Страница:
- Я видел, как падала королевская голова из-под ножа гильотины, а палач схватил ее за волосы и показывал народу...
Он почти весь посинел от волнения.
- Что с вами? Вы больны, может быть? - спросила та испуганно, совершенно не понимая его беспорядочных слов и дико пылающего взгляда. Выйдемте на воздух. У вас, наверно, от жары разболелась голова, - по доброте своей беспокоилась она о его состоянии, освежая его какими-то солями.
Заремба успокоился немного, но выйти не хотел и вскоре опять окунулся в пучину жгучих размышлений. Холодным взглядом водил он по лицам сенаторов, депутатов и вельмож, на некоторых останавливался подолгу, другие словно откладывал в сторону, но большинство он рубил тяжелым, как секира палача, словом: "Виновен!" - и окровавленных бросал мысленно в корзину, в кучу белых опилок.
Но вдруг вспыхнула мысль, ослепительная, как молния: "Все виновны!"
Стоял, словно громом пораженный, но не согнулся под ударом и продолжал размышлять неумолимо:
"Везде развал, разложение, игра самолюбий! Везде - бездна и неизбежная гибель. Грязное болото вечного позора, преступлений и подлости! Проклятие вам, дети, продающие в оковы родную свою мать, проклятие!"
Но тут же словно пал ниц перед незримым лицом жестокой судьбы и взмолился всей своей измученной, любящей душой о спасении.
На хорах зашуршал вдруг какой-то многоголосый шепот, и печальные глаза его обратились туда, на эти исхудалые лица, непричесанные головы, грубые черты и невзрачные фигуры мелкого городского люда. С минуту парил над ними, как орел, прежде чем ринуться на стадо, но тотчас же душу его подхватил какой-то вихрь и унес в беспредельную даль, в деревни и города, в кишащие толпы народа, втоптанные в землю насилием, вечно голодные, вечно обижаемые, вечно порабощенные и только внешним видом напоминающие человеческое племя.
"К оружию! К оружию!" - кричал он мысленно полным отчаяния голосом.
И с трепетом ждал отклика. Услышат ли? Поймут ли? Захотят ли?
Ведь для них вся гибнущая родина - только дом неволи! Могут ли они отдавать жизнь для спасения - чего? - оков и совершаемого над ними насилия?
- Вы решили непременно тревожить меня своим хмурым видом, - стала жаловаться подкоморша, заглядывая ему с нежностью в глаза.
- Меня окружили такие призраки, что я и сам не знаю, что с собой делать.
- Надо прийти ко мне с исповедью, у меня вы легко найдете благодать утоления.
Однако ни до исповеди, ни до нежной сцены прощения и утоления печалей не дошло, так как в этот момент председатель сейма Белинский, троекратно ударив жезлом, открыл заседание и, следуя регламенту, а еще больше Сиверсову наказу, обратился строго к публике, заполнявшей хоры:
- Господа, прошу удалиться!
Но, хотя толстяк Рох в своем синем кафтане с золотым позументом, постукивая окованной серебром булавой, грозно повторил то же самое, никто не спешил уходить.
Тенгоборский, секретарь сейма, прочел список вопросов, подлежащих обсуждению в заседании. Вслед за этим председатель открыл собрание вопросом об отношениях с Пруссией, - о полномочиях для делегации, которая должна будет вести переговоры с Бухгольцем, если представителям народа угодно будет этот вопрос заслушать.
- Нет! Долой полномочия! Не надо! Не позволим! Не хотим! - поднялись бурные протесты с депутатских скамей, хоры же энергично поддержали их топаньем и криком.
Коронный канцлер Сулковский встал со своего места рядом с королем и стал убеждать скрипучим голосом, что полномочная грамота, составленная по наказу народных представителей, находится уже сейчас в руках епископа Массальского. Полный текст ее, в копии, он поручил зачитать секретарю.
Но тут снова поднялся шум, десятка два депутатов настойчиво требовали слова, а хоры неистово загалдели, не давая читать встававшему несколько раз и тщетно пытавшемуся начать Тенгоборскому.
- Сейчас нас погонят штыками, - заволновался Заремба, поглядывая на двери.
- Против прусского короля можно возмущаться, а вот попробуйте-ка сделать то же самое против наших "союзников"! - шепнула подкоморша из-за веера.
Председатель изо всех сил стучал жезлом по столу, король хмурил брови, сенаторы волновались, но только когда на трибуну взошел плоцкий депутат Карский, в зале утихло.
После него говорил ломжинский депутат Скаржинский и ливский Краснодембский, и все они говорили одно и то же: наказ народных представителей требовал, чтобы канцлер представил проект полномочной грамоты, а не ее окончательную редакцию, словно это был вопрос уже решенный.
- Спорят о словах, - раздражался Заремба.
- Важно затянуть дело, а не разрешить его, - объяснила подкоморша, аплодируя Краснодембскому; за ней, точно по команде, дружно захлопали все сидевшие на хорах.
- А сейчас слушайте со вниманием, - предупредила она его, направляя куда-то лорнет.
На трибуну взошел Гостковский, депутат от Цеханова, худощавый человек средних лет в мазурском темно-синем кунтуше и жупане палевого цвета, с бритой головой, с загорелым продолговатым лицом, голубыми глазами и светлыми подстриженными усами. Он с места в карьер начал критиковать отсутствие в верительной грамоте пунктов о недопустимости уступки Торуня и Гданьска прусскому королю.
- И ни пяди польской земли, ни одного камня от Торуня и Гданьска! повторил с нажимом Гостковский. - Насилием, подлостью и интригами хотят заключить в оковы Речь Посполитую! Всемилостивейший король! Светлейшие представители сословий, - восклицал он громким голосом, полным душевной муки, - не прикладывайте рук к приумножению стонов и обид ваших братьев, не способствуйте торжеству насилия и измены, чтобы не сказали грядущие поколения, будто мы добровольно, по разгильдяйству, из подлого страха и позорной нерешительности попали под ярмо. Прусский король с лисьим доброжелательством и лживыми клятвами называл себя нашим другом, и он же первый позорно предал нас. Не может быть переговоров с подобным предателем! Не может быть с ним никаких договоров! Не ведут переговоров с бешеной собакой, кусающей людей и распространяющей заразу, а всякий, кто жив, хватает в руки что попадается - камень, железо или жердь из забора - и бьет, бьет врага до последнего издыхания, бьет его до смерти, - закончил он.
Буря аплодисментов огласила зал, хоры тряслись от топанья и крика.
- Никаких переговоров! Бить колбасников! Долой пруссаков!
