку в небо взмыла чайка и закаркала, ожидая от пехоты объедков. За стенами скрывались современные раздолбанные постройки неизвестного назначения. Просторная полянка посредине вместила прибывших. Молоденький лейтенант в свежей шинели вскарабкался на ржавую бочку, и пехота приготовилась слушать.
— Бойцы! — закричал офицер треснутым тенором. — В два часа привезут обед! Старшины разведут вас по казармам!
— Оружие где? — выкрикнули из толпы. — Чем воевать будем?
— А “ворошиловские” сто граммов?! — Это с актуальным вопросом взвился Колюня.
— Бойцы! — повторил обращение лейтенант и вдруг замолчал.
И толпа молчала. Почти не дышала. Только по-кладбищенски каркали чайки, пролетая над крепостью.
— Отцы, — командир уже не кричал. Он не знал, что сказать, — я один тут. Помогите мне.
Еще ничего не случилось. Никаких сторонних событий. Только масса, разобщенное мясо, привезенное на автобусах, уже каким-то странным образом превращается в общее тело с головой и руками. И лейтенант неожиданно перешел в опекаемые, в младшего сына, сына полка. Именно за таких предполагалось умереть.
Крепкорукий дядька с соломенными усами подошел к бочке и помог офицерику спуститься, сам вскарабкался на его место, оглядел толпу Адмиралтейского полка, поднял руку, прося тишины, и, когда та образовалась, объявил просто, интонацией, не позволяющей возражать:
— Мы тут покумекали и решили… То есть попечительский совет. Чтоб правильно и без бардака. Водку, значит, в подвал под замок. Оружейную еще запереть. Подсобим офицеру. Крепость переводится на военное положение, и ротными назначаются Иванов, Петров, Сидоров и Рабинович-Березовский. Они и разместят. К ним и с вопросами. А кашу привезут к шести часам. Однако вольно…
Моим ротным оказался Рабинович-Березовский, шестидесятилетний мужчина с лицом архивариуса, потерявшегося в хранилище полвека тому назад во времена борьбы Сталина с космополитами, а теперь найденный. На его костях висел ватник блокадной судьбы, но видимая нелепость оказалась ложной — во взгляде чувствовалась упрямая цепкость, а в словах — твердость и современный сленг.
— Товарищи. Коллеги. — Рабинович-Березовский оглядел рыхлую массу роты и вдруг стал похож на кремлевского олигарха. Он и говорил так же быстро сквозь тонкие губы. — Мы сейчас пойдем и распределим места. В пятницу спонсоры привезут спальные мешки. Я договорился. В субботу баня, но сперва экскурсия по историческим местам. Воскресенье кино. Фильм “Летят журавли”. Я договорился. Приедет киноустановка.
— Почти как в Алупке санаторий! — раздался за спиной рокочущий бас.
Я повнимательней оглядел солдат своей роты. Ничего особенного. Такие в метро вокруг. В магазинах. Народ среднего разряда, который уже успел осточертеть своей простотой и народностью.
Наш ротный еврей пожевал губы, помолчал время, равное сорока ударам сердца, оглядел окруживших и объяснил устало:
— Умирать, как и жить, надо со вкусом. И, если получится, со смыслом.
Обладатель рокочущего баса поинтересовался с притворным простодушием:
— Скажите, товарищ ротный, а как вас по батюшке?
— Соломон Моисеевич, — прозвучал моментальный ответ. — А фамилия Рабинович-Березовский.
— Понятно, понятно, — хохотнул спросивший. — Вы, случаем, не родственник тому?
— И еще, — Рабинович дернул плечами и сцепил руки за спиной. — Решением попечительского совета с завтрашнего утра вводится шкала наказаний за проступки.
Начавшие было болтать бойцы прислушались, а ротный проговорил, словно простучал на пишущей машинке:
— Проникновение в винный погреб — расстрел. Мародерство — расстрел. Нарушение комендантского часа и оставление поста без приказа — расстрел. Гомосексуализм по отношению к боевому товарищу — расстрел. Разжигание национальной розни — расстрел.
Народ только смиренно выдохнул. Кто-то сказал: “Эх-х”. А любопытный бас согласился со всем, явно обрадованный определенностью:
— Понятно.
Колюня уныло слонялся из угла в угол. В каземате было тепло и сухо. Под потолком имелись крохотные окошки, и сквозь их грязноватые стекла в помещение роты доносился предвечерний свет. Я расположился на деревянных нарах и доставал из рюкзака пакет с лекарствами, а Колюня продолжал жаловаться на жизнь:
— Заперли “наркомовскую” водку и не дают. А какое право? Когда еще придется попить ее? На том свете? И тут евреи заправляют! А дойдет до боя — убегут.
— Вот и хорошо. Хоть умрешь трезвым. — Я достал флакончик и шприц. Оголил острие и вонзил в пластиковую крышечку. Задрал рубаху, оттянул кожу левее пупа и воткнул иглу. Влил восемь единиц инсулина и успокоился. В крепость завезли походную кухню с кашей, и теперь вполне можно отправляться лопать углеводы.
Крепость представляла бессмысленное нагромождение камней, и в них с трудом различались черты средневековой твердыни. Вполне домашние руины располагали к миру и ленивому ничегонеделанию. Неделю, проведенную здесь, можно приравнять к профсоюзному отдыху. Во внутреннем дворе наша рота (пока другие рыли вокруг холма, на котором стояла крепость, окопы) два раза пыталась маршировать с винтовками. Получалось прилично, но смешно. Лейтенант под надзором попечительского совета и Рабиновича-Березовского пытался превратить нас в римскую когорту. Никто не протестовал. Апрель разогрелся вовсю — трава лезла из земли. Знающие люди утверждают, что с такой скоростью у покойников в первые дни покоя растут волосы и ногти. Громко лопались почки, и началась атака весенних запахов. Было ясно: вечно умирающий Озирис родился вновь. Ротный не обманул: состоялась экскурсия с историческим обзором, приезжала киноустановка с фильмами “Летят журавли” и “Спартак”. Взгляд в прошлое и работа на свежем воздухе придавали дням здоровую осмысленность, а ночью — спали толпой на нарах под сводчатыми, почти монастырскими потолками — начинали сниться эротические сны. Фантазии еще не разбушевались, но кривая коллективной солдатской потенции явно шла вверх. На восьмой день службы хмурый желчный мужчина, лежавший напротив, проснулся просветлевший, сбросил босые ноги из-под шинели на каменный пол, посмотрел на меня так, словно впервые увидел, и произнес проникновенно:
— Приснилась свадьба. Я молодой, и жена молодая. Это теперь она жопастая стерва, а тогда делала гимнастику. Мы поехали после по Волге, и она плакала подо мной и говорила: какой, мол, орган. То бишь член. И все это так пришло, будто вживую.
