Страница:
Писателей, почти не предававших свои сочинения тиснению, разыскивать полагается в домашней переписке той эпохи, в альбомах, дневниках, в папках с надписью «произведения неустановленных лиц». К 1970-м работать в советских архивах с фондами начала XX века стало ощутимо затруднительнее. Издательства все менее охотно давали туда отношения, хранители находили все новые отговорки и предлоги для отказов. В советскую печать я со своими темами и не совался, экономил рабочее время, после того как столкнулся в столичных журналах и альманахах со всем набором вежливых и невежливых отказов. Редактор журнала «Литературное обозрение» не стал печатать набранный материал про раннюю Ахматову. «Опять про культ личности», – сказал он, не читая. Редактор «Альманаха библиофила» сказал, что очерк мой слишком хорош для его издания. Только Мариетта Чудакова, не жалея собственного времени, отчаянно пробивала мои сочинения, и в каких-то случаях это увенчивалось успехом, да покойный Саша Чудаков тоже все время старался пристроить меня к печатанию, да покойная Таня Бек взялась провести в «Вопросах литературы» статью об И. Анненском, правда, так, чтобы ее не было в оглавлении. Тартуские «Ученые записки» были исключением. Там можно было даже напечатать статью о гумилевском «Заблудившемся трамвае», правда, не тиснув ни разу запретных семи букв, а именуя автора «Заблудившегося трамвая» автором «Заблудившегося трамвая». Так что в основном я печатался в зарубежных славистических изданиях, в том числе в незабвенной серии «Slavica Hierosolymitana». Я приносил ходатайства из самых малопрестижных заведений, на меня косились. Можно было подделать, «учинить», на юридическом языке, отношение, но это было дело уголовное, чем и воспользовались чекисты в случае с одним нашим коллегой, отправив его на четыре года в лагерь.
Иль нашу жизнь, наш подвиг пылкий,
Томленье в каменных мешках
Отметят только скучной ссылкой
В тяжелых справочных томах….
В конце беспросветных 1970-х мне в этом отношении повезло. Илья Самойлович Зильберштейн получил после долгих проволочек разрешение с самых верхов выпустить к столетию Блока соответствующий том «Литературного наследства», но до юбилея оставалось мало времени, платных советских литературоведов калачом было не заманить на выполнение за копейки черновой архивной работы вместо того, чтобы за приличные гонорары писать левыми ногами привычную бессодержательную лабуду, и Зильберштейн дал знак набрать команду добровольцев из безработных и сомнительных личностей (я работал, в числе других, вместе с покойной Ирой Якир) и попросил у цгалийского начальства (приходившегося ему супругой) о зеленой улице для занимающихся темой «Блок в переписке и дневниках современников», о выдаче этим шалопаям любых материалов. Так я попал в мир теней авторского вспомсостава серебряного века.
Я приезжал в Москву, Зильберштейн приглашал иногда заглянуть к нему за инструкциями в 7 часов утра, но потом передумывал потакать сибаритству, звонил наутро в 5.30 и говорил, что так он и знал, что я еще сплю вместо того, чтобы готовить к печати новые материалы об Александре Александровиче Блоке, который столь безвременно ушел из жизни, а мог бы еще жить и жить и радовать нас своими новыми замечательными произведениями. Буквально.
Из затеи гениального советского менеджера вышел не том, а пять томов, ставших помимо прочего огромным депозитарием сведений о младших чинах серебряного века.
Исполнению этой почетной, на мой взгляд, обязанности историка литературы – спасти рядового имярека – я и стараюсь учить своих студентов и аспирантов, настаивая на, как пишет Михаил Ямпольский в «Энциклопедии отечественного кино», «понимании иерархии значимости архивных материалов, интересе к маргинальным явлениям и остром неприятии тривиальностей».
Но начинаем мы с обучения основам комментирования. Это не только объяснение малопонятных имен и слов, это ответ не столько на вопрос «что это?», а скорее на вопрос «что вдруг?» или «почему здесь?». И объяснять надо не только беллетристику, а сочинения на всех этажах былой словесности, доходя до самых нижних. Сергей Маковский когда-то вспоминал, как репортеры описывали дуэль Гумилева и Волошина в 1909 году: «всевозможные «вариации» разыгрывались на тему о застрявшей в глубоком снегу калоше одного из дуэлянтов». И вот тут подходит комментатор и напоминает, что газетная писанина всегда подбирает стилистические находки успешливых литературных новинок, а таковой в означенную пору был «Рассказ о семи повешенных» Леонида Андреева со взбудоражившей читающую Россию концовкой:
В темноте, на полянке, остановились. В некотором отдалении, за редкими, прозрачными по-зимнему деревьями, молчаливо двигались два фонарика: там стояли виселицы.
