Страница:
– Мы хотим, чтобы наши продукты и припасы поступали бы русским рабочим и крестьянам, – сказали они.
То, чему я был свидетелем, – это было формальной (настолько формальной, насколько позволяли фронтовые условия) конференцией, на которой присутствовали делегаты двух национальностей, представлявшие одну треть населения мира. К китайцам обращались на их языке, переводчиком был блистательный двадцатиоднолетний Тунганоги, который, как и Суханов, воплощал в себе молодую революционную Россию. Советскую делегацию возглавлял Краснощекое, проделавший исключительно практические приготовления для сотрудничества, к которому Суханов приложил руку. Он произнес речь, в которой он превознес их братскую встречу под открытым небом, и сказал:
– Китайский и русский народ – это истинные дети природы, не испорченные пороками западной цивилизации, неискушенные в дипломатических обманах и интригах.
Рядом с красногвардейцами во время нашей поездки по фронту мы видели поднимающиеся подразделения Красной армии. Здесь, по крайней мере, это была интернациональная армия, включавшая, что крайне важно, чехов, которые сопротивлялись своим офицерам и вступили в ряды Красной армии.
В целом здесь и на других фронтах семеновские подразделения были отброшены назад, и примерно четыреста чехов сражались в солидарности с большевиками. Там также были корейцы, они грелись у костров и, согласно рапортам, говорили:
– Мы сражаемся сейчас за вашу свободу; когда-нибудь вы будете сражаться с нами против японцев за нашу независимость.
Семенов не был единственным претендентом на лавры Наполеона Сибири; просто он был на данный момент самым дерзким и наглым и заявлял о своих намерениях продвинуться к Уральским горам, а оттуда – в Москву и в Кремль.
Красногвардейцам приходилось часто покидать заводские станки и работу на полях (поскольку это был июнь, солнце почти не садилось, и каждая минута светового дня должна была быть использована для работы на земле), но их торжественно провожали и встречали как героев.
Я прокомментировал Лифшицу, что они, должно быть, теряют много времени, чтобы работать таким образом, и все постоянно повторялось, изо дня в день.
– Может, оно и так – ответил Лифшиц, – но каждый раз, когда они возвращаются, мы понимаем, что все это ненадолго и им снова придется идти в бой. И они это понимают. Поэтому человек может выдержать все это, если ему говорят, что он – герой. И слова, идущие от сердца, – это то, что у нас имеется в избытке, – немного застенчиво произнес он. – Я лишь хочу, чтобы у нас были современные ружья и пули, а также гранаты в таком же количестве.
Конечно же их заводы вовсю работали, производя ружья, но по-настоящему большие орудия на крепости, смотревшие на бухту Золотой Рог, прибыли из Петрограда, мне кажется, еще во время авантюры Корнилова, в которой Керенский скомпрометировал себя.
Была определенная логика в словах Лифшица. Иногда что-то в Джероме напоминало мне Воскова. Он не обладал искрометным юмором Воскова, однако у них обоих была некая тугая нить, что делала их похожими друг на друга. Я также подозреваю, что, как Восков, Лифшиц всегда лучше всего собирался во время кризисов и расслаблялся, только когда все шло хорошо, но я не могу сказать, что за семь недель, что я был там, кризис миновал, он лишь усугублялся. Но все равно, с Джеромом я чувствовал себя относительно веселым. Несмотря на то что он был наделен высохшим телом и спиной, которую не мог выпрямить, его дар – смотреть на вещи прямо (что он приписывал своему марксизму, разумеется) был таким, что в его присутствии я никогда не думал о нем как о человеке, имеющем физические недостатки.
Когда я собирался выступить с речью перед Советами 9 июня, я спросил Джерома:
– Не будет ли немного разочаровывающим – говорить о необходимости разбить Семенова, когда я только что сказал в двух статьях, напечатанных в вашей уважаемой газете, что он полностью изгнан?
– Конечно нет. Почему вы беспокоитесь о таких пустяках? Вы, художники, хотите, чтобы жизнь отражала ваши слова, а не наоборот. Может, нам сейчас придется прогонять его раз в неделю начиная с сегодняшнего дня, пока не прогоним окончательно? Так что задайте им жару. Кроме того, ваши статьи были напечатаны на английском языке, чтобы произвести впечатление на иностранцев, и мы надеемся, что Вудро Вильсон сейчас читает их. Однако вашу речь услышат люди из доков и сталелитейных заводов.
Итак, я произнес речь. Это произошло в субботу, 9 июня. А 11 июня в «Крестьянине и рабочем» речь появилась полностью, под заголовком, который даже мне показался слишком провокационным.
Через день после того, как я произнес речь, 10 июня, состоялся большой митинг на Вокзальной площади, на котором приветствовали красногвардейцев, вернувшихся домой. Это была часть подразделения из Владивостока и Сучанской области, которая вместе с гарнизоном солдат и матросов Сибирского флота принимала участие в важных боевых действиях на Трансбайкальской линии фронта.
Случилось так, что это было окончательным изгнанием Семенова, но, к сожалению, здесь имели место другие факторы, более важные, чем его решающее поражение.
Армию в то время возглавлял молодой военный стратег Сергей Лазо, известный по всей этой части Сибири за его подвиги. На торжественную встречу вернулись многие местные красногвардейцы, и среди речей, праздновавших их триумф, одна была произнесена приглашенным американским корреспондентом. «Крестьянин и рабочий» удовлетворился на этот раз тем, что в номере от 12 июня просто упомянул, что я тоже говорил; даже Джером уже начал понемногу уставать от моих речей.
Реванш, когда он наступил, исходил не от Семенова. Чехи продолжали прибывать по Транссибирской дороге, пока их не скопилось более 17 000 во Владивостоке. 29 июня, с более или менее неприкрытой помощью французов, британцев и японцев, они оккупировали город, арестовали всех большевистских вождей, которых смогли захватить, спустили красный флаг и подняли ненавистный царский. Американцы тоже сыграли свою роль: крейсер «Бруклин» окружил американское консульство, чтобы защитить его, думаю, на тот случай, если какие-нибудь члены Советов попробуют найти там прибежище.