Председатель, не будучи в силах успокоить шум ни колокольчиком, ни криком, закрыл заседание и покинул свое место, король тоже скрылся за красный занавес, после чего двери, ведущие на хоры, с шумом распахнулись, послышалась тяжелая поступь солдат, и на хорах засверкал лес взятых наперевес штыков. Егеря вмиг очистили хоры от ревущей толпы, оставив только дам, своих офицеров и Роха, охрипшего от крика.
Заремба, подхваченный теснящейся толпой, убегающей от штыков, не заметил, как очутился во дворе замка. Он приводил в порядок жестоко смятый свой фрак, раздумывая, как бы попасть назад, к покинутой им подкоморше, когда подбежал к нему Новаковский.
- Разыскиваю тебя. Можем ехать домой.
Он был зол и взволнован.
- Король отложил уже заседание на понедельник?
- Еще нет. Но сегодня там не будет ничего заслуживающего внимания.
Оба сели в экипаж, ждавший на площади. Лошади резво тронули.
Сумерки стлались уже над городом, только кое-где еще сверкали кресты костелов, и по небу разливались золотистые бухты. С полей веяло холодом, на холмах светились огни солдатских костров, в переулках мычали коровы и гоготали стада возвращающихся домой гусей. Улицы были уже почти пусты, только на углах и на площадях усиливались караулы и конные патрули.
- Слышал ты этого умника из Цеханова? - заговорил Новаковский.
- Хороший игрок, знал, чем задеть за живое. Сумел увлечь даже депутатов.
- Говори этаким что-нибудь умное - зевают, а городи какую-нибудь чушь о неприкосновенной шляхетской свободе, щекочи их сказкой о равенстве с королями, вспоминай Александров Македонских, вставляй через два слова "добродетель", через каждые три "честь", через пять - "служение народу", через десять - "светлейшие представители народа", кричи при этом изо всех сил, размахивай руками, как ветряная мельница, так в конце концов они прослезятся от умиления и готовы даже качать тебя и объявить спасителем родины.
Заремба молчал, стараясь угадать причины его раздражения.
- Но избави бог полагаться на их восторги. Что сегодня решат, завтра готовы послать к черту, и всякое возражение называют тотчас же изменой или глупостью.
Он замолчал, так как пришлось проезжать по очень ухабистой мостовой.
- И опять оттянутся переговоры с Бухгольцем, - проговорил он огорченно. - Будут ждать, пока Меленсдорф захватит Варшаву, и только тогда поднимут вопли и слезы.
Заремба понял, как ему казалось, причину возмущения Новаковского и попробовал его утешить:
- Игельстрем этого не допустит; он рассчитывает преподнести Варшаву царице.
Они очутились перед двухэтажным домом. Из открытых окон лился свет и доносился гомон голосов. Взлохмаченный паренек в рваной ливрее дежурил в темной подворотне у настежь раскрытых ворот. Вскоре, однако, появился одетый в черное француз-камердинер с зажженным подсвечником и, низко кланяясь, повел их по крытой ковром лестнице в задний флигель дома.
- Много народу? - спросил Новаковский небрежно, входя в небольшую комнату.
- Четыре столика ломбера и "фараон". Остальные в гостиной.
- Прости, мне нужно переодеться. Хватит с меня этого маскарада, указал он на свой кунтуш и скрылся в соседний альков.
Заремба с интересом стал оглядывать комнату, служившую, по-видимому, конторой и одновременно как бы складом крепко окованных сундуков, стоявших на столах ящиков с огромными замками, сваленной в углах сбруи и развешанной по стенам разноцветной ливрейной одежды. Тут же стояло несколько складных коек и каких-то ширмочек.
Вошел Новаковский, переодетый в модный, кирпичного цвета, фрак, высокие чулки и плоские туфли. Камердинер с важным видом обвязал вокруг его шеи широкий белый платок и, подав ему в руки табакерку, почтительно, но с достоинством отступил в сторону.
- Я приобрел его вместе с мебелью от полковника Стемпковского, похвастал Новаковский вполголоса. - Говорили, будто какой-то "де" или даже побольше, изгнанный революцией. Князь Цицианов давал мне за него четверку английских жеребцов с полной упряжью.
- Интересно бы взглянуть при случае на его светлость, - улыбнулся насмешливо Заремба.
- Не забудь, что князь в близкой дружбе со старшим Зубовым, нынешним фаворитом императрицы.
Новаковский взял его под руку, и оба пошли по бесчисленным коридорам. Француз освещал им дорогу канделябром.
- Понимаешь, что это за политическая персона? - проговорил он совсем тихо, словно сообщая важный секрет. - Мы с ним в таких близких отношениях, что он откровенно рассказывал мне о своих любовных невзгодах.
- Что, он не примирился еще с камергершей? - спросил не без хитрого умысла Заремба.
- Да она его в глаза не хочет видеть, отсылает ему нераспечатанные письма, важничает, точно королева. А он буквально с ума сходит с отчаяния. Знаешь, у меня блеснула гениальная идея: помоги ты ему в этой неприятной истории.
- Каким образом? - Заремба сразу понял, что тот имеет в виду.
- Если бы ты, как близкий родственник, при случае убедил ее, что примирение с ним желательно даже для блага родины...
- Не болтай ерунды! - расхохотался Заремба.
- Даю тебе слово, что говорю серьезно. Не забывай, Петербург смотрит на нас его глазами. Его благожелательные доклады могут иметь там большой вес. Тебе пригодилась бы протекция такого влиятельного человека. Он без ума влюблен в камергершу и сумел бы тебе отплатить за услугу. Поверь мне, влиятельный друг и покровитель - это для нас, небольших людей, великое счастье. Кстати, раз мы заговорили на эту тему, могу тебе сообщить, что приезжает младший Зубов.
- Что, он кандидат в будущие фавориты?
- Политические соображения заставляют нас устроить в честь его бал. Граф Анквич и гетман Коссаковский уже хлопочут об этом. Двадцать пять "дукашек" с персоны, общество избранное и самые красивые дамы. Я уж многим отказал, тебя, однако, могу записать.
- Пожалуйста, запиши. На собачьей свадьбе иногда слаще всего бывает шаферам, - сыронизировал Заремба.
- Все должны увезти из Польши самые приятные воспоминания. По этим соображениям тоже хотелось бы, чтобы князь примирился с камергершей. Она была бы украшением бала, понимаешь?
Север понимал так хорошо, что охотно дал бы ему по красной физиономии. Однако он только улыбнулся и наперекор своим чувствам пообещал примирить эту охладевшую друг к другу пару.
