Страница:
– Я просто обязана верить, – произносит Пюс глухо, – ведь она уходит, бросает своего учителя.
– Однако он не изменился, это тот самый человек, которого она полюбила, за которого вышла замуж семь лет назад. Характер не меняется.
– А вот и меняется! – с жаром возражает Пюс. – Так же, как худой человек может превратиться в толстого. Я, лично, вижу, как твой учитель изо дня в день делается все больше учителем. Изо дня в день он все больше погружается в свои книги, в свою Древнюю Грецию. И если бы он был механиком, все было бы точно так же – он все больше погружался бы в свои моторы. Сам знаешь – зайдешь в гараж и видишь одни только задницы.
– Не будем на них останавливаться.
– И так до того самого дня, когда твоя счастливая жена обнаруживает, что она одинока. Одинокая – это значит свободная! Свободная – это значит она может собой распоряжаться. Тут-то и появляется этот другой – любовник. Иначе и быть не может!
– И тот дурак ничего не замечает? Я имею в виду мужа...
– Нет. Он весь в своих книгах.
– Я не согласен! – взвиваюсь я вдруг. – Все-таки он иногда закрывает свои книги. А когда книги закрыты...
– ...он продолжает ничего не видеть. Из лени. Кажется, она меня раздражает!
– Из лени! Он, такой трудолюбивый! Влюбленный в Грецию эрудит!
– В Грецию, но не в жену. В любви он ленив, Любовь требует много сил. Она мучительна, невыносима. Тому есть доказательство – некоторые умирают от любви.
– Ты не в своем уме! Ведь если она вышла за него замуж, значит он все-таки сумел ее покорить.
– Да, конечно, вначале он вел себя как надо. А потом, когда дело было сделано, он уже не церемонился!
– Довольно мелкая причина.
– Возможно, это мелкий человек. Бывают и такие мужья.
Я решительно не согласен. Пусть он грешен, мой герой, но тогда из гордости. Он ни минуты не мог предположить, что жена способна его обмануть, его, агреже, его, сверхчеловека.
Пюс не возражает. Она идет еще дальше:
– Он даже изобрел систему, чтобы оградить себя от неприятных сюрпризов. Я прямо слышу его слова: "Если жена изменит мне, такому человеку, выдающемуся знатоку Акрополя, – или там двигателей внутреннего сгорания, – мне останется только ее презирать".
Признаться, я потрясен. Вспоминаю вдруг, что почти то же самое, исключая Акрополь и двигатели внутреннего сгорания, сказал и я однажды Пюс.
Возвращаюсь к письменному столу, хватаю ручку и склоняюсь над моим листком. Пишу: "Он думал, что испытает лишь презрение к жене, если она ему изменит. Однако, когда это случилось, с изумлением обнаружил, что терпит адские муки".
Меня вдруг словно жаром обдало. Я хорошо знаю это ощущение – будто пьешь медленными глотками крепчайшее вино. При этом у меня делается какой-то странный взгляд. Пюс отлично известно, что это означает. Лед тронулся. Мое перо, как породистый скакун, только и ждет, чтоб галопировать по бумаге. Я еще не нашел решения, не придумал гениальную месть, но я почувствовал, как забилось сердце моего персонажа. Он ожил. Он не стоит более, застыв на набережной в тумане, словно ему нездоровится. Он продолжает путь, он идет прямо туда, куда должен идти.
– Я оставлю тебя одного, – говорит Пюс. – Мне кажется, дело пошло на лад. И потом виски подействовало – глаза просто слипаются.
Она подходит к окну, раздвигает шторы.
– Здесь можно задохнуться, – говорит она, приоткрывая окно.
Пюс взяла привычку поступать, не спрашивая моего мнения. И это неплохо, потому что сам я никогда не знаю, холодно мне или, наоборот, жарко.
Вдалеке слышится сирена входящего в порт судна. Будто жалобный зов моего детства. До последнего своего вздоха не перестану любить эти сирены. Пронзая насквозь, они поднимают меня ввысь и на крыльях неизвестности уносят далеко от себя самого.
– Совсем как в твоем романе, – замечает Пюс, слегка наклонившись через окно – Ужасный туман. Даже набережную не видно. Не забудь прикрыть окно, когда пойдешь спать.
Она уже знает, что сегодня я буду работать допоздна. Проходя мимо стола, она останавливается и смотрит на меня так долго и пристально, что глаза ее начинают чуть косить.
– Знаешь, – говорит она наконец, – я совершенно уверена, что ты найдешь эту свою месть. У тебя есть одно большое достоинство – ты упорен. Уж если ты за что-нибудь берешься, то доводишь дело до конца.
Затем она идет к лестнице. Слежу за ней взглядом, охваченный внезапной растерянностью, готовый сказать что угодно, лишь бы задержать ее еще хоть ненадолго.
– Когда у тебя поезд?
Уже ступив на первую ступеньку, она останавливается и смотрит на меня с каким-то странным волнением.
– В восемь утра.
И добавляет с натянутой усмешкой:
– Хоть раз в жизни поднимусь, как все порядочные женщины.
Не очень в это веря, предлагаю проводить ее на вокзал.
– Когда ты встаешь в такую рань, ты потом весь день чувствуешь себя разбитым, – справедливо замечает Пюс. – А потом, знаешь, вокзальные перроны мне противопоказаны – плакать от них хочется. То есть, если меня провожают с платочком...
Она опять смеется деланным смехом, который причиняет мне почти физическую боль. Все это виски, поглощаемое ею, отнюдь не укрепляет нервы.
– Ты ничего не хочешь передать моему брату? – неожиданно спрашивает Пюс.
А вот этого не надо было говорить. Я ненавижу Андре, я всегда его ненавидел и никогда не мог понять, почему. Не потому ли, что Пюс каждый раз, когда едет в Париж, останавливается у него. Я чувствую, что их связывает некое сообщничество, которое было между ними всегда. И мне кажется, будто он ее у меня похищает.
К тому же, Андре Дюверже – полная противоположность мне: крупный предприниматель, низенький, ростом с метр шестьдесят, весом в девяносто кило мужчина. Он – владелец фармацевтической лаборатории, и все, что его интересует в жизни, – это "делать деньги". На эти деньги он покупает большие, бросающиеся в глаза вещи: американские автомобили, моторные лодки, холодильники, куда можно засунуть целого быка.
Это невозмутимое, всем довольное существо, от которого не ждешь сюрпризов, которое ни из-за чего не переживает, тогда как я переживаю из-за всего. Мне отвратительна его манера одеваться и то, как он питается. Я в ужасе от его квартиры. Андре наводит на меня скуку. Смертельную скуку.
