– Это не обязанность, а отвлечение, – ответила она. – У вас не должно быть никаких сомнений на этот счет. Для Ильича учебные группы могли быть приятным облегчением, и помимо всего у него просто была страсть к преподаванию.
   Тем не менее я отказал Рейнштейну. Было ли это типичное для американца отвращение к теории, как таковой, из-за чего сама идея о формировании марксистской учебной группы во время революции показалась мне чуждой? Вполне возможно. Меня разочаровала эта типично российская особенность – подчеркивать ценность изучения, в то время как жизненно важные вопросы революции, и даже ее выживание, оставались нерешенными. Россия была изнурена, разорена, голодна, и опять возникли слухи о неизбежном вторжении японцев в Сибирь (у Робинса были основания верить, что вторжение просто откладывается, и поэтому он в телеграмме от 9 марта убеждал посла выслать предложения).
   – Разве не мог Ленин подождать, – недовольно спросил я у Рейнштейна, когда тот снова завел речь об учебных классах, – по крайней мере, пока не уляжется кризис?
   – А вы не понимаете, – ответил он, – что мы еще долго будем переходить из одного кризиса в другой?
   Ленин, наверное, предупреждал Рейнштейна, чтобы он был со мною терпеливым, ибо он все время говорил о классах будничным тоном. Здесь у Ленина проявлялась деликатность и благоразумие; у него был особый подход к каждому человеку, к его застенчивости или сомнениям или еще каким бы то ни было недостаткам, поскольку он был честен по отношению к людям.
   И очевидно, это было применимо даже к темным американским журналистам, поэтому он и настаивал и подталкивал Рейнштейна, чтобы тот уговорил меня передумать.
   В другой раз, когда Рейнштейн коротко переговорил со мной о классах, я сказал, что не понимаю, почему Ленин так вдохновлен этой идеей.
   – Сейчас он не в ссылке, и даже если правительство переедет за Урал и я с ним, прежде чем доберусь до дома, но ведь есть столько людей, которым это пойдет на пользу. Тогда почему же я?
   Борис поглядел на свои ботинки, смущенный и торжественный. Потом поднял глаза, улыбнулся и спокойно сказал:
   – Товарищ Ленин думает, что вам, вероятно, недостает понимания принципов и концепций большевиков. – И, помолчав немного, добавил: – Даже после того, как интеллектуал идентифицирует себя с рабочим классом, он склонен проявлять слабость и колебаться, пока не углубится в теорию. Это, – поспешно сказал он, – строго его предложение. Просто товарищ Ленин в своем разговоре с вами подумал, что вы в целом незнакомы…
   Я рассмеялся, хлопнул его по спине и заверил, что Ленин вряд ли мог быть более прав.
   – Мое представление об идеях Маркса довольно жалкое. Возможно, в теории я разбираюсь больше, чем средний член Американской социалистической партии, но не могу сказать, что хорошо.
   И все же я не дал Борису ответа. И никогда не сделал этого.
   Во время нескольких бесед с Рейнштейном и дважды, когда Ленин упоминал о гипотетическом классе в наших разговорах с ним, я никогда не слышал, чтобы он упоминал чье-либо другое имя, кроме моего. Вероятно, Владимир Ильич вынашивал идею организовать класс, имея в виду меня; если бы я согласился, он пригласил бы еще нескольких человек. В то время до меня не доходило, что я имел такое важное значение для Ленина, видимо, в связи с серьезной заинтересованностью в Америке.
   В любом случае, это было в его характере. Ленин показывал людям на деле, что он заботится о них и переживает из-за них. В 1907 году в Лондоне он прощупывал простыни в гостиничном номере Горького, чтобы убедиться, не влажные ли они, зная о том, что писатель болен туберкулезом. Он видел, что я хочу выучить русский язык, и продолжал подбадривать меня и говорить мне, как его одолеть. Он проявлял интерес к работе Рида и к моим делам в Бюро пропаганды. А теперь он чувствовал, что мне нужна теоретическая подготовка.