- Пускай любятся на благо отчизны! Пускай нежничают! - проговорил он, измываясь с дикой жестокостью над собственным сердцем. - Попробую её убедить.
Они вошли в роскошно меблированную и залитую огнями гостиную.
Хозяйка дома в пунцовом пеньюаре восседала в глубоком вольтеровском кресле, держа в одной руке белую собачку, в другой - золотой флакон духов, который она все время подносила к носу, - окруженная несколькими молодыми людьми, одетыми по последней моде в одинаковые коричневые фраки и узкие панталоны до щиколоток, со шляпами на коленях и толстыми тросточками в руках. Их было трое. Лица у всех были похожи на только что испеченные булочки. У всех были завитые кудри, отдаленно напоминавшие стопки золота, выпученные глаза, задорные физиономии, и все именовались Кротовскими сыновья одной матери, просвещенные воспитанники одного гувернера и наследники единых и неделимых полутора дюжин крестьянских душ. Очевидно, они рассказывали что-то очень веселое, так как хозяйка все время хохотала до упаду и, подавая Зарембе руку для поцелуя, даже не посмотрела на него.
Дама походила на зрелую сливу, особенно сладкую, когда ее ударит ранний осенний заморозок, красивая еще и привлекательная. На напудренном лице ее чернело несколько "мушек", глаза были жгучие, голова в черных локонах, завитых наподобие вылущенных стручков, глубокое декольте, хриплый голос, губы, которые она беспрестанно облизывала толстым языком. Говорила все время только по-французски, обожала Руссо, на улицу выезжала с прирученным барашком, нежно мечтала об идиллической жизни на зеленых "риважах", в пастушеском шалаше, пока же испытывала верность юных "пастушков". Дома ругалась, как базарная торговка, била прислугу и не брезгала анисовкой и цыганским сонником.
Новаковский повертелся в гостиной и направился в соседние комнаты, где поминутно вспыхивали горячие споры игроков. Зарембу же взял под свое попечение какой-то старый шляхтич в кунтуше, который через несколько минут горячо уверял его:
- А я вам даю голову на отсечение, что все уже пропало. Нет уж ни Литвы, ни Волыни, ни коронных земель, одно только спасение в гуманном великодушии императрицы. Прикидывал и так и эдак, а выходит одно...
Лакей доложил о прибытии Цицианова, который был встречен торжественно и с такими почестями, что даже хозяйка дома встала, чтобы его приветствовать.
Новаковский долго разговаривал с ним о чем-то в стороне, и князь, выглядевший сначала довольно вялым, заметно оживился, милостиво подал руку Зарембе и, сказав ему несколько ласковых слов, уселся за карты.
Хозяйка вернулась в кресло, юнцы - к прерванным анекдотам, Новаковский - к приему все прибывающих и прибывающих гостей. Один Заремба бродил одиноко, не зная, что ему с собой делать. Ему хотелось, правда, потихоньку удрать, но рыбьи, белесые глаза Цицианова держали его точно на привязи. Заремба оглядывал его со всех сторон и медлил, все больше злясь и на него, и на себя.
Три комнаты были уже почти битком набиты. Играли за многими столиками; дым из трубок окружал все сизым облаком, сквозь которое слышался звон пересыпаемого золота, названия выбрасываемых карт, цифры, разговоры о сейме, случайные анекдоты, бросаемые вполголоса ругательства и окрики на прислугу, сновавшую в длинных, точно сшитых на рост, ливреях, с подносами, уставленными рядами бутылок.
- Помяните вы мое слово, Сроковский вам говорит: все пропало!
Север убежал от его карканья и начал опять разглядывать князя; подсаживался к столикам в углах, где публика развлекалась вином и политическими разговорами, но нигде не мог пробыть долго. Ему противно было это странное общество, состоящее из каких-то подозрительных лиц, русских офицеров и всем известных пьяниц и шулеров, как Подгорский, Лобаржевский, Юзефович, с коноводом развратников во главе - Миончинским. Все они вызывали в нем непреодолимое отвращение и злобу.
Раздражала его и эта шикарная квартира, сильно походившая на лавку старьевщика или комнату в заезжем доме, - настолько в ней были перемешаны остатки былого величия дворцов со всяким хламом и никуда не годными вещами. В конце концов он уже начал пробираться к выходу, как вдруг услышал сдержанный голос князя, очутившегося рядом с ним.
- Мне хотелось бы с вами поговорить, только здесь, в этом доме, немыслимо.
- Можем выйти на улицу.
Его охватил вдруг трепет.
- Едем ко мне. Я живу при штабе, на Городнице.
Заремба колебался еще мгновение, но, вспомнив приказ Ясинского, согласился.
Они вышли почти никем не замеченные.
IV
Пробило уже три, когда Заремба вбежал, запыхавшись, в приемную замка. Аудиенция у короля, однако, еще не начиналась, и двери тронного зала были наглухо закрыты.
Приемная представляла собой сводчатый низкий зал, немного темный, несмотря на два широких окна во двор, затененных колонами подъезда.
Солдаты в парадных мундирах и в полном вооружении несли караул у всех дверей, окидывая пристальным взглядом каждого входившего.
Не много, однако, лиц собралось на аудиенцию в этот день.
Заремба присел у стены рядом с какими-то дамами в трауре, из которых одна, показалось ему, тихонько плакала. Посредине приемной стоял седой старик с бритой головой и оставленным посреди чубом, держа красную четырехуголку над эфесом сабли, в длинном, широко оттопыривающемся желто-зеленом кунтуше, помнившем еще времена саксонской династии, дергал свои отвислые усы и жаловался каким-то дамам в "мушках" и многоэтажных прическах, в буфах, наколках и шалях, и они слушали его терпеливо, держась под руку; зеленый егерь с летними накидками на руке стоял тут же рядом. У простенка между окнами разговаривали вполголоса несколько иностранцев во фраках, богато вышитых золотом, и в напудренных париках. В углу же, как будто прячась от любопытных взглядов, сидел какой-то человек в военном кафтане, с саблей на боку и крестом, пристегнутым на груди, с обвязанной головой и болезненно бледным лицом; молодой слуга подавал ему поминутно какие-то подкрепляющие лекарства.
Время, казалось всем, ужасно тянулось, так как в приемной было страшно жарко и скучно. Сонно жужжали мухи, и так же сонно жужжали разговоры. Изредка только стукнет приклад ружья о каменный пол, выложенный черными и белыми плитками, или за окнами послышится тяжелая, неровная поступь караулов, сверкнет штык, жестяная каска и цветные отвороты мундира.