В очередной раз я говорю об этом Пюс. Говорю со злостью, в которой прекрасно отдаю себе отчет.
– И все из-за того, что один раз в году я провожу у него две недели! – спокойно замечает Пюс, поднимаясь по лестнице.
– Два раза в год! Три раза в год! По-моему, ты вообще живешь в Париже!
Ах, злонамеренность! Я мог бы написать о ней целый роман. Сознательное, заранее обдуманное зло.
Сейчас она поднимется по лестнице и скроется наверху, и я окликаю ее сдавленным от подступившего отчаяния голосом:
– Дорогая!
Она в изумлении останавливается на последней ступеньке и наклоняется через перила:
– Да. В чем дело?
– У тебя большой багаж?
Меня вдруг страшно интересует этот вопрос.
– Большой желтый чемодан и черный баульчик.
– Как обычно.
– Да, как обычно, – повторяет Пюс.
Кто мог бы обнаружить яд в этих совсем простых словах, которые обжигают меня и должны причинять ей боль?
Теперь она исчезает. По-настоящему. Ее нет в моем мире. Словно никогда и не было. Однако она по-прежнему здесь. Присутствует, как "духи" в старых английских сказках. Как присутствуют те, что умерли совсем недавно.
Я не могу оторвать взгляд от опустевшей лестницы, где наверху еще витает, наверное, ее аромат. Как же долго не исчезает след, оставленный женщиной, которую любишь.
II
– Однако он не изменился, это тот самый человек, которого она полюбила, за которого вышла замуж семь лет назад. Характер не меняется.
– А вот и меняется! – с жаром возражает Пюс. – Так же, как худой человек может превратиться в толстого. Я, лично, вижу, как твой учитель изо дня в день делается все больше учителем. Изо дня в день он все больше погружается в свои книги, в свою Древнюю Грецию. И если бы он был механиком, все было бы точно так же – он все больше погружался бы в свои моторы. Сам знаешь – зайдешь в гараж и видишь одни только задницы.
– Не будем на них останавливаться.
– И так до того самого дня, когда твоя счастливая жена обнаруживает, что она одинока. Одинокая – это значит свободная! Свободная – это значит она может собой распоряжаться. Тут-то и появляется этот другой – любовник. Иначе и быть не может!
– И тот дурак ничего не замечает? Я имею в виду мужа...
– Нет. Он весь в своих книгах.
– Я не согласен! – взвиваюсь я вдруг. – Все-таки он иногда закрывает свои книги. А когда книги закрыты...
– ...он продолжает ничего не видеть. Из лени. Кажется, она меня раздражает!
– Из лени! Он, такой трудолюбивый! Влюбленный в Грецию эрудит!
– В Грецию, но не в жену. В любви он ленив, Любовь требует много сил. Она мучительна, невыносима. Тому есть доказательство – некоторые умирают от любви.
– Ты не в своем уме! Ведь если она вышла за него замуж, значит он все-таки сумел ее покорить.
– Да, конечно, вначале он вел себя как надо. А потом, когда дело было сделано, он уже не церемонился!
– Довольно мелкая причина.
– Возможно, это мелкий человек. Бывают и такие мужья.
Я решительно не согласен. Пусть он грешен, мой герой, но тогда из гордости. Он ни минуты не мог предположить, что жена способна его обмануть, его, агреже, его, сверхчеловека.
Пюс не возражает. Она идет еще дальше:
– Он даже изобрел систему, чтобы оградить себя от неприятных сюрпризов. Я прямо слышу его слова: "Если жена изменит мне, такому человеку, выдающемуся знатоку Акрополя, – или там двигателей внутреннего сгорания, – мне останется только ее презирать".
Признаться, я потрясен. Вспоминаю вдруг, что почти то же самое, исключая Акрополь и двигатели внутреннего сгорания, сказал и я однажды Пюс.
Возвращаюсь к письменному столу, хватаю ручку и склоняюсь над моим листком. Пишу: "Он думал, что испытает лишь презрение к жене, если она ему изменит. Однако, когда это случилось, с изумлением обнаружил, что терпит адские муки".
Меня вдруг словно жаром обдало. Я хорошо знаю это ощущение – будто пьешь медленными глотками крепчайшее вино. При этом у меня делается какой-то странный взгляд. Пюс отлично известно, что это означает. Лед тронулся. Мое перо, как породистый скакун, только и ждет, чтоб галопировать по бумаге. Я еще не нашел решения, не придумал гениальную месть, но я почувствовал, как забилось сердце моего персонажа. Он ожил. Он не стоит более, застыв на набережной в тумане, словно ему нездоровится. Он продолжает путь, он идет прямо туда, куда должен идти.
– Я оставлю тебя одного, – говорит Пюс. – Мне кажется, дело пошло на лад. И потом виски подействовало – глаза просто слипаются.
Она подходит к окну, раздвигает шторы.
– Здесь можно задохнуться, – говорит она, приоткрывая окно.
Пюс взяла привычку поступать, не спрашивая моего мнения. И это неплохо, потому что сам я никогда не знаю, холодно мне или, наоборот, жарко.
Вдалеке слышится сирена входящего в порт судна. Будто жалобный зов моего детства. До последнего своего вздоха не перестану любить эти сирены. Пронзая насквозь, они поднимают меня ввысь и на крыльях неизвестности уносят далеко от себя самого.
– Совсем как в твоем романе, – замечает Пюс, слегка наклонившись через окно – Ужасный туман. Даже набережную не видно. Не забудь прикрыть окно, когда пойдешь спать.
Она уже знает, что сегодня я буду работать допоздна. Проходя мимо стола, она останавливается и смотрит на меня так долго и пристально, что глаза ее начинают чуть косить.
– Знаешь, – говорит она наконец, – я совершенно уверена, что ты найдешь эту свою месть. У тебя есть одно большое достоинство – ты упорен. Уж если ты за что-нибудь берешься, то доводишь дело до конца.
Затем она идет к лестнице. Слежу за ней взглядом, охваченный внезапной растерянностью, готовый сказать что угодно, лишь бы задержать ее еще хоть ненадолго.
– Когда у тебя поезд?
Уже ступив на первую ступеньку, она останавливается и смотрит на меня с каким-то странным волнением.
– В восемь утра.
И добавляет с натянутой усмешкой:
– Хоть раз в жизни поднимусь, как все порядочные женщины.
Не очень в это веря, предлагаю проводить ее на вокзал.
– Когда ты встаешь в такую рань, ты потом весь день чувствуешь себя разбитым, – справедливо замечает Пюс. – А потом, знаешь, вокзальные перроны мне противопоказаны – плакать от них хочется. То есть, если меня провожают с платочком...