   «Без правильной теории не может быть ни революции, ни социализма». Эта сентенция Ленина стала афоризмом в социалистических странах. Между тем меня, как писателя, интересовали не формулы и не теория революции, а отношение к ней; и тут я начал подозревать, что Интернациональный легион, хотя и с оружием в руках, был больше средством пропаганды, чем боевой единицей. Я видел революцию, бурление и содрогание долгое время спавшего колосса, народа; восстание бедных и брошенных на дно людей; массы на марше. Прежде всего, я хотел написать о непобедимом духе, о новом порыве революционного рвения и о том, что за этим последовало, невероятном позоре и агонии Брест-Литовска. Для чего учить науку, которая лежит за пределами революции, если я хотел написать рассказ о революции и поведать о нем людям на родине?
   В более поздние годы, когда я рассказал друзьям, что отказался от шанса изучить Маркса под руководством Ленина, мне пришлось защищаться от множества суровой и резкой критики. Мои критики, самые суровые из них – марксисты, – вероятно, были правы. Однако Ленин гораздо более мягко обходился со мной.
   Когда я уставал за вновь обретенным письменным столом, я испытывал страстное желание начать писать по дороге домой (прошло еще много времени, прежде чем я попал туда) обо всем, что произошло на Четвертом съезде. В Москву мы, вероятно, прибыли через день после того, как туда приехало правительство, – 11 марта, как я восстановил по своим записям. (Держа на плече ружье, я выронил свою записную книжку и карандаш.) Съезд, официально объявленный на 12 марта, был отложен на два дня, и у меня нет оснований сомневаться, как это делает Кеннан, в заявлении Робинса о том, что Ленин отложил его, чтобы дать возможность услышать людей из Америки. Локкарт также ожидал услышать это от правительства со дня на день.
   Когда наступило 14 марта, я расположился на галерее. Этот день я не забуду никогда. Кунц повторял три строчки из Некрасова, которые Ленин использовал как руководство в своей замечательной статье в Известиях» от 12 марта. Какой другой глава государства когда-либо начинал объявление о национальном кризисе с поэзии? Со стихотворения? Тем не менее это было в характере Ленина. Это были строки из поэмы 69, мне доводилось читать многие переводы этого произведения, но первый перевод на английский язык этих строк достаточно хорош:
   Thou art wretched, thou art abundant Thou art mighty, thou art impotent – Mother Russia!
   Ты и убогая, ты и обильная, Ты и могучая, ты и бессильная, Матушка Русь!

Глава 15
ЧЕТВЕРТЫЙ СЪЕЗД – В ЗАЛЕ И ЗА КУЛИСАМИ

   Как на Первом, так и на Третьем Всероссийском съезде Советов я был больше участником, чем репортером. На Четвертом съезде я не был ни тем ни другим. И это было хорошо, потому что никогда еще я не чувствовал себя менее репортером, чем тогда. Четвертый Чрезвычайный Всероссийский съезд Советов, открывавшийся в Москве 14 марта, собирался с единственной целью – ратифицировать мирный договор. Не было времени выслушивать приветствия от международного пролетариата, поэтому я был избавлен от смущения, которое могло бы охватить меня, если бы мне пришлось выступать. В тот момент я не испытывал особой гордости за пролетариат.
   Теперь, как интернациональный легионер, я по-прежнему сидел на репортерской галерее (для прессы) и смотрел вниз на величественное Дворянское собрание с его знаменитыми хрустальными люстрами и наблюдал, как разыгрывается развязка драмы под названием « Брест-Литовск».
   Там было шесть отдельных групп оппозиции, и у каждой имелось собственное решение, и все их ораторы полагали, что ратификация невозможна. На Ленина нападали, ругая его, употребляя едкие слова, сарказм, и вероятно, болезненнее всего для него было услышать обвинения его старого товарища по оружию Мартова. Они с Мартовым были вместе арестованы и некоторое время вместе же работали в первом редакционном совете «Искры». Крупская, писавшая о расколе социал-демократической партии в 1903 году, когда появились большевики (большинство) и меньшевики (меньшинство), говорила: «Его личная привязанность к людям делала эти политические разлады невероятно болезненными. Я помню, каким несчастным чувствовал себя Владимир Ильич во время Второго съезда, когда стало ясно, что разрыв с Аксельродом, Засулич и Мартовым неизбежен. Мы с ним всю ночь просидели, дрожа от озноба. Если бы он не был таким страстным в своих привязанностях, он наверняка прожил бы дольше». Он никогда не переставал любить Мартова. «Когда Владимир Ильич был серьезно болен, он как-то печально сказал мне: «Говорят, Мартов тоже умирает…» – пишет Крупская. – Ив его голосе звучала нотка нежности».