Мне становилось все противнее и неприятнее. Неужели интервенция была спланирована даже со стороны моей страны?
Как боялся Вакс, воинственные портовые рабочие отказывались принимать состояние осады, несмотря на нацеленные с залива на город пушки и винтовки в руках чехов. Ворвавшись в пустое здание красных, где Суханов, сидевший за столом, был взят врасплох и рано утром арестован, эти рабочие в течение сорока восьми часов удерживали здание, вооруженные лишь несколькими винтовками. Они кричали из окон и пели песню английских рабочих-транспортников, которой их научил Вакс. («Удерживайте крепость, ведь мы идем! Объединяйтесь, парни, будьте сильны!») Их вытеснили только ночью, когда чехи проскользнули близко от здания, бросили в окно зажигательную бомбу.
Кровавая баня, которой так боялся Вакс, началась. Многие были застрелены.
4 июля мы провели красные похороны этих товарищей. Я говорю «мы» с некоторой гордостью, хотя сам принимал в этом мало участия – просто присутствовал на подпольном митинге с теми товарищами, что оставались на свободе, на котором мы спланировали похороны. Вакс решил, что мне идти будет опасно. В качестве председателя совета профсоюзов его разыскивали чехи и белогвардейцы или и те и другие, и партия, или то, что от нее осталось, решила, что ему нужно держаться подальше. Я сказал ему, что меня тоже пару раз арестовывали, чехи врывались в мою комнату, хватали мои бумаги и рукопись книги и что мне надоело прятаться; я пойду. Он сказал, что я «безответственный», а я вспыхнул и сказал, что у меня есть над ним преимущество, мне не нужно подчиняться любому решению партии, и что у меня есть свое мнение.
Митинг был в общем-то довольно прозаичным. Ни одного слова не было потрачено на чувства или сантименты. Немногие из присутствовавших понимали, что время дорого, и все выходили с конкретными предложениями.
Сами похороны были настолько многолюдными – тысяча рабочих и работниц молча выстроились на холме в ряды вдоль покрытых красными флагами гробов их товарищей, – что не было сделано никакой попытки, чтобы нарушить тишину или прервать церемонию. Лифшиц находился в первом концентрационном лагере на Малой речке, как и Петр, и газета не вышла, поэтому, насколько я знаю, моя глава «Красные похороны» в моей книге о русской революции – единственная запись этого события. Разумеется, Вакс и я составили ее позже.
Последние несколько дней, что я провел во Владивостоке после похорон, смутно сохранились в моей памяти. Примерно в это время я узнал об убийстве Володарского на улице Петрограда 21 июня. Эти новости помимо всех событий во Владивостоке, а также известия о 150 американских моряках, высадившихся в Мурманске 11 июня, привели меня в глубокую депрессию. Как я могу сейчас поехать домой и пребывать там в целости и сохранности, оставив Суханова, Уткина, Сибирцева, Лифшица и всех других на бог знает какие пытки при Белой гвардии, которая, несомненно, одолеет чехов?
Моя китайская виза оказалась бесполезной, поскольку на самом деле китайские пароходы контролировали британцы; в конечном итоге вышла и британская виза, но деньги, которые я ожидал из Америки, так и не поступили. Я не слишком переживал об этом в своем подавленном настроении: для чего ехать домой, если интервенция так же очевидна, как день Страшного суда? – спросил я Вакса. Он дал мне задание. Степень американской интервенции имеет важное значение, сказал он. Общественный протест будет серьезным фактором, поскольку администрация Вильсона все еще делает вид, что верит в самоопределение.
За несколько дней перед тем, как я должен был отплыть, я пригласил Большую Зою в рыбацкий ресторан в Эгершельде, в самой отдаленной части Владивостока. Она просто сияла; рабочие собрали две тысячи рублей, чтобы отправить меня домой. Я объяснил, что не могу принять их. Как я могу быть уверен, что деньги, которые я отправлю им, чтобы заплатить долг, дойдут до них? Но в конце концов я взял деньги. И только через несколько лет у меня появилось доказательство, что деньги, которые я послал им, достигли Маленькой Зои кружным путем.
К 9 июля, судя по газете, которая у меня сохранилась, я был в Шанхае, где провел еще месяц, прежде чем добрался до Соединенных Штатов. К 16 сентября, когда я прибыл в Сан-Франциско на корабле «Нанкинг», весь Дальний Восток был оккупирован интервентами, в том числе американцами, которые высадились во Владивостоке в августе, а также в Архангельске и с увеличенными силами в Мурманске. Я не ставлю своей целью описывать американское вторжение на Дальний Восток или на север России. Это сделано другими, кто принимал в этом участие. Майор Грейвз в своей книге писал, что был командующим американскими войсками, отправленными в Сибирь: «Должен признать, что не понимаю, чего добивались Соединенные Штаты этим военным вмешательством» 84.
Большинство моих владивостокских товарищей (не Вакс или девушки) были убиты во время Гражданской войны. Смерть их была особенно зверской, невероятно жестокой, во многих случаях. Я перечислил несколько таких случаев в своей книге «Через русскую революцию», наряду с гибелью моих петроградских друзей. Через несколько лет я узнал больше подробностей от тех, кто выжил. Если выразить в простых строках, то список таков:
Константин Суханов и Дмитрий Мельников – их забрали из первого концентрационного лагеря на Малой речке в ноябре 1918 года, предположительно для того, чтобы перевезти в тюрьму, завели в близлежащий лес и казнили. «Я видел место, где они были убиты, и их еще теплые тела. Они были расстреляны в упор».
Всеволод Сибирцев (так же как Сергей Лазо и некто Луцкий, которого я не знал) был сожжен заживо в паровозной топке в мае 1920 года белогвардейцами на железнодорожной станции между Владивостоком и Хабаровском. Белой гвардии этих людей выдали японцы.