Она опять смеется деланным смехом, который причиняет мне почти физическую боль. Все это виски, поглощаемое ею, отнюдь не укрепляет нервы.
– Ты ничего не хочешь передать моему брату? – неожиданно спрашивает Пюс.
А вот этого не надо было говорить. Я ненавижу Андре, я всегда его ненавидел и никогда не мог понять, почему. Не потому ли, что Пюс каждый раз, когда едет в Париж, останавливается у него. Я чувствую, что их связывает некое сообщничество, которое было между ними всегда. И мне кажется, будто он ее у меня похищает.
К тому же, Андре Дюверже – полная противоположность мне: крупный предприниматель, низенький, ростом с метр шестьдесят, весом в девяносто кило мужчина. Он – владелец фармацевтической лаборатории, и все, что его интересует в жизни, – это "делать деньги". На эти деньги он покупает большие, бросающиеся в глаза вещи: американские автомобили, моторные лодки, холодильники, куда можно засунуть целого быка.
Это невозмутимое, всем довольное существо, от которого не ждешь сюрпризов, которое ни из-за чего не переживает, тогда как я переживаю из-за всего. Мне отвратительна его манера одеваться и то, как он питается. Я в ужасе от его квартиры. Андре наводит на меня скуку. Смертельную скуку.
В очередной раз я говорю об этом Пюс. Говорю со злостью, в которой прекрасно отдаю себе отчет.
– И все из-за того, что один раз в году я провожу у него две недели! – спокойно замечает Пюс, поднимаясь по лестнице.
– Два раза в год! Три раза в год! По-моему, ты вообще живешь в Париже!
Ах, злонамеренность! Я мог бы написать о ней целый роман. Сознательное, заранее обдуманное зло.
Сейчас она поднимется по лестнице и скроется наверху, и я окликаю ее сдавленным от подступившего отчаяния голосом:
– Дорогая!
Она в изумлении останавливается на последней ступеньке и наклоняется через перила:
– Да. В чем дело?
– У тебя большой багаж?
Меня вдруг страшно интересует этот вопрос.
– Большой желтый чемодан и черный баульчик.
– Как обычно.
– Да, как обычно, – повторяет Пюс.
Кто мог бы обнаружить яд в этих совсем простых словах, которые обжигают меня и должны причинять ей боль?
Теперь она исчезает. По-настоящему. Ее нет в моем мире. Словно никогда и не было. Однако она по-прежнему здесь. Присутствует, как "духи" в старых английских сказках. Как присутствуют те, что умерли совсем недавно.
Я не могу оторвать взгляд от опустевшей лестницы, где наверху еще витает, наверное, ее аромат. Как же долго не исчезает след, оставленный женщиной, которую любишь.
II
Я медленно возвращаюсь к письменному столу. Сажусь, беру ручку. То радостное вдохновение, которое посетило меня несколько минут назад, прошло. Все же я заставляю себя писать.
"Он двигался навстречу розоватому свету, сиявшему, подобно маяку в открытом море. Он представлял себе все это застывшее равнодушие вокруг него там, за занавесками. Необъятный сон. Покинутый город".
Откладываю ручку. Не идет. Меня не волнует мой герой. О себе я думаю, о своей судьбе, которая ускользает из-под моего контроля и которой я поклялся когда-то управлять.
Я встаю. Мне хочется взглянуть на собственную физиономию, и я останавливаюсь перед зеркалом в красивой, искусно сделанной раме, – восемнадцатый век, – век, – который Пюс притащила в последний раз, вернувшись после очередной эскапады.
Сомнений нет: у меня лицо человека, испытывающего чувство страха. Сначала видны только мои глаза. Они сверкают мрачным огнем, и в этом причина моего былого успеха у женщин – глаза обманывают, верится, будто огонь в них зажжен страстью, а страсть привлекает, она лестна. Но я, я-то знаю, что этот диковатый блеск придавал моим глазам всегда только страх.
Страх перед чем? Перед всем. Страх перед жизнью и ее противоположностью – смертью. Страх перед поступками и принятием решений. Страх сдвинуться с места. Страх перед Парижем. Страх перед людьми.
Особенно страх перед людьми. Чем дальше, тем больше меня пугают мои ближние. Мне действительно кажется, что они задумали меня погубить. У меня впечатление, будто наше человеческое общество ни что иное, как общество насекомых, занятых пожиранием друг друга. Почему Сотворенное может выжить, лишь питаясь себе подобным трупом? Вот в чем величайшая загадка. Собака, пожирающая кошку, которая, в свою очередь, пожирает птичку, а та – мошку. Человек, пожирающий человека.
Несомненно, решиться на эту ссылку меня заставил мой страх. Я нашел тысячу причин, чтобы схорониться в Дьеппе и заодно похоронить здесь Пюс. Пюс, которая создана для жизненной круговерти. Как только мне исполнилось тридцать восемь лет, я заявил, что лишь в уединении смогу создать свои самые значительные произведения, замыслы которых зреют во мне. Надо было удалиться от света, его пустой суеты.
А возвращение к истокам! И это тоже провозгласил я для себя! Каждый день стану бродить у моря. Лягу лицом в песок. Соленый запах водорослей. Струящийся свет солнца. Порывистый ветер. Поэма! Оратория! Родник, божественный родник! Ох, я и нагулялся! В первый же день прошел десять километров, возвратился совершенно разбитый и больше уже не ходил. Нет, если быть точным, каждое утро я иду пешком за газетой в табачную лавку, что находится в трехстах метрах от дома.
Я практически совсем не вылезаю из своей норы. Укрывшись в глубине моего душистого логова, слежу за биением собственного пульса, щупая запястье, и жду наступления ночи, жду, чтобы что-нибудь произошло.
Я могу сидеть часами, ничего не делая, скрючившись в кресле, как паук, неподвижно застывший в центре своей паутины. Я чувствую, как превращаюсь в паука и поджидаю свою муху.
Подумать только – было время, когда мне не сиделось на месте! Я был худой как палка, постоянно в движении. Мог не есть, не спать, объезжал дюжину разных мест, чтобы взглянуть, где будет происходить действие моего будущего романа, замысел которого я вынашивал.
И дойти до такого! До этого кресла, в котором я, съежившись, провожу свою жизнь. Ему только колесиков не хватает. Человек, созданный для движения и добровольно приговоривший себя к такой неподвижности, ставит над собой опыт, подвергаясь необычной пытке. И в этих муках есть какое-то наслаждение. Маркиз де Сад несомненно понял бы, что я хочу сказать. Представьте себе животное, которое приготовилось к прыжку, и вдруг просто падает, разбиваясь, в траву.