   И вот теперь, на Четвертом съезде, Мартов, в своей речи, в которой содержалась резолюция меньшевиков, возражающая против мира в Бресте, в частности, сказал:
   – Если договор будет подписан, российский пролетариат вступит в войну с правительством, которое его подписало. Этот договор – первое разделение России; Япония готовится ко второму, а вскоре за этим последует и третий. Этим договором мы обязываем себя не вести пропаганду против правительства четырех союзных стран. Я поздравляю Ленина. С этого момента он под защитой не только Красной гвардии, но и кайзера Вильгельма. Совет народных комиссаров должен уйти в отставку в пользу правительства, способного разорвать этот документ и продолжать войну против империализма.
   Борис Камков, произнесший речь от партии левых социалистов-революционеров, поддразнивал Ленина: «Мы должны взять передышку, говорит Ленин. Но кто от этого выиграет? Мы или германцы?.. До тех пор, пока мы стоим на интернационалистской точке зрения, не имеет значения, сколько территории захватит Германия. Раньше или позже международный пролетариат обязан будет прийти нам на помощь. А ратифицируя этот грабительский договор, мы признаем, что мы – предатели, предавшие те части России, которые мы вручили немцам для того, чтобы спасти другие».
   С самых отдаленных провинций прибыли делегаты, чтобы решить, будут ли они принимать судьбу людей, расчлененных Германией, или откажутся от договора. Все собрание, которое должно было проголосовать, включало 795 большевиков, 284 левых эсера, 14 анархистов, 3 украинских эсера, 24 максималиста, 29 центристов-эсеров, 11 интернациональных меньшевиков (группа Мартова), 6 объединенных меньшевиков, 21 настоящего меньшевика и 17 беспартийных делегатов.
   Дебаты длились три дня. 17 марта нужно было дать ответ германцам, и, если договор не будет ратифицирован, они опять могли начать враждебные действия. Троцкий, теперь военный комиссар, остался в Петрограде, чтобы организовать оборону города; продвижение германцев остановилось недалеко от столицы.
   Обращая вспять процесс, при котором древняя Россия, или Московия, при прежних царях расширялась, Советская Россия теперь начала сжиматься. Сокращение это началось через несколько дней после Октябрьской революции, когда Декларацией прав народов России было признано равенство всех национальностей и право на выход; в декабре Совнарком признал независимость Финляндии. Теперь немцы под командованием Маннергейма вырезали воинственных финских рабочих, а антибольшевистское правительство с помощью немцев сметало оставшиеся горстки красногвардейцев и финского сопротивления. Финляндия ушла, а Брестский мир требовал признания независимости также Грузии и Украины, а затем – того, чтобы Польша, Литва, Эстония и Латвия были бы переданы в распоряжение Германии и Австро-Венгрии, русская территория значительно сокращалась. Окончательное унижение – требование, чтобы Россия передала Оттоманской империи весь Каре, Ардахан и богатый нефтью Батум. Таким образом, с ратификацией российская территория уменьшилась бы на 1 267 000 квадратных миль, или на 32 процента пахотных земель, лишилась бы 75 процентов угольных и железных шахт. На этих отторгаемых территориях проживали 62 миллиона человек. И как было указано, «это было печальное завершение участия России в войне, в которой погибли 2 миллиона русских солдат, свыше 4 миллионов были ранены и почти 25 миллионов взяты в плен» 70.
   Менее чем за две недели после подписания договора в Бресте «германцы захватили Киев и обширные территории Украины, австрийцы вошли в Одессу, а турки – в Трабзон. На Украине оккупационные власти сокрушили Советы и восстановили Раду, но вскоре после этого Рада была вытеснена гетманом Скоропадским, вставшим во главе этого марионеточного правительства» 71.
