Заремба вышел незаметно, чувствуя себя настолько подавленным, что едва держался на ногах. К счастью, в гостиной никого не было, и он мог дать волю своему волнению, которое сдерживал до этого с большим трудом. Как этот дядя, уважаемый всей родней, ее краса и гордость, этот "непреклонный в своей добродетели и чувствах к отчизне" сенатор, показался ему в настоящем свете! Какое горькое ощущение позора и разочарования! Отец Севера учил его считать дядю человеком высокого ума и образования, мужем непреклонным в гражданской добродетели. А кого он увидел? Низкого эгоиста, единственной целью которого являлось собственное повышение и богатство. Не лучше тех, кому он поклялся накинуть петлю, совершенно таким же. Ему вспомнились принципы, которые дядя пытался ему внушить, и в мозгу его словно зароились отвратительным клубком черви и мерзкие гады. И что же теперь делать? Последовать его совету, уцепиться за рясу епископа, стать доносчиком и шпионом? "Все дороги в Рим ведут", - сказал кастелян. "Но всякой ли дорогой можно идти к святой цели?" - резнула его совесть. "Зато я буду у самого источника всяких махинаций против отчизны, - прозвучал в его душе голос рассудка. - Там я узнаю ее тайных врагов, там я буду оком и ухом на пользу дела!" Мучился, пробовал рассуждать логически, колебался, терзаемый противоречивыми чувствами. В конце концов, однако, строго сказал себе: "Я исполню свой долг перед отчизной!" Непоколебимо решив это, почувствовал большое облегчение. Он отправился в апартаменты кастелянши.
   Лакей в белом парике провел его в большую затененную комнату. Зажженные "казолеты" распространяли приятный аромат, застилая розовым туманом очертания стоявших в комнате предметов. Даже зеркала блестели со стен тусклым блеском. В комнате пахло еще воском и вянущими цветами, как в костеле после богослужения. Лиловые обои с золотыми узорами на стенах, тишина, трепещущая отлетевшими вздохами и только что смолкшей музыкой, еще больше усиливали сходство комнаты с часовней.
   Кастелянша, привстав с широкого и глубокого кресла, устланного подушками, встретила его очень радушно и подала свою изящную руку для поцелуя. Сидевший рядом с ней монах-доминиканец со строгим аскетическим лицом отложил виолу и, отойдя к окну, стал забавлять попугая, качавшегося в золотом обруче.
   Заремба занял его место и, слушая кастеляншу, окидывал рассеянным взглядом комнату, изредка взглядывая украдкой на ее лицо, еще красивое, несмотря на годы, матово-белое, словно окаменевшее и ставшее мрамором. Лишь полные, сочные губы резко выделялись на нем, как рана, сочащаяся свежей кровью, и черные глаза с тяжелыми веками и ресницами, напоминавшими крылья ласточки, сверкали лучистым светом. Она была одета в черный пеньюар, застегнутый до шеи, прекрасно обрисовывавший ее худощавую, очень изящную фигуру. Седые, гладко причесанные волосы оттеняли ее невысокий лоб величавой короной. На ней не было ни одного драгоценного камня.
   Она говорила тихим, слабым, приятным голосом, полным удивительных модуляций, неожиданных кадансов и курьезных французско-польских оборотов. Из слов ее струилась меланхолическая грусть, словно приятный аромат вянущих цветов, но в каждой фразе она обнаруживала живое остроумие и глубокое знание и дела, и людей. Заремба поражался этим, находя ее совсем непохожей на ту, какой он ее себе воображал с детства, и слушал ее со все возрастающим вниманием и нескрываемым удовольствием. Заметив случайно миниатюру короля, стоящую рядом на пузатой шифоньерке, он перенес испытующий взгляд на кастеляншу.