Петр Уткин, редактор. Он один из трех человек, сбежавших из первого концентрационного лагеря на Малой речке 13 января 1920 года, следующим летом был отправлен к японскому командованию вместе с двумя товарищами как посланник перемирия. Успешные переговоры закончились, они ехали по пути домой на японском поезде, когда белогвардейцам разрешили схватить их и убить.
Я почти ничего нового не узнал о казни Нейбута белыми в Омске в 1919 году, кроме того, что Нейбут продолжал работать в подполье, после того как Омск стал резиденцией правительства Колчака.
Наряду со всеми этими людьми, а также с Янышевым, Восковым и Володарским, я подумал о Джоне Риде. Только Рида хорошо знают во всем мире. Из всех других только Володарский упоминается в западной истории. И только Янышев и Рид погребены в Кремлевской стене на Красной площади. Героизм был таким привычным в те дни, и большевики так расточительны в ключевых сражениях, что большинство русских историков, насколько я знаю, ничего не пишут о Янышеве или Воскове. Несколько владивостокских писателей больше написали о провинциальных героях морских сражений.
Мне часто казалось странным, что я прожил такую долгую жизнь, в то время как эти люди, которых я любил, умерли много лет назад. Если жизнь имеет цель, то смерть имеет значение, поэтому я не оплакивал их, но каждая смерть ожесточала меня, укрепляла в моей решимости никогда не предавать людей, которые так дороги мне, и не предавать дело, ради которого они погибли.
И даже сейчас я не могу не думать, какие книги мог бы написать Рид. И даже сейчас я не могу смотреть на фотографии Рида, снятые в той финской тюрьме, где он жил на мороженой рыбе более двух месяцев, без ярости на всех тех, кто пытался изобразить Рида разочарованным, когда тот умер. Меня там не было, не было и их, но Луиза Брайант была, и только после ее смерти легенду о разочаровавшемся Риде начали раздувать те, кто сами были разочарованы.
И даже сейчас я скорблю, когда думаю о том, как погибли некоторые из моих владивостокских товарищей. Полномасштабная интервенция ударила сначала по Владивостоку и продолжалась там дольше всего. Долго еще после того, как правительство Колчака было свергнуто, а британцы, французы и американцы были широким фронтом выдворены с Дальнего Востока, оставались еще большие силы японцев. И лишь 25 октября 1922 года Советы опять победили и подняли красный флаг над Владивостоком.
Поэтому меня никогда не покидало чувство стыда за роль, которую моя страна сыграла в этом объединенном усилии задушить социализм в колыбели, раз и навсегда, и если я хотя бы немного сумел смягчить вину от того, что я американец, то я уже доволен.
Совершенно очевидно, почему критики и историки изобрели гуманные причины, оправдывающие роль Америки в этой бесчеловечной интервенции и бойкоте нового и еще неопытного социалистического правительства. Ибо суть американской политики с 1918 года и далее отражала продолжающуюся оппозицию коммунизму и ожиданию людьми социальных перемен. Это руководило нашей политикой во время испанской Гражданской войны, во время Кубинской революции и во время всех истинных движений за освобождение в Азии и в Африке вплоть до настоящего времени – до зимы 1961 года.
Жертвы людей, которыми я восхищаюсь и которых люблю в Европейской России и во Владивостоке, лишь побудили меня писать и сражаться против такой политики.
И только смерть одного товарища, о которой я недавно узнал, дезориентировала и на некоторое время парализовала меня. В двадцатых годах я получил письмо от маленького Лифшица. Письмо было веселым, несмотря на японскую оккупацию и дополнительный срок заключения – еще на несколько месяцев, который ему пришлось отбывать во Владивостоке. Много лет спустя, во время моей последней поездки в Советский Союз в 1959 году, я узнал о его судьбе. Кажется, он переехал в Москву после освобождения морских провинций и умер там в 1937 году, став очередной жертвой сталинской чистки.
Я лишь могу сказать, вместе с Лениным, что более интересно жить вместе с революцией и пройти через нее, чем писать о ней 85.
Я не был ни пророком, ни провидцем; но более дальновидным, чем американцы, которые на каждом критическом повороте истории теряют веру в интернационализм и социализм, а русские люди способны в конце концов сотворить чудо, которое предвидел Ленин. И я верю, что они это сделают.
ЭПИЛОГ
То, чему я был свидетелем, – это было формальной (настолько формальной, насколько позволяли фронтовые условия) конференцией, на которой присутствовали делегаты двух национальностей, представлявшие одну треть населения мира. К китайцам обращались на их языке, переводчиком был блистательный двадцатиоднолетний Тунганоги, который, как и Суханов, воплощал в себе молодую революционную Россию. Советскую делегацию возглавлял Краснощекое, проделавший исключительно практические приготовления для сотрудничества, к которому Суханов приложил руку. Он произнес речь, в которой он превознес их братскую встречу под открытым небом, и сказал:
– Китайский и русский народ – это истинные дети природы, не испорченные пороками западной цивилизации, неискушенные в дипломатических обманах и интригах.
Рядом с красногвардейцами во время нашей поездки по фронту мы видели поднимающиеся подразделения Красной армии. Здесь, по крайней мере, это была интернациональная армия, включавшая, что крайне важно, чехов, которые сопротивлялись своим офицерам и вступили в ряды Красной армии.
В целом здесь и на других фронтах семеновские подразделения были отброшены назад, и примерно четыреста чехов сражались в солидарности с большевиками. Там также были корейцы, они грелись у костров и, согласно рапортам, говорили:
– Мы сражаемся сейчас за вашу свободу; когда-нибудь вы будете сражаться с нами против японцев за нашу независимость.
Семенов не был единственным претендентом на лавры Наполеона Сибири; просто он был на данный момент самым дерзким и наглым и заявлял о своих намерениях продвинуться к Уральским горам, а оттуда – в Москву и в Кремль.
Красногвардейцам приходилось часто покидать заводские станки и работу на полях (поскольку это был июнь, солнце почти не садилось, и каждая минута светового дня должна была быть использована для работы на земле), но их торжественно провожали и встречали как героев.