Бездействие овладело мной постепенно, исподтишка. Под тем предлогом, будто не желаю отвлекаться от работы, я стал избегать всего, что требовало определенной активности, этих необходимых каждодневных мелких дел, которые создают жизненный ритм. Я этот ритм утратил.
Понемногу я перестал отвечать на письма, еще связывавшие меня с далекими друзьями. Объявил, что новые песни, этот шум-гам для молодежи, безвкусны, и отключил радио. Уволил нашу последнюю горничную и попросил Пюс ограничиться приходящей прислугой. Прислуга, живущая в доме, – несносный свидетель вашей интимной жизни... если только не порывается без конца рассказать вам о собственных несчастьях. Потом не мешает, чтобы супруга занималась кое-какой работой по дому: это ее и развлекает, и привязывает.
Не хлопают больше и двери дома. А завтра уже не будет Пюс, и воцарится полная тишина. Лишь изредка крик пароходной сирены прорежет голубое отверстие в окружающем меня небытие, словно кусочек лазури проглянет в пасмурном небе. Тогда на несколько мгновений отправлюсь в путь и я. Унесусь за серые моря, далеко-далеко от Дьеппа.
Наконец-то я ясно представляю себе монашеское существование, о котором всегда мечтал. Целиком и полностью посвятить себя творчеству. Не видеть больше "людей", не слышать их. Сколько времени пришлось бы потратить на их жалкие истории, похожие одна на другую, вроде тех, что рассказывает прислуга.
Только не думайте, что я перестал бриться и целый день сижу в халате. Я всегда терпеть не мог неопрятность, неряшливость в одежде. Думаю, что именно это заставило меня очень быстро покинуть Сен-Жермен-де-Пре.
По правде говоря, что касается внешности, я продолжаю соблюдать приличия. Хоть я слегка и пополнел, в свои сорок два года выгляжу очень даже неплохо. Не полысел, сохранил все зубы и по-прежнему легко взбегаю по лестнице.
Разумеется, это из-за Пюс я продолжаю заботиться о своем внешнем виде и не отказался от хорошего портного. Я имел глупость думать, что, пока стараюсь выглядеть в ее глазах привлекательно, бояться нечего.
Я отхожу от зеркала, поворачиваюсь к нему спиной и лениво возвращаюсь к письменному столу. Матерь божья! Продвинется ли сегодня моя работа? Это безмолвие в безмолвии больше не может продолжаться.
Перечитываю последнюю фразу: "Он двигался навстречу розоватому свету, сиявшему подобно маяку в открытом море..."
Вдруг отрываюсь от чтения и приподнимаю голову. Мне послышался стук. Как будто постучали в дверь. Но я наверняка ошибся, это тишина, неотступно преследуя меня, играет со мной свои шутки.
Впрочем, если даже допустить, что в этот поздний час кто-то пришел в мой дом, в дверь не станут стучать, а позвонят. У входа есть звонок. Но кто может прийти? Я никого не жду. Уже несколько месяцев ко мне никто не приходил.
Только я склонился над страницей, как все повторилось. Но на этот раз я уверен, что мне не снится: несколько глухих ударов в массивные дубовые двери.
Встаю из-за стола, охваченный странным чувством. Не могу сказать, что испытываю страх. Мои страхи другого порядка. Но мне не по себе. С того момента, как раздался стук в дверь, тишина вокруг меня еще более сгустилась. Я угадываю за стеной необычайный мрак. За дверью кто-то есть, кто-то, кого безуспешно пытаюсь себе вообразить, какой-то неизвестный прохожий, по непонятной причине остановившийся у моего порога. И я чувствую, как во мне растет, возвращаясь из глубин детства, животный страх перед ночным мраком.
Бесшумно приближаюсь к двери и вдруг кричу:
– Кто там?
Никакого ответа.
Однако я уверен, что в дверь дважды стучали. Вынимаю ключ из замка и через замочную скважину стараюсь что-нибудь разглядеть, но, кроме плотного как вата тумана, не вижу ничего. Наклоняюсь снова и на этот раз прикладываю к замочной скважине ухо. Внезапно внутри у меня все сжимается: я совершенно уверен, что слышу чье-то дыхание.
Закрываю глаза, выпрямляюсь Необходимо взять себя в руки. Придется назвать вещи своими именами: я испытываю страх Абсурдный, как и всякий другой страх. Я боюсь дыхания этого существа, которое угадываю за дверью, как невысказанную угрозу.
Терпеть не могу пугливых людей. Я никогда не был трусом. Итак, собираюсь с духом. Я должен знать. Смотрю на свою правую руку, которая держит ключ. Она не дрожит. Бесшумно вставляю ключ в замок и осторожно, очень осторожно открываю дверь.
Я не ошибся, за дверью кто-то стоит. Какой-то странный тип, довольно высокий, чуть сгорбленный, с бледным лицом Я хорошо вижу его в свете фонаря, и он начинает внушать мне опасение, потому что, не произнося ни слова, пристально глядит на меня. У него глубоко посаженные черные глаза, лихорадочно блестящие глаза больного, с множеством маленьких, расходящихся лучиками морщинок вокруг, из-за этих морщинок его лицо выглядит помятым. Однако ему явно не больше сорока Он с непокрытой головой, длинные, темные, плохо подстриженные волосы закрывают шею.
Но вот что самое поразительное – мне кажется, будто я уже где-то видел это лицо. Вдруг замечаю его измятый плащ и мне в голову приходит безумная мысль: этот не произносящий ни слова человек и есть персонаж моей книги. Да, это мой учитель, блуждающий по ночному Дьеппу, именно такой, каким я его себе воображаю уже в течение многих дней.
Видно, с ним произошел несчастный случай. Похоже, он не знает, где находится. А бледен настолько, что кажется, вот-вот упадет.
Мне надоело его молчание, и я попросту спрашиваю:
– В чем дело, мосье?
Он не отрывает от меня пристального взгляда и вдруг мягким голосом невнятно произносит:
– Прошу прощения за беспокойство, но я увидел свет...
Разумеется, мне тут же приходит на память этот "розоватый свет" из последней написанной фразы моего романа. На мгновенье я поворачиваюсь к окну, которое Пюс оставила приоткрытым, откуда виднеется свет моей настольной лампы. Все совпадает. Чувствую, как колотится мое сердце, будто я только что пробежал стометровку.
– Я позволил себе... – бормочет незнакомец.
– Вы не заметили кнопку звонка?
– Ах, есть звонок?
Он не собирается проверять. Он все так же смотрит на меня и очень напоминает боксера, пропустившего сильный удар в челюсть. Тот же затуманенный, невидящий взгляд.
– Уже поздно, мосье, – говорю я суховатым тоном. – Вы хотели видеть лично меня?
– Нет, нет, – его голос звучит прерывисто. – Просто...