– Калошу потерял, – сказал Сергей Головин.
– Ну? – не понял Вернер.
– Калошу потерял. Холодно.
<…> Складывали в ящик трупы. Потом повезли. С вытянутыми шеями, с безумно вытаращенными глазами, с опухшим синим языком, который, как неведомый ужасный цветок, высовывался среди губ, орошенных кровавой пеной, – плыли трупы назад, по той же дороге, по которой сами, живые, пришли сюда. И так же был мягок и пахуч весенний снег, и так же свеж и крепок весенний воздух. И чернела в снегу потерянная Сергеем мокрая, стоптанная калоша.
Так люди приветствовали восходящее солнце.
Это занятие – комментирование – приглянулось мне, наверное, еще в школьные годы, может быть, даже когда увидел фильм «Честь товарища» из жизни суворовцев, где продвинутый суворовец сообщал, что «вина кометы брызнул ток» означает пенистое вино урожая 1811 года, года кометы. Потом как-то на взморье при мне обсуждали всем пляжем читавшуюся новинку, повесть «Сержант милиции». Там грабитель Толик пел: «Таганка… Все ночи, полные огня. Таганка… Зачем сгубила ты меня?..» Загоравший рядом, сидевший во времена дела врачей, объяснил, что квазипоэтизм «ночи, полные огня» означает, что в тюрьме на ночь не выключали свет. Это была устная сноска. Наверное, одним из пиков общественного признания комментаторской рутины был 1970-й, когда ленинградцы спрашивали друг друга: «Вы уже видели Милиндера в Сноске?» Это о спектакле Вадима Голикова «Село Степанчиково» в Театре комедии, для которого Яков Гордин написал нового фигуранта – Сноску, персонифицированный комментарий, который сообщал ту реальную подоплеку прозы Достоевского, которую разглядел Тынянов.
Так вот, ремеслу глоссы, ремеслу сноски, этаким вскрикам в манере бессмертного Игната Тимофеевича Лебядкина «Стой-нейди! Варьянт!» или «Что же касается до Никифора, то он изображает природу», мы учимся на семинарах по источниковедению. Мы ищем там начала и концы. Появившееся в 1990-х полное издание «Записных книжек» Ильи Ильфа мы в течение семестра испытывали на предмет комментирования. Нашли, например, что стишки
шагнувшие из Ильфа в чаты интернетовских флиртов, – это перевод из австрийца Петера Розеггера. Не знаю, правда, много ли меняет это для читателя Ильфа. Сноска ведь является вмешательством в процесс чтения, за властный окрик «Стой-нейди!» надо отвечать. Это пауза. Это предписанный читателю выход из текста с последующим вторичным входом, перечитыванием – после некоторого схождения в низы текста, после сеанса вручения подсобного знания подстрочным, подвальным помощником. При этом движении взгляда вниз в известном смысле заземляется духовный полет текста, вымысел поверяется скукой справочника, и кажется, что не случайно сигналом к спуску служат цифры, которые «для низкой жизни были». Дж. Сэллинджер назвал сноску эстетическим злом, но это зло необходимо для того, чтобы мы понимали то, что понимал между строк исторический читатель, тот, которому некогда адресовались комментируемые нами сочинения.
Наша жизнь – это арфа,
Две струны на арфе той.
На одной играет счастье, —
Любовь играет на другой,
Восстановление утраченного понимания – это и есть должностная повинность историка литературы. Само же литературное былое при этом вызывающе меняется на глазах одного поколения, на глазах студентов с первого курса по последний. Одни фигуры укрупняются, важнеют, стремительно делают свою посмертную карьеру, других вот-вот побросают со всех пароходов. Конъюнктура здесь зависит от многих случайностей, они же закономерности. Серенького писателя могут поднять на щит, например, краеведы, земляки, потомки, наконец, «заграница». Мне приходилось в печати6 дивиться казусу двухтомника 1987 года «Новообнаруженный поэт серебряного века» (престижное швейцарское издательство «Петер Ланг»), на который можно наткнуться в библиотеке любого американского университета. Двухтомник включал репринт не возбудившей при своем появлении ничьего внимания книжки «Три победителя» (1910) и перевод этой книжки на немецкий. Книга 1987 года издана племянником и тезкой сочинителя. Рейтинг незаметной фигуры – нетрудно было предсказать – должен был измениться. И вот в этом году вестник одного из старейших российских университетов печатает статью о творчестве творца не первых сил.