   Она почувствовала значительность этого взгляда, ибо какая-то тень скользнула по ее бледному лицу, затрепетали тревожно ресницы, как ласточкины крылья, надо лбом нависло облако, а по губам пробежала улыбка не то внезапно разбуженной тоски, не то скорби, не то горькой жалости.
   - Несчастный! - вздохнула она, указывая на миниатюру.
   Он не ответил, не решался обидеть ее чем-нибудь, она же, точно не помня того, что только что сказала, стала жаловаться на польское варварство, падение духовных интересов, разврат, полное отсутствие благородных стремлений, особенно же подчеркивая слишком свободные нравы женщин и продажность мужчин. Говорила умно, сдержанно, как человек, разбирающийся в государственных делах, но с нежностью чуткого сердца, преисполненного заботы о будущем родины и народа. Этим она нравилась ему, и он с восторгом целовал ее прелестные, почти прозрачные руки. Освежив себя духами из золотого флакона, она проговорила тихим голосом:
   - Я знаю о ваших намерениях, пусть бог благословит вас. Спасайте родину и этого злополучного короля, пока еще время, спасайте! - Голос ее оборвался, сдавленный слезами, брызнувшими тонкой жемчужной ниткой.
   Заремба, не веря собственным ушам, сидел в безмолвном изумлении.
   - Никто как бог! - крикнул вдруг попугай.
   Север оглянулся и, встретившись с блестящими глазами монаха, сделал беспокойное движение.
   - Это испанец. Он не понимает ни слова по-польски, - успокоила его кастелянша. - Не доверяйся только ни в чем ни кастеляну, ни Изе, предостерегла она его многозначительно. - Я знаю, что ты всей душой отдался делу спасения родины, и, если бы мой Стась был в таком же возрасте, я отдала бы его без единого стона: пусть идет, куда призывает всех честных долг и честь. Вчера вечером был у меня отец с князем Каролем и гетманом...
   - Воевода! Князь "Пане Коханку"? И гетман Браницкий? - повторил он с изумлением имена давно умерших.
   - Да, - подтвердила она спокойным, простосердечным голосом. - Они посещают меня иногда. Вчера отец велел мне содействовать благополучному исходу ваших планов. Денег на руках у меня нет, много моих средств вложено в банки Прота Потоцкого, а остальные в руках у кастеляна. Но у меня есть еще мои бриллианты и другие драгоценности, пускай они сослужат свою службу против врагов, - вынула она из шифоньерки туго набитый мешочек из зеленой замши, тщательно завязанный и запечатанный. - Я собиралась послать в Ченстохов, - улыбнулась она, высыпая себе на колени целый каскад застывших радужных брызг. - Капостас сумеет их хорошо продать, - перебирала она их кончиками пальцев с плохо скрываемым удовольствием.
   - В этой разноцветной застывшей росе были кольца в старинной оправе, нитки жемчуга, серьги, браслеты, усыпанные каменьями, застежки, пуговицы от кунтушей, эполеты, резные печати из рубинов, высокие золотые гребни, унизанные жемчугом, цепочки, флаконы для духов, долбленные из кораллов и аметистов. Было и много неоправленных каменьев. Немалое богатство заключалось в этой кучке золота и самоцветов, сверкавших чудесными красками.
   - Не купит ли граф Мошинский? Он любит драгоценности, - проговорила она тихо, ссыпая их обратно в мешочек. - Все это пустые, детские игрушки. Как порадуется отец, когда я расскажу ему об этом, - прибавила она, вручая ему мешочек.
   Изумление Севера начинало граничить с испугом. Он смотрел на нее с беспокойством, но она сидела, как и раньше, спокойная, красивая, в полном уме и с застывшим в углах губ страданием.
   Шутка это или игра больного воображения?
   - Заглядывай ко мне, - проговорила она с кроткой улыбкой. - Я тебе всегда буду рада. Возьми эти драгоценности и спрячь.
   Заремба с глубоким удовлетворением спрятал драгоценности по карманам, но был так смущен и взволнован всем происшедшим, что вышел из комнаты шатаясь, словно пьяный.