- Если причина не согласуется со следствием, так на черта такая работа! - заговорил вдруг громко и сердито старик. - Гарантии да альянсы, а "союзный" солдат дерет с нас шкуру, как с пескарей. Я сам понес немало потери и в отношении здоровья, и в отношении имущества и хорошо знаю, каким разбойничьим манером поступают с нами "союзники". Случай у меня был такой: как-то в конце апреля проходил мимо батальон гренадер под командой офицера, фон Блюма. Подъезжает он к моему крыльцу и, не слезая с лошади, требует фуража и живности. Я разрешил, хотя требовал он тоном дикого татарина. Говорю только: "Дайте мне расписку на баранов и крупу". А этот сукин сын вместо ответа тык в меня рукоятью сабли, прямо в грудь! Я - хвать за саблю, образумил негодяя - и только тем и мог утешиться. Остальное - одни слезы. Ограбили меня дочиста, отобрали все до последнего коровьего хвоста. Еще каким-то чудом спасся живым из всей этой истории. А теперь фон Блюм катается на моих жеребцах и лопает на моем серебре, а я странствую по образу пешего хождения отцов наших апостолов от Анны к Кайафе и ищу правосудия.
Вошло несколько новых лиц, и старик замолчал. Зарембе вспомнилось, что Иза упоминала о каком-то фон Блюме, Теренином поклоннике.
- Я изложил послу все, как было, - заговорил опять громко старик. Наскочил на меня, как на лысую кобылу, что я, мол, преследую солдат и бью его офицеров. Пригрозил мне даже тюрьмой и Сибирью! Думал я, что кровь мне ударит в голову. Выпалил бы я ему, как следует, настоящие слова истины, только сообразил: оскорбить он может, а позову его к барьеру, так не согласится. Неужто преступление, что я не даю издеваться над собой негодяям? А то, что мои сынки, чтобы отомстить за наше бесчестие, пошли следом за "союзниками" и, как могли, почистили малость "приятелей", так ведь только выродки-дети смолчат за обиду родителя! Вот с этим я и являюсь к его величеству, но являюсь не по частному своему делу, а от имени всего шляхетского сословия, оскорбленного в моем лице, и задам ему вопрос, жива ли еще свобода и закон в нашей Речи Посполитой? Смеет ли дикий пришелец...
Но в этот момент распахнулись золоченые двери, поднялся шум, и собравшаяся шляхта направилась в тронный зал, где король каждое воскресенье давал публичную аудиенцию.
Навстречу просителям вышел аббат Гиджиоти, итальянец со смуглым, худощавым лицом и беспокойными глазами, личный секретарь короля, расспрашивая на ломаном польском языке у каждого о цели его прихода к королю. Просители отходили с ним в сторону и шепотом выкладывали свои болячки. Итальянец выслушивал их с неизменной улыбкой, иногда отвечал вполголоса несколько слов, а если у просителя было прошение, отдавал его своему помощнику Фризе, который записывал фамилии и звания, одновременно словно ощупывая просителей лукаво прищуренными глазами.
Заремба разделался с ним коротко, по-солдатски, и занялся разглядыванием зала. Тронный зал, не очень высокий и довольно плохой архитектуры, был недавно выкрашен в белый цвет с позолотой, но так скверно, что местами краска уже слезла и трескалась отстающая штукатурка.
Трон стоял под красным балдахином, против высоких окон, через которые лился свет и открывался прекрасный вид на Неман и его зеленые долины. Вдоль стен было несколько вызолоченных стульев и мозаиковые столы итальянской работы, к сожалению безобразно посеребренные. Зеркала между окнами, составленные из небольших кусков, светились белесым, дымчатым блеском. Над серым мраморным камином в углу украшал стену вызолоченный щит с гербами последнего короля саксонской династии, дорогие фарфоровые группы и такие же канделябры. С потолка, на котором сквозь свежую побелку просвечивали выцветшие краски каких-то старинных фресок, свешивались люстры, увешанные хрустальными подвесками. Несколько почерневших портретов в золоченых рамах закрывали кое-где голые стены.
Зал был пуст, скучен, и в нем пахло известкой и столярным клеем.
По данному незаметно сигналу о выходе короля Фризе выстроил всех перед троном на ковре, занимавшем всю середину зала.
Иностранцы заняли места повиднее. Зарембе пришлось стать в самом конце, рядом с дамами в трауре.
Король вошел через небольшую дверь, два юнкера с обнаженными саблями стали по обеим сторонам трона, гвардейцы выстроились у дверей, во дворе загремели барабаны, у окон заняли место караулы.
Король, казалось, был в этот день в хорошем настроении, приветливо улыбался и стал обходить просителей.
Гиджиоти что-то шептал ему на ухо. По другую сторону Фризе называл фамилию. Король довольно долго разговаривал по-английски с иностранцами, а потом по очереди обменивался несколькими словами с каждым просителем.
Заремба со вниманием вслушивался в его голос; однако до него дошло мало, так как стояли они довольно широко, а король говорил, как всегда, очень тихо. Услышал он его лишь тогда, когда старик стал громко выкладывать свои обиды и жалобы. Король слушал точно в испуге, пытаясь прервать этот весьма неприятный доклад, но шляхтич, не давая остановить себя, гремел, все более и более воодушевляясь:
- Ничего не скрываю и ничего не преувеличиваю! Клянусь своим именем, Карпинский из Карпина, герба Корабь, от имени всей земли, стонущей от насилия, говорю одну правду! Видал бы ты, августейший государь, тракты, по которым шествуют "союзные" войска, ты бы подумал, что прошли там дикие татары! На целые мили виднеются там выжженные деревни, оскверненные костелы, разграбленные усадьбы, потравленные нивы, - ничего, кроме голой земли и неба, одни развалины, слезы и плач! Уже народ даже, доведенный до отчаяния, убегает в леса, чтобы спасти хоть жизнь свою от этих ужасных злодейств. Прошлый военный год не довел нас до такого опустошения, как нынешние постои и реквизиции "союзников". Еще немного, и в Прибужском крае не останется ни одной целой избы, ни одного зерна хлеба и ни одного человека.
- Ведь фураж берут по нарядам и в присутствии комиссаров.
- Так должно было быть, а берут они по-своему, как и когда вздумается, а если им кто противится, того нагайки учат покорности. Попадаются некоторые поприличнее, возьмут сто порций зерна, выпишут квитанцию на пятьдесят. Не подписать нельзя - диктуют штыками. А понравится им что-нибудь в доме, берут не спрашивая. Целые возы награбленного едут за ними; продают потом торгашам за бесценок. Вот и стою перед тобой, августейший государь, и спрашиваю: неужели нет уже в Речи Посполитой закона на негодяев и меча на притеснителей?! - закончил он с жаром.
