Такое положение дел было на руку Сиверсу, который часто фигурально, а еще чаще секретно поддерживал противодействие прусским посягательствам, лицемерно давая понять, что только до поры до времени Россия терпит дьявольские козни пруссаков.
   В доказательство своей искренности он поддерживал в сейме ноту Бухгольца очень сдержанно, благодаря чему депутаты еще горячее клялись в верности великодушной "союзнице" и еще искреннее верили в ее гарантии.
   VIII
   Наступил достопамятный день 17 августа.
   Утро было ясное, солнечное и влажное, но вскоре после восхода солнца поднялся такой ветер и с такой силой начал мести пыль на улицах, что весь город утонул в ее удушливых клубах. Но это не мешало фракционерам, среди которых уже с самого утра началось лихорадочное движение. Сиверсовы приспешники засуетились, объезжая депутатские квартиры. Ездил сам председатель Белинский, ездил Миончинский, ездил Лобаржевский, ездил епископ Массальский, ездили разные вельможи, особенно литовские. Носились гонцы с письмами, скакали верховые, бегали казачки в разноцветных ливреях, видны были на улицах даже посланцы с королевскими гербами, разносившие письма с печатью канцелярии сейма. У Анквича же, точно в ставке главнокомандующего перед сражением, происходили непрерывные совещания и пробный подсчет голосов. Составлялись списки надежных, отдавались распоряжения, распределялись роли и вырабатывался план действий, рассчитанный на всякие обстоятельства в борьбе с оппозиционерами. Заседание было отложено на четыре часа пополудни, но еще в начале третьего, не имея абсолютной уверенности в победе, отправили Бокампа и Новаковского, чтобы убедить колеблющихся, тех, у кого заговорила вдруг совесть, или тех, кто хотел нагнать себе цену. Одних уговаривали звоном золота, других обещанием королевских милостей, третьих - угрозой посольского гнева, четвертых - политическими соображениями. К членам оппозиции, особенно к наиболее видным ее представителям, откомандировали кастеляна. По мере надобности, то надетой личиной сенаторского величия, то забубённой фамильярностью брата-шляхтича, то благоразумной мудростью государственного мужа или пуская в ход глубокие принципы, он пытался прельстить и склонить на свою сторону противников. Многие из оппозиционеров изъявляли готовность присоединиться к большинству, не видя никакой возможности сопротивляться дольше. Довольный успехом кастелян заехал и к ломжинскому депутату Скаржинскому. Кривоуст принял его холодно, терпеливо выслушал витиеватую речь о благодатях, которые даст стране ратификация трактата с Россией, но в конце концов, утомленный его цветистым пустозвонством, проговорил с достоинством:
   - Свой долг по отношению к отчизне я знаю и буду голосовать так, как подскажет мне совесть.
   Тогда кастелян, восхваляя его государственный ум и патриотизм, стал намекать ему на какое-то вакантное кастелянство, которое король охотно преподнес бы столь заслуженному гражданину.
   - Всякий стул для меня столько же значит, сколько сенаторское кресло, - пресек его красноречие депутат.
   Они разошлись почти врагами. Не смущаясь, однако, неудачей, кастелян поехал попытать еще счастья у Краснодембского. Но и этот оказался не более податливым. Выслушав заманчивые доводы кастеляна, он подвел его к окну и, указывая на гренадера, стоявшего на часах у дома, выпалил ему без обиняков:
   - Вам хочется поскорее стать его прислужником, а мне совсем не хочется.
   После такого ответа кастелян поспешил ретироваться, кипя и фыркая от возмущения. Но встретил в сенях Зарембу, уходившего от Жуковского, и просветлел.
   - Я был у больного товарища, - объяснил Север коротко, - а вы, дядя, прямо в сейм?
   - Мне надо еще забежать домой. Садись со мной, - буркнул кастелян и только в экипаже дал волю бурному проявлению своей досады, указывая на недовольных как на источник всех общественных бед. - К счастью, - закончил он, когда уже выходил из экипажа, - большинство на стороне патриотов и людей, которые руководствуются в своих суждениях благоразумием, которые не позволяют взять над собою верх демагогам и сеймовым крикунам.
   - Тем лучше для родины! - пробормотал Заремба, следуя за ним.
   - Загляни к дамам. Я только отдам распоряжения Клоце, и мы сейчас поедем.