И меня посетило видение. Но не точное, без конкретных черт. Предметное вожделение, однако я понял: не за горами.
Самым интересным во всей нашей солдатской жизни оказался тот факт, что ни от кого дурно не пахло. То ли весна и чистый воздух, то ли экзистенциальное приближение к моменту истины, то ли еще какие обстоятельства, нечитаемые с колокольни обыденного восприятия, но дурные запахи портянок и носков, немытых тел… Нечистоты скученного человеческого быта не вписывались в оформившуюся коллизию. И вот в то утро, выйдя во двор и пристроившись возле стены на фанерном ящике, подставив лицо первому солнечному лучу, перепрыгнувшему через стену, поняв хрупкость и иллюзорность мира, я вдруг понял главный закон бытия. Осталось только оформить его в буквы и слова. Я даже произнес первую фразу, сказав сам себе: “Совершенно ясно, что жизнь бесконечна, как и бесконечна смерть, и все является разновидностью категории времени, которую понимать следует…”
Поток истины остановил вульгарный шум. Потеряв нить мысли, я нашел неприглядную сцену. Ее можно было б назвать и жанровой. Но лучше не называть, а нарисовать. Краску возьму голубую и желтую. Получится солнечное утро апреля. Возьму серую — выйдут ободранные стены крепости и лицо Колюни. Карандашным грифелем можно прорисовать овалы плеч, локтей и голов. И немного розового — это слюнявый язык арестованного. Колюня счастливый и не сопротивляется. Он каким-то прохиндейским способом проник в подвал, где хранится водка, и всю ночь хлебал ее. Безостановочно хлебать нельзя — значит, отрывался, отдыхал, трезвел на несколько миллиметров, снова глотал и отрубался. Но не умер, хотя и серый, однако счастливый. Мужики из патруля (одного зовут Петром; он живет сразу за Обводным каналом в предреволюционном доме с башенками, построенными “а-ля рюс”; он обслуживает газовые колонки — ходит по домам, что-то вкручивает взамен того, что свинчивает; это анемичный малый; достаточно добродушный простолюдин; у второго вполне южнорусское лицо с профилем черкеса; еще бы серьгу в мочку уха, и картина б совсем состоялась) неуклюже проволокли Колюню по крепостному двору. Впереди чеканил шаг наш ротный. И тут я вспомнил про угрозу расстрела и не поверил в ее правду. Колюня почти не перебирал ногами — его сапоги прочерчивали в апрельской грязьце аккуратные борозды, похожие на лыжню. Но в голове алкоголика происходили какие-то процессы. Клетки мозга искрили, посылая противоречивые сигналы. Колюня открыл вдруг глаза и постарался прокричать призыв:
— Люди добрые гады! Христа на вас — есть на мне!
Тут конвоиры отпустили Колюню, и тот рухнул в землю. Пока сосед копошился и вставал на свои короткие кривоватые ноги. Пока пытался отряхивать со штанов грязь, нелепо промахиваясь ладонями мимо коленок…
Добродушный газовщик стянул с плеча винтовку. Получилось это у него медленно и неловко. Колюня тем временем принял позу Пушкина-лицеиста с известной картины, взмахнул рукой, закачался, но устоял, сказал красиво и с пафосом:
Глава четвертая
— Какая борода? — спрашиваю, а мне в ответ:
— Седая почти, — отвечают аргументированно.
Машина стоит, и в кузове пусто. Того, кто разбудил, я не помню. Это не важно. Важно, что мы приехали. Я выкарабкиваюсь из кузова на землю, стараясь не ушибить ноги. Ахиллесовы теперь мои ноги.
Абсурд крепчал, как ноябрьский ветер с моря. Мы оказались в Копорской крепости, и нам предстояло оборонять ее обветшалые средневековые стены. Местами обвалившиеся, они еще представляли преграду. Когда-то крепость основали новгородцы и отбивались от шведов. Или немцев. Крепость господствовала над местностью. Имеет ли это теперь какое-нибудь значение? Имеет, если ее собираются защищать нашей плотью. Однажды давно я где-то неподалеку провел лето в пионерском лагере и играл в “зарницу”. Место называлось Систо-Палкино. Бегал с приятелями по лесу с пришитыми на рубаху погонами. А за нами носились “враги” из старших отрядов и срывали бумажки, “убивали”. Помню, остатки малолеток загнали в залив на мелководье, глумились, отбирая боевой флаг…
Колюня уже где-то успел набраться. Он мочился на колесо грузовика с наслаждением библиомана, нашедшего редкую книгу. Увидев меня, крикнул ни о чем:
— Сосед! Эх!
— Ну тебя в жопу, — отмахнулся я и потащился за народом, который амебообразно протискивался в крепостные ворота.
Из стен кое-где торчали зеленеющие ветки кустарника. Весна тут вполне определилась, и чувствовалось, что скоро из земли попрет трава и листья сделают мир пригожим. Доносился влажный запах моря. Сбоку в небо взмыла чайка и закаркала, ожидая от пехоты объедков. За стенами скрывались современные раздолбанные постройки неизвестного назначения. Просторная полянка посредине вместила прибывших. Молоденький лейтенант в свежей шинели вскарабкался на ржавую бочку, и пехота приготовилась слушать.
— Бойцы! — закричал офицер треснутым тенором. — В два часа привезут обед! Старшины разведут вас по казармам!
— Оружие где? — выкрикнули из толпы. — Чем воевать будем?
— А “ворошиловские” сто граммов?! — Это с актуальным вопросом взвился Колюня.
— Бойцы! — повторил обращение лейтенант и вдруг замолчал.
И толпа молчала. Почти не дышала. Только по-кладбищенски каркали чайки, пролетая над крепостью.
— Отцы, — командир уже не кричал. Он не знал, что сказать, — я один тут. Помогите мне.