   В будуаре за стеной слышны были громкие голоса Изы и камергера. Они о чем-то горячо спорили. Через плохо закрытую дверь доносились грубые ругательства. Злые, жестокие, язвительные слова Изы свистели в воздухе, точно хлесткий, неумолимый бич. Началась у них ссора, конечно, из-за денег и из-за любовников, а кончилась слезами и истерическими рыданиями Изы и хрипом камергера, сопровождавшимся стуком опрокидываемой мебели.
   Заремба собирался уже уйти, когда из будуара выбежал камергер и громко позвал своего Кубуся, чтобы тот подал ему лекарство. В ожидании камергер подхватил Зарембу под руку и скрипучим голосом стал поучать его, повторяя над самым ухом:
   - Не женитесь, сударь, на модной панне. Лучше повесьтесь раньше, чем потом глотать обиды и насмешки... - И, не дожидаясь ответа, заковылял через всю комнату, опираясь на толстую трость и продолжая проклинать женщин.
   Он был одет в выходной фиолетовый фрак с богатым шитьем, в белые чулки на кривых ногах и парик с косичкой, покрытой золотою сеткой, - сгорбленный, больной, какое-то жалкое подобие человека, но с лицом очень умным и проницательными глазами.
   Заремба чувствовал к нему жалость и готов был разговориться с ним. Но в это время вошла Иза с книгой в руке, нарядная, красивая, как и всегда, и села у окна в глубокое вольтеровское кресло. Она как будто старалась скрыть кипевшую еще в душе ее злобу искусственной улыбкой, презрительной складкой у рта. Кивнула головой Зарембе, и ее карие глаза скользнули по его лицу равнодушно и словно не замечая его. Он почувствовал это с болью и ответил тоже пренебрежительным взглядом, заговорив еще громче с камергером. И точно в воздухе мало еще нависло враждебности и недовольства, вбежала Тереня, вся раскрасневшись, в слезах и волнении, бросилась к Изе и разразилась истерическими рыданиями, а за нею вбежал Марцин, ни с кем не здороваясь, остановился, щипля свои усики, повел грозно глазами и обратился к Северу:
   - Выйди со мной, у меня к тебе важное дело, - шепнул он ему хмуро.
   - Сейчас не могу, жду кастеляна. Под вечер буду в погребке Дальского. Подожди меня там.
   - Ты едешь на бал к Зубову?
   - Сегодня? Если справлюсь со спешными делами, загляну на минутку.
   - Все собираются на это празднество, даже Тереня.
   - А она там на что? - проговорил Север с умыслом громко.
   - Тереня едет со мной, - отрезала Иза, пронизывая его взглядом.
   - Тереня останется дома! - вскипел Марцин, весь красный от волнения.
   - Вы присваиваете себе право диктовать ей, что она должна делать?
   - Ведь она моя невеста, у меня есть кое-какие права по отношению к ней.
   - И поэтому вы хотите на ней учиться быть тираном. Что-то больно рано показываете когти! - усмехнулась она с сокрушающим высокомерием. - Я беру Тереню под свое наблюдение, - этого с вас не достаточно?
   - Весьма почтен этой честью, остаюсь, однако, при своем мнении.
   - Ну и оставайтесь при своем строптивом мнении, а я Тереню все-таки беру с собой... - Она повернулась к Зарембе. - Мы ведь будем там не одни, с нами едет целое общество. Бал обещает быть великолепным, со множеством сюрпризов. Ты, конечно, едешь с нами?
   - Не думаю, однако, чтобы это было подходящим делом для панны Терени, - ответил он холодно, глядя на нее в упор вызывающим взглядом.
   - А для кого же ты считаешь это подходящим?
   Ее задели его слова, и, раздраженная его тоном, она остановилась перед ним в грозном ожидании.