Он почти весь посинел от волнения.
- Что с вами? Вы больны, может быть? - спросила та испуганно, совершенно не понимая его беспорядочных слов и дико пылающего взгляда. Выйдемте на воздух. У вас, наверно, от жары разболелась голова, - по доброте своей беспокоилась она о его состоянии, освежая его какими-то солями.
Заремба успокоился немного, но выйти не хотел и вскоре опять окунулся в пучину жгучих размышлений. Холодным взглядом водил он по лицам сенаторов, депутатов и вельмож, на некоторых останавливался подолгу, другие словно откладывал в сторону, но большинство он рубил тяжелым, как секира палача, словом: "Виновен!" - и окровавленных бросал мысленно в корзину, в кучу белых опилок.
Но вдруг вспыхнула мысль, ослепительная, как молния: "Все виновны!"
Стоял, словно громом пораженный, но не согнулся под ударом и продолжал размышлять неумолимо:
"Везде развал, разложение, игра самолюбий! Везде - бездна и неизбежная гибель. Грязное болото вечного позора, преступлений и подлости! Проклятие вам, дети, продающие в оковы родную свою мать, проклятие!"
Но тут же словно пал ниц перед незримым лицом жестокой судьбы и взмолился всей своей измученной, любящей душой о спасении.
На хорах зашуршал вдруг какой-то многоголосый шепот, и печальные глаза его обратились туда, на эти исхудалые лица, непричесанные головы, грубые черты и невзрачные фигуры мелкого городского люда. С минуту парил над ними, как орел, прежде чем ринуться на стадо, но тотчас же душу его подхватил какой-то вихрь и унес в беспредельную даль, в деревни и города, в кишащие толпы народа, втоптанные в землю насилием, вечно голодные, вечно обижаемые, вечно порабощенные и только внешним видом напоминающие человеческое племя.
"К оружию! К оружию!" - кричал он мысленно полным отчаяния голосом.
И с трепетом ждал отклика. Услышат ли? Поймут ли? Захотят ли?
Ведь для них вся гибнущая родина - только дом неволи! Могут ли они отдавать жизнь для спасения - чего? - оков и совершаемого над ними насилия?
- Вы решили непременно тревожить меня своим хмурым видом, - стала жаловаться подкоморша, заглядывая ему с нежностью в глаза.
- Меня окружили такие призраки, что я и сам не знаю, что с собой делать.
- Надо прийти ко мне с исповедью, у меня вы легко найдете благодать утоления.
Однако ни до исповеди, ни до нежной сцены прощения и утоления печалей не дошло, так как в этот момент председатель сейма Белинский, троекратно ударив жезлом, открыл заседание и, следуя регламенту, а еще больше Сиверсову наказу, обратился строго к публике, заполнявшей хоры:
- Господа, прошу удалиться!
Но, хотя толстяк Рох в своем синем кафтане с золотым позументом, постукивая окованной серебром булавой, грозно повторил то же самое, никто не спешил уходить.
Тенгоборский, секретарь сейма, прочел список вопросов, подлежащих обсуждению в заседании. Вслед за этим председатель открыл собрание вопросом об отношениях с Пруссией, - о полномочиях для делегации, которая должна будет вести переговоры с Бухгольцем, если представителям народа угодно будет этот вопрос заслушать.
- Нет! Долой полномочия! Не надо! Не позволим! Не хотим! - поднялись бурные протесты с депутатских скамей, хоры же энергично поддержали их топаньем и криком.
Коронный канцлер Сулковский встал со своего места рядом с королем и стал убеждать скрипучим голосом, что полномочная грамота, составленная по наказу народных представителей, находится уже сейчас в руках епископа Массальского. Полный текст ее, в копии, он поручил зачитать секретарю.
Но тут снова поднялся шум, десятка два депутатов настойчиво требовали слова, а хоры неистово загалдели, не давая читать встававшему несколько раз и тщетно пытавшемуся начать Тенгоборскому.
- Сейчас нас погонят штыками, - заволновался Заремба, поглядывая на двери.
- Против прусского короля можно возмущаться, а вот попробуйте-ка сделать то же самое против наших "союзников"! - шепнула подкоморша из-за веера.
Председатель изо всех сил стучал жезлом по столу, король хмурил брови, сенаторы волновались, но только когда на трибуну взошел плоцкий депутат Карский, в зале утихло.
После него говорил ломжинский депутат Скаржинский и ливский Краснодембский, и все они говорили одно и то же: наказ народных представителей требовал, чтобы канцлер представил проект полномочной грамоты, а не ее окончательную редакцию, словно это был вопрос уже решенный.
- Спорят о словах, - раздражался Заремба.
- Важно затянуть дело, а не разрешить его, - объяснила подкоморша, аплодируя Краснодембскому; за ней, точно по команде, дружно захлопали все сидевшие на хорах.
- А сейчас слушайте со вниманием, - предупредила она его, направляя куда-то лорнет.
На трибуну взошел Гостковский, депутат от Цеханова, худощавый человек средних лет в мазурском темно-синем кунтуше и жупане палевого цвета, с бритой головой, с загорелым продолговатым лицом, голубыми глазами и светлыми подстриженными усами. Он с места в карьер начал критиковать отсутствие в верительной грамоте пунктов о недопустимости уступки Торуня и Гданьска прусскому королю.
- И ни пяди польской земли, ни одного камня от Торуня и Гданьска! повторил с нажимом Гостковский. - Насилием, подлостью и интригами хотят заключить в оковы Речь Посполитую! Всемилостивейший король! Светлейшие представители сословий, - восклицал он громким голосом, полным душевной муки, - не прикладывайте рук к приумножению стонов и обид ваших братьев, не способствуйте торжеству насилия и измены, чтобы не сказали грядущие поколения, будто мы добровольно, по разгильдяйству, из подлого страха и позорной нерешительности попали под ярмо. Прусский король с лисьим доброжелательством и лживыми клятвами называл себя нашим другом, и он же первый позорно предал нас. Не может быть переговоров с подобным предателем! Не может быть с ним никаких договоров! Не ведут переговоров с бешеной собакой, кусающей людей и распространяющей заразу, а всякий, кто жив, хватает в руки что попадается - камень, железо или жердь из забора - и бьет, бьет врага до последнего издыхания, бьет его до смерти, - закончил он.
Буря аплодисментов огласила зал, хоры тряслись от топанья и крика.
- Никаких переговоров! Бить колбасников! Долой пруссаков!