Еще ничего не случилось. Никаких сторонних событий. Только масса, разобщенное мясо, привезенное на автобусах, уже каким-то странным образом превращается в общее тело с головой и руками. И лейтенант неожиданно перешел в опекаемые, в младшего сына, сына полка. Именно за таких предполагалось умереть.
Крепкорукий дядька с соломенными усами подошел к бочке и помог офицерику спуститься, сам вскарабкался на его место, оглядел толпу Адмиралтейского полка, поднял руку, прося тишины, и, когда та образовалась, объявил просто, интонацией, не позволяющей возражать:
— Мы тут покумекали и решили… То есть попечительский совет. Чтоб правильно и без бардака. Водку, значит, в подвал под замок. Оружейную еще запереть. Подсобим офицеру. Крепость переводится на военное положение, и ротными назначаются Иванов, Петров, Сидоров и Рабинович-Березовский. Они и разместят. К ним и с вопросами. А кашу привезут к шести часам. Однако вольно…
Моим ротным оказался Рабинович-Березовский, шестидесятилетний мужчина с лицом архивариуса, потерявшегося в хранилище полвека тому назад во времена борьбы Сталина с космополитами, а теперь найденный. На его костях висел ватник блокадной судьбы, но видимая нелепость оказалась ложной — во взгляде чувствовалась упрямая цепкость, а в словах — твердость и современный сленг.
— Товарищи. Коллеги. — Рабинович-Березовский оглядел рыхлую массу роты и вдруг стал похож на кремлевского олигарха. Он и говорил так же быстро сквозь тонкие губы. — Мы сейчас пойдем и распределим места. В пятницу спонсоры привезут спальные мешки. Я договорился. В субботу баня, но сперва экскурсия по историческим местам. Воскресенье кино. Фильм “Летят журавли”. Я договорился. Приедет киноустановка.
— Почти как в Алупке санаторий! — раздался за спиной рокочущий бас.
Я повнимательней оглядел солдат своей роты. Ничего особенного. Такие в метро вокруг. В магазинах. Народ среднего разряда, который уже успел осточертеть своей простотой и народностью.
Наш ротный еврей пожевал губы, помолчал время, равное сорока ударам сердца, оглядел окруживших и объяснил устало:
— Умирать, как и жить, надо со вкусом. И, если получится, со смыслом.
Обладатель рокочущего баса поинтересовался с притворным простодушием:
— Скажите, товарищ ротный, а как вас по батюшке?
— Соломон Моисеевич, — прозвучал моментальный ответ. — А фамилия Рабинович-Березовский.
— Понятно, понятно, — хохотнул спросивший. — Вы, случаем, не родственник тому?
— И еще, — Рабинович дернул плечами и сцепил руки за спиной. — Решением попечительского совета с завтрашнего утра вводится шкала наказаний за проступки.
Начавшие было болтать бойцы прислушались, а ротный проговорил, словно простучал на пишущей машинке:
— Проникновение в винный погреб — расстрел. Мародерство — расстрел. Нарушение комендантского часа и оставление поста без приказа — расстрел. Гомосексуализм по отношению к боевому товарищу — расстрел. Разжигание национальной розни — расстрел.
Народ только смиренно выдохнул. Кто-то сказал: “Эх-х”. А любопытный бас согласился со всем, явно обрадованный определенностью:
— Понятно.
Колюня уныло слонялся из угла в угол. В каземате было тепло и сухо. Под потолком имелись крохотные окошки, и сквозь их грязноватые стекла в помещение роты доносился предвечерний свет. Я расположился на деревянных нарах и доставал из рюкзака пакет с лекарствами, а Колюня продолжал жаловаться на жизнь:
— Заперли “наркомовскую” водку и не дают. А какое право? Когда еще придется попить ее? На том свете? И тут евреи заправляют! А дойдет до боя — убегут.
— Вот и хорошо. Хоть умрешь трезвым. — Я достал флакончик и шприц. Оголил острие и вонзил в пластиковую крышечку. Задрал рубаху, оттянул кожу левее пупа и воткнул иглу. Влил восемь единиц инсулина и успокоился. В крепость завезли походную кухню с кашей, и теперь вполне можно отправляться лопать углеводы.
Крепость представляла бессмысленное нагромождение камней, и в них с трудом различались черты средневековой твердыни. Вполне домашние руины располагали к миру и ленивому ничегонеделанию. Неделю, проведенную здесь, можно приравнять к профсоюзному отдыху. Во внутреннем дворе наша рота (пока другие рыли вокруг холма, на котором стояла крепость, окопы) два раза пыталась маршировать с винтовками. Получалось прилично, но смешно. Лейтенант под надзором попечительского совета и Рабиновича-Березовского пытался превратить нас в римскую когорту. Никто не протестовал. Апрель разогрелся вовсю — трава лезла из земли. Знающие люди утверждают, что с такой скоростью у покойников в первые дни покоя растут волосы и ногти. Громко лопались почки, и началась атака весенних запахов. Было ясно: вечно умирающий Озирис родился вновь. Ротный не обманул: состоялась экскурсия с историческим обзором, приезжала киноустановка с фильмами “Летят журавли” и “Спартак”. Взгляд в прошлое и работа на свежем воздухе придавали дням здоровую осмысленность, а ночью — спали толпой на нарах под сводчатыми, почти монастырскими потолками — начинали сниться эротические сны. Фантазии еще не разбушевались, но кривая коллективной солдатской потенции явно шла вверх. На восьмой день службы хмурый желчный мужчина, лежавший напротив, проснулся просветлевший, сбросил босые ноги из-под шинели на каменный пол, посмотрел на меня так, словно впервые увидел, и произнес проникновенно:
— Приснилась свадьба. Я молодой, и жена молодая. Это теперь она жопастая стерва, а тогда делала гимнастику. Мы поехали после по Волге, и она плакала подо мной и говорила: какой, мол, орган. То бишь член. И все это так пришло, будто вживую.
И меня посетило видение. Но не точное, без конкретных черт. Предметное вожделение, однако я понял: не за горами.