Я прокомментировал Лифшицу, что они, должно быть, теряют много времени, чтобы работать таким образом, и все постоянно повторялось, изо дня в день.
– Может, оно и так – ответил Лифшиц, – но каждый раз, когда они возвращаются, мы понимаем, что все это ненадолго и им снова придется идти в бой. И они это понимают. Поэтому человек может выдержать все это, если ему говорят, что он – герой. И слова, идущие от сердца, – это то, что у нас имеется в избытке, – немного застенчиво произнес он. – Я лишь хочу, чтобы у нас были современные ружья и пули, а также гранаты в таком же количестве.
Конечно же их заводы вовсю работали, производя ружья, но по-настоящему большие орудия на крепости, смотревшие на бухту Золотой Рог, прибыли из Петрограда, мне кажется, еще во время авантюры Корнилова, в которой Керенский скомпрометировал себя.
Была определенная логика в словах Лифшица. Иногда что-то в Джероме напоминало мне Воскова. Он не обладал искрометным юмором Воскова, однако у них обоих была некая тугая нить, что делала их похожими друг на друга. Я также подозреваю, что, как Восков, Лифшиц всегда лучше всего собирался во время кризисов и расслаблялся, только когда все шло хорошо, но я не могу сказать, что за семь недель, что я был там, кризис миновал, он лишь усугублялся. Но все равно, с Джеромом я чувствовал себя относительно веселым. Несмотря на то что он был наделен высохшим телом и спиной, которую не мог выпрямить, его дар – смотреть на вещи прямо (что он приписывал своему марксизму, разумеется) был таким, что в его присутствии я никогда не думал о нем как о человеке, имеющем физические недостатки.
Когда я собирался выступить с речью перед Советами 9 июня, я спросил Джерома:
– Не будет ли немного разочаровывающим – говорить о необходимости разбить Семенова, когда я только что сказал в двух статьях, напечатанных в вашей уважаемой газете, что он полностью изгнан?
– Конечно нет. Почему вы беспокоитесь о таких пустяках? Вы, художники, хотите, чтобы жизнь отражала ваши слова, а не наоборот. Может, нам сейчас придется прогонять его раз в неделю начиная с сегодняшнего дня, пока не прогоним окончательно? Так что задайте им жару. Кроме того, ваши статьи были напечатаны на английском языке, чтобы произвести впечатление на иностранцев, и мы надеемся, что Вудро Вильсон сейчас читает их. Однако вашу речь услышат люди из доков и сталелитейных заводов.
Итак, я произнес речь. Это произошло в субботу, 9 июня. А 11 июня в «Крестьянине и рабочем» речь появилась полностью, под заголовком, который даже мне показался слишком провокационным.
«ПРИЗЫВ К ОРУЖИЮСказав, что рабоче-крестьянская Октябрьская революция спасла революцию от хаоса, в который она скатывалась, я добавил:
Они [силы Семенова] имеют офицеров и деньги; но на нашей стороне и стихийные, и моральные силы. Они сражаются за восстановление старого жестокого, деспотического порядка; мы боремся за новый, свободный, справедливый порядок. Выбираясь изо лжи и клеветы, которой покрыта русская революция, мир начинает понимать, за что она борется: за общество без враждующих классов, где избитые, презираемые и угнетаемые крестьяне станут собственниками и будут строить свою экономику и человечество найдет нечто помимо прекрасных чувств в утверждении братства всех народов».
«С самым широким сотрудничеством с обеих сторон любая задача восстановления России будет спотыкаться и буксовать. Но вместо того, чтобы получить помощь, рабочие получают удары и оскорбления со всех сторон. Им саботировали работу прежние старорежимные чиновники, их бросили интеллектуалы, бойкотировали союзники, почти гильотинировали немцы, в то время как почти каждый так называемый свободолюбивый гражданин из демократического западного общества оказывал моральную поддержку, а иногда и физическую помощь их очернителям, клеветникам и душителям.И я завершил:
Однако нет никакой силы, которая могла бы сокрушить русскую революцию, и сегодня Советское правительство пускает корни глубже в русскую почву, чем когда-либо ранее».
«Ваш президент только что сказал: «Кто бы ни двинулся через пограничную линию Сибири, угрожая рабочему правительству, должен погибнуть на месте!» И так же говорим все мы! Он должен умереть, либо умрем мы!
Нам жизнь мила: жить под лучами солнца, наблюдать, как играют солнечные блики на воде; познавать любовь близких нам людей – все это драгоценно. Но еще дороже и драгоценнее братство человечества; судьба демократии и триумф Интернационала. И за это мы не откажемся умереть!
Да здравствует Советская власть! Да здравствует Красная армия! Да здравствует Интернационал!»
Через день после того, как я произнес речь, 10 июня, состоялся большой митинг на Вокзальной площади, на котором приветствовали красногвардейцев, вернувшихся домой. Это была часть подразделения из Владивостока и Сучанской области, которая вместе с гарнизоном солдат и матросов Сибирского флота принимала участие в важных боевых действиях на Трансбайкальской линии фронта.
Случилось так, что это было окончательным изгнанием Семенова, но, к сожалению, здесь имели место другие факторы, более важные, чем его решающее поражение.
Армию в то время возглавлял молодой военный стратег Сергей Лазо, известный по всей этой части Сибири за его подвиги. На торжественную встречу вернулись многие местные красногвардейцы, и среди речей, праздновавших их триумф, одна была произнесена приглашенным американским корреспондентом. «Крестьянин и рабочий» удовлетворился на этот раз тем, что в номере от 12 июня просто упомянул, что я тоже говорил; даже Джером уже начал понемногу уставать от моих речей.
Реванш, когда он наступил, исходил не от Семенова. Чехи продолжали прибывать по Транссибирской дороге, пока их не скопилось более 17 000 во Владивостоке. 29 июня, с более или менее неприкрытой помощью французов, британцев и японцев, они оккупировали город, арестовали всех большевистских вождей, которых смогли захватить, спустили красный флаг и подняли ненавистный царский. Американцы тоже сыграли свою роль: крейсер «Бруклин» окружил американское консульство, чтобы защитить его, думаю, на тот случай, если какие-нибудь члены Советов попробуют найти там прибежище.