Председатель, не будучи в силах успокоить шум ни колокольчиком, ни криком, закрыл заседание и покинул свое место, король тоже скрылся за красный занавес, после чего двери, ведущие на хоры, с шумом распахнулись, послышалась тяжелая поступь солдат, и на хорах засверкал лес взятых наперевес штыков. Егеря вмиг очистили хоры от ревущей толпы, оставив только дам, своих офицеров и Роха, охрипшего от крика.
Заремба, подхваченный теснящейся толпой, убегающей от штыков, не заметил, как очутился во дворе замка. Он приводил в порядок жестоко смятый свой фрак, раздумывая, как бы попасть назад, к покинутой им подкоморше, когда подбежал к нему Новаковский.
- Разыскиваю тебя. Можем ехать домой.
Он был зол и взволнован.
- Король отложил уже заседание на понедельник?
- Еще нет. Но сегодня там не будет ничего заслуживающего внимания.
Оба сели в экипаж, ждавший на площади. Лошади резво тронули.
Сумерки стлались уже над городом, только кое-где еще сверкали кресты костелов, и по небу разливались золотистые бухты. С полей веяло холодом, на холмах светились огни солдатских костров, в переулках мычали коровы и гоготали стада возвращающихся домой гусей. Улицы были уже почти пусты, только на углах и на площадях усиливались караулы и конные патрули.
- Слышал ты этого умника из Цеханова? - заговорил Новаковский.
- Хороший игрок, знал, чем задеть за живое. Сумел увлечь даже депутатов.
- Говори этаким что-нибудь умное - зевают, а городи какую-нибудь чушь о неприкосновенной шляхетской свободе, щекочи их сказкой о равенстве с королями, вспоминай Александров Македонских, вставляй через два слова "добродетель", через каждые три "честь", через пять - "служение народу", через десять - "светлейшие представители народа", кричи при этом изо всех сил, размахивай руками, как ветряная мельница, так в конце концов они прослезятся от умиления и готовы даже качать тебя и объявить спасителем родины.
Заремба молчал, стараясь угадать причины его раздражения.
- Но избави бог полагаться на их восторги. Что сегодня решат, завтра готовы послать к черту, и всякое возражение называют тотчас же изменой или глупостью.
Он замолчал, так как пришлось проезжать по очень ухабистой мостовой.
- И опять оттянутся переговоры с Бухгольцем, - проговорил он огорченно. - Будут ждать, пока Меленсдорф захватит Варшаву, и только тогда поднимут вопли и слезы.
Заремба понял, как ему казалось, причину возмущения Новаковского и попробовал его утешить:
- Игельстрем этого не допустит; он рассчитывает преподнести Варшаву царице.
Они очутились перед двухэтажным домом. Из открытых окон лился свет и доносился гомон голосов. Взлохмаченный паренек в рваной ливрее дежурил в темной подворотне у настежь раскрытых ворот. Вскоре, однако, появился одетый в черное француз-камердинер с зажженным подсвечником и, низко кланяясь, повел их по крытой ковром лестнице в задний флигель дома.
- Много народу? - спросил Новаковский небрежно, входя в небольшую комнату.
- Четыре столика ломбера и "фараон". Остальные в гостиной.
- Прости, мне нужно переодеться. Хватит с меня этого маскарада, указал он на свой кунтуш и скрылся в соседний альков.
Заремба с интересом стал оглядывать комнату, служившую, по-видимому, конторой и одновременно как бы складом крепко окованных сундуков, стоявших на столах ящиков с огромными замками, сваленной в углах сбруи и развешанной по стенам разноцветной ливрейной одежды. Тут же стояло несколько складных коек и каких-то ширмочек.
Вошел Новаковский, переодетый в модный, кирпичного цвета, фрак, высокие чулки и плоские туфли. Камердинер с важным видом обвязал вокруг его шеи широкий белый платок и, подав ему в руки табакерку, почтительно, но с достоинством отступил в сторону.
- Я приобрел его вместе с мебелью от полковника Стемпковского, похвастал Новаковский вполголоса. - Говорили, будто какой-то "де" или даже побольше, изгнанный революцией. Князь Цицианов давал мне за него четверку английских жеребцов с полной упряжью.
- Интересно бы взглянуть при случае на его светлость, - улыбнулся насмешливо Заремба.
- Не забудь, что князь в близкой дружбе со старшим Зубовым, нынешним фаворитом императрицы.
Новаковский взял его под руку, и оба пошли по бесчисленным коридорам. Француз освещал им дорогу канделябром.
- Понимаешь, что это за политическая персона? - проговорил он совсем тихо, словно сообщая важный секрет. - Мы с ним в таких близких отношениях, что он откровенно рассказывал мне о своих любовных невзгодах.
- Что, он не примирился еще с камергершей? - спросил не без хитрого умысла Заремба.
- Да она его в глаза не хочет видеть, отсылает ему нераспечатанные письма, важничает, точно королева. А он буквально с ума сходит с отчаяния. Знаешь, у меня блеснула гениальная идея: помоги ты ему в этой неприятной истории.
- Каким образом? - Заремба сразу понял, что тот имеет в виду.
- Если бы ты, как близкий родственник, при случае убедил ее, что примирение с ним желательно даже для блага родины...
- Не болтай ерунды! - расхохотался Заремба.
- Даю тебе слово, что говорю серьезно. Не забывай, Петербург смотрит на нас его глазами. Его благожелательные доклады могут иметь там большой вес. Тебе пригодилась бы протекция такого влиятельного человека. Он без ума влюблен в камергершу и сумел бы тебе отплатить за услугу. Поверь мне, влиятельный друг и покровитель - это для нас, небольших людей, великое счастье. Кстати, раз мы заговорили на эту тему, могу тебе сообщить, что приезжает младший Зубов.
- Что, он кандидат в будущие фавориты?
- Политические соображения заставляют нас устроить в честь его бал. Граф Анквич и гетман Коссаковский уже хлопочут об этом. Двадцать пять "дукашек" с персоны, общество избранное и самые красивые дамы. Я уж многим отказал, тебя, однако, могу записать.
- Пожалуйста, запиши. На собачьей свадьбе иногда слаще всего бывает шаферам, - сыронизировал Заремба.
- Все должны увезти из Польши самые приятные воспоминания. По этим соображениям тоже хотелось бы, чтобы князь примирился с камергершей. Она была бы украшением бала, понимаешь?
Север понимал так хорошо, что охотно дал бы ему по красной физиономии. Однако он только улыбнулся и наперекор своим чувствам пообещал примирить эту охладевшую друг к другу пару.
- Пускай любятся на благо отчизны! Пускай нежничают! - проговорил он, измываясь с дикой жестокостью над собственным сердцем. - Попробую её убедить.