   Он не стерпел ее презрительного тона и рубнул с плеча, не задумываясь:
   - Только для так называемого высшего света, а не для благонравных девиц.
   - Катон! - бросила она ему насмешливо, срывая заодно свою месть за воскресное разочарование.
   - Всего-навсего отставной артиллерийский поручик Север Заремба, пани камергерша, - бросил он ей так же язвительно, с дерзким вызовом во взгляде, поклонился и отошел в сторону.
   - Грубиян! - услышал он позади язвительный шепот.
   Вошло несколько лиц. У камергерши был сборный пункт всего светского общества, чествовавшего Зубова. Оттуда все должны были тронуться в Станиславов на ужин, а затем во дворец князя Сапеги на спектакль и бал.
   Явился и Цицианов в сопровождении своих офицеров и не отходил от Изы ни на шаг, осыпаемый такими милостями, что камергер кипел в бессильной злобе и шептал на ухо Зарембе:
   - У этого князя манеры совсем казацкие... Он, видно, не знает еще палки, ищет ее тут... Я ему устрою сцену, - ворчал он грозно, не трогаясь, однако, с места.
   - Горе побежденным женщинам! По-видимому, дамам нравятся его мужицкие манеры и рябая физиономия, - ответил насмешливо Север. Очень обрадовался, когда Клоце сообщил ему, что кастелян его ждет.
   Марцин, пасмурный, как осенняя ночь, остановил его по дороге и заговорил шепотом:
   - Дамы так просят, чтобы я отпустил Тереню, что я сам не знаю, как мне быть.
   - Не слушай просьб и не пускай.
   Кастелян ждал уже в экипаже и обратился к Клоце, когда они подошли:
   - Да, а быков вы купили?
   - Купил в Зельве триста голов. Сотню тотчас же погнали казаки в лагерь генерала Дунина, остальных пригонят в Гродно, отправим по Неману в Пруссию. Ярмарка была дорогая; какая-то компания скупала, да еще агент пана Старженского тоже поднимал цену. К счастью, у меня были под рукой конвойные казаки, - пришлось сделать кой-какую реквизицию. К лошадям только нельзя было никак подступиться: что было получше, скупили какие-то офицеры. Говорил кто-то - будто для бригады Мадалинского и артиллерии Ясинского.
   Заремба прислушался, догадываясь, что речь идет о Качановском и Гласко, но заговорил только тогда, когда экипаж уже тронулся.
   - Я не знал, дядя, что вы развлекаетесь торговлей.
   - Если ксендз Коллонтай может торговать холстом и красным товаром, так почему же мне не торговать хлебом и скотом? - усмехнулся кастелян в ответ на выражение лица, с каким Заремба задал свой вопрос. - Клоце уговорил меня, и я от этого не в убытке. Я даже снял в аренду склады в Гданьске. Клоце закупает баржи, и осенью я отправлю сотни две вниз по реке. Правда, прусский король поприжал нашу торговлю безобразными пошлинами, на таможнях чинят нам всевозможные затруднения, но моим баржам обещали льготный пропуск. Жена против этого, - ей больше по душе Сведенборг, Мартини и ученые разговоры о бессмертии души. Я же отдаю предпочтение здоровым началам экономики, дающим приличные барыши.
   - Вы будете на балу у Зубова, дядя?
   - Должен быть. Но у меня так много дел, - вздохнул кастелян, погружаясь в раздумье, и, только когда экипаж остановился перед дворцом, шепнул: - Я тебя отрекомендую епископу, но ты должен подорожиться и попросить времени для размышлений, чтобы он не пронюхал тут задуманной интриги.
   Дворец Коссаковских был не очень велик и довольно плохой архитектуры, убранный, однако, внутри со вкусом и большой роскошью.