   В гостиной немногочисленная, но избранная группа дам, с камергершей во главе, окружила тесным кольцом какого-то французика, который демонстрировал кукол, наряженных по последней моде и привезенных прямо из Парижа, тараторил без умолку, вытаскивая из коробок все новые и новые наряды, ленты, побрякушки, шляпы, шали, точно сотканные из паутины, и бросал все это на жадно протянутые руки дам.
   Когда дамы несколько насытили свои взоры, неожиданно засыпал их дождем шелковых этернелей, дами, бараканов, шаршедронов, пике, камлотов и атласов, нагромождая их перед ослепленными глазами, точно облака, отливающие всеми цветами радуги.
   Перед этими чудесами дамы онемели и, сладострастно погружая руки в шелка, упиваясь их шуршанием, красками и мягкостью, казалось, таяли от блаженства. Торговец-француз, как настоящий мастер своего дела, не давал им опомниться и, улучив минуту, сверкнул перед ними шкатулкой, наполненной до краев драгоценными каменьями. В гостиной поднялся гул благоговейного восторга.
   - Прелестно! - восклицала одна со слезами на глазах.
   - Великолепно! - всхлипнула чья-то душа, вступая в рай.
   - Очаровательно! - слышались восторженные вздохи.
   - Бесподобно! - пели млеющие голоса, полные опьянения.
   - Не угодно ли, ваша светлость! - защебетал торговец-французик, с обезьяньим проворством нацепив на одну из них несколько ниток жемчуга.
   - Не угодно ли, ваше сиятельство! - украсил он другую изумрудами.
   - Прошу, пожалуйста, баронесса! - засунул он другой в прическу бриллианты.
   - Прошу, пожалуйста, маркиза! - покрыл он перстнями изящные пальчики.
   При этом он вскакивал и ломался, как паяц, кланялся, улыбался, расплывался в восторге перед каждой в отдельности, подставлял зеркало и вытаскивал все новые и новые драгоценности.
   - Настоящий шабаш женского легкомыслия, - иронизировал, хохоча, сидевший у окна со своим казачком Кубусем камергер, когда Заремба подошел к нему.
   - Каждый молится своему богу, - ответил Заремба, направляясь к кастелянше, поразительно, как всегда, бледной, словно белое зарево, окутанное крепом, сидевшей в стороне с блуждающей улыбкой на губах.
   - Я просила Капостаса, он составил тебе гороскоп, - шепнула она, удерживая его руку.
   - И вышло, что я погибну на войне или доживу до глубокой старости, пошутил он.
   - Нет, - заколебалась она на минуту, - тебя как будто ждут долгие скитания...
   "Может быть, по Сибири?" - вздрогнул Заремба.
   - Посмотрим, чего стоят его пророчества, - ответил он и вышел, так как кастелян прислал за ним.
   Поехали уже прямо в сейм.
   Площадь перед замком была запружена воинскими частями. Гренадеры Цицианова обставили частыми кордонами выходы улиц, рвы, мост, берега Немана и даже двор замка. Чугунные жерла пушек были направлены на сейм и на город.
   Генерал Раутенфельд, тот самый, что месяц тому назад сидел в полном вооружении в заседании сейма рядом с троном и штыками вымогал одобрения трактата с Россией, - в этот день тоже нес командование и, стоя в подъезде, окруженный офицерами, как хозяин дома, встречал гостей, приветствуя подъезжающих депутатов.
   В просторном вестибюле сейма царило уже заметное оживление, стоял сдержанный гул голосов. Депутаты уже собрались почти в полном составе, ожидали только маршала-председателя и великого канцлера. Повестка дня с вопросами, подлежащими голосованию, переходила из рук в руки. Фракционеры, однако, несмотря на решающее большинство, какое они имели в сейме, держали себя как-то беспокойно. Передавали друг другу записочки, шептались, переглядывались многозначительными взглядами, значительно пожимали друг другу руки. Лобаржевский, из-за жаркого и необычайно сухого дня, утолял свою жажду пивом за столом, где подавались холодные блюда, и, как явный вождь этой компании, то и дело отдавал распоряжения, проверял список присутствующих и рассылал гайдуков за опоздавшими.