Он в нерешительности. В какой-то момент мне кажется, сейчас он уйдет.
– Я должен вам объяснить, – бормочет незнакомец. – Я неважно себя чувствую. Кажется, мне дурно.
Я в этом ни минуты не сомневаюсь. Но я не врач. Что и сообщаю ему без лишних церемоний. Он смотрит на меня с ошалелым видом.
– Да, – говорит он, – я думаю, мне следовало бы обратиться к доктору. Просто я нездешний, не знаю города, и в этот час... Мне б только на минутку присесть.
Я молчу. Меня смущает его настойчивость. И в то же время он внушает мне жалость. Все же я не могу захлопнуть дверь перед носом этого типа, который едва стоит на ногах.
– Прошу ваг, мосье! Я, правда, больше не в состоянии...
От этого умоляющего голоса все во мне переворачивается. И кровь в моих жилах словно делается горячей. Может быть, так физически ощущаешь собственную доброту. Я вдруг чувствую себя "добрым".
– Ну, хорошо, входите!
Итак, незнакомец входит в мой дом. В тот же момент меня молнией пронзает мысль: совершена ужасная ошибка. Словно я сам распахнул свою дверь перед опасностью... и пока я эту дверь закрываю, незнакомец проходит в глубь комнаты, то и дело оборачиваясь ко мне, и всем своим видом напоминает ослепленную светом сову.
Приглашаю его сесть. Он буквально падает в кресло, закрывает глаза и больше не двигается. Похоже, с ним случился обморок. Он бледен, а на щеках уже пробивается темная щетина. Поистине, мерзкая физиономия, и я принимаюсь вовсю ругать себя, что впустил его в дом. В то же самое время он меня чем-то притягивает. Мне кажется, эту физиономию я где-то видел.
– Хотите что-нибудь выпить?
Он открывает глаза, изумленно оглядывается вокруг, словно пробудился после долгого сна.
Я повторяю:
– Хотите выпить? У меня есть виски. Вам не повредило бы.
– Пожалуй, – тихо говорит он. – Но мне не хотелось бы вас беспокоить.
Как это ни парадоксально, и впрямь видно, что ему не хочется меня беспокоить. В нем чувствуется какая-то униженность, он стесняется самого себя. Он принадлежит к породе людей, которых жизнь сломила, уничтожила, и они будто просят прощения за то, что еще продолжают существовать.
– Я выпью с вами, – говорю ему и, наполняя стаканы, наблюдаю за незнакомцем. Он откинулся на спинку кресла и смотрит теперь в пространство. Мой взгляд останавливается на его стоптанных башмаках, на запачканных брюках, виднеющихся из-под плаща.
– Это невероятно! – вдруг произносит он задумчиво. – На набережной не было другого света. Горело только у вас. Тогда, инстинктивно... Понимаете, я начал задыхаться от этого тумана.
Нет, не понимаю. Я спрашиваю его, не думает ли он в самом деле, что ему стало плохо из-за тумана.
В первый раз вижу, как он улыбается. Слабая улыбка, проложившая морщины на его мертвенно бледном лице.
– Нет, – говорит он, – туман добавил. Уже сходя с парохода, я чувствовал себя неважно.
"Уже сходя с парохода..." Я ставлю стакан, который собирался ему протянуть, и на секунду прикрываю глаза, чтобы овладеть собой. Мое сердце бьется изо всех сил.
– Значит, вы только что с парохода? – спрашиваю я вполголоса.
– Да. Прошло четверть часа, минут двадцать, не знаю. Может, немного больше, потому что я заходил в кафе.
– Кафе?
– Одно какое-то еще было открыто на набережной.
– Почему же вы не передохнули там, в этом кафе?
– Да, конечно, я мог бы. Но я почти сразу вышел снова на улицу.
– Почему?
– Там было слишком много людей, много дыма. У меня закружилась голова. Было полно моряков. Некоторые из них пьяные... Думаю, я испугался.
– Испугались?
Неожиданно он встает, охваченный волнением.
– Нет, в самом деле, не то, – говорит он. – Это трудно объяснить. У меня...
Скажет он, наконец, черт возьми?! Он обхватывает голову руками, похоже, ему действительно очень худо. В конце концов, с трудом выдавливая из себя слова, отрывисто произносит:
– У меня было чувство, что не туда я должен идти. Когда же увидел ваш свет, наоборот...
– Не понимаю... – бормочу я, в свою очередь, запинаясь.
– Разумеется, – он снова садится в кресло, явно отказавшись от мысли что-либо объяснить. – Вы не можете понять.
Мне придется хлебнуть как следует. Эта история совсем не в моем духе! В мистику я никогда не ударялся. Для этого я слишком француз! И никогда не был восприимчив к сигналам медиума.
Только вот этот тип, который высаживается с корабля в тумане и идет на "мой огонь"... Я невольно делаю сопоставление с моим героем, лицейским учителем, застрявшим здесь, на моем письменном столе.
Решившись, я все же протягиваю ему стакан, снова внимательно его разглядывая.
– Держите, пейте. Я добавил немножечко воды. Если честно, то он слишком похож на преподавателя из лицея. Хотя... они выглядят так же, как обыкновенные люди. А люди бывают всякие. Высокие худые и маленькие толстые, лысые и бородатые.
У незнакомца длинный тонкий нос, впалые щеки, рот – словно рана. Особенно мое внимание привлекают его руки – громадные, длинные, с пальцами музыканта или, скорее, фокусника. Не знаю, почему, но его руки мне не слишком нравятся.
– А что вы, собственно, чувствуете? – спрашиваю я его.
– У меня болит голова, – отвечает он. – Болит ужасно. Думаю, меня ударили.
– Ударили?
– Да. На пароходе.
– Вы подрались?
– Нет, не думаю.
Он мне кажется все более странным. Если он дрался, он должен все же это знать. Помнить своего противника, помнить, как все происходило. Он качает головой, избегая на меня смотреть.
Глядя на него, я спрашиваю себя, не смеется ли он надо мной. Удивление и раздражение, видимо, читаются на моем лице, потому что он внезапно наклоняется ко мне, с блестящими глазами, готовый во всем признаться.
– Вы мне не верите, не так ли? Однако это правда! Я все забыл!
– Вы хотите сказать, что удар, который вам нанесли, повлек за собой своего рода амнезию?
Он вздрагивает, как от удара, хватает меня за руку и с жаром произносит:
– Именно так, мосье! Теперь, поскольку вы сами произнесли слово, я должен вам сказать: я совершенно утратил память с того момента, как сошел на берег. По-настоящему помню лишь одно – смысл слов. Это важно, заметьте. Но я думаю, что у всех утративших память есть эта особенность.