   В приемной второго этажа стояли шеренгой гайдуки в ливреях; сухопарый ксендз в роговых очках встречал гостей. В залах и гостиных исполняли роль хозяек свояченицы епископа; сам он расхаживал шаркающей походкой по комнатам с приятной улыбкой на устах. Голова его, покрытая седыми подкрученными буклями, и бледное, рябое лицо мелькали повсюду. Он расхаживал между группами гостей, не жалея лестных словечек, дружеских кивков, таинственного перешептывания и благословляющих взглядов. Охотно заговаривал даже с мелкой шляхтой, давая почувствовать каждому, будто считает его выше других, ибо каждого умел использовать для своих целей. Был о себе высокого мнения, но скрывал свое честолюбие под маской предупредительной вежливости, живого остроумия и образованности, свою алчность - под маской горячей заботы о всеобщем счастье, эгоизм - под маской глубоких политических соображений, ненависть - под личиной возмущения по поводу падения нравственности.
   Своих близких он щедро награждал, недругам же прощал на словах, но на деле с помощью преданных ему рук давил их беспощадно, отнимал у них поместья и сладеньким сострадательным шепотком выказывал им свое презрение. Притворялся бдительным к службе божией, даже обедни служил сам почти ежедневно, но с большим еще усердием хлопотал о доходных поместьях и, если требовали обстоятельства, захватывал их вооруженной рукой.
   Человек он был образованный, с изысканными манерами, в своих мнениях руководствовался рассудком и обстоятельствами, был коварным интриганом, не брезгающим никакими средствами, всегда в погоне за всякими привилегиями, властью, богатством и высоким положением и для себя, и для своей многочисленной родни. Это он в период Великого Сейма вел такую горячую интригу против реформы и конституции.
   Ему платила за это русская императрица.
   Это он стал впоследствии душой Тарговицы и всяких махинаций, задуманных на погибель Речи Посполитой.
   Получал за это щедрые взятки рублями.
   И в данный момент в сейме он стоял во главе могущественной фракции, покорный каждому желанию Петербурга, за что получал постоянно щедрые подарки поместьями, епископскими золотыми крестами, усеянными бриллиантами, и - дукатами.
   Таков был этот гражданин, епископ и человек, хуже которого нашлись бы еще в Речи Посполитой, но вреднее - не было.
   Кастелян представил ему Зарембу. Епископ окинул Севера испытующим взглядом и, очень приветливо поздоровавшись с ним, отвел кастеляна в сторону.
   Заремба почувствовал облегчение, когда остался один, хотя в карманах он ощущал стесняющую его тяжесть драгоценностей кастелянши, а в душе злобные настроения Изы; он начал оглядывать проходивших мимо него людей.
   В главном зале, обитом амарантовой тканью и уставленном дорогой утварью, зеркалами, бронзой и золоченой мебелью, с потолком, украшенным позолоченным орнаментом на красном фоне, сидел виленский епископ Массальский со своим достойным коллегой и другом, епископом холмским Скаршевским. Оба были злейшими врагами Коссаковского. Особенно Массальский, игрок, кутила и пьяница, несмотря на свою грузную фигуру и преклонный возраст, ненавидел его от всей души и угрюмым, злобным взглядом следил за ним, язвительно что-то шепча, в ответ на что Скаршевский усмехался ядовито, кивая лысой остроконечной головкой.
   Поодаль крался змеиными извивами, со взглядом подстерегающей добычу кошки, аббат Гиджиоти, черный, худощавый итальянец, личный секретарь короля и одновременно послушное орудие Сиверса. Нюхал воздух в толпе и пресловутый Бокамп. Фризе тоже охотно угощал направо и налево табаком, стараясь выудить при этом несколько слов. И много еще им подобных усердно обделывали там свои дела, так как на епископских приемах собиралось многочисленное и самое разношерстное общество.
   Позади епископов, на расставленных вдоль стен красных диванах, дремали полуразваливающиеся престарелые вельможи, покрытые мхом старухи, от которых пахло воском и святою водой, точно от старых кропильниц, профессора с носом в табаке, в потертых рясах и фраках. Там было и несколько старомодных кунтушей и простодушной завали из захолустных уголков Литвы. Иногда появлялся в главном зале, будто только для украшения, какой-нибудь прославленный добродетелью муж, представляемый гостям, или какой-нибудь модный иностранец. Остальные анфиладой уходящие вдаль и богато убранные комнаты заполняла пестрая, нарядная и разношерстная толпа: модные франты со взбитыми чубами, с набалдашниками тросточек в зубах, позвякивающие кучкой брелоков на золотых цепочках, подпирали камины. Было между ними много офицеров "союзной" державы, приживальщиков, толкающихся повсюду, где только пахнет жареным, ловцов новостей и лиц, живущих на деньги из никому не ведомых источников. Много вечных просителей вращалось в орбите влиятельных персон, выжидая удобного случая. Однако большая часть присутствующих состояла из депутатов сейма, друзей и родственников епископа, целой своры преданных ему клевретов, усердно являвшейся бить челом всемогущему патрону, получать инструкции и поручения, выпрашивать милостыню, хвастать своим влиянием в сейме и отдавать отчет обо всем, что делается у короля, у Сиверса, у Бухгольца и у разных вельмож. Поминутно кто-нибудь долго нашептывал что-то епископу или совал ему в руку маленькие записочки. В одном углу готовилось, очевидно, какое-то тайное совещание, так как наиболее влиятельные фигуры, как Забелло, Гелгуд, Нарбут, кастелян, несколько епископских клевретов из сеймовых депутатов, и в числе прочих даже Новаковский, незаметно удалились в задние комнаты дворца.
   Заремба заметил это и задумался над тем, что бы это могло значить. Рядом с ним очутился Сроковский, с которым он познакомился у Новаковского и которого всячески избегал, и стал плести ему всевозможные небылицы о политическом положении и о падении отчизны. Ахал при этом, всплескивал руками, дергал усы и все больше и больше возмущался слезно падением нравственности и широким распространением всяких грехов.
   - Все пропало, - каркал он зловеще, - говорю вам: пропала Речь Посполитая! Должна нас постичь кара за грехи. Господь бог не оставит без наказания виновных и огнем сотрет с лица земли Содом и Гоморру!
   - Ступайте проповедуйте бабам на паперти, а меня оставьте в покое, буркнул Заремба сердито и, услышав в одной из боковых комнат голос Воины, направился туда.
   Несколько молодых людей с застывшим выражением на лицах сидели на диванах, Воина же читал им вполголоса:
   - "И рече Щенсный (Потоцкий): "Я господь и творец ваш, все же обитатели земли польской - бунтовщики". И нарече Щенсный польское воинство вражеским воинством, а воинство московское нарече воинством спасения и свободы. И начашася убийства, опустошения и пожары. Щенсный же виде, яко все сие благо для него, и радовашеся. И бысть то первый день творения.
   И рече Щенсный: "Да прекратится всякое правление и всякое правосудие, да будет послушен шляхтич пану своему, да погрузятся столицы и грады снова в нищету и тьму. И что порешиша избранные от единоплеменников, да будет преступление и заговор, а то, что повелеваю я, да будет закон".
   И еще рече Щенсный: "Да престанут печатати печатни, людие же да престанут читати, говорити, писати и думати". И нарече сие свободой.
   И бысть то день творения вторый".
   - Ну, как вам нравится Тарговицкая библия? Остроумно, не правда ли?
   - Пустое ехидство, из-за которого торчат ослиные уши какого-то бесталанного и неотесанного писаки, - ответил за других епископ, неожиданно появившись между слушавшими.
   Смущенные молодые люди повскакали с мест. Только Воина, нисколько не растерявшись, заговорил с обычной своей развязностью, шутливым тоном:
   - Я думаю, что у Щенсного после такой пилюли желчь разольется.
   - А вы, сударь, заплатите триста злотых штрафа за распространение писаний, запрещенных указами сейма, - пробурчал грозно епископ.
   - За хорошую шутку платят пятак, а такой каламбур стоит более щедрой награды. Говорят, будто писал его Вейсенгоф, но я чувствую в нем жало Немцевича или Дмоховского.
   - Дайте мне экземплярчик, - протянул епископ жадную руку.
   Воина отдал нехотя и хотел было продолжать вывертываться с помощью своих острот, но епископ кивнул Зарембе и, отведя его в укромную комнату, принялся в непринужденном, с виду дружеском, в действительности же полном коварства разговоре выпытывать его мысли. Экзамен сошел, по-видимому, благополучно, так как, переходя на более дружественный тон, епископ заявил открыто:
   - Кастелян горячо просил меня за вас.
   - Мой любезный дядюшка всегда очень милостив ко мне.
   - Я ищу как раз человека образованного, умеренных взглядов и заслуживающего доверия. Ты мог бы при мне попрактиковаться для будущей службы на пользу Речи Посполитой. Место, правда, скромное и не очень доходное, но зато с гетманской протекцией тебе удастся, пожалуй, получить твой прежний воинский чин с полным содержанием, квартиру же и стол можешь получить у меня. Устраивает тебя это?
   Заремба склонился в безмолвной благодарности к его руке.
   - Работая со мной, ты можешь выйти в люди, - прибавил милостиво епископ.
   Север посмотрел на него искоса. Епископ же, любивший привлекать друзей и поклонников высоким красноречием и благородством своих замыслов, принялся, как будто между прочим, рассказывать о своих многочисленных трудах и немалых расходах ради общего блага. Это было словно откровенное признание добродетельного мужа, из которого вытекало, что все, что он делал, он делал только для спасения отчизны и всеобщего счастья.
   Он продолжал бы еще, пожалуй, свои низменные политические признания, но вошел кастелян и, шепнув ему что-то на ухо, обратился к Зарембе:
   - Подожди меня тут, мне нужно поговорить с епископом о важных делах.
   Оба вышли торопливо. Заремба вернулся в опустевшие залы, где гайдуки раскрывали уже окна и какой-то клирик кадил медным паникадилом. Север глубоко задумался над словами епископа и над своим весьма необычным положением. Не чувствовал себя способным к той службе, которую сватал ему кастелян и диктовала польза его "дела". Содрогался при одной мысли об этой службе и становился все мрачнее, как эти покои, погрузившиеся в серый сумрак и зиявшие точно черные ямы, из которых лишь кое-где блестели зеркала и позолота.
   Кастелян долго заставил себя ждать. Измученный ожиданием, Заремба стал прохаживаться по пустым комнатам, заглядывая в разные уголки, и наткнулся в конце концов на епископскую опочивальню: широкое ложе с высоким пологом стояло посреди комнаты на толстом, пушистом ковре, а из-за него пробивался свет и слышались чьи-то голоса.
   Заремба не мог удержаться, заглянул и туда и остановился точно вкопанный. В комнате, обитой гобеленами, на которых было изображено нежнейшими красками распятие Христа, разговаривало несколько человек. Серебряные канделябры сверкали огнями, в хрустальной люстре тоже горело десятка два свеч. За большим круглым столом, заваленным бумагами, сидел епископ, рядом с ним занимал место кастелян, дальше видна была голова гетмана Коссаковского и лицо Анквича с цинической улыбкой. Толстый, с выцветшими голубыми глазами и как бы обросшими плесенью щеками, Белинский, один из председателей сейма, сидел рядом с Забеллой и молодым Нарбутом. Ксендз-секретарь Воллович вертел пухлые пальцы над выпяченным животом, поглядывая из-под густых нависших бровей на епископа. За ним скромно жались какие-то безмолвные, робкие на вид личности. Красовался также на видном месте Новаковский, упивавшийся наслаждением от своего присутствия при разговоре.