   Генерал Деникин, указывавший, что в середине января 1917 года русская армия удерживала 187 вражеских дивизий, или 49 процентов сил врага, действовавших на европейском и азиатском фронтах, цитировал французские источники, в которых оценивались потери одних только армий, причем убитые исчислялись в миллионах: Россия – 2,5, Германия – 2, Австрия – 1,5, Франция – 1,4, Великобритания – 0,8, Италия – 0,6. «Доля России в мученическом списке всех союзных сил – 40 процентов», – делает вывод генерал.
   На Четвертом съезде Ленин воспользовался тем же тоном по отношению к оппонентам – надо сказать, не музыкальными фразами, – который характеризовал его позднюю статью, ту, что начиналась строками из Некрасова. Ни по какому поводу он не критиковал своих товарищей в руководстве, которые стойко боролись против подписания договора.
   Главный источник разногласий среди советских партий, сказал Ленин делегатам, «это то, что некоторые люди слишком легко время от времени предаются чувству справедливости и законного негодования по поводу поражения Советской республики империализмом» и дают выход отчаянию и желают решать вопросы тактики революции «на основе их мимолетных чувств».
   Ленин говорил о том, как немецкий народ после Тильзитского мира, навязанного ему Наполеоном, и в то время, когда он был слабым и загнанным в тупик, «все же сумел сделать выводы из горьких уроков и подняться». И затем один из его пассажей, как мне показалось, тронул слушателей. «Мы в лучшем положении; мы не просто слабый и забитый народ, мы – народ, который был способен, и не из-за какой-то специальной услуги или исторического предназначения, но из-за определенного совпадения исторических обстоятельств, – который был способен принять честь – поднять знамя международной социалистической революции».
   Ленин завершил речь словами о том, что из-за того, что западный пролетариат живет в подполье, ему нелегко подать свой голос. Таким образом, советским войскам «понадобится много времени и терпения, и придется пройти через множество испытаний, прежде чем придет время, и он поможет нам, – а мы воспользуемся также малейшим шансом промедления, ибо время работает на нас». И – они увидят, они смогут совершить «героическое отступление», а потом «подождать, пока интернациональный социалистический пролетариат придет нам на помощь» и революция «распространится с широким размахом».
   В первый раз меня словно озарило: Ленин не был уверен, что они выживут.
   Все выглядели несчастными. В тот раз даже иностранные репортеры казались угнетенными и озабоченными, подавленными. После замечаний Ленина дебаты разгорелись с новой силой.
 
   Знакомая фигура беспокойно расхаживала туда-сюда на протяжении всех трех дней съезда. Большинство дипломатов союзников и персонал сбились в кучку в далекой Вологде. Здесь присутствовало несколько иностранцев, и Рэймонд Робинс бросался в глаза.
   В то время я не знал ничего существенного о запросе Советов, адресованном Вашингтону через Робинса, – предположительно, предназначенном для самого Вильсона, или о его задержке или сокращении по прибытии, о чем в то время не знал Робинс. Но я знал, как он даже сейчас надеялся, что за ратификацию не проголосуют. Он был достаточно проницателен, чтобы сказать мне в самом начале дебатов по Брест-Литовску, в феврале, что мир непременно будет популярным среди крестьян и что только для мыслящих людей, интеллектуалов, вопрос станет достаточно сложным. И тогда он мне также сказал, что один из тезисов Ленина о мире заключался в том, что невозможно будет заставить старую армию воевать, а революционную армию надо мобилизовать и обучить. Это показывает, сказал он, что Ленин все еще сосредотачивал свое внимание на крестьянах и что в этом он был гораздо реалистичнее Троцкого.