Я едва слушаю, изо всех сил стараясь скрыть охватившее меня возбуждение.
– Но должны же вы по крайней мере знать, кто вы?
– Нет, мосье, я не знаю, кто я, – с волнением произносит он сдавленным голосом. – Даже этого не знаю! Страшно, не правда ли? Словно я сошел с ума.
В его глазах тоска. Неописуемая тоска.
– Вы ничего не знаете о себе?
– Абсолютно ничего. Не знаю, откуда я. И совсем не представляю, зачем приехал в этот город.
Теперь сомнений нет, это "он". Он, мой персонаж! Я чувствую, что со мной происходит что-то необычайное. Я весь внутренне дрожу. Надо успокоиться во что бы то ни стало.
Это не бред. Я прекрасно знаю, что передо мной человек из плоти и крови. Тем не менее все происходит так, будто я в действительности имею дело с вымышленным персонажем. Им можно как угодно распоряжаться, и, словно в минуту высшего озарения, я вижу, какую выгоду можно из этого извлечь.
Прежде всего надо как следует разобраться с этой марионеткой. Я должен убедиться, все ли его связи с внешним миром обрублены. Для начала спрашиваю, есть ли у него документы. Было бы естественно иметь их при себе.
Он опускает голову, не отвечая. Я настаиваю, меня это безумно интересует.
– В конце концов, вы должны были проверить! Есть у вас с собой документы?
Тогда он стыдливо произносит:
"Он двигался навстречу розоватому свету, сиявшему, подобно маяку в открытом море. Он представлял себе все это застывшее равнодушие вокруг него там, за занавесками. Необъятный сон. Покинутый город".
Откладываю ручку. Не идет. Меня не волнует мой герой. О себе я думаю, о своей судьбе, которая ускользает из-под моего контроля и которой я поклялся когда-то управлять.
Я встаю. Мне хочется взглянуть на собственную физиономию, и я останавливаюсь перед зеркалом в красивой, искусно сделанной раме, – восемнадцатый век, – век, – который Пюс притащила в последний раз, вернувшись после очередной эскапады.
Сомнений нет: у меня лицо человека, испытывающего чувство страха. Сначала видны только мои глаза. Они сверкают мрачным огнем, и в этом причина моего былого успеха у женщин – глаза обманывают, верится, будто огонь в них зажжен страстью, а страсть привлекает, она лестна. Но я, я-то знаю, что этот диковатый блеск придавал моим глазам всегда только страх.
Страх перед чем? Перед всем. Страх перед жизнью и ее противоположностью – смертью. Страх перед поступками и принятием решений. Страх сдвинуться с места. Страх перед Парижем. Страх перед людьми.
Особенно страх перед людьми. Чем дальше, тем больше меня пугают мои ближние. Мне действительно кажется, что они задумали меня погубить. У меня впечатление, будто наше человеческое общество ни что иное, как общество насекомых, занятых пожиранием друг друга. Почему Сотворенное может выжить, лишь питаясь себе подобным трупом? Вот в чем величайшая загадка. Собака, пожирающая кошку, которая, в свою очередь, пожирает птичку, а та – мошку. Человек, пожирающий человека.
Несомненно, решиться на эту ссылку меня заставил мой страх. Я нашел тысячу причин, чтобы схорониться в Дьеппе и заодно похоронить здесь Пюс. Пюс, которая создана для жизненной круговерти. Как только мне исполнилось тридцать восемь лет, я заявил, что лишь в уединении смогу создать свои самые значительные произведения, замыслы которых зреют во мне. Надо было удалиться от света, его пустой суеты.
А возвращение к истокам! И это тоже провозгласил я для себя! Каждый день стану бродить у моря. Лягу лицом в песок. Соленый запах водорослей. Струящийся свет солнца. Порывистый ветер. Поэма! Оратория! Родник, божественный родник! Ох, я и нагулялся! В первый же день прошел десять километров, возвратился совершенно разбитый и больше уже не ходил. Нет, если быть точным, каждое утро я иду пешком за газетой в табачную лавку, что находится в трехстах метрах от дома.
Я практически совсем не вылезаю из своей норы. Укрывшись в глубине моего душистого логова, слежу за биением собственного пульса, щупая запястье, и жду наступления ночи, жду, чтобы что-нибудь произошло.
Я могу сидеть часами, ничего не делая, скрючившись в кресле, как паук, неподвижно застывший в центре своей паутины. Я чувствую, как превращаюсь в паука и поджидаю свою муху.
Подумать только – было время, когда мне не сиделось на месте! Я был худой как палка, постоянно в движении. Мог не есть, не спать, объезжал дюжину разных мест, чтобы взглянуть, где будет происходить действие моего будущего романа, замысел которого я вынашивал.
И дойти до такого! До этого кресла, в котором я, съежившись, провожу свою жизнь. Ему только колесиков не хватает. Человек, созданный для движения и добровольно приговоривший себя к такой неподвижности, ставит над собой опыт, подвергаясь необычной пытке. И в этих муках есть какое-то наслаждение. Маркиз де Сад несомненно понял бы, что я хочу сказать. Представьте себе животное, которое приготовилось к прыжку, и вдруг просто падает, разбиваясь, в траву.
Бездействие овладело мной постепенно, исподтишка. Под тем предлогом, будто не желаю отвлекаться от работы, я стал избегать всего, что требовало определенной активности, этих необходимых каждодневных мелких дел, которые создают жизненный ритм. Я этот ритм утратил.
Понемногу я перестал отвечать на письма, еще связывавшие меня с далекими друзьями. Объявил, что новые песни, этот шум-гам для молодежи, безвкусны, и отключил радио. Уволил нашу последнюю горничную и попросил Пюс ограничиться приходящей прислугой. Прислуга, живущая в доме, – несносный свидетель вашей интимной жизни... если только не порывается без конца рассказать вам о собственных несчастьях. Потом не мешает, чтобы супруга занималась кое-какой работой по дому: это ее и развлекает, и привязывает.
Не хлопают больше и двери дома. А завтра уже не будет Пюс, и воцарится полная тишина. Лишь изредка крик пароходной сирены прорежет голубое отверстие в окружающем меня небытие, словно кусочек лазури проглянет в пасмурном небе. Тогда на несколько мгновений отправлюсь в путь и я. Унесусь за серые моря, далеко-далеко от Дьеппа.
Наконец-то я ясно представляю себе монашеское существование, о котором всегда мечтал. Целиком и полностью посвятить себя творчеству. Не видеть больше "людей", не слышать их. Сколько времени пришлось бы потратить на их жалкие истории, похожие одна на другую, вроде тех, что рассказывает прислуга.