Самым интересным во всей нашей солдатской жизни оказался тот факт, что ни от кого дурно не пахло. То ли весна и чистый воздух, то ли экзистенциальное приближение к моменту истины, то ли еще какие обстоятельства, нечитаемые с колокольни обыденного восприятия, но дурные запахи портянок и носков, немытых тел… Нечистоты скученного человеческого быта не вписывались в оформившуюся коллизию. И вот в то утро, выйдя во двор и пристроившись возле стены на фанерном ящике, подставив лицо первому солнечному лучу, перепрыгнувшему через стену, поняв хрупкость и иллюзорность мира, я вдруг понял главный закон бытия. Осталось только оформить его в буквы и слова. Я даже произнес первую фразу, сказав сам себе: “Совершенно ясно, что жизнь бесконечна, как и бесконечна смерть, и все является разновидностью категории времени, которую понимать следует…”
Поток истины остановил вульгарный шум. Потеряв нить мысли, я нашел неприглядную сцену. Ее можно было б назвать и жанровой. Но лучше не называть, а нарисовать. Краску возьму голубую и желтую. Получится солнечное утро апреля. Возьму серую — выйдут ободранные стены крепости и лицо Колюни. Карандашным грифелем можно прорисовать овалы плеч, локтей и голов. И немного розового — это слюнявый язык арестованного. Колюня счастливый и не сопротивляется. Он каким-то прохиндейским способом проник в подвал, где хранится водка, и всю ночь хлебал ее. Безостановочно хлебать нельзя — значит, отрывался, отдыхал, трезвел на несколько миллиметров, снова глотал и отрубался. Но не умер, хотя и серый, однако счастливый. Мужики из патруля (одного зовут Петром; он живет сразу за Обводным каналом в предреволюционном доме с башенками, построенными “а-ля рюс”; он обслуживает газовые колонки — ходит по домам, что-то вкручивает взамен того, что свинчивает; это анемичный малый; достаточно добродушный простолюдин; у второго вполне южнорусское лицо с профилем черкеса; еще бы серьгу в мочку уха, и картина б совсем состоялась) неуклюже проволокли Колюню по крепостному двору. Впереди чеканил шаг наш ротный. И тут я вспомнил про угрозу расстрела и не поверил в ее правду. Колюня почти не перебирал ногами — его сапоги прочерчивали в апрельской грязьце аккуратные борозды, похожие на лыжню. Но в голове алкоголика происходили какие-то процессы. Клетки мозга искрили, посылая противоречивые сигналы. Колюня открыл вдруг глаза и постарался прокричать призыв:
— Люди добрые гады! Христа на вас — есть на мне!
Тут конвоиры отпустили Колюню, и тот рухнул в землю. Пока сосед копошился и вставал на свои короткие кривоватые ноги. Пока пытался отряхивать со штанов грязь, нелепо промахиваясь ладонями мимо коленок…
Добродушный газовщик стянул с плеча винтовку. Получилось это у него медленно и неловко. Колюня тем временем принял позу Пушкина-лицеиста с известной картины, взмахнул рукой, закачался, но устоял, сказал красиво и с пафосом:
Газовщик из конвоя ткнул прикладом Колюне в лицо, попав в нос. Сразу же радостно по-первомайски хлынула кровь. Алкоголик картинно упал на колени, а затем вытянулся во весь свой хилый рост. “Черкес” сделал шаг к арестованному и прицельно ударил лежащего в ребра носком сапога.
— Бой идет святой и правый,
Смертный бой не ради славы -
Ради жизни на земле!
Глава четвертая
Если в апреле иногда бывает не очень, то в мае всегда хорошо. Ставлю точку и заглядываю в блокнот. Нет, это случилось 8 апреля, а не 8 мая! Тогда просто переписываю предложение… Если в мае иногда бывает не очень, то в апреле всегда хорошо. Погода стояла майская — вот мне и показалось…
Ночью накануне позвонил Шагин и заявил заговорщицким шепотом:
— Значит, так. Была инструкция: денег не просить и не кормить.
— Ладно, — соглашаюсь, — про деньги понятно. А почему не кормить?
— Не знаю. — Митя серьезен, как сто двадцать третье китайское предупреждение. — Про еду особенно настаивали.
— Если настаивали, то и не будем. А кого, кстати, не кормить-то? — догадываюсь я поинтересоваться.
— А ты не в курсе?
— А как я могу быть в курсе, если меня всегда держат в неведении!
— Да ты что! — Митя не верит. — Ты афиши в городе видел?
— Афиш навалом. Юморист какой-нибудь? Альтов типа Задорнов? Мне и без них смешно.
— Подожди! Эрик Клэптон прибыл на концерт! А завтра утром он приедет на Гору!
Я подумал, что Митя врет, но тут же поверил. Это должно было когда-то случиться. Что-нибудь подобное. Или Клэптон, или битлы, или еще какие-нибудь человечки из славной юности. Давно. Совсем давно. Черт знает когда я выменивал пластинки с их лицами, носил под мышкой диски, помню пластинку группы “Cream” — трое красавцев в белых костюмах приветливо махали мне, девятнадцатилетнему. И вот домахались. Через тридцать лет с хвостиком пути пересекаются странным образом на плодородной ниве алкоголизма. Просветленного, то есть протрезвленного. Мы тут славно пропьянствовали треть века, а они там. Половина померла и там, и тут. А жить хочется всем, всегда и везде. Долгая история с участием американского миллиардера и алкоголика Лу, русского нью-йоркца Жени, продолжившаяся в поселке с финским названием Переккюля, что в часе езды от Питера на юго-запад…
Натягиваю кожаную куртку и в девять утра выхожу на перекресток, где меня ждет легковушка. Возле нее Макс — крупный мрачноватый мужчина с круглым лицом, перечеркнутым прокуренными усами.
— Привет, — говорю, а он:
— Привет, — говорит. — Поехали.
Втискиваюсь на переднее сиденье. На заднем писатель Андрей Битов.
— Доброе утро.
— Доброе утро. — У писателя озадаченное лицо с пепельной щетиной. Эрик Клэптон не его песня, но и Битов участвует в алкоголизме как человек, хоть и старый почти, но чувствующий нерв времени.
Мы катим по солнечному проспекту и выезжаем из города. Здесь окрестности еще помнят про зиму — даже на расстоянии видно, как холодна земля. Грязь поверхностна, словно изучение английского языка на скоротечных курсах или танцевальная любовь на вечеринке. Кое-где в канавах бело-черный недотаявший лед. За Красным Селом начинается бардак русских колдобин. Без них было бы скучно.
— А ты… как его?… Эрика Клэптона знаешь? — спрашивает Битов, и по его интонации становится понятно, что для писателя имя великого гитариста — пустой звук.
— Как облупленного! — отвечаю Битову частичную неправду.
Я знаю миф, в котором больше моей жизни и моего поколения, чем англичанина. А мифам не всегда полезно становиться реальностью. Когда с опозданием в двадцать пять лет в Россию поехали играть разные рок-стары, то я решил не ходить их смотреть. У меня в голове свой “Rolling stones” и “Deep purple”. В натуральную величину они могут только нарушить юность, засевшую в памяти…
Тем временем мы выкатились на холм, обрывающийся долгим пустым косогором. Незасеянные, а значит, и небеременные поля под холмом весело зеленеют под открытым небом. На краю косогора за аккуратным забором находится пригожее кирпичное здание “Дома надежды на Горе” — таково полное название реабилитационного центра. Здесь помещается где-то тридцать пациентов, с которых денег за курс не берут и брать не собираются, рассчитывая на меценатов. Наши же водочно-пивные олигархи больным или сироткам фиг дадут, поэтому на Горе рассчитывают больше на просветленных иностранцев. Мифический Эрик Клэптон теперь. Хотя деньги велели не просить…
Мы заходим в калитку. Тут еще пару машин подкатывает. Большой Митя Шагин с бородой. Целуемся и фотографируемся. Тут же, скатанная из бревен, часовенка. Садимся возле стены, мурлычим на солнцепеке, а Эрика Клэптона все нет.
— Да, — говорю Мите, — опять обманули больного человека…
— Страдающего неизлечимым, прогрессирующим и смертельным недугом, — подхватывает Митя.
Народ ходит туда-сюда. Очумевшие пациенты и с дюжину тех, кто достиг уже душевного покоя, как альпинист Джомолунгмы.
— Мы, понимаешь, — продолжает Митя, — и березку заготовили. Будем ее сажать со стариком Эриком.
— Замечательно! Заложим аллею трезвых героев! А я дома порылся и нашел виниловую пластинку Клэптона “461 Ocean Boulevard”. Это там, где песня “Я убил шерифа”. Двадцать лет назад ее во всех питерских кабаках играли. Буду автограф брать. Первый раз в жизни, кстати.
— Ничего. У Эрика не стыдно.
Мы так говорим, греемся, время идет, а англичанина все не видно. Как-то и забывается он в деревенском русском утре, даже противоестественным кажется его имя в этой обстановке — вон баба тащится с коромыслом и слово “хуй” начертано на обломке бетонной трубы. За отсутствием других приезжих знаменитостей народ все более льнет к писателю Битову.
И тут на горе появляется “мерседес” дорогой марки и останавливается возле ворот. Из машины вылезают трое мужчин: немолодой и большой, молодой и тонкий, немолодой и средний. Они входят в калитку, и им навстречу устремляется директор Дома — кряжистый полувековой лысоватый мужчина с капитанской бородкой.
Мы с Митей продолжаем сидеть, понимая, что визит начинается, думая, однако, что появилась первая, в определенном смысле разведочная машина, а сама “звезда” на подъезде, сейчас выкатит в прожекторах и в шляпе с перьями…
— Пойдем-ка, — говорит Митя, и мы покидаем солнцепек возле часовенки. — Пора начинать руководить процессом.
— Главное, когда появится, Клэптона не кормить, — напоминаю я.
— И денег не просить, — соглашается Митя.
Алкоголики робеют, но подтягиваются тоже. Мы с Митей жмем руки прибывшим, а директор произносит краткую информационную речь, обращаясь в основном к немолодому и среднему. Тот одет в светлые спортивные брюки и куртку с капюшоном. Именно ему рассказывает правду экс-капитан, а англичанин на каждую фразу отвечает:
— Фантастик!
“Так когда же сам Клэптон…” — начинается мысль, и я вдруг понимаю, что именно он передо мной и стоит. При рассмотрении вблизи мифические герои меняют облик. Великий гитарист оказался другим, но все равно кайфовым, пускай и с вялым подбородком и мелкими чертами лица. Всяко уж краше, чем Шварценеггер или Черномырдин.
— Дорогой господин Эрик! — закончил информационное сообщение директор. — Давай пройдем и осмотрим дом!
Вместе с гостем и алкоголиками мы входим в здание. Директор останавливается возле “наглядной агитации”, древа жизни, на каждом из золотых листочков которого начертана фамилия дарителя. Директор говорит, как экскурсовод:
— На одном из листков написано: Юрий Шевчук. Это русский рок-музыкант. Каждый год он играет концерт в нашу пользу.
Похоже, директор решил брать быка за рога, и мы с Митей шепчем директору в ухо:
— Денег не просить, — а Эрик восклицает:
— Фантастик!
А напряженность первых минут тем временем тает. Клэптон разглядывает происходящее вокруг с интересом. Он не жена губернатора, которой нужно поднимать рейтинг мужа перед выборами и посещать сироток. Он приперся сюда в день концерта по собственной воле, зная, что ищет. А искал он алкоголиков, которые стараются. Он и сам старался и теперь трезв как вымытое стеклышко. Классный парень, одним словом. Не говнюк. Не ошиблись мы в нем тридцать пять лет тому назад… По узкой лестнице шумно поднялись наверх и оказались в просторной комнате с окнами на русские просторы. Клэптона подвели к стене с приколотой на нее картой великой Родины. На ней множество отметок и пунктиров, проложенных к Петербургу. Из пятидесяти городов и населенных пунктов страждущие алкоголики прорывались к нам — один алкоголик добрался до деревни Переккюля аж с Сахалина. География впечатляет. Великий, как наша Родина, гитарист слушает объяснения и повторяет каждые тридцать секунд:
— Фантастик!
— Я знаю, Эрик, что ты тоже помогаешь подобному центру, — начинает директор.
— Йес! — вскрикивает Клэптон. — Симеляр! Такой же! — Гитарист выглядывает в окошко и добавляет: — На Антибах. Это Карибское море.
— …И ты даже продал пять своих старых гитар на аукционе в пользу центра!
— Денег не просить, — шепчем мы с Митей снова, а Эрик вскрикивает:
— Фантастик!
Стало понятно, что дружба состоялась, и директор, несколько расслабившись, предложил:
— Так, может быть, выйдем на улицу и посадим березку?
— Березку? — переспросил Эрик и по-приятельски улыбнулся. — Йес, оф кос!
Мы спустились на первый этаж и вышли на улицу. Как хороша русская природа, когда нет грязи и привычного говнища! Так бы и жить в чистоте и с солнцем над головой!… За часовенкой неподалеку от забора алкоголики выкопали заранее ямку. Приготовили лопату и хворостину с корнями — ей и предстояло сыграть роль березки. Никто из больных и здоровых не посмел приблизиться. Только Эрик, Митя и я. И это случилось — Эрик воткнул хворостину в ямку, я схватил лопату, почувствовал теплую плоскость черенка и пошуровал лопатой, а Митя полил конструкцию из лейки.
— Вот она — аллея трезвых героев! — сказал я.
— Ну так! — сказал Митя, а Эрик закивал, соглашаясь:
— Йес! Йес! Фантастик!
Затем набежали пациенты и стали фотографироваться.
В моем повествовании нет юмора, а только толика здорового умиления…
Пока алкоголики собирались в зальчике, дорогому гостю было предложено испить чайку. В комнате на первом этаже в духе русского народного хлебосольства стол ломился от бутербродов с колбасой и сыром, а в мисочках лежали печенье и конфеты. Но кипяток запаздывал. “Не кормить!” — переглянулись мы с Шагиным, но было поздно. Оказавшись за столом по левую руку от гостя и воспользовавшись паузой, я вспомнил фразу из учебника русского языка и спросил:
— Хэв ю бин ин Раша бефо?
— Йес! — живо откликнулся Эрик. — Неа зы Мурманск!
Как я понял, гитарист увлекается подледной рыбалкой и прилетал в Заполярную Русь с этой целью. Вокруг носились на вертолетах нашенские богатеи и пили водку ведрами.
— Я синк итс ваз грейт.
— Йес! Йес! Фантастик!
Клэптон косился на бутерброды, но, сдержавшись, от трапезы отказался. Но не отказался дать автографы и принять подарки. Митя подарил книжку про свое пьянство, а я — кассету с песнями о трезвости. Клэптон расписался на обложке винилового диска, и теперь мне есть что разглядывать долгими зимними вечерами…
Но Эрик приехал в Переккюля не чай пить. Он поднялся на второй этаж и выступил перед больными и ответил на вопросы. Это был интимный разговор, и даже сейчас я не стану его вспоминать. Главное, это случилось, запечатлившись в пространстве времени.
Затем Эрик, растрогавшись, пригласил новых друзей на концерт, и его спутники составили список, в котором я занял почетное третье место. Напоследок было объявлено массовое братание, и снова фотографировались на солнышке. Затем договорились дружить алкогольными домами, помахали гитаристу, умчавшему на “мерсе” играть концерт в Питере и продолжать мифическую жизнь из клипа. Такова краткая история вопроса.
Чуть позже я отправился в Пулково встречать жену, прилетавшую из Парижа. Она была, как всегда, хороша и приветлива первые сорок минут. По дороге домой я рассказал о встрече в Переккюле и о третьем месте в списке друзей.
— Так что ж ты, милый! Гоним в гости к Клэптону! — воскликнула жена.
— Ах, оставь, дорогая! Идеально то, что вспыхнуло, как мотылек в пламени свечи, и не имеет продолжения! — ответил я.
— Ну ты, блядь, и философ! — сделала вывод парижская жена.
Бывший Мастер Пипетки, а теперь просто Жак, большой и чуть-чуть животастый мужчина, одетый неизменно в черные джинсы и черную джинсовую куртку, с волосами, как конская грива, слишком густыми для его четырех с половиной десятков лет, — другим Жака и не представить, только худее чуть-чуть или толще, — он отвечает в трубку, что, конечно же, будет. И он есть. И я есть. И еще с полтора десятка машин припарковалось возле решетки Охтинского кладбища, где сразу за оградой и рядом с шумным и промышленным проспектом Жора Гуру прошлым летом выбил у кладбищенских упырей полтора квадратных метра для Никитки.
Как— то буднично. Нормально. Без похоронного надрыва. Просто пришли люди к могилке -взрослые люди в основном. Тут же стол с рюмками и закуской, но мало кто пьет. Почти все за рулем. И я за рулем. Тут и родители Никитка, и мама, и вдова Света, тут и Жора Гуру сидит с ними на скамейке. Тут же и яркое, несколько пыльное солнце пробивается сквозь веселую зелень деревьев. Ветер колеблет листья, бело-желтые лучи скачут “зайчиками” и подмигивают.
Как— то буднично. Так, как надо. Николай Иванович выпивает рюмку, а Света говорит:
— Приезжайте в пять! Жора записан к зубному врачу, а к пяти обещал вернуться.
— Как ты? — спрашивает Корзинин, а я отвечаю:
— А как надо! В пять — значит, в пять.
— И возьмите гитару, мальчики, — просит Света. — Споем и Никиту вспомним.
Ночью накануне позвонил Шагин и заявил заговорщицким шепотом:
— Значит, так. Была инструкция: денег не просить и не кормить.
— Ладно, — соглашаюсь, — про деньги понятно. А почему не кормить?
— Не знаю. — Митя серьезен, как сто двадцать третье китайское предупреждение. — Про еду особенно настаивали.
— Если настаивали, то и не будем. А кого, кстати, не кормить-то? — догадываюсь я поинтересоваться.
— А ты не в курсе?
— А как я могу быть в курсе, если меня всегда держат в неведении!
— Да ты что! — Митя не верит. — Ты афиши в городе видел?
— Афиш навалом. Юморист какой-нибудь? Альтов типа Задорнов? Мне и без них смешно.
— Подожди! Эрик Клэптон прибыл на концерт! А завтра утром он приедет на Гору!
Я подумал, что Митя врет, но тут же поверил. Это должно было когда-то случиться. Что-нибудь подобное. Или Клэптон, или битлы, или еще какие-нибудь человечки из славной юности. Давно. Совсем давно. Черт знает когда я выменивал пластинки с их лицами, носил под мышкой диски, помню пластинку группы “Cream” — трое красавцев в белых костюмах приветливо махали мне, девятнадцатилетнему. И вот домахались. Через тридцать лет с хвостиком пути пересекаются странным образом на плодородной ниве алкоголизма. Просветленного, то есть протрезвленного. Мы тут славно пропьянствовали треть века, а они там. Половина померла и там, и тут. А жить хочется всем, всегда и везде. Долгая история с участием американского миллиардера и алкоголика Лу, русского нью-йоркца Жени, продолжившаяся в поселке с финским названием Переккюля, что в часе езды от Питера на юго-запад…
Натягиваю кожаную куртку и в девять утра выхожу на перекресток, где меня ждет легковушка. Возле нее Макс — крупный мрачноватый мужчина с круглым лицом, перечеркнутым прокуренными усами.
— Привет, — говорю, а он:
— Привет, — говорит. — Поехали.
Втискиваюсь на переднее сиденье. На заднем писатель Андрей Битов.
— Доброе утро.
— Доброе утро. — У писателя озадаченное лицо с пепельной щетиной. Эрик Клэптон не его песня, но и Битов участвует в алкоголизме как человек, хоть и старый почти, но чувствующий нерв времени.
Мы катим по солнечному проспекту и выезжаем из города. Здесь окрестности еще помнят про зиму — даже на расстоянии видно, как холодна земля. Грязь поверхностна, словно изучение английского языка на скоротечных курсах или танцевальная любовь на вечеринке. Кое-где в канавах бело-черный недотаявший лед. За Красным Селом начинается бардак русских колдобин. Без них было бы скучно.
— А ты… как его?… Эрика Клэптона знаешь? — спрашивает Битов, и по его интонации становится понятно, что для писателя имя великого гитариста — пустой звук.
— Как облупленного! — отвечаю Битову частичную неправду.
Я знаю миф, в котором больше моей жизни и моего поколения, чем англичанина. А мифам не всегда полезно становиться реальностью. Когда с опозданием в двадцать пять лет в Россию поехали играть разные рок-стары, то я решил не ходить их смотреть. У меня в голове свой “Rolling stones” и “Deep purple”. В натуральную величину они могут только нарушить юность, засевшую в памяти…
Тем временем мы выкатились на холм, обрывающийся долгим пустым косогором. Незасеянные, а значит, и небеременные поля под холмом весело зеленеют под открытым небом. На краю косогора за аккуратным забором находится пригожее кирпичное здание “Дома надежды на Горе” — таково полное название реабилитационного центра. Здесь помещается где-то тридцать пациентов, с которых денег за курс не берут и брать не собираются, рассчитывая на меценатов. Наши же водочно-пивные олигархи больным или сироткам фиг дадут, поэтому на Горе рассчитывают больше на просветленных иностранцев. Мифический Эрик Клэптон теперь. Хотя деньги велели не просить…
Мы заходим в калитку. Тут еще пару машин подкатывает. Большой Митя Шагин с бородой. Целуемся и фотографируемся. Тут же, скатанная из бревен, часовенка. Садимся возле стены, мурлычим на солнцепеке, а Эрика Клэптона все нет.
— Да, — говорю Мите, — опять обманули больного человека…
— Страдающего неизлечимым, прогрессирующим и смертельным недугом, — подхватывает Митя.
Народ ходит туда-сюда. Очумевшие пациенты и с дюжину тех, кто достиг уже душевного покоя, как альпинист Джомолунгмы.
— Мы, понимаешь, — продолжает Митя, — и березку заготовили. Будем ее сажать со стариком Эриком.
— Замечательно! Заложим аллею трезвых героев! А я дома порылся и нашел виниловую пластинку Клэптона “461 Ocean Boulevard”. Это там, где песня “Я убил шерифа”. Двадцать лет назад ее во всех питерских кабаках играли. Буду автограф брать. Первый раз в жизни, кстати.
— Ничего. У Эрика не стыдно.
Мы так говорим, греемся, время идет, а англичанина все не видно. Как-то и забывается он в деревенском русском утре, даже противоестественным кажется его имя в этой обстановке — вон баба тащится с коромыслом и слово “хуй” начертано на обломке бетонной трубы. За отсутствием других приезжих знаменитостей народ все более льнет к писателю Битову.
И тут на горе появляется “мерседес” дорогой марки и останавливается возле ворот. Из машины вылезают трое мужчин: немолодой и большой, молодой и тонкий, немолодой и средний. Они входят в калитку, и им навстречу устремляется директор Дома — кряжистый полувековой лысоватый мужчина с капитанской бородкой.
Мы с Митей продолжаем сидеть, понимая, что визит начинается, думая, однако, что появилась первая, в определенном смысле разведочная машина, а сама “звезда” на подъезде, сейчас выкатит в прожекторах и в шляпе с перьями…
— Пойдем-ка, — говорит Митя, и мы покидаем солнцепек возле часовенки. — Пора начинать руководить процессом.
— Главное, когда появится, Клэптона не кормить, — напоминаю я.
— И денег не просить, — соглашается Митя.
Алкоголики робеют, но подтягиваются тоже. Мы с Митей жмем руки прибывшим, а директор произносит краткую информационную речь, обращаясь в основном к немолодому и среднему. Тот одет в светлые спортивные брюки и куртку с капюшоном. Именно ему рассказывает правду экс-капитан, а англичанин на каждую фразу отвечает:
— Фантастик!
“Так когда же сам Клэптон…” — начинается мысль, и я вдруг понимаю, что именно он передо мной и стоит. При рассмотрении вблизи мифические герои меняют облик. Великий гитарист оказался другим, но все равно кайфовым, пускай и с вялым подбородком и мелкими чертами лица. Всяко уж краше, чем Шварценеггер или Черномырдин.
— Дорогой господин Эрик! — закончил информационное сообщение директор. — Давай пройдем и осмотрим дом!
Вместе с гостем и алкоголиками мы входим в здание. Директор останавливается возле “наглядной агитации”, древа жизни, на каждом из золотых листочков которого начертана фамилия дарителя. Директор говорит, как экскурсовод:
— На одном из листков написано: Юрий Шевчук. Это русский рок-музыкант. Каждый год он играет концерт в нашу пользу.
Похоже, директор решил брать быка за рога, и мы с Митей шепчем директору в ухо:
— Денег не просить, — а Эрик восклицает:
— Фантастик!
А напряженность первых минут тем временем тает. Клэптон разглядывает происходящее вокруг с интересом. Он не жена губернатора, которой нужно поднимать рейтинг мужа перед выборами и посещать сироток. Он приперся сюда в день концерта по собственной воле, зная, что ищет. А искал он алкоголиков, которые стараются. Он и сам старался и теперь трезв как вымытое стеклышко. Классный парень, одним словом. Не говнюк. Не ошиблись мы в нем тридцать пять лет тому назад… По узкой лестнице шумно поднялись наверх и оказались в просторной комнате с окнами на русские просторы. Клэптона подвели к стене с приколотой на нее картой великой Родины. На ней множество отметок и пунктиров, проложенных к Петербургу. Из пятидесяти городов и населенных пунктов страждущие алкоголики прорывались к нам — один алкоголик добрался до деревни Переккюля аж с Сахалина. География впечатляет. Великий, как наша Родина, гитарист слушает объяснения и повторяет каждые тридцать секунд:
— Фантастик!
— Я знаю, Эрик, что ты тоже помогаешь подобному центру, — начинает директор.
— Йес! — вскрикивает Клэптон. — Симеляр! Такой же! — Гитарист выглядывает в окошко и добавляет: — На Антибах. Это Карибское море.
— …И ты даже продал пять своих старых гитар на аукционе в пользу центра!
— Денег не просить, — шепчем мы с Митей снова, а Эрик вскрикивает:
— Фантастик!
Стало понятно, что дружба состоялась, и директор, несколько расслабившись, предложил:
— Так, может быть, выйдем на улицу и посадим березку?
— Березку? — переспросил Эрик и по-приятельски улыбнулся. — Йес, оф кос!
Мы спустились на первый этаж и вышли на улицу. Как хороша русская природа, когда нет грязи и привычного говнища! Так бы и жить в чистоте и с солнцем над головой!… За часовенкой неподалеку от забора алкоголики выкопали заранее ямку. Приготовили лопату и хворостину с корнями — ей и предстояло сыграть роль березки. Никто из больных и здоровых не посмел приблизиться. Только Эрик, Митя и я. И это случилось — Эрик воткнул хворостину в ямку, я схватил лопату, почувствовал теплую плоскость черенка и пошуровал лопатой, а Митя полил конструкцию из лейки.
— Вот она — аллея трезвых героев! — сказал я.
— Ну так! — сказал Митя, а Эрик закивал, соглашаясь:
— Йес! Йес! Фантастик!
Затем набежали пациенты и стали фотографироваться.
В моем повествовании нет юмора, а только толика здорового умиления…
Пока алкоголики собирались в зальчике, дорогому гостю было предложено испить чайку. В комнате на первом этаже в духе русского народного хлебосольства стол ломился от бутербродов с колбасой и сыром, а в мисочках лежали печенье и конфеты. Но кипяток запаздывал. “Не кормить!” — переглянулись мы с Шагиным, но было поздно. Оказавшись за столом по левую руку от гостя и воспользовавшись паузой, я вспомнил фразу из учебника русского языка и спросил:
— Хэв ю бин ин Раша бефо?
— Йес! — живо откликнулся Эрик. — Неа зы Мурманск!
Как я понял, гитарист увлекается подледной рыбалкой и прилетал в Заполярную Русь с этой целью. Вокруг носились на вертолетах нашенские богатеи и пили водку ведрами.
— Я синк итс ваз грейт.
— Йес! Йес! Фантастик!
Клэптон косился на бутерброды, но, сдержавшись, от трапезы отказался. Но не отказался дать автографы и принять подарки. Митя подарил книжку про свое пьянство, а я — кассету с песнями о трезвости. Клэптон расписался на обложке винилового диска, и теперь мне есть что разглядывать долгими зимними вечерами…
Но Эрик приехал в Переккюля не чай пить. Он поднялся на второй этаж и выступил перед больными и ответил на вопросы. Это был интимный разговор, и даже сейчас я не стану его вспоминать. Главное, это случилось, запечатлившись в пространстве времени.
Затем Эрик, растрогавшись, пригласил новых друзей на концерт, и его спутники составили список, в котором я занял почетное третье место. Напоследок было объявлено массовое братание, и снова фотографировались на солнышке. Затем договорились дружить алкогольными домами, помахали гитаристу, умчавшему на “мерсе” играть концерт в Питере и продолжать мифическую жизнь из клипа. Такова краткая история вопроса.
Чуть позже я отправился в Пулково встречать жену, прилетавшую из Парижа. Она была, как всегда, хороша и приветлива первые сорок минут. По дороге домой я рассказал о встрече в Переккюле и о третьем месте в списке друзей.
— Так что ж ты, милый! Гоним в гости к Клэптону! — воскликнула жена.
— Ах, оставь, дорогая! Идеально то, что вспыхнуло, как мотылек в пламени свечи, и не имеет продолжения! — ответил я.
— Ну ты, блядь, и философ! — сделала вывод парижская жена.
Бывший Мастер Пипетки, а теперь просто Жак, большой и чуть-чуть животастый мужчина, одетый неизменно в черные джинсы и черную джинсовую куртку, с волосами, как конская грива, слишком густыми для его четырех с половиной десятков лет, — другим Жака и не представить, только худее чуть-чуть или толще, — он отвечает в трубку, что, конечно же, будет. И он есть. И я есть. И еще с полтора десятка машин припарковалось возле решетки Охтинского кладбища, где сразу за оградой и рядом с шумным и промышленным проспектом Жора Гуру прошлым летом выбил у кладбищенских упырей полтора квадратных метра для Никитки.
Как— то буднично. Нормально. Без похоронного надрыва. Просто пришли люди к могилке -взрослые люди в основном. Тут же стол с рюмками и закуской, но мало кто пьет. Почти все за рулем. И я за рулем. Тут и родители Никитка, и мама, и вдова Света, тут и Жора Гуру сидит с ними на скамейке. Тут же и яркое, несколько пыльное солнце пробивается сквозь веселую зелень деревьев. Ветер колеблет листья, бело-желтые лучи скачут “зайчиками” и подмигивают.
Как— то буднично. Так, как надо. Николай Иванович выпивает рюмку, а Света говорит:
— Приезжайте в пять! Жора записан к зубному врачу, а к пяти обещал вернуться.
— Как ты? — спрашивает Корзинин, а я отвечаю:
— А как надо! В пять — значит, в пять.
— И возьмите гитару, мальчики, — просит Света. — Споем и Никиту вспомним.