   Робинс был американцем, передающим злободневную информацию своему правительству из России в течение, фактически, всего периода после Октябрьской революции. Благодаря упорному труду он добился доверия со стороны Ленина, Троцкого, Радека и остальных. Изначально ему помогали в этой задаче другие, в том числе Джудсон, его «первый обращенный». Описывая ситуацию в России перед тем, как его отозвали, Джудсон в письме своему старому другу, министру почт генералу Альберту С. Берлсону от 10 апреля 1919 года (время, когда на Робинса в прессе обрушились обвинения, а на его публичных выступлениях присутствовали федеральные агенты), в частности, сказал:
   «Когда большевики, наконец, победили в ноябре 1917 года, мы – единственные среди всех представителей союзников и агентов делали в тот момент что-то реальное, чтобы помочь большевикам удержаться, признали, что они на самом деле твердо продержались весь жизненно важный период войны. И мы одни, похоже, понимали, что если мирные переговоры, которые в то время были предприняты в Брест-Литовске, были бы сорваны, то было бы необходимо проявить оперативность и мудрость, имея дело с руководителями большевиков. Для этой задачи на редкость удачно подходил Реймонд Робинс, ибо обладал теми самыми качествами, из-за которых, вероятно, он приобрел себе множество врагов и здесь и там. Он – великий идеалист и человек почти слишком широких человеческих симпатий, если вы можете понять, что я имею в виду. (Слишком сочувствует другим людям.) Таким образом, у него возникла сильная привязанность к Ленину и Троцкому, фанатическим лидерам, каковыми они являются. И, несмотря на то что эти лидеры понимали, по их собственному признанию, что Робинс много работал, его деятельность активно поддерживалась миллионами долларов Томпсона и комитетом Брешковской, чтобы лишить их власти… Когда мне было приказано выехать домой, он даже заставил русских и самого себя думать, что меня отправляют к президенту Вильсону, чтобы объяснить ему, как можно лучше помочь большевикам, если они откажутся подписать мир с Германией.
   Мое собственное интервью с Троцким, которое было представлено в ложном свете в Америке… сыграло свою роль в укреплении нежелания русских подписывать мир».
   «Джудсон был убежден, что Робинс, и некоторое время он сам, «эффективно подбадривали большевиков сопротивляться условиям германцев, кормя их обещаниями, которые, как мы надеялись, были не пустыми». И таким образом мы вносили вклад в затягивание «подписания мира, который едва ли можно было назвать миром». Однако те, кто делал эту работу, которую он рассматривал как ослабление Германии на Западе, «кажется, сейчас почти несправедливо получают одни только оскорбления». Я, как вы знаете, по природе человек веселый, но я не доживу, чтобы увидеть, как эта несправедливость будет исправлена».
   В отличие от Локкарта Робинс даже не мог отправить телеграмму правительству. Ему нужно было разыгрывать сцены перед Фрэнсисом, чтобы заставить его послать какие-нибудь телеграммы в Вашингтон. Все они были подписаны Фрэнсисом, который, после отправки рапортов Робинса, часто добавлял свои противоречивые замечания. (Робинс мог телеграфировать только чиновнику Моргана Дэвидсону, своему шефу по Красному Кресту в Нью-Йорке, или посылать донесения через Вильяма Бойса Томпсона.)
   Судьба рапортов Робинса, когда они, наконец, достигали Вашингтона, – это уже другой вопрос. Некоторое время спустя вашингтонский корреспондент газеты, издаваемой в Филадельфии, Линкольн Колкорд, отправил Робинсу некоторые отрывки из его личного дневника от 18 марта, чтобы показать ему, что Государственный департамент и другие официальные лица, которые должны были что-то знать, на деле ничего не знали о вопросе Ленина-Троцкого.
   Колкорд добавляет: «Первые новости, которые мы узнали об этом, поступили к нам в начале лета, когда вы прибыли в Вашингтон. Из всего этого я полагаю, будет справедливо предположить, что Польк [на то время, когда Вильсон отправлял послание на съезд Советов, Франц Польк был действующим государственным секретарем] ничего не знал об этих переговорах, и я всегда буду полагать, что президент не знал об этом. Я думаю, это дошло до [государственного секретаря] Лансинга, и он сунул дело в долгий ящик. Как вы знаете, полковник Хаус признался мне 9 августа, через неделю после интервенции, что он никогда раньше не видел и не слышал об этих контактах» 72.
   Помимо того факта, что Робинс верил, что послание достигло Вашингтона, и Англия, и Соединенные Штаты имели множество возможностей предложить помощь с этим посланием или без оного. Джудсон еще в январе предполагал некоторого рода сотрудничество, а записки, которые он сделал по пути в Америку, буквально дышат ощущением необходимости того, что ужасный Брест-Литовский договор должен найти поддержку из Америки и что это его последний шанс помочь России, а Россия, в свою очередь, поможет ему. Он даже отметил в своем дневнике, что Соединенные Штаты должны послать пропагандистов разного калибра (очевидно, имея в виду Сиссона), которые смогут понять революцию, и сухо предложил, что в порядке вещей должен быть честный подход.