   Двери в палату сейма и в кабинеты канцелярии хлопали беспрестанно, все время туда входили и выходили. Иногда служитель в королевской ливрее отыскивал кого-то в толпе, иногда появлялись Фризе или аббат Гиджиоти и, пошептавшись с тем или другим, скрывались за дверью, ведущей в королевские покои. Иногда бурная волна криков и топанье ног доносились с хоров, заполненных до отказа, несмотря на военный кордон и чинимые публике препятствия.
   Точно ураган ударял то и дело в стены и проносился по вестибюлю; и вдруг смолкал шепот, и кругом сверкали тревожные взгляды. Тщетно бежал туда Рох, старший служитель замка, тщетно просили соблюдать тишину градские стражники, - хоры все чаще и чаще давали о себе знать нетерпеливыми криками ожидания, которое, впрочем, и для всех уже становилось мучительным. Даже солдаты, несшие караул внутри здания с ружьями без штыков и боевых патронов, не могли устоять спокойно, - то и дело слышалось то тут, то там звяканье прикладов часовых о каменный пол.
   Только у оппозиционеров лица были спокойные. Правда, спокойствие это было только внешним, так как в глубине души все они были удручены заботой об исходе сражения, которое им предстояло сейчас начать, и заведомое поражение охватывало их невыразимой скорбью. Что бы, однако, ни должно было случиться, они вступали в бой с подобающим мужеством и стоической решимостью. Кимбар гордо и вызывающе окидывал орлиным взором поле сражения; Скаржинский стоял, погруженный в раздумье; Микорский что-то спешно отмечал у себя в записной книжке; Краснодембский, не выпуская трубки изо рта, окутывал себя клубами дыма; у Шидловского же, Цемневского, Карского, Зелинского, Гославского, Плихты и у остальных лица были непроницаемы и полны гордого равнодушия.
   Был также кое-кто из участников замышляемого переворота: Дзялынский, высокий, стройный, с бледным аскетическим лицом, одетый в черный, словно траурный кунтуш, смотрел через окно во двор на сверкающие штыки гренадер; Ясинский ровным, мерным шагом расхаживал взад и вперед; Качановский с Лобаржевским пили как закадычные друзья-приятели; Заремба сидел где-то в углу с Жуковским, чей иконописный лик привлекал взоры своей бледностью и пылающими глазами.
   Было также много важных персон, пришедших в сейм, как в театр, - для забавы, бездельников, гоняющихся за новостями. Оказался здесь и Воина, что очень удивило Зарембу. Но как раз в этот момент, под бой барабанов и среди ружей на караул, вошли главари сейма, которых ожидали с таким нетерпением.
   Заремба проник на хоры, нашел там место рядом с подкоморшей.
   - Я предвижу, что сегодня будет скандал за скандалом, - шепнула она ему. - Господи, я совсем растаю! - простонала она, еле дыша от духоты и пудря лицо, по которому стекали струйки пота.
   Негритенок не переставал обмахивать ее веером, но это мало помогало, так как жара стояла невыносимая. Солнце, несмотря на пятый час, лило сквозь окна потоки жгучего света и зноя. И в этой духоте и невероятной толкотне поминутно раздавались крикливые протесты тех, кого толкали, и споры из-за мест. Двух дам, упавших в обморок, вынесли под градом насмешливых шуток простонародья, которое было возбуждено духотой и долгим ожиданием и пользовалось всяким случаем, чтобы отвести душу, то встречая бурными аплодисментами наиболее известных оппозиционеров, то, напротив, враждебным ропотом и бранными прозвищами ненавистных приспешников Сиверса.
   - Кто-то подуськивает эту чернь, - она себе слишком много позволяет, шепнула Зарембе пани подкоморша.
   В это время сенаторы занимали свои места перед троном. Вдруг на хорах раздались звуки, похожие на трубу загонщиков, спускающих свору, потом брызнул короткий, глухой лай гончих, дикий визг догоняющих псов и раздирающий воздух рев терзаемого зверя. Это было проделано так удачно, что неудержимый дружный хохот вознаградил шутника.
   Все, однако, моментально стихло, когда депутаты встали со скамей навстречу королю, вышедшему, как всегда, в сопровождении юнкеров. Король занял свое место на троне, но был в этот день какой-то жалкий и словно осовелый. Глаза у него запали, на губах играла не то язвительная, не то страдальческая улыбка; он часто подносил к носу золотой флакон с духами.