…Итак для этого изборника мною выделены, согласно условиям серии, работы, появившиеся в бытность мою сотрудником Еврейского университета, в кампусе на горе Скопус, по-русски – на Дозорной горе. Но за пределами его остались статьи и заметки, посвященные трем постоянным предметам моих интересов – биографии и творчеству Анны Ахматовой7, русско-еврейским литературным связям8, источниковедению истории русской литературы XX века, вернее, ухваткам историко-литературной эвристики9 (в последнем случае добрую половину конкретных примеров, в связи с ошеломительным развитием систем поиска во всемирной паутине, пришлось бы заменять, но зато пришлось бы уделить внимание проблеме ненадежности интернетской эрудиции). Эти три темы – особь статья.
В курсе источниковедения мы исходим из предпосылки ненадежности любого текста. Замысел на пути к читателю испорчен ошибками автора, переписчика, редактора, комментатора, самого читателя, описками и очитками. Я отдаю себе отчет в том, что и предлагаемые далее работы могут содержать неточности, недосмотры, ошибки в реконструкции событий прошлого и в интерпретации текстов. Но одна из педагогических задач обучения нашему промыслу состоит во внушении императива усилия, порыва, прорыва. С текстом надо работать, и только потом, по выходным, предаваться размышлениям об эмоциях, своих и автора, воплощенных и вызванных этим текстом, о всяких вечных ценностях, обнаруженных в нем, о том, что «вы, нынешние, ну-тка!» (как говорил горбуновский генерал-майор, «Вот Херасков умел взять быка за рога. А молодежь!») или, наоборот, что уж нас-то, людей XXI-то века, этим не удивишь, – словом, предаваться обычной непыльной практике сюсюкающих дармоедов, как называет этот вид литведов мой первый соавтор. Но работа, как защищает нас пословица, почти неизбежно связана с ошибками.
Что касается уклонов интерпретации, то одну склонность я могу указать сразу. Она проявляется в высветлении и, может быть, в преувеличении значения того, что я когда-то обозначил неповоротливым словом «автометаописание». Но эта склонность объединяет исследователя с исследуемыми, с людьми 1913 года, один из которых, помянутый выше враг никотина В.Н.Соловьев, писал в «Аполлоне» накануне войны, говоря о художественной ценности не как о статической, а о становящейся: «Так как новое искусство соответствует более активному, более деятельному состоянию души современного человека, то и образы его тогда имеют наиболее действенную силу, когда они в себе самих несут историю своего происхождения. Ведь потому так и интересуют современных знатоков и просто любителей искусства вопросы техники. Как это сделано – для нас часто интереснее, чем вопрос о том, что изображает сделанное. Потому так и нравится нам скульптура Родена, что в ней мы видим, как образ возникает из глыб грубого материала».
Мы стараемся восстановить «код чтения», который был у «исторического читателя» 1910-х годов, заведомо отличающийся от нашего, отличающийся по определению, не нуждающемуся в аргументации. Но с некоторым смятением приходится признать, что в каких-то отношениях исследователь начала нашего века все еще походит на читателя начала прошлого. Например, в том отношении, которое зафиксировано великолепным очевидцем и одним из сотворцов той эпохи Петром Бицилли: «… Мы приучены к <…> искусству, восприятие которого доставляет удовольствие того же, должно быть, рода, какое испытывали посвящаемые в масонство или в древние таинства, – гордость от сознания, что сидишь на пиру богов, соединенную со смущением от убеждения в собственном ничтожестве».
Комментарии
1.
Деталь двойного назначения // Лехаим. Май 2006. Ияр 5766. № 5(169).2.
Вячеслав Иванов и поэзия Х.Н. Бялика // НЛО. 1996. № 14. С. 102–118 (совместно с Зоей Копельман).3.
К семиотической интерпретации «Поэмы без героя» // Труды по знаковым системам VI. Тарту, 1973. (Ученые записки ТГУ. Вып. 308). С. 438–442.4.
К изучению круга авторов журнала «Гиперборей» // Тыняновский сборник. Пятые Тыняновские чтения. Рига; М., 1994. С. 275–278.5.
Забытые воспоминания о Брюсове // Даугава (Рига). 1997. № 3. С. 97–100; Заметки на полях именных указателей: XV–XVII // НЛО. 1997. № 31. С. 272–275.6.
Размышления на середине дороги // Новая русская книга (СПб.). 2000. № 1(2). С. 6–7.7.