Только не думайте, что я перестал бриться и целый день сижу в халате. Я всегда терпеть не мог неопрятность, неряшливость в одежде. Думаю, что именно это заставило меня очень быстро покинуть Сен-Жермен-де-Пре.
По правде говоря, что касается внешности, я продолжаю соблюдать приличия. Хоть я слегка и пополнел, в свои сорок два года выгляжу очень даже неплохо. Не полысел, сохранил все зубы и по-прежнему легко взбегаю по лестнице.
Разумеется, это из-за Пюс я продолжаю заботиться о своем внешнем виде и не отказался от хорошего портного. Я имел глупость думать, что, пока стараюсь выглядеть в ее глазах привлекательно, бояться нечего.
Я отхожу от зеркала, поворачиваюсь к нему спиной и лениво возвращаюсь к письменному столу. Матерь божья! Продвинется ли сегодня моя работа? Это безмолвие в безмолвии больше не может продолжаться.
Перечитываю последнюю фразу: "Он двигался навстречу розоватому свету, сиявшему подобно маяку в открытом море..."
Вдруг отрываюсь от чтения и приподнимаю голову. Мне послышался стук. Как будто постучали в дверь. Но я наверняка ошибся, это тишина, неотступно преследуя меня, играет со мной свои шутки.
Впрочем, если даже допустить, что в этот поздний час кто-то пришел в мой дом, в дверь не станут стучать, а позвонят. У входа есть звонок. Но кто может прийти? Я никого не жду. Уже несколько месяцев ко мне никто не приходил.
Только я склонился над страницей, как все повторилось. Но на этот раз я уверен, что мне не снится: несколько глухих ударов в массивные дубовые двери.
Встаю из-за стола, охваченный странным чувством. Не могу сказать, что испытываю страх. Мои страхи другого порядка. Но мне не по себе. С того момента, как раздался стук в дверь, тишина вокруг меня еще более сгустилась. Я угадываю за стеной необычайный мрак. За дверью кто-то есть, кто-то, кого безуспешно пытаюсь себе вообразить, какой-то неизвестный прохожий, по непонятной причине остановившийся у моего порога. И я чувствую, как во мне растет, возвращаясь из глубин детства, животный страх перед ночным мраком.
Бесшумно приближаюсь к двери и вдруг кричу:
– Кто там?
Никакого ответа.
Однако я уверен, что в дверь дважды стучали. Вынимаю ключ из замка и через замочную скважину стараюсь что-нибудь разглядеть, но, кроме плотного как вата тумана, не вижу ничего. Наклоняюсь снова и на этот раз прикладываю к замочной скважине ухо. Внезапно внутри у меня все сжимается: я совершенно уверен, что слышу чье-то дыхание.
Закрываю глаза, выпрямляюсь Необходимо взять себя в руки. Придется назвать вещи своими именами: я испытываю страх Абсурдный, как и всякий другой страх. Я боюсь дыхания этого существа, которое угадываю за дверью, как невысказанную угрозу.
Терпеть не могу пугливых людей. Я никогда не был трусом. Итак, собираюсь с духом. Я должен знать. Смотрю на свою правую руку, которая держит ключ. Она не дрожит. Бесшумно вставляю ключ в замок и осторожно, очень осторожно открываю дверь.
Я не ошибся, за дверью кто-то стоит. Какой-то странный тип, довольно высокий, чуть сгорбленный, с бледным лицом Я хорошо вижу его в свете фонаря, и он начинает внушать мне опасение, потому что, не произнося ни слова, пристально глядит на меня. У него глубоко посаженные черные глаза, лихорадочно блестящие глаза больного, с множеством маленьких, расходящихся лучиками морщинок вокруг, из-за этих морщинок его лицо выглядит помятым. Однако ему явно не больше сорока Он с непокрытой головой, длинные, темные, плохо подстриженные волосы закрывают шею.
Но вот что самое поразительное – мне кажется, будто я уже где-то видел это лицо. Вдруг замечаю его измятый плащ и мне в голову приходит безумная мысль: этот не произносящий ни слова человек и есть персонаж моей книги. Да, это мой учитель, блуждающий по ночному Дьеппу, именно такой, каким я его себе воображаю уже в течение многих дней.
Видно, с ним произошел несчастный случай. Похоже, он не знает, где находится. А бледен настолько, что кажется, вот-вот упадет.
Мне надоело его молчание, и я попросту спрашиваю:
– В чем дело, мосье?
Он не отрывает от меня пристального взгляда и вдруг мягким голосом невнятно произносит:
– Прошу прощения за беспокойство, но я увидел свет...
Разумеется, мне тут же приходит на память этот "розоватый свет" из последней написанной фразы моего романа. На мгновенье я поворачиваюсь к окну, которое Пюс оставила приоткрытым, откуда виднеется свет моей настольной лампы. Все совпадает. Чувствую, как колотится мое сердце, будто я только что пробежал стометровку.
– Я позволил себе... – бормочет незнакомец.
– Вы не заметили кнопку звонка?
– Ах, есть звонок?
Он не собирается проверять. Он все так же смотрит на меня и очень напоминает боксера, пропустившего сильный удар в челюсть. Тот же затуманенный, невидящий взгляд.
– Уже поздно, мосье, – говорю я суховатым тоном. – Вы хотели видеть лично меня?
– Нет, нет, – его голос звучит прерывисто. – Просто...
Он в нерешительности. В какой-то момент мне кажется, сейчас он уйдет.
– Я должен вам объяснить, – бормочет незнакомец. – Я неважно себя чувствую. Кажется, мне дурно.
Я в этом ни минуты не сомневаюсь. Но я не врач. Что и сообщаю ему без лишних церемоний. Он смотрит на меня с ошалелым видом.
– Да, – говорит он, – я думаю, мне следовало бы обратиться к доктору. Просто я нездешний, не знаю города, и в этот час... Мне б только на минутку присесть.
Я молчу. Меня смущает его настойчивость. И в то же время он внушает мне жалость. Все же я не могу захлопнуть дверь перед носом этого типа, который едва стоит на ногах.
– Прошу ваг, мосье! Я, правда, больше не в состоянии...
От этого умоляющего голоса все во мне переворачивается. И кровь в моих жилах словно делается горячей. Может быть, так физически ощущаешь собственную доброту. Я вдруг чувствую себя "добрым".
– Ну, хорошо, входите!
Итак, незнакомец входит в мой дом. В тот же момент меня молнией пронзает мысль: совершена ужасная ошибка. Словно я сам распахнул свою дверь перед опасностью... и пока я эту дверь закрываю, незнакомец проходит в глубь комнаты, то и дело оборачиваясь ко мне, и всем своим видом напоминает ослепленную светом сову.