   Маршал-председатель, ударив трижды жезлом в знак начала заседания, прежде всего обратился к публике, предлагая очистить хоры. Никто, однако, не тронулся с места. Тогда на хоры вошли гренадеры и, при адском крике и ругательствах тех, кого изгоняли, вымели хоры начисто штыками наперевес. Осталось только несколько переодетых в штатское союзнических офицеров и дворцовая прислуга.
   Заседание сразу приняло очень бурный характер по вине председателя, который в заключение своей вступительной речи заявил, что "конституция, противоречащая общеевропейской системе, привела Речь Посполитую к гибели, и только величие и великодушие Екатерины могут вывести ее из состояния упадка".
   В зале поднялась буря протестов против такого заявления. Председатель, словно не слыша протестов, предложил секретарю зачитать текст трактата, а сейму ратифицировать его.
   - Просим слова! - закричали одновременно Скаржинский, Микорский, Краснодембский и Шидловский.
   - Прежде должен быть зачитан трактат, - заявил безапелляционно председатель, подавая его секретарю.
   Езерковский встал, но не успел начать чтение, так как к нему подбежало несколько оппозиционеров, чтобы вырвать из его рук бумагу. Подгорский с друзьями бросились на помощь атакованному, началась свалка, - вся палата повскакала с мест.
   - Читайте, читайте! - орало большинство, стуча кулаками по пюпитрам.
   - Не сметь читать, мы запрещаем! - кричали оппозиционеры.
   Езерковский, которого дергали во все стороны, бормотал что-то, заглушаемый всеобщими криками и стуками.
   В конце концов Подгорский вырвал Езерковского из рук оппозиционеров и уже уводил его под охраной союзников, когда Карский с Краснодембским снова отбили его, не давая никому подойти с их стороны.
   Поднялась ужасная суматоха, взрывы негодования, все кричали, как ошалелые, и тщетно стучал председатель жезлом по пюпитру, призывая к спокойствию и требуя, чтоб все заняли свои места. Большинство продолжало настаивать на чтении, оппозиционеры же не допускали до этого, неутомимо требуя для себя слова. Председатель не давал его. Тогда взбешенный Гославский крикнул ему так, что загремели хрустальные подвески на люстрах.
   - Кому вы присягали - родине или Сиверсу, что не даете слова?
   Тышкевич, грозно глянув в окошко над троном, обратился к секретарю:
   - Читайте же, мы ждем!
   Каким-то образом Езерковский высвободился из плена, вышел на середину палаты и под охраной сторонников начал читать текст трактата, невзирая на непрекращающийся ни на минуту шум, усердно поддерживаемый оппозиционерами. Они кричали изо всех сил, стуча по столам и скамьям чем попало и возобновляя попытки вырвать бумагу из рук секретаря. Особенно ревел Краснодембский, как разъяренный бык, и, если бы не увещевания друзей, готов был схватиться за саблю.
   Король, перепуганный, почти в обмороке, послал через кого-то из приближенных просьбу к оппозиции прекратить свои протесты.
   - Пусть отложит заседание, тогда мы прекратим - до следующего! бросил кто-то пренебрежительно, так как оппозиция рада была оттянуть ратификацию трактата о разделе, в надежде, что какие-нибудь благоприятные обстоятельства еще позволят сбросить накладываемые оковы. Буря протестов поднялась с удвоенной силой отчаяния. Тогда порывисто отдернулась занавеска в окошке над троном, из-за нее мелькнуло посиневшее от гнева лицо посла. В дверях появился Раутенфельд, а за ним грозно ощетиненные штыки гренадер.
   Не испугались этого свободные и защищавшие свободу граждане, не прекратили своих протестов, но, несмотря на все их нечеловеческие усилия, несмотря на то, что никто не слышал ни единого слова, секретарю удалось дочитать проект до конца и спокойно вернуться на свое место. Тогда Зелинский загремел на весь зал:
   - Подобный проект мог сочинить только предатель, и тот, кто требовал его зачтения, тоже предатель.
   При этих словах вскочил Анквич и, подбежав к председателю, крикнул возмущенно:
   - Я требую суда над собой и прибегаю к защите председательского жезла!
   Это он требовал зачтения.
   - Мы тоже требуем суда над собой! Мы тоже прибегаем к защите председательского жезла! - поднялись бурные голоса, и вся оппозиция направилась лавиной к председательскому столу. Тышкевичу с трудом удалось прекратить бурный спор. После этого он обратился с трогательной речью, советуя депутатам сохранять спокойствие и покорность неизбежному.
   Король тоже убеждал в том, что сопротивление бессмысленно, и со слезами на глазах заявлял, что присоединился к тарговицкой конфедерации только во имя гарантии нераздельности Речи Посполитой - "на основе заявления императрицы, что страна не будет разделена на части".
   - Но я ошибся, - говорил он и доказывал, что теперь не остается ничего другого, как примириться с судьбой.
   Епископ же Коссаковский в уклончивой речи убеждал, что этот "альянс" будет только способствовать счастью измученной родины и благополучию ее граждан. Из уст ораторов, казалось, струился мед, пламенная забота о всеобщем счастье, высокие принципы долга и добродетели звучали в их речах, - и скамьи большинства оглашались аплодисментами в знак глубокого удовлетворения. Оппозиция, однако, осталась непоколебимой, и Микорский кричал:
   - Я предпочитаю лечь костьми на трупе отчизны, чем жить позорным выродком. Пусть те, кто привык, - он бросил грозный взгляд на подкупленных Сиверсом депутатов, - разменивать честь и славу на личную корысть, извлекают барыши из своего отвратительного промысла. Я предпочитаю честно умереть и протестую против трактата.
   Кимбар же добавил язвительно:
   - К чему вам трактаты, ратификация? Всего этого совершенно не нужно. Достаточно вам спросить у русского посла, что он прикажет! Насилием началось - насилием и кончится...
   Пока эта перебранка оглашала воздух палаты, большинство сформулировало свое предложение и внесло его председателю, который с большой готовностью зачитал его сейму.
   "Может ли быть поставлен на голосование проект ратификации трактата с Россией или нет?"
   Новый ураган потряс сейм... Оппозиционеры изо всех сил возражали против предложения, один за другим требуя слова, и каждый от всего сердца и разума заклинал и умолял ослепленных сжалиться над отчизной. Каждый старался изобразить перед ними ее раны и слезно молил сжалиться над беспомощно умирающей в позоре. Каждый плакал горькими слезами над родиной, отданной на растерзание алчному насильнику-соседу. Не проснулись, однако, сердца и совесть, окаменевшие в подлости и низком страхе; предложение было принято огромным большинством голосов.
   Немедленно вслед за этим был объявлен перерыв, так как все были страшно утомлены и взволнованы.
   Заремба вышел в вестибюль, точно снятый с креста, так он был бледен и измучен.
   - Они все утвердят, - шепнул он Жуковскому, сидевшему на прежнем месте.
   - Пока не угасла жизнь, до тех пор есть надежда! - ответил тот громко, так что кое-кто из стоявших у стола с закусками обернулся с любопытством.
   После перерыва Заремба уже не спешил в зал заседаний, а остался в вестибюле. Многие с таким же трепетом в душе ожидали результатов голосования. Всех волновала одна и та же тревога, и в угрюмом молчании все прислушивались к голосам, доносившимся из зала.
   А там опять бушевала жестокая буря, так как оппозиция напрягала все силы, чтобы не допустить до голосования и затянуть заседание, в надежде, что король должен будет его отложить. Ораторы из оппозиции выступили с негодующими речами, и слова их, как удары топора, как пощечины, падали на продажное большинство, вызывая бурные протесты и долгие реплики.
   По временам, когда закрывались двери, ведущие в зал заседаний, в вестибюле воцарялось глухое безмолвие, нарушаемое лишь доносившимся со двора мерным ритмом шагов часовых и завываниями ветра, словно взвывающего протяжным стоном миллионов продаваемых, их отчаянным рыданием и жалобным зовом о помощи.
   - Чертова свадьба, что ли! - выругался Качановский, вскакивая, не притронувшись к полной кружке, когда порыв ветра ударил с новой силой, от которой задрожали стены и кое-где погасли огни. Выглянул на крыльцо. Ночь была знойная, душная; по усеянному звездами небу проносились белесые клочья туч, из канав вокруг замка доносилось кваканье засыпающих лягушек, в воздухе пахло липами, на гренадерских бивуаках курчавились огненными кудрями костры.