Например, публикации из цикла «Именной указатель к «Записным книжкам» Анны Ахматовой»: К 65-летию С.Ю. Дудакова. История, культура, литература / Под ред. В. Московича и С. Шварцбанда. Иерусалим, 2004. С. 221–234; Quadrivium. К 70-летию проф. В.А. Московича. Иерусалим, 2006. С. 205–224; Стих, язык, поэзия: Памяти Михаила Леоновича Гаспарова. М., 2006. С. 614–639; «Я всем прощение дарую…»: Ахматовский сборник / Под. общ. ред. Д. Макфадьена и Н.И. Крайневой. UCLA Slavic Studies. New Series. Vol. V. M.; СПб., 2006. С. 492–517; Эткиндовские чтения. II–III. СПб., 2006. С. 214–276; Анна Ахматова: эпоха, судьба, творчество: Крымский Ахматовский науч. сб. Вып. 4. Симферополь, 2006. С. 142–180; На меже меж Голосом и Эхом: Сб. ст. в честь Татьяны Владимировны Цивьян. М., 2007. С. 331–346; Анна Ахматова: эпоха, судьба, творчество: Крымский Ахматовский науч. сб. Вып. 5. Симферополь, 2007. С. 156–189; Символизм и европейская культура XX века. М., 2008. С. 393–471.8.
Например: Еврейские подтексты в «Египетской марке» Осипа Мандельштама // Jews and Slavs. Vol. I. Jerusalem – St. Petersburg, 1993. С. 354–358; Еврейские мотивы в русской поэзии начала XX века (Три предварит. замечания) // Тыняновский сборник. Пятые Тыняновские чтения. Рига; М., 1994. С. 175–179; Расписанье и Писанье // Themes and Variations: In Honor of Lazar Fleishman. Stanford Slavic Studies. Vol. 8. 1994. С. 70.9.
Резоны комментария (Из курса лекций, читаемых в Еврейском университете в Иерусалиме) // Новые безделки: Сборник статей к 60-летию В.Э. Вацуро. М., 1995. С. 446–458; Вопросы к тексту // Тыняновский сборник. Шестые – Седьмые – Восьмые Тыняновские чтения. Вып. 10. М., 1997. С. 415–427; Чужое слово: атрибуция и интерпретация // Лотмановский сборник. Вып. 2. М. 1997.С. 86–99.
Часть II
На окраинах серебряного века
Неучтенное письмо Блока
25. XI.09Письмо является ответом на послание, полученное в дни, когда Блок был загружен всевозможными обязательствами и «утомлен физически»2:
Милостивая государыня
Анна Николаевна.
Для избрания в члены рел<игиозно-> фил<ософского> Общества не требуется ценза, оно зависит от совета.
Обратитесь к секретарю общества Дмитрию Владимировичу Философову (Пантелеймоновская 27, кв. 10 – суббота, около 4х час<ов> дня) и, если Вам угодно, скажите, что направил Вас к нему я.
С совершенным уважением
Александр Блок1.
Многоуважаемый Александр Александрович. Очень прошу Вас сообщить мне: может ли обыкновенный человек со средним образованием, женщина, быть членом религиозно-философского Общества? Если да, то пожалуйста, сообщите также куда и к кому надо обратиться? Не знаю – состоите ли Вы там членом, но знаю, что Вы читали там доклад «о России и интеллигенции». Прошу извинить, что затрудняю Вас, но я решительно не знаю, к кому обратиться, т<ак> к<ак> в адрес-календаре «Весь Петербург» это общество почему-то не значится.Некоторые сведения о А.Н. Пасхиной-Рукиной-Оранской, усыновившей в 1914 году Виктора Гершова (1899–1953), содержатся в воспоминаниях дирижера Ю.Ф. Файера: она училась в Смольном институте, затем в Петербургской консерватории по классу фортепьяно. Второй ее муж был революционером-нелегалом4.
Всего хорошего
А. Пасхина
Угол Кирочной и Литейного.
Главное казначейство.
Квартира Главного Казначея.
Анне Николаевне Пасхиной3.
Этот эпизодический эпистолярный обмен не только характеризует и без того известную деловую обязательность Блока, но и, употребляя формулу другой обитательницы периферии «серебряного века»5, представляет нам одного из рядовых той армии, водителем которой был Блок.
Впервые: НЛО. 1994.№ 7. С. 240.
Комментарии
1.
Государственный музей музыкальной культуры имени М.И. Глинки. Ф. 365. № 291 (фонд композитора В.А. Оранского-Гершова). Письмо не учтено в указателе: Александр Блок. Переписка. Аннотированный каталог. Вып. 1–2. М., 1975, 1979.2.
Блок А. Собр. соч. в 8 