Приглашаю его сесть. Он буквально падает в кресло, закрывает глаза и больше не двигается. Похоже, с ним случился обморок. Он бледен, а на щеках уже пробивается темная щетина. Поистине, мерзкая физиономия, и я принимаюсь вовсю ругать себя, что впустил его в дом. В то же самое время он меня чем-то притягивает. Мне кажется, эту физиономию я где-то видел.
– Хотите что-нибудь выпить?
Он открывает глаза, изумленно оглядывается вокруг, словно пробудился после долгого сна.
Я повторяю:
– Хотите выпить? У меня есть виски. Вам не повредило бы.
– Пожалуй, – тихо говорит он. – Но мне не хотелось бы вас беспокоить.
Как это ни парадоксально, и впрямь видно, что ему не хочется меня беспокоить. В нем чувствуется какая-то униженность, он стесняется самого себя. Он принадлежит к породе людей, которых жизнь сломила, уничтожила, и они будто просят прощения за то, что еще продолжают существовать.
– Я выпью с вами, – говорю ему и, наполняя стаканы, наблюдаю за незнакомцем. Он откинулся на спинку кресла и смотрит теперь в пространство. Мой взгляд останавливается на его стоптанных башмаках, на запачканных брюках, виднеющихся из-под плаща.
– Это невероятно! – вдруг произносит он задумчиво. – На набережной не было другого света. Горело только у вас. Тогда, инстинктивно... Понимаете, я начал задыхаться от этого тумана.
Нет, не понимаю. Я спрашиваю его, не думает ли он в самом деле, что ему стало плохо из-за тумана.
В первый раз вижу, как он улыбается. Слабая улыбка, проложившая морщины на его мертвенно бледном лице.
– Нет, – говорит он, – туман добавил. Уже сходя с парохода, я чувствовал себя неважно.
"Уже сходя с парохода..." Я ставлю стакан, который собирался ему протянуть, и на секунду прикрываю глаза, чтобы овладеть собой. Мое сердце бьется изо всех сил.
– Значит, вы только что с парохода? – спрашиваю я вполголоса.
– Да. Прошло четверть часа, минут двадцать, не знаю. Может, немного больше, потому что я заходил в кафе.
– Кафе?
– Одно какое-то еще было открыто на набережной.
– Почему же вы не передохнули там, в этом кафе?
– Да, конечно, я мог бы. Но я почти сразу вышел снова на улицу.
– Почему?
– Там было слишком много людей, много дыма. У меня закружилась голова. Было полно моряков. Некоторые из них пьяные... Думаю, я испугался.
– Испугались?
Неожиданно он встает, охваченный волнением.
– Нет, в самом деле, не то, – говорит он. – Это трудно объяснить. У меня...
Скажет он, наконец, черт возьми?! Он обхватывает голову руками, похоже, ему действительно очень худо. В конце концов, с трудом выдавливая из себя слова, отрывисто произносит:
– У меня было чувство, что не туда я должен идти. Когда же увидел ваш свет, наоборот...
– Не понимаю... – бормочу я, в свою очередь, запинаясь.
– Разумеется, – он снова садится в кресло, явно отказавшись от мысли что-либо объяснить. – Вы не можете понять.
Мне придется хлебнуть как следует. Эта история совсем не в моем духе! В мистику я никогда не ударялся. Для этого я слишком француз! И никогда не был восприимчив к сигналам медиума.
Только вот этот тип, который высаживается с корабля в тумане и идет на "мой огонь"... Я невольно делаю сопоставление с моим героем, лицейским учителем, застрявшим здесь, на моем письменном столе.
Решившись, я все же протягиваю ему стакан, снова внимательно его разглядывая.
– Держите, пейте. Я добавил немножечко воды. Если честно, то он слишком похож на преподавателя из лицея. Хотя... они выглядят так же, как обыкновенные люди. А люди бывают всякие. Высокие худые и маленькие толстые, лысые и бородатые.
У незнакомца длинный тонкий нос, впалые щеки, рот – словно рана. Особенно мое внимание привлекают его руки – громадные, длинные, с пальцами музыканта или, скорее, фокусника. Не знаю, почему, но его руки мне не слишком нравятся.
– А что вы, собственно, чувствуете? – спрашиваю я его.
– У меня болит голова, – отвечает он. – Болит ужасно. Думаю, меня ударили.
– Ударили?
– Да. На пароходе.
– Вы подрались?
– Нет, не думаю.
Он мне кажется все более странным. Если он дрался, он должен все же это знать. Помнить своего противника, помнить, как все происходило. Он качает головой, избегая на меня смотреть.
Глядя на него, я спрашиваю себя, не смеется ли он надо мной. Удивление и раздражение, видимо, читаются на моем лице, потому что он внезапно наклоняется ко мне, с блестящими глазами, готовый во всем признаться.
– Вы мне не верите, не так ли? Однако это правда! Я все забыл!
– Вы хотите сказать, что удар, который вам нанесли, повлек за собой своего рода амнезию?
Он вздрагивает, как от удара, хватает меня за руку и с жаром произносит:
– Именно так, мосье! Теперь, поскольку вы сами произнесли слово, я должен вам сказать: я совершенно утратил память с того момента, как сошел на берег. По-настоящему помню лишь одно – смысл слов. Это важно, заметьте. Но я думаю, что у всех утративших память есть эта особенность.
Я едва слушаю, изо всех сил стараясь скрыть охватившее меня возбуждение.
– Но должны же вы по крайней мере знать, кто вы?
– Нет, мосье, я не знаю, кто я, – с волнением произносит он сдавленным голосом. – Даже этого не знаю! Страшно, не правда ли? Словно я сошел с ума.
В его глазах тоска. Неописуемая тоска.
– Вы ничего не знаете о себе?
– Абсолютно ничего. Не знаю, откуда я. И совсем не представляю, зачем приехал в этот город.
Теперь сомнений нет, это "он". Он, мой персонаж! Я чувствую, что со мной происходит что-то необычайное. Я весь внутренне дрожу. Надо успокоиться во что бы то ни стало.
Это не бред. Я прекрасно знаю, что передо мной человек из плоти и крови. Тем не менее все происходит так, будто я в действительности имею дело с вымышленным персонажем. Им можно как угодно распоряжаться, и, словно в минуту высшего озарения, я вижу, какую выгоду можно из этого извлечь.
Прежде всего надо как следует разобраться с этой марионеткой. Я должен убедиться, все ли его связи с внешним миром обрублены. Для начала спрашиваю, есть ли у него документы. Было бы естественно иметь их при себе.
Он опускает голову, не отвечая. Я настаиваю, меня это безумно интересует.
– В конце концов, вы должны были проверить! Есть у вас с собой документы?
Тогда он стыдливо произносит: