Мы заканчиваем путь. Вот он, желанный тыл. Тут темно не от отсутствия событий, а от светомаскировки. На поселковой площади во мраке перемещаются человеческие массы. В невидимых динамиках орет Земфира песню про то, какой “он, мол, мой — не мой”. Наш грузовик останавливается, и тут же через полминуты в кузове возникает голова ротного.
   — Ну что, молодчики! — В его голосе слышна не свойственная ему игривость на грани похабности. — Пошевелим телами? Вздрогнем духом? Я достал талоны в кабаре-клуб “Страх и ужас”.
   — А на выпивку? — спросили из недр кузова.
   — Тут, парни, деньги не действуют! А выпивка входит в стоимость талона.
   Взбодренные обещанием, мужики со вздохами стали выкарабкиваться из грузовика на землю. Светомаскировка оказалась не абсолютной — везде выскальзывали лучики, вспыхивали фары, светили зажигалки. Название тылового поселка было засекречено, но, по всей видимости, он находился на сплетении железнодорожных и шоссейных путей. Чуть в сторонке ухали паровозы-тепловозы, а по площади на прицепах прокатили несколько длинношеих гаубиц.
   В ротной массе чувствовалась анемичность, приобретенная за время сидения в Копорской крепости. Но вице-диктатор полка пресек гибельную застенчивость, крикнув:
   — Глядеть молодцом! Подбородок вверх! Навести шороху от имени Адмиралтейского полка! Это приказ! Приказ военного времени! Ясно я говорю?
   — Так точно! — неожиданно вместе выдохнула рота.
   Казалось, Рабинович-Березовский не бывал тут никогда, но знал все входы и выходы, стопроцентно ориентируясь даже в темноте. Обогнув смелой дугой автостоянку и группы ждущих приказа рядовых, мы прогарцевали по рыхлой темноте и скоро приблизились к стандартной “стекляшке” двухэтажного продовольственного магазина.
   Чувствовалось, как внутри “стекляшки” вздрагивает, булькает и кипит жизнь. От приглушенных басов прогибались стекла витрин, казалось, биологический жар разгоряченных тел подогревал пространство. Возле дверей стояли унылые группы солдат неизвестных родов войск. Ротный по-хозяйски провел нас к дверям, протянул билетики спецназовцу, загораживающему путь, и пятидесятилетних в среднем дядек пропустили в клуб-казино “Страх и ужас”, словно школьников на детский утренник.
   Внутри кипели тропики. Точнее сказать, тропический лес — все тут росло, колыхалось и воняло. В нос ударил запах человеческих тел, перегоревшего алкоголя, сортиров и выпрыснутого семени. На первом этаже находилась длиннющая стойка бара. По ней бармен пулял сидящим перед ней полные стаканчики. Остальное пространство оказалось разбитым хитроумным лабиринтом на закутки со столами и стульями. В противоположном от бара углу в красных лучах женщина без штанов вертелась вокруг металлической стойки. Она терлась о железо эрогенными зонами, и неумелость движений компенсировалась искренностью. Мужики возбуждались, как могли, более нажимая на выпивку. Мест не хватало, и многие сидели на полу. Некоторые уже лежали. На второй этаж вела лестница, подсвечиваемая разноцветными лампочками и охраняемая спецназовцами в камуфляже. Поп-рок в динамиках вдруг оборвался, и заиграл Гимн России. Народ вскочил и стал мычать вместе. Затем все сели обратно, а кое-кто обратно упал. Ротный, вихляя бедрами, провальсировал вдоль стойки. Было не ясно, что делать, и каждый начал по-своему. Отправлявшимся утром в дозор полагался “двойной” билет. То ли двойная выпивка, то ли двойная баба. Пить не хотелось, а баб где трахать, никто не объяснил. И как? На полу, что ли? В разноцветной темноте я успел разглядеть нечто похожее на любовь: в одном из закутков перед мужчинами на карачках стояли женщины с членами в зубах и мешали пить… Но тут уже был важен не факт и качество фрикции, а состояние пространства, излучавшего само по себе, несмотря на возраст прибывавших бойцов, энергетику случайной случки.
   — Основные терапевтические услуги наверху! — кричит мне в лицо бармен, видя мою неуверенность. — А здесь химические! Давай налью коктейль номер пять!
   — Что это? — спрашиваю.
   — Это настойка овса, смешанная со слезами ибиса.
   — С чем?
   — Со слезами! Но не только. Плюс щепотка протертых земляных яблок и кагор.
   Срываться в пьянство не имело смысла. Я только, что понял формулу мира, а спьяну можно и забыть. А идти трахаться как-то так ни с того ни с сего… Да и с кем? Ради каких идеалов?…
   Ход рассуждений прерывает знакомый вопль. Это кричат мне из глубины лабиринта. Надоевшие до чертиков, такие необходимые сейчас, оказавшиеся в нужное время и нужном месте мудаки. Ужо они поймут мои искания смыслов!
   Я продираюсь сквозь рыхлую солдатскую массу и протискиваюсь за стол.
   — Вот и свиделись, — говорю. — Сидите классно.
   — Твоими молитвами, — отвечает Женя Злягин и чуть сдвигает толстое тело. — Присаживайся.
   Паша— Есаул поднимается из-за стола под углом в сорок пять градусов и лезет через Злягина обниматься.
   — Владимир! Молодец, что живой появился.
   — Молодец, — соглашаюсь и тяну руку в сторону Саши Секи.
   — Да! Привет! — Саша жмет, а за ним и Серега Ухов.
   Поспевают бодрые слова, под которые поднимаются рюмки. Я тоже хватаю пустой стакан и влезаю с ним в круг. Затем вскрики сквозь солдатский гул. Лишь Серега молчит в русую бородку, улыбается, посмеивается, прикрывая растительность ладошкой.
   — Нас завтра сбросят в тыл на парашютах, — объясняет Паша. — Наконец я сделаю это.
   Злягин обвешан странного вида мешочками с оранжевыми шнурами. И так огромный, он теперь похож на отрицательный персонаж из битловского мультфильма “Yellow submarine”.
   — Что это ты за Рэмбо такой? — интересуюсь, а Женя:
   — Суки, — говорит, но Паша не соглашается:
   — Его, как мы тогда и решили, превратили в ловушку-приманку.
   — И в бомбу одновременно, — добавляет Сека.
   — В какую бомбу? — не понимаю.
   — Он же заминирован, — вставляет Серега и улыбается.
   — Каким образом?
   — Элементарным! Можно сбросить, как на Хиросиму. Можно отправить в плен и ужастиков поубивать до фига хитростью.
   — Если надоедите своими разговорами, то я вас сам всех здесь и взорву, — мрачно проговаривает Женя.
   Похоже, ему положение нравится. Нравится быть угрозой и центром внимания. За соседним столом пожилая матросня срывает бушлаты и роняет стаканы на пол. Двое устраиваются бороться на руках, и на стол летят бумажные деньги ставок. Матюги летают в таком количестве, что это уже вовсе и не брань, а лишь элементы молекул здешней атмосферы. Мат-Менделеев, мать-перемать…
   — …Нет, представьте! Гостиная в ясновельможном царскосельском особнячке с двумя колоннами и фронтоном, в шандалах горят дорогие белые свечи, огоньки которых лоснятся на расчехленной по случаю родственного обеда мебели красного дерева. Вот я и говорю… Звенит и сверкает столовое серебро. Громко тикают недавно выписанные из Англии напольные часы с боем, — что-то долгое втолковывает Женя, но никто не понимает о чем.
   — Это ты про свое детство? — сдержанно интересуется Сека, хотя в глазах интереса нет и в помине, только холодная пустота и пьяный ум без дна.
   — Какое там! Вы слушайте фразу!… Ужасного вида змеи явили удивленным, забывшим о сдержанности дворянам свои черные раздвоенные жала, обвивши мускулистые, покрытые рубцами и шрамами, заработанными в сражениях и поединках, оголенные руки. А что за звериные признаки первобытности расчерчены по местам, запретным для дамских взоров, — и представить-то боязно! — У Жени круглое лицо с тройным подбородком, поросшим щетиной, а на носу толстые линзы очков, за которыми добродушие и свирепость одновременно.
   — Теперешние женские взоры ничем не устрашить, — пытаюсь я вставить фразу, но заминированный перебивает:
   — Ты, спортсмен, ничего не понимаешь! Тебе бы только прыг-прыг, прыг-прыг!
   — Что-то ты, дружок, многословен и, я бы сказал, гегемоничен, — заступается Паша-Есаул.
   — Молчать! — взрывается нежно Женя. — А не то всех сейчас разнесу на мелкие клочья!
   — Не разнесешь, — Секу не запугаешь. Он смотрит, как гиперболоид инженера Гарина. Говорит: — Чтобы выиграть сражение, нужно смотреть сквозь и дальше сражения.
   — Надо смотреть сквозь пальцы на то, что не понимаешь, и давать привычные имена. — Паша склоняет бутылку над рюмками, и у него получается. — Когда эскадрон казаков покорил Персию в шестнадцатом году, то они не знали, как называется дыня, и дали ей привычное имя “ягода”!
   — Какая в жопу “ягода”! — уже вяло сопротивляется Злягин. — Я сейчас вас взорву.
   — Ну и взрывай. — Сека тянется к рюмке, и Паша тянется, и даже Ухов.
   — Не взорвет, — говорит Серега. — Пока не выпьет, не взорвет.
   — Пока не выпью, не взорву, — тянется Женя. — А когда выпью, тогда, может быть, и дерну за веревочку…
   Хочется им рассказать про ноль и лежащую восьмерку, о том, что не все безнадежно, если понять или хотя бы поверить, что все обратимо, и наша глупость, и наша юность, что близость ужаса только приближает к повторению всего, что было, что наше пространство не оторвать от нашего времени, все только — вдох-выдох, вдох-выдох…
   Я пододвигаюсь к улыбающемуся и кашляющему коротким смешком Сереге. Тот наклоняется ко мне и проговаривает заговорщицким шепотом:
   — Наши действия зависят от половой конституции.
   — А от российской не зависят?
   — Российская Конституция зависит от суммы половых конституций индивидуумов государства. Простые антропометрические показатели — отношение тотального роста к длине ноги. Что такое половая конституция? Упрощенно говоря, это совокупность специфических особенностей организма, определяющих его сексуальные потребности. След гормональных бурь, Владимир, имевших быть в организме в период его роста, запечатляется на всю жизнь так называемым трохантерным индексом. Надо рост человека поделить на длину его ноги. Среднее значение для мужчин что-то вроде 1,92-1,98.
   — А у тебя какой? — спрашиваю неожиданно для себя.
   — У меня самый что ни на есть средний… Для воинственных, имперских проявлений нужен индекс высокий. Такой был у Петра Первого, например.
   — Что такое про Пашу? — Есаулу показалось свое имя, и он обращается к нам.
   — Какой у тебя трохантерный индекс? — спрашиваю его.
   — А! Серега просвещает! — Паша расправляет грудь и воинственно заявляет: — Высочайший!
   — У меня, несомненно, выше высокого, — картонным, но похожим на человеческий голосом подхватывает Сека.
   — Ты их не слушай, — перебивает Женя, — какой у них на хер индекс. У меня индекс так индекс. Захочу — взорву, захочу — нет.
   Серега приближает лицо, чтобы было возможным услышать его голос на грани шепота:
   — Мужчины находятся во власти стереотипов престижности. Каждый хочет иметь то, что всем иметь невозможно. Пониженный индекс никого не прельщает, хотя под его сенью взросло множество ученых, философов и писателей.
   — Так это мы философы и писатели…
   В углу я разглядел телевизор. Его привинтили к стене на высоте человека со средним ростом, но повышенным трохантерным индексом. Сквозь чад и дым видно, как доблестный русский спецназ расправляется с ужастиками, лобковыми вшами, кидает-бросает вверх тормашками, вяжет, унижает, тащит в клетку. Рекламная видеокассета показывала генералов в белых кителях, стоящих вокруг президента. Тот читал текст по бумажке и казался умным, выдержанным парнем. В баре стоял гул ватт на пятьсот, и генералов с президентом не слушали.
   Серега замечает, куда я смотрю, и начинает высмеивать и выхихикивать:
   — У нас в дивизионе ходят слухи, будто президент, генералитет и олигархи погрузились на подводную лодку и теперь скрываются подо льдами Арктики.
   — Они пробьют лед, — включается Сека, — и полетят на баллистической ракете встречаться с Бушем и Блэйром.
   — Вся “восьмерка” соберется на орбитальной станции, и они решатся.
   — На что?
   — На массированную атаку малыми радиациями. И на лазерный прицел из космоса!
   Продолжают пить.
   Я протискиваюсь в бар и приношу бутылку слез ибиса с этикеткой Ливиза. Друзья попробовали слезы и одобрили, хотя и вязали лыко уже еле-еле. Я тоже собираюсь выпить горько-сладкой настойки, но тут возникает справедливый вопрос, вытекавший из нашего высокого индекса: идти ли к женщинам наверх?
   — А знаете ли, кто они такие? — делает зверское лицо Злягин. — Это в основном старые, как и мы, женщины, отбывающие воинскую повинность. За мужей, которые по каким-либо причинам не смогли.
   — Не только! — Секе не нравится речь о старухах. — Там есть и волонтеры. Волонтерши то есть! Самые нежные, говорят, самые девственные и изощренные. Настоящие лилии, бутоны и лепестки. Это своеобразная храмовая проституция высшего пошиба!
   — Не пошиба, а почина! — поправляет Паша. — Ты, дружок, пожалуйста, поаккуратней обращайся со словами. Это не просто смакование созвучий и приапова игра фонетических соответствий, доводящая до обморока пуританку семантика…
   Серега тихо хихикает, а Звягин срывает очки и кричит:
   — Сейчас пойдем трахаться со страшной силой!
   Но ему уже без помощи не подняться.
   Иногда в толпе возле стойки мелькают лица солдат моей роты. Они красные, потные и по-своему счастливые. Завтра утром мне идти на расстрел. Прав Рабинович-Березовский: в этой воспаленной людской свалке про убийство думаешь безразлично.
   За соседним столом трохантерный морячок всех завалил и теперь одной рукой грабастал выигранные деньги, а другой делал победные взмахи. Женя предпринял титанические усилия и оторвался от скамейки, встал, выпятив чудовищное брюхо, опутанное к тому же мешочками с пластидом, не знаю, с чем точно, с чем-то ужасно взрывчатым, чудовищно взрывающимся, способным разорвать ужас…
   Он делает шаг вперед, роняет Серегу и сидевшего ближе всего к нам моряка. Паша говорит в восторге:
   — А почему, собственно, стремление каждое дело решать как последнее дело своей жизни есть исключительный удел императора?
   — Как идет! — подключается Сека из последних сил. — В нем маловато Блеска, зато сколько Ярости, несмотря на простолюдинский Пот!
   И тогда я понимаю, что драки не миновать. Она логически вытекает из тысячелетней почти истории Московского царства, начавшейся в феодальной междоусобице, перед татарщиной, породившей в свою очередь самоистребительное холуйство. Потом так и пошло-поехало, лучше всего мы били сами себя, калечили в застенках, Сибири, дешевым мужичьим пушечным мясом выигрывали всякие войны, затем отдавали выигранное за просто так…
   Надо понимать, Женя лез к морячкам показать в борьбе на руках свою трохантерную мощь. Но уронил морячка, который проигрался. Морячок, не дождавшись объяснений и галантных расшаркиваний, схватил Злягина за грудки в том месте, где того заминировали.
   — Убьете сейчас, суки! — взвивается Сека и накрывает морячка стулом, ловко вырванным из-под собственной задницы. Атакованный превращается в студень и соскальзывает на пол, не отпуская, однако, желтого шнура-взрывателя. Женя смекает о взрыве и тоже клонится долу, дабы шнур ненароком морячок не дернул. Они почти ложатся на пол, когда неожиданную прыть проявляет тихоня Серега. Он прыгает, как вратарь сборной, хватает голову морячка, крутит штопором, а не достигнув успеха, впивается зубами в руку, держащую Злягина за шнурок…
   Когда— то я умел биться руками и ногами. В сердце даже вспыхивает красный шар адреналиновый радости -не надо идти наверх и ебаться с незнакомыми людьми! зато драться — быстрая и правильная радость в теле! ведь не ебаться мы поехали на войну, а драться! вот и дерись!…
   Не успел красный шар превратиться в жаркую пелену победной атаки, как я получаю справа приличный хук по носу, от которого хотя и больно, но не страшно, поскольку подобными хуками мне нос уже два раза ломали, можно и третий, четвертый, пятый, уродство теперь не угрожает, угрожает скука, да и скука прошла, поскольку ужас много чем плох и опасен, но вот соскучиться не даст — это точно…
   Получаю не сильно вроде, но плыву, словно каноэ по Волге-матушке, плыву, плыву и заплываю на пол. Хочется встать и продолжить, но не получается сразу. “Отряд не заметил потери бойца”. Драка продолжается, приобретая все большую массовость. Как писал Сека: “У многих народов, и прежде всего у народов, славившихся своей стойкостью и воинским мужеством, издревле существовали традиции, которые при поверхностном рассмотрении могут показаться просто членовредительством социального тела… В драке выбиваются зубы, ломаются кости, происходит и другая видимая деструкция; но под ней идет невидимая работа созидания — воспроизводится самодостаточность условий человеческого бытия, совершается синтез монады”. Глаза закрываются сами по себе, и за опущенными веками возникают французские картинки…
   Понтов, конечно, было много: ездить к жене в Париж и делать любовь с энтузиазмом комсомольцев двадцатых годов, но зато с видом на Нотр-Дам. С Парижской богоматерью я несколько преувеличиваю, но все-таки она находилась недалеко. К собору, пройдя по узкой улице Сен-Луи и прошагав по мосту, мы ходили с сыном, когда тот хотел покататься на роликах. Про парижские понты можно вспоминать бесконечно, но я сейчас про войну, а не про чувственные наслаждения.
   Кажется, всего на полтора мгновения закрыл глаза, а целая картина, целая философия… Вокруг продолжали не очень убедительно, но драться. Еще никого не убили, однако кровью измазались обильно. Меж перевернутых столов стоял шарообразный Женя, со спины его прикрывали Сека и Паша, держа стулья наперевес, а Серега стоял безоружный. Злягин одной рукой схватился за оранжевый шнур на груди, а вторую с угрозой поднял над головой. В ней он держал вставную челюсть и очки. Кое-как запихав челюсть в рот, а очки посадив на нос, он прокричал, стараясь донести свой месседж до пожилого русского воинства:
   — Всем лежать! Взорву к маме и римскому папе!
   Образовалась немая сцена. Почти что “к нам едет ревизор”. Только из-за портьеры у окон доносилось обезличенное сопение затрудненных вдохов-выдохов. Так дышат мужчины, когда бегут полтора километра на время, или женщины, услаждающие себя оральным способом.
   Над бомбой и сексом, над слезами ибиса, над бардаком и борделем, над черным пространством ночи завыла сирена, завершая жанровую сценку. Заметались прожектора в ночи. В стекляшке “Страха и ужаса” погас свет. Зажегся. Погас и зажегся снова. В телевизоре вместо пропаганды возникла бритая голова генерала, командующего Юго-Западным фронтом. Башка лоснилась потом. Рот открывался и закрывался, но дошло не сразу:
   — Братья и сестры! В эту минуту все решите именно вы! Коварный враг свершает свои помыслы. Но ему не удастся. Одним словом, если и умирать, то теперь! Где бы вы ни были, вы переходите в распоряжение близлежащего начальства и переходите в наступление. Наше дело правое! Победа будет за нами!
   “К нам едет ревизор” продолжился еще некоторое время. Потом Серега в похолодевшей тишине пожал плечами и спросил уже погасший телевизор:
   — А перед нами победы не будет?

Глава восьмая

   Мы с Серегой волочем Злягина и еле дышим. Впереди потерялись Паша с Секой. Вокруг нас и бегут, и волочатся. Мало что видно, но ясна кутерьма поспешания. Некоторые мужики в трусах. Вижу человека, прыгающего со второго этажа “Страха и ужаса”. Пара баб в сорочках и пара без сорочек тоже поспешают в толпе поживших. Прожектора струячат по небу, домам, людям, грузовым машинам. Дискотека, мать, под закрытым небом. Совсем темное небо. А как же почти белые ночи? Или это нас ужасом накрывает?
   — Ать-два, левой! — По мостовой уже что-то похожее на организованный ход.
   — Давай бросим его, — предлагаю Сереге.
   — Бросьте меня, — просит Женя.
   — Надо обязательно бросить, — громко шепчет Серега.
   Но не бросаем. Волочем сложно сказать куда…
   Теперь ясно куда. Площадь между низеньких зданий. Образовывается что-то вроде живого коридора. По инерции бега-волоченья втягиваемся в него.
   — Теперь можно, — говорю, а Серега:
   — Теперь или никогда, — соглашается.
   — Ну же, ну же, — мычит туша Злягина. — Бросайте на хер! Меня увезут в госпиталь!
   Бросаем его, то есть аккуратно укладываем на асфальт, чтобы не взорвался.
   Коридор— то живой, только недружелюбный, жлобский, грубый, как диктатура пролетариата. Дюжие спецназовцы, парни не старше сорока, одетые в камуфляж и вооруженные… фиг поймешь чем вооруженные, но явно не детскими рогатками и картонными саблями… Они подгоняли бойцов матюгами и пинками. Вылившись через коридор, словно проведенные сквозь строй, оказываемся на площади в неорганизованной толпе, похожей на военнопленных из советского фильма про войну. Стали зажигаться осмысленные фонари. Толк есть, но мало смысла. “В наступление, в наступление”, -пьяная фраза, как трезвый грипп, витала в толпе. “Генерал Уродов поведет в психическую. Какую психическую? Какой Уродов? Тот, который в Чечне взорвал гору вместе с собой. Ага, а теперь равнину вместе с нами!”
   Бац! Паша и Сека. У каждого по бутылке. В каждой по половине бутылки. В каждой половине бутылки по сорок градусов. В каждом градусе по эйфории. Каждая эйфория по кайфу. В каждом кайфе, может быть, все и есть…
   — Я не понял, — шатается Паша.
   — А я понял все, — шатается Сека.
   — …Пусть ярость благоро-одная! — затягивают впереди криво.
   Ну и урод генерал Уродов! Гарцует посреди площади на черном, будто жопа эфиопа, скакуне. Цокает по асфальту и прицокивает к микрофону на стойке под фонарем. Становится ясно, что:
   — Грозный враг на последнем издыхании смял инвалидный глубокоэшелонированный тыл! Но не просто так безболезненно! Найденное противоядие врубило оккупантам подо Ржевом, и теперь связь Смольного с Кремлем восстановлена, и первую дюжину пленных врагов с почетом позора провели мимо Мавзолея! Он не держит психическую! Он, тварь, не может глаза в глаза! — Коняка-лошадь становится на дыбы, и уродливый рот Уродова покидает микрофонную зону. С генерала сваливается папаха. Один — слепой — глаз перевязан черной, тоже как жопа эфиопа, лентой. Как жопа прадедушки Пушкина, который где-то в этих (или не этих) местах мордовал своих жен. Если лента на — Пушкина, то в сумме на — Кутузова, а Уродов на вздыбившемся коне в меньшей степени на Медного всадника, а в большей — на Чапаева. К тому же психическая атака. Но ведь это белые шли на красных…
   Медный— Кутузов-Чапаев снова возле микрофона, и тем, кто не пьян в дробадан, становится ясна суть:
   — Получив винтовки! У вас появится! Редкая по красоте возможность! Умереть, как вы и хотели! Глаза в глаза и штык в штык! Перед вами будут выброшены расстрельные роты! А вы закроете грудью! Жен и детей, деток и внучек!
   На площади разом вспыхивают все фонари, и становится красиво. Свет растворяет генерала, и теперь не до него. Опять пихают вперед.
   — Эй! — кричу Паше и Секе.
   — Эй! — кричит Серега.
   — А Женя где?! — кричит Паша.
   — В госпитале! — кричит Серега.
   — Он сильно болен! — кивает Сека.
   Мы оказываемся у крытых брезентом грузовиков. Ими забита примыкающая к площади улочка. И тут фонари и прожектора. Такое вот белое солнце пустыни. Кое-где мелькают знакомые лица. Это рота родная, как “Родная речь”. Вот и Соломон Моисеевич. У ротного кровоподтек под глазом и шишка на лбу.
   — Получивший получит патроны, которые в кузове! Брать и запрыгивать! Сидеть и ждать! Порядок и смысл! — Рабинович-Березовский опять при деле, а дело его в продолговатых зеленых ящиках.
   Логика суеты разделяет бойцов на очереди, образовавшиеся возле каждой машины. Это раздают винтовки. Свеженькие, промасленные целки, произведенные к весеннему наступлению 1917 года, но так и оставшиеся в подвалах Путиловского и востребованные только сейчас.
   Хватаю винтовку.
   — Как покуролесили? — успеваю спросить и услышать ответ:
   — Во всем должен быть порядок и смысл.
   — А кто теперь расстреляет Колюню Морокканова?
   — От крепости не осталось даже мокрого места.
   — А сухого?
   — Нам повезло. Так везет только раз в жизни.
   — Или в смерти.
   Сека и Паша уже стоят с винтовками через плечо, а Серега еще выуживет из ящика. Мы забираемся в кузов, помогая друг другу, и занимаем места на скамеечках возле бортов. Под тентом уютно, словно в турпоходе на Вуоксе, когда вне палатки дождь, а внутри сыро и тепло. Незнакомые мужики лезут в кузов, рассаживаются кто куда. Даже становится тесно. Рычит мотор, поедем вот-вот.
   — Стой! — кричат с улицы.
   Шебаршение снаружи, и чем-то тяжелым и мягким колотят в борт.