Мне становилось все противнее и неприятнее. Неужели интервенция была спланирована даже со стороны моей страны?
Как боялся Вакс, воинственные портовые рабочие отказывались принимать состояние осады, несмотря на нацеленные с залива на город пушки и винтовки в руках чехов. Ворвавшись в пустое здание красных, где Суханов, сидевший за столом, был взят врасплох и рано утром арестован, эти рабочие в течение сорока восьми часов удерживали здание, вооруженные лишь несколькими винтовками. Они кричали из окон и пели песню английских рабочих-транспортников, которой их научил Вакс. («Удерживайте крепость, ведь мы идем! Объединяйтесь, парни, будьте сильны!») Их вытеснили только ночью, когда чехи проскользнули близко от здания, бросили в окно зажигательную бомбу.
Кровавая баня, которой так боялся Вакс, началась. Многие были застрелены.
4 июля мы провели красные похороны этих товарищей. Я говорю «мы» с некоторой гордостью, хотя сам принимал в этом мало участия – просто присутствовал на подпольном митинге с теми товарищами, что оставались на свободе, на котором мы спланировали похороны. Вакс решил, что мне идти будет опасно. В качестве председателя совета профсоюзов его разыскивали чехи и белогвардейцы или и те и другие, и партия, или то, что от нее осталось, решила, что ему нужно держаться подальше. Я сказал ему, что меня тоже пару раз арестовывали, чехи врывались в мою комнату, хватали мои бумаги и рукопись книги и что мне надоело прятаться; я пойду. Он сказал, что я «безответственный», а я вспыхнул и сказал, что у меня есть над ним преимущество, мне не нужно подчиняться любому решению партии, и что у меня есть свое мнение.
Митинг был в общем-то довольно прозаичным. Ни одного слова не было потрачено на чувства или сантименты. Немногие из присутствовавших понимали, что время дорого, и все выходили с конкретными предложениями.
Сами похороны были настолько многолюдными – тысяча рабочих и работниц молча выстроились на холме в ряды вдоль покрытых красными флагами гробов их товарищей, – что не было сделано никакой попытки, чтобы нарушить тишину или прервать церемонию. Лифшиц находился в первом концентрационном лагере на Малой речке, как и Петр, и газета не вышла, поэтому, насколько я знаю, моя глава «Красные похороны» в моей книге о русской революции – единственная запись этого события. Разумеется, Вакс и я составили ее позже.
Последние несколько дней, что я провел во Владивостоке после похорон, смутно сохранились в моей памяти. Примерно в это время я узнал об убийстве Володарского на улице Петрограда 21 июня. Эти новости помимо всех событий во Владивостоке, а также известия о 150 американских моряках, высадившихся в Мурманске 11 июня, привели меня в глубокую депрессию. Как я могу сейчас поехать домой и пребывать там в целости и сохранности, оставив Суханова, Уткина, Сибирцева, Лифшица и всех других на бог знает какие пытки при Белой гвардии, которая, несомненно, одолеет чехов?
Моя китайская виза оказалась бесполезной, поскольку на самом деле китайские пароходы контролировали британцы; в конечном итоге вышла и британская виза, но деньги, которые я ожидал из Америки, так и не поступили. Я не слишком переживал об этом в своем подавленном настроении: для чего ехать домой, если интервенция так же очевидна, как день Страшного суда? – спросил я Вакса. Он дал мне задание. Степень американской интервенции имеет важное значение, сказал он. Общественный протест будет серьезным фактором, поскольку администрация Вильсона все еще делает вид, что верит в самоопределение.
За несколько дней перед тем, как я должен был отплыть, я пригласил Большую Зою в рыбацкий ресторан в Эгершельде, в самой отдаленной части Владивостока. Она просто сияла; рабочие собрали две тысячи рублей, чтобы отправить меня домой. Я объяснил, что не могу принять их. Как я могу быть уверен, что деньги, которые я отправлю им, чтобы заплатить долг, дойдут до них? Но в конце концов я взял деньги. И только через несколько лет у меня появилось доказательство, что деньги, которые я послал им, достигли Маленькой Зои кружным путем.
К 9 июля, судя по газете, которая у меня сохранилась, я был в Шанхае, где провел еще месяц, прежде чем добрался до Соединенных Штатов. К 16 сентября, когда я прибыл в Сан-Франциско на корабле «Нанкинг», весь Дальний Восток был оккупирован интервентами, в том числе американцами, которые высадились во Владивостоке в августе, а также в Архангельске и с увеличенными силами в Мурманске. Я не ставлю своей целью описывать американское вторжение на Дальний Восток или на север России. Это сделано другими, кто принимал в этом участие. Майор Грейвз в своей книге писал, что был командующим американскими войсками, отправленными в Сибирь: «Должен признать, что не понимаю, чего добивались Соединенные Штаты этим военным вмешательством» 84.
Большинство моих владивостокских товарищей (не Вакс или девушки) были убиты во время Гражданской войны. Смерть их была особенно зверской, невероятно жестокой, во многих случаях. Я перечислил несколько таких случаев в своей книге «Через русскую революцию», наряду с гибелью моих петроградских друзей. Через несколько лет я узнал больше подробностей от тех, кто выжил. Если выразить в простых строках, то список таков:
Константин Суханов и Дмитрий Мельников – их забрали из первого концентрационного лагеря на Малой речке в ноябре 1918 года, предположительно для того, чтобы перевезти в тюрьму, завели в близлежащий лес и казнили. «Я видел место, где они были убиты, и их еще теплые тела. Они были расстреляны в упор».
Всеволод Сибирцев (так же как Сергей Лазо и некто Луцкий, которого я не знал) был сожжен заживо в паровозной топке в мае 1920 года белогвардейцами на железнодорожной станции между Владивостоком и Хабаровском. Белой гвардии этих людей выдали японцы.
Петр Уткин, редактор. Он один из трех человек, сбежавших из первого концентрационного лагеря на Малой речке 13 января 1920 года, следующим летом был отправлен к японскому командованию вместе с двумя товарищами как посланник перемирия. Успешные переговоры закончились, они ехали по пути домой на японском поезде, когда белогвардейцам разрешили схватить их и убить.
Я почти ничего нового не узнал о казни Нейбута белыми в Омске в 1919 году, кроме того, что Нейбут продолжал работать в подполье, после того как Омск стал резиденцией правительства Колчака.
Наряду со всеми этими людьми, а также с Янышевым, Восковым и Володарским, я подумал о Джоне Риде. Только Рида хорошо знают во всем мире. Из всех других только Володарский упоминается в западной истории. И только Янышев и Рид погребены в Кремлевской стене на Красной площади. Героизм был таким привычным в те дни, и большевики так расточительны в ключевых сражениях, что большинство русских историков, насколько я знаю, ничего не пишут о Янышеве или Воскове. Несколько владивостокских писателей больше написали о провинциальных героях морских сражений.
Мне часто казалось странным, что я прожил такую долгую жизнь, в то время как эти люди, которых я любил, умерли много лет назад. Если жизнь имеет цель, то смерть имеет значение, поэтому я не оплакивал их, но каждая смерть ожесточала меня, укрепляла в моей решимости никогда не предавать людей, которые так дороги мне, и не предавать дело, ради которого они погибли.
И даже сейчас я не могу не думать, какие книги мог бы написать Рид. И даже сейчас я не могу смотреть на фотографии Рида, снятые в той финской тюрьме, где он жил на мороженой рыбе более двух месяцев, без ярости на всех тех, кто пытался изобразить Рида разочарованным, когда тот умер. Меня там не было, не было и их, но Луиза Брайант была, и только после ее смерти легенду о разочаровавшемся Риде начали раздувать те, кто сами были разочарованы.
И даже сейчас я скорблю, когда думаю о том, как погибли некоторые из моих владивостокских товарищей. Полномасштабная интервенция ударила сначала по Владивостоку и продолжалась там дольше всего. Долго еще после того, как правительство Колчака было свергнуто, а британцы, французы и американцы были широким фронтом выдворены с Дальнего Востока, оставались еще большие силы японцев. И лишь 25 октября 1922 года Советы опять победили и подняли красный флаг над Владивостоком.
Поэтому меня никогда не покидало чувство стыда за роль, которую моя страна сыграла в этом объединенном усилии задушить социализм в колыбели, раз и навсегда, и если я хотя бы немного сумел смягчить вину от того, что я американец, то я уже доволен.
Совершенно очевидно, почему критики и историки изобрели гуманные причины, оправдывающие роль Америки в этой бесчеловечной интервенции и бойкоте нового и еще неопытного социалистического правительства. Ибо суть американской политики с 1918 года и далее отражала продолжающуюся оппозицию коммунизму и ожиданию людьми социальных перемен. Это руководило нашей политикой во время испанской Гражданской войны, во время Кубинской революции и во время всех истинных движений за освобождение в Азии и в Африке вплоть до настоящего времени – до зимы 1961 года.
Жертвы людей, которыми я восхищаюсь и которых люблю в Европейской России и во Владивостоке, лишь побудили меня писать и сражаться против такой политики.
И только смерть одного товарища, о которой я недавно узнал, дезориентировала и на некоторое время парализовала меня. В двадцатых годах я получил письмо от маленького Лифшица. Письмо было веселым, несмотря на японскую оккупацию и дополнительный срок заключения – еще на несколько месяцев, который ему пришлось отбывать во Владивостоке. Много лет спустя, во время моей последней поездки в Советский Союз в 1959 году, я узнал о его судьбе. Кажется, он переехал в Москву после освобождения морских провинций и умер там в 1937 году, став очередной жертвой сталинской чистки.
Я лишь могу сказать, вместе с Лениным, что более интересно жить вместе с революцией и пройти через нее, чем писать о ней 85.
Я не был ни пророком, ни провидцем; но более дальновидным, чем американцы, которые на каждом критическом повороте истории теряют веру в интернационализм и социализм, а русские люди способны в конце концов сотворить чудо, которое предвидел Ленин. И я верю, что они это сделают.
ЭПИЛОГ
Что сказать о тех годах, что были после? Что произошло с тех пор, как мы с Ридом перебрались с периферии революции в ее неистовый центр и оказались за красными знаменами, трепетавшими на холодном ветру, вместе с людьми, величественно маршировавшими не в ногу, с глазами в которых горела мечта об истинном интернационализме?
Не все годы были для меня такими же беспечными, как тогда, примерно через девять месяцев после того, как я потерял свою рукопись во Владивостоке и начал писать книгу заново в маленьком домике Джона Рида на поросших лесом холмах над рекой Гудзон. Это верно, что я страдал от острой боли – мучил ишиас, и Джон с профессиональными приемами время от времени поглаживал по изнемогавшей от боли спине и ноге. Надежды у нас были возвышенны, в воздухе носилась весна, и мой радикулит не имел значения.
Мы с ним много говорили о России, хотя Джон начал отклонять приглашения, чтобы проводить организационную революционную работу и писать. Когда я спорил с ним, что для меня важнее говорить, нежели писать, раньше, чем страна погрузится еще глубже в интервенцию, и пока есть еще шанс повлиять на правительство, он возражал. Нет, я должен больше писать, он не переубедит меня; слишком мало людей побывали там, я могу обратиться к большей аудитории в печатном виде, и это важнее, чем если я буду просто говорить, кроме того, Робинс теперь выступает против интервенции 86.
Вот почему он заставил меня выехать из Кротона, чтобы посмотреть, что я сижу и пишу.
Каждый из нас в то время делал свой выбор. Мой состоял в том, чтобы способствовать пониманию США наших воюющих товарищей и дела социализма, для чего я пытался достучаться до тех, кто еще не был завоеван, главным образом – до людей среднего класса. Рид должен был организовать авангардное движение, чтобы устроить здесь революцию. Для нас обоих, увидевших революцию, все остальное имело второстепенное значение. Поскольку для нас обоих и для мира, если бы он только об этом знал, все должно измениться.
Каждый раз, когда я возвращался в Советскую Россию, меня поражали происходившие там перемены, и вместе с ними приходили головокружительные перевороты в политике. В первый раз я вернулся в 1922 году и оставался до декабря 1927-го. За эти годы я в основном побывал в деревнях, вместе с Люситой Сквайр, которая поехала в Россию в 1922 году, чтобы создать фильм о строительстве для квакеров. Мы познакомились и поженились. Вместе мы объездили множество деревень, часто наезжали в села по отдельности, а затем встречались, чтобы свести воедино наши открытия. Люсита училась на кинематографических курсах, на самом деле она была первой «пишущей девушкой» в Голливуде. Теперь, когда наши кофры иссякли, она бросилась в Лондон, чтобы писать сценарии, чтобы восполнить их.
Когда я приехал в 1922 году, голод начинал исчезать, однако в деревнях на Волге те, кто выжил, рассказывали леденящие душу истории. Их я передавал без изменений, и некоторые из них есть в моей книге «Русская земля. Нэп» (Новая экономическая политика, которая была введена в 1921 году); спекуляции, экспериментирование и новые предприятия были руководящей линией партии в те дни. На каждой деревенской улице можно было почерпнуть какую-нибудь историю, и я писал об этом в периодические издания, такие как «Хариерс Атлантик Мантли», «Йейль ревю» и «Азия» и печатающийся на мелованной бумаге ежемесячный журнал, помещавший большое количество иллюстраций.
Среди крестьян я чувствовал себя лучше, чем в городах. Я любил саму русскую землю, и это ощущение родства с крестьянами присутствовало у меня повсюду, где бы я ни был. Я удалялся от лесистой местности Карпово, что находится к северу от Архангельска, проехав шесть дней и ночей на лодке, как новичок, чтобы добраться до деревень на Черном море и Кахетии в Грузии. Но, отдавая должное уважение Луису Фишеру, который в своей автобиографии «Люди и политики» любезно ссылается на меня как человека, «который понимает, что было толстовского в душе русского крестьянина», должен заметить, что в моем выборе присутствовали практические соображения и логика. Меня меньше интересовали новости о политических событиях, источники которых находились в Москве или в Ленинграде, чем их воздействие на жизнь страны, а Россия в основном была крестьянской. Если великой задаче – добиться социализма, начатой Лениным, суждено продолжаться, революцию следовало бы перенести в деревню.
Некоторые корреспонденты, в частности Уолтер Дюранти из «Нью-Йорк тайме», были преисполнены энтузиазма по поводу нэпа до такой степени, что полностью не понимали его. Они были не одиноки: некоторые большевики питали фантазии о бесконечном богатстве и изобилии. Бухарин говорил крестьянам: «Обогащайтесь», и те, кто могли сделать это, так и делали. И далеко не один революционер старой закалки, видя социалистическое государство прибежищем махинаций на рынке и частной инициативы, покончил с собой, лишь бы не приобщиться к нэпу.
Для меня не составляло труда разобраться во всех этих первых переменах. Ленин прибег к военному коммунизму только как к насущной необходимости, а когда это больше не было нужно, он отставил его. С ним навсегда ушли и трудовые батальоны, о которых Джон Рид интервьюировал Троцкого (незаконченный отрывок обнаружился после смерти Рида). Представление о том, что все, что выше минимальной выработки в шахтах или на заводах, можно получить силой, не состоялось, дало осечку. Теперь нэп использовали для того, чтобы попытаться доставить хлеб в города. Ленин сказал, что опасность того, что капитализм возьмет верх, не менее серьезна, чем опасность того, что революция отторгнет от себя крестьянина-середняка. Поэтому эти уступки несоциальным, антиобщественным, примитивным собственническим инстинктам были временной мерой, ибо без продуктов питания фабрики могли лишь ползти.
Нэп был правильной политикой, до нынешнего времени. Я хотел увидеть, как, в частности, бедный крестьянин существует при ней. Я вычислил, что крестьяне-середняки выживут, они и на самом деле становились более зажиточными, особенно когда ограничения, запрещавшие продажу или аренду земли, были смягчены, и бедные сдавали свою землю в аренду, чтобы хоть немного поправить свое положение. Даже с распоряжением, отрицавшим права крестьян на наемный труд, было покончено. Как и при реформе Столыпина, богатые становились богаче, а бедные рожали детей.
Посреди всего этого чересчур буйного энтузиазма вокруг нэпа Ленин иронически сказал, когда вернулся к работе в 1922 году: «…если мы будем достаточно много работать, мы сможем получить социализм вместо нэпа». Деревня наполнялась маленькими капиталистами. Оппозиция роптала. После 1924 года давление стало нарастать с тем, чтобы покончить с ограничениями, защищавшими бедных крестьян, что было такой важной частью первого закона революции в 1917 году. Предвоенный уровень промышленного производства был достигнут в 1925 году. Несмотря на все приманки «свободного рынка», при нэпе рост производительности труда в сельском хозяйстве опасно отставал от такового на фабриках и заводах.
Не все годы были для меня такими же беспечными, как тогда, примерно через девять месяцев после того, как я потерял свою рукопись во Владивостоке и начал писать книгу заново в маленьком домике Джона Рида на поросших лесом холмах над рекой Гудзон. Это верно, что я страдал от острой боли – мучил ишиас, и Джон с профессиональными приемами время от времени поглаживал по изнемогавшей от боли спине и ноге. Надежды у нас были возвышенны, в воздухе носилась весна, и мой радикулит не имел значения.
Мы с ним много говорили о России, хотя Джон начал отклонять приглашения, чтобы проводить организационную революционную работу и писать. Когда я спорил с ним, что для меня важнее говорить, нежели писать, раньше, чем страна погрузится еще глубже в интервенцию, и пока есть еще шанс повлиять на правительство, он возражал. Нет, я должен больше писать, он не переубедит меня; слишком мало людей побывали там, я могу обратиться к большей аудитории в печатном виде, и это важнее, чем если я буду просто говорить, кроме того, Робинс теперь выступает против интервенции 86.
Вот почему он заставил меня выехать из Кротона, чтобы посмотреть, что я сижу и пишу.
Каждый из нас в то время делал свой выбор. Мой состоял в том, чтобы способствовать пониманию США наших воюющих товарищей и дела социализма, для чего я пытался достучаться до тех, кто еще не был завоеван, главным образом – до людей среднего класса. Рид должен был организовать авангардное движение, чтобы устроить здесь революцию. Для нас обоих, увидевших революцию, все остальное имело второстепенное значение. Поскольку для нас обоих и для мира, если бы он только об этом знал, все должно измениться.
Каждый раз, когда я возвращался в Советскую Россию, меня поражали происходившие там перемены, и вместе с ними приходили головокружительные перевороты в политике. В первый раз я вернулся в 1922 году и оставался до декабря 1927-го. За эти годы я в основном побывал в деревнях, вместе с Люситой Сквайр, которая поехала в Россию в 1922 году, чтобы создать фильм о строительстве для квакеров. Мы познакомились и поженились. Вместе мы объездили множество деревень, часто наезжали в села по отдельности, а затем встречались, чтобы свести воедино наши открытия. Люсита училась на кинематографических курсах, на самом деле она была первой «пишущей девушкой» в Голливуде. Теперь, когда наши кофры иссякли, она бросилась в Лондон, чтобы писать сценарии, чтобы восполнить их.
Когда я приехал в 1922 году, голод начинал исчезать, однако в деревнях на Волге те, кто выжил, рассказывали леденящие душу истории. Их я передавал без изменений, и некоторые из них есть в моей книге «Русская земля. Нэп» (Новая экономическая политика, которая была введена в 1921 году); спекуляции, экспериментирование и новые предприятия были руководящей линией партии в те дни. На каждой деревенской улице можно было почерпнуть какую-нибудь историю, и я писал об этом в периодические издания, такие как «Хариерс Атлантик Мантли», «Йейль ревю» и «Азия» и печатающийся на мелованной бумаге ежемесячный журнал, помещавший большое количество иллюстраций.
Среди крестьян я чувствовал себя лучше, чем в городах. Я любил саму русскую землю, и это ощущение родства с крестьянами присутствовало у меня повсюду, где бы я ни был. Я удалялся от лесистой местности Карпово, что находится к северу от Архангельска, проехав шесть дней и ночей на лодке, как новичок, чтобы добраться до деревень на Черном море и Кахетии в Грузии. Но, отдавая должное уважение Луису Фишеру, который в своей автобиографии «Люди и политики» любезно ссылается на меня как человека, «который понимает, что было толстовского в душе русского крестьянина», должен заметить, что в моем выборе присутствовали практические соображения и логика. Меня меньше интересовали новости о политических событиях, источники которых находились в Москве или в Ленинграде, чем их воздействие на жизнь страны, а Россия в основном была крестьянской. Если великой задаче – добиться социализма, начатой Лениным, суждено продолжаться, революцию следовало бы перенести в деревню.
Некоторые корреспонденты, в частности Уолтер Дюранти из «Нью-Йорк тайме», были преисполнены энтузиазма по поводу нэпа до такой степени, что полностью не понимали его. Они были не одиноки: некоторые большевики питали фантазии о бесконечном богатстве и изобилии. Бухарин говорил крестьянам: «Обогащайтесь», и те, кто могли сделать это, так и делали. И далеко не один революционер старой закалки, видя социалистическое государство прибежищем махинаций на рынке и частной инициативы, покончил с собой, лишь бы не приобщиться к нэпу.
Для меня не составляло труда разобраться во всех этих первых переменах. Ленин прибег к военному коммунизму только как к насущной необходимости, а когда это больше не было нужно, он отставил его. С ним навсегда ушли и трудовые батальоны, о которых Джон Рид интервьюировал Троцкого (незаконченный отрывок обнаружился после смерти Рида). Представление о том, что все, что выше минимальной выработки в шахтах или на заводах, можно получить силой, не состоялось, дало осечку. Теперь нэп использовали для того, чтобы попытаться доставить хлеб в города. Ленин сказал, что опасность того, что капитализм возьмет верх, не менее серьезна, чем опасность того, что революция отторгнет от себя крестьянина-середняка. Поэтому эти уступки несоциальным, антиобщественным, примитивным собственническим инстинктам были временной мерой, ибо без продуктов питания фабрики могли лишь ползти.
Нэп был правильной политикой, до нынешнего времени. Я хотел увидеть, как, в частности, бедный крестьянин существует при ней. Я вычислил, что крестьяне-середняки выживут, они и на самом деле становились более зажиточными, особенно когда ограничения, запрещавшие продажу или аренду земли, были смягчены, и бедные сдавали свою землю в аренду, чтобы хоть немного поправить свое положение. Даже с распоряжением, отрицавшим права крестьян на наемный труд, было покончено. Как и при реформе Столыпина, богатые становились богаче, а бедные рожали детей.
Посреди всего этого чересчур буйного энтузиазма вокруг нэпа Ленин иронически сказал, когда вернулся к работе в 1922 году: «…если мы будем достаточно много работать, мы сможем получить социализм вместо нэпа». Деревня наполнялась маленькими капиталистами. Оппозиция роптала. После 1924 года давление стало нарастать с тем, чтобы покончить с ограничениями, защищавшими бедных крестьян, что было такой важной частью первого закона революции в 1917 году. Предвоенный уровень промышленного производства был достигнут в 1925 году. Несмотря на все приманки «свободного рынка», при нэпе рост производительности труда в сельском хозяйстве опасно отставал от такового на фабриках и заводах.