Они вошли в роскошно меблированную и залитую огнями гостиную.
Хозяйка дома в пунцовом пеньюаре восседала в глубоком вольтеровском кресле, держа в одной руке белую собачку, в другой - золотой флакон духов, который она все время подносила к носу, - окруженная несколькими молодыми людьми, одетыми по последней моде в одинаковые коричневые фраки и узкие панталоны до щиколоток, со шляпами на коленях и толстыми тросточками в руках. Их было трое. Лица у всех были похожи на только что испеченные булочки. У всех были завитые кудри, отдаленно напоминавшие стопки золота, выпученные глаза, задорные физиономии, и все именовались Кротовскими сыновья одной матери, просвещенные воспитанники одного гувернера и наследники единых и неделимых полутора дюжин крестьянских душ. Очевидно, они рассказывали что-то очень веселое, так как хозяйка все время хохотала до упаду и, подавая Зарембе руку для поцелуя, даже не посмотрела на него.
Дама походила на зрелую сливу, особенно сладкую, когда ее ударит ранний осенний заморозок, красивая еще и привлекательная. На напудренном лице ее чернело несколько "мушек", глаза были жгучие, голова в черных локонах, завитых наподобие вылущенных стручков, глубокое декольте, хриплый голос, губы, которые она беспрестанно облизывала толстым языком. Говорила все время только по-французски, обожала Руссо, на улицу выезжала с прирученным барашком, нежно мечтала об идиллической жизни на зеленых "риважах", в пастушеском шалаше, пока же испытывала верность юных "пастушков". Дома ругалась, как базарная торговка, била прислугу и не брезгала анисовкой и цыганским сонником.
Новаковский повертелся в гостиной и направился в соседние комнаты, где поминутно вспыхивали горячие споры игроков. Зарембу же взял под свое попечение какой-то старый шляхтич в кунтуше, который через несколько минут горячо уверял его:
- А я вам даю голову на отсечение, что все уже пропало. Нет уж ни Литвы, ни Волыни, ни коронных земель, одно только спасение в гуманном великодушии императрицы. Прикидывал и так и эдак, а выходит одно...
Лакей доложил о прибытии Цицианова, который был встречен торжественно и с такими почестями, что даже хозяйка дома встала, чтобы его приветствовать.
Новаковский долго разговаривал с ним о чем-то в стороне, и князь, выглядевший сначала довольно вялым, заметно оживился, милостиво подал руку Зарембе и, сказав ему несколько ласковых слов, уселся за карты.
Хозяйка вернулась в кресло, юнцы - к прерванным анекдотам, Новаковский - к приему все прибывающих и прибывающих гостей. Один Заремба бродил одиноко, не зная, что ему с собой делать. Ему хотелось, правда, потихоньку удрать, но рыбьи, белесые глаза Цицианова держали его точно на привязи. Заремба оглядывал его со всех сторон и медлил, все больше злясь и на него, и на себя.
Три комнаты были уже почти битком набиты. Играли за многими столиками; дым из трубок окружал все сизым облаком, сквозь которое слышался звон пересыпаемого золота, названия выбрасываемых карт, цифры, разговоры о сейме, случайные анекдоты, бросаемые вполголоса ругательства и окрики на прислугу, сновавшую в длинных, точно сшитых на рост, ливреях, с подносами, уставленными рядами бутылок.
- Помяните вы мое слово, Сроковский вам говорит: все пропало!
Север убежал от его карканья и начал опять разглядывать князя; подсаживался к столикам в углах, где публика развлекалась вином и политическими разговорами, но нигде не мог пробыть долго. Ему противно было это странное общество, состоящее из каких-то подозрительных лиц, русских офицеров и всем известных пьяниц и шулеров, как Подгорский, Лобаржевский, Юзефович, с коноводом развратников во главе - Миончинским. Все они вызывали в нем непреодолимое отвращение и злобу.
Раздражала его и эта шикарная квартира, сильно походившая на лавку старьевщика или комнату в заезжем доме, - настолько в ней были перемешаны остатки былого величия дворцов со всяким хламом и никуда не годными вещами. В конце концов он уже начал пробираться к выходу, как вдруг услышал сдержанный голос князя, очутившегося рядом с ним.
- Мне хотелось бы с вами поговорить, только здесь, в этом доме, немыслимо.
- Можем выйти на улицу.
Его охватил вдруг трепет.
- Едем ко мне. Я живу при штабе, на Городнице.
Заремба колебался еще мгновение, но, вспомнив приказ Ясинского, согласился.
Они вышли почти никем не замеченные.
IV
Пробило уже три, когда Заремба вбежал, запыхавшись, в приемную замка. Аудиенция у короля, однако, еще не начиналась, и двери тронного зала были наглухо закрыты.
Приемная представляла собой сводчатый низкий зал, немного темный, несмотря на два широких окна во двор, затененных колонами подъезда.
Солдаты в парадных мундирах и в полном вооружении несли караул у всех дверей, окидывая пристальным взглядом каждого входившего.
Не много, однако, лиц собралось на аудиенцию в этот день.
Заремба присел у стены рядом с какими-то дамами в трауре, из которых одна, показалось ему, тихонько плакала. Посредине приемной стоял седой старик с бритой головой и оставленным посреди чубом, держа красную четырехуголку над эфесом сабли, в длинном, широко оттопыривающемся желто-зеленом кунтуше, помнившем еще времена саксонской династии, дергал свои отвислые усы и жаловался каким-то дамам в "мушках" и многоэтажных прическах, в буфах, наколках и шалях, и они слушали его терпеливо, держась под руку; зеленый егерь с летними накидками на руке стоял тут же рядом. У простенка между окнами разговаривали вполголоса несколько иностранцев во фраках, богато вышитых золотом, и в напудренных париках. В углу же, как будто прячась от любопытных взглядов, сидел какой-то человек в военном кафтане, с саблей на боку и крестом, пристегнутым на груди, с обвязанной головой и болезненно бледным лицом; молодой слуга подавал ему поминутно какие-то подкрепляющие лекарства.
Время, казалось всем, ужасно тянулось, так как в приемной было страшно жарко и скучно. Сонно жужжали мухи, и так же сонно жужжали разговоры. Изредка только стукнет приклад ружья о каменный пол, выложенный черными и белыми плитками, или за окнами послышится тяжелая, неровная поступь караулов, сверкнет штык, жестяная каска и цветные отвороты мундира.
- Если причина не согласуется со следствием, так на черта такая работа! - заговорил вдруг громко и сердито старик. - Гарантии да альянсы, а "союзный" солдат дерет с нас шкуру, как с пескарей. Я сам понес немало потери и в отношении здоровья, и в отношении имущества и хорошо знаю, каким разбойничьим манером поступают с нами "союзники". Случай у меня был такой: как-то в конце апреля проходил мимо батальон гренадер под командой офицера, фон Блюма. Подъезжает он к моему крыльцу и, не слезая с лошади, требует фуража и живности. Я разрешил, хотя требовал он тоном дикого татарина. Говорю только: "Дайте мне расписку на баранов и крупу". А этот сукин сын вместо ответа тык в меня рукоятью сабли, прямо в грудь! Я - хвать за саблю, образумил негодяя - и только тем и мог утешиться. Остальное - одни слезы. Ограбили меня дочиста, отобрали все до последнего коровьего хвоста. Еще каким-то чудом спасся живым из всей этой истории. А теперь фон Блюм катается на моих жеребцах и лопает на моем серебре, а я странствую по образу пешего хождения отцов наших апостолов от Анны к Кайафе и ищу правосудия.
Вошло несколько новых лиц, и старик замолчал. Зарембе вспомнилось, что Иза упоминала о каком-то фон Блюме, Теренином поклоннике.
- Я изложил послу все, как было, - заговорил опять громко старик. Наскочил на меня, как на лысую кобылу, что я, мол, преследую солдат и бью его офицеров. Пригрозил мне даже тюрьмой и Сибирью! Думал я, что кровь мне ударит в голову. Выпалил бы я ему, как следует, настоящие слова истины, только сообразил: оскорбить он может, а позову его к барьеру, так не согласится. Неужто преступление, что я не даю издеваться над собой негодяям? А то, что мои сынки, чтобы отомстить за наше бесчестие, пошли следом за "союзниками" и, как могли, почистили малость "приятелей", так ведь только выродки-дети смолчат за обиду родителя! Вот с этим я и являюсь к его величеству, но являюсь не по частному своему делу, а от имени всего шляхетского сословия, оскорбленного в моем лице, и задам ему вопрос, жива ли еще свобода и закон в нашей Речи Посполитой? Смеет ли дикий пришелец...
Но в этот момент распахнулись золоченые двери, поднялся шум, и собравшаяся шляхта направилась в тронный зал, где король каждое воскресенье давал публичную аудиенцию.
Навстречу просителям вышел аббат Гиджиоти, итальянец со смуглым, худощавым лицом и беспокойными глазами, личный секретарь короля, расспрашивая на ломаном польском языке у каждого о цели его прихода к королю. Просители отходили с ним в сторону и шепотом выкладывали свои болячки. Итальянец выслушивал их с неизменной улыбкой, иногда отвечал вполголоса несколько слов, а если у просителя было прошение, отдавал его своему помощнику Фризе, который записывал фамилии и звания, одновременно словно ощупывая просителей лукаво прищуренными глазами.
Заремба разделался с ним коротко, по-солдатски, и занялся разглядыванием зала. Тронный зал, не очень высокий и довольно плохой архитектуры, был недавно выкрашен в белый цвет с позолотой, но так скверно, что местами краска уже слезла и трескалась отстающая штукатурка.
Трон стоял под красным балдахином, против высоких окон, через которые лился свет и открывался прекрасный вид на Неман и его зеленые долины. Вдоль стен было несколько вызолоченных стульев и мозаиковые столы итальянской работы, к сожалению безобразно посеребренные. Зеркала между окнами, составленные из небольших кусков, светились белесым, дымчатым блеском. Над серым мраморным камином в углу украшал стену вызолоченный щит с гербами последнего короля саксонской династии, дорогие фарфоровые группы и такие же канделябры. С потолка, на котором сквозь свежую побелку просвечивали выцветшие краски каких-то старинных фресок, свешивались люстры, увешанные хрустальными подвесками. Несколько почерневших портретов в золоченых рамах закрывали кое-где голые стены.
Зал был пуст, скучен, и в нем пахло известкой и столярным клеем.
По данному незаметно сигналу о выходе короля Фризе выстроил всех перед троном на ковре, занимавшем всю середину зала.
Иностранцы заняли места повиднее. Зарембе пришлось стать в самом конце, рядом с дамами в трауре.
Король вошел через небольшую дверь, два юнкера с обнаженными саблями стали по обеим сторонам трона, гвардейцы выстроились у дверей, во дворе загремели барабаны, у окон заняли место караулы.
Король, казалось, был в этот день в хорошем настроении, приветливо улыбался и стал обходить просителей.
Гиджиоти что-то шептал ему на ухо. По другую сторону Фризе называл фамилию. Король довольно долго разговаривал по-английски с иностранцами, а потом по очереди обменивался несколькими словами с каждым просителем.
Заремба со вниманием вслушивался в его голос; однако до него дошло мало, так как стояли они довольно широко, а король говорил, как всегда, очень тихо. Услышал он его лишь тогда, когда старик стал громко выкладывать свои обиды и жалобы. Король слушал точно в испуге, пытаясь прервать этот весьма неприятный доклад, но шляхтич, не давая остановить себя, гремел, все более и более воодушевляясь:
- Ничего не скрываю и ничего не преувеличиваю! Клянусь своим именем, Карпинский из Карпина, герба Корабь, от имени всей земли, стонущей от насилия, говорю одну правду! Видал бы ты, августейший государь, тракты, по которым шествуют "союзные" войска, ты бы подумал, что прошли там дикие татары! На целые мили виднеются там выжженные деревни, оскверненные костелы, разграбленные усадьбы, потравленные нивы, - ничего, кроме голой земли и неба, одни развалины, слезы и плач! Уже народ даже, доведенный до отчаяния, убегает в леса, чтобы спасти хоть жизнь свою от этих ужасных злодейств. Прошлый военный год не довел нас до такого опустошения, как нынешние постои и реквизиции "союзников". Еще немного, и в Прибужском крае не останется ни одной целой избы, ни одного зерна хлеба и ни одного человека.
- Ведь фураж берут по нарядам и в присутствии комиссаров.
- Так должно было быть, а берут они по-своему, как и когда вздумается, а если им кто противится, того нагайки учат покорности. Попадаются некоторые поприличнее, возьмут сто порций зерна, выпишут квитанцию на пятьдесят. Не подписать нельзя - диктуют штыками. А понравится им что-нибудь в доме, берут не спрашивая. Целые возы награбленного едут за ними; продают потом торгашам за бесценок. Вот и стою перед тобой, августейший государь, и спрашиваю: неужели нет уже в Речи Посполитой закона на негодяев и меча на притеснителей?! - закончил он с жаром.