   Как медленно и тяжко тянулись часы ожидания, какой волнующий трепет охватывал сердце при каждом бое часов! Когда же наступила полночь, возвещенная рожками замковой стражи, казалось, будто рой адских призраков заполнил фойе, будто бьют последние минуты жизни. Суеверный страх охватил многих; некоторые усердно крестились, кто-то шепотом горячо молился за погибшую в этот час родину, некоторые вскочили с мест...
   Заседание, однако, продолжалось, и продолжалась безнадежная борьба кучки людей, которая, как экипаж утопающего корабля, все еще сопротивлялась бурному приступу волн, стихии и тьмы. Они шли ко дну, смерть развевала уже над ними свой победный стяг, голоса их тонули в реве стихий, уже тщетно было их мужество, невозможно было спасение, - но они продолжали еще бороться.
   В палате царили хаос, сумятица и чуть ли не драка. Клубок страстей, разожженных сопротивлением, яростно бушевал в зале. На сцену выступали личные счеты, проносился ураган взаимной неприязни и дрязг, какое-то безумие обуяло большинство, - так неудержимо они стремились к гибели. Их била лихорадка, начинала грызть совесть, жег стыд открыто разоблачаемых предательств, и им хотелось поскорее довести до голосования, поскорее скатиться в пропасть позора и преступления. Скорее, как можно скорее! Ведь в конце концов и послу могут надоесть затянувшиеся обсуждения, - время от времени сверкал уже его недовольный взгляд и презрительная улыбка хлестала точно плетью. Он притаился в окошке над троном, как паук в хитро сплетенной паутине, терпеливо ожидая неминуемой добычи.
   Из королевской кухни ему приносили бульоны и прохладительные напитки для подкрепления утомленных сил. Сестры короля приходили услаждать его одиночество в скучные часы ожидания. Но, поддерживая галантный разговор, он не пропускал ни единого слова из речей оппозиционеров, передавал королю свои советы, посылая написанные карандашом записочки, наставлял председателя держаться строго регламента, подогревал усердие Коссаковского, даже посылал конспекты реплик своим приспешникам, предлагая гнать с хоров все время проникавшую туда публику и бдительно следил за всем происходящим. Раутенфельд частенько заглядывал к нему, чтобы спросить, не пора ли заговорить штыками. Он рекомендовал терпеливую снисходительность, жалуясь дамам на ослепление безумцев-оппозиционеров! Ведь все, что он делал, имело целью исключительно благополучие этих легкомысленных поляков, которых он обещал осчастливить даже наперекор им самим. И когда Анквич в одной из своих речей заявил: "Прежние насилия над отдельными лицами превратились в насилие, направленное против всей страны", - он послал ему выговор за демагогические приемы и язвительно заметил:
   - Граф старается на всякий случай заручиться симпатиями оппозиции.
   Сестры короля не находили слов для выражения восторга перед его человеколюбием и благородством, на что он отвечал им произносимыми шепотом горячими похвалами их брату, восхваляя в его лице высокий облик монарха, преданного только долгу своей неустанной заботы о счастье подданных. Чуть не со слезами на глазах выражал он соболезнование его усталости, но не соглашался, однако, на то, чтобы отложить заседание на понедельник, и заявил, что никого не выпустит из здания сейма, пока не будет вотирована ратификация. Когда же ему сообщили, что все уже падают с ног от усталости и многие депутаты засыпают на своих местах, он ответил:
   - Если они будут еще дольше затягивать заседание, - я прикажу разогнать их сон! - и отдал приказ держать пушки наготове, а палату окружить удвоенным кордоном.
   Было уже около двух часов пополуночи, а заседание все еще продолжалось, так как оппозиционеры нечеловеческими усилиями старались его затянуть как можно дольше.
   Сменили уже свечи в люстрах и канделябрах, многие депутаты дремали в темных углах под хорами, даже прислуга, стоявшая навытяжку у дверей, засыпала от усталости. Король ежеминутно подбадривал себя солями, а в короткие перерывы сваливался в своем кабинете, как мертвец, и лежал без сил, ничего не помня. Но при звуке председательского колокольчика вскакивал и, пытаясь выдавить на лице выражение величия, возвращался немедленно в зал заседания, чувствуя над собой бдительное, властное око, зная, что в коридорах сверкают штыки гренадер и что Раутенфельд бродит вокруг с возрастающим нетерпением.