   Покидая Христианию 7 февраля, Джудсон 12 февраля написал: «Новости по беспроводному телеграфу таковы, что русские отказались подписать мирный договор, но заявили, что мир существует на всех фронтах, и армии приказано демобилизоваться. Это правда? Не могли бы мы воспрепятствовать этому?» А 17 февраля он писал: «Из Лонг-Айленда – должно быть в Нью-Йорке завтра утром. Наша пропаганда в России паршивая. Смотрите покровительственный фильм о дядюшке Сэме, который опекает Ивана, которого наши рабочие из Христианского союза молодых людей (YMCA) считают омерзительным. Настоящий Иван не такой уж простой, как думают люди, – нам нужны настоящие радикалы в России для пропагандистской работы, чтобы работать с большевиками против наших врагов, – вдоль линии, где честные цели радикалов будут идти параллельно с целями нашего правительства».
   Большинство историков изображают Робинса односторонним человеком, чересчур упрощают его, за исключением профессора Вильямса. Порой, и это правда, он производил впечатление приверженца большевизма, партизана. Но потом возникали сомнения. Злой на революцию, злой на Ленина, когда Брест-Литовский мир был окончательно одобрен на Чрезвычайном Совете в Петрограде, он ругал меня, словно я лично был за это ответствен. «Вы можете сделать правильные выводы из этой капитуляции», – закричал он; его собственные выводы уже были таковы, что все достойные сожаления вещи он мог приписать безбожию большевиков. Но и в этом случае он не таил обиды (разве что на Сиссона, но на то имелись веские причины).
   В отличие от других мне довелось на родине узнать, кто был задействован в революции, когда она совершала ошибки, и кто принимал их лично на свой счет. (Не то чтобы Робинс был приписан к революции, как таковой, и в будущем, вернувшись в Америку, когда он говорил то на одном, то на другом побережье о признании России, он избегал, как чумы, аудитории, находящейся под покровительством людей или групп, которых подозревали в том, что они – радикалы.) У него было чувство собственника по отношению к Советам, и он испытывал почти личное оскорбление, его приводило в ярость, когда Красная армия отступила под натиском войск Деникина, двигавшихся на Москву. Я заходил к Робинсу на Бродвей в Нью-Йорке. Он держал пари, что Красная армия выстоит, так он мне сказал. Красная армия не так подвела его, как это сделала Россия.
   Как личность, Робинс всегда интриговал Радека. Я слышал, как Радек говорил: «Робинс не похож на кого-либо другого. Он религиозный человек, который молится и каждый день читает Библию, однако числом больше шести триумфов революции сломят власть ортодоксальной церкви».
   Теперь Робинс казался отстраненным, словно что-то обдумывал. У меня было некоторое представление о том, что поглощало его, когда я услышал, как он публично читал телеграмму, направленную президентом Вильямсом съезду, которую Робинс заранее вручил Ленину.
   Разумеется, для любого из союзных правительств могло быть трудно обратиться к советскому правительству и при этом делать вид, что его не существует, однако к этому времени президент Вильсон был единственным из глав союзных государств, кто направил послания русскому народу. Другие разговаривали друг с другом или обращались к собственным парламентам. Лорд Бальфур в своем покровительственном усердии довел до парламента свое мнение 14 марта, в день открытия съезда в Москве, и через девять дней после длинной телеграммы Локкарта в британское министерство иностранных дел, в котором предлагал помощь и сотрудничество, после его разговора с Троцким. Лорд Бальфур в жалких словах обрисовал беспомощность России перед лицом проникновения в страну немцев. «Союзники – Америка, Британия, Франция, Италия и Япония – должны делать все, что могут в данный момент, чтобы помочь России». И что это было? Поддерживать Японию в ее планах вторгнуться на Востоке, отказаться от тенденции считать, что Японией движут «эгоистичные и бесчестные мотивы». Помощь состояла в том, что должны вторгнуться все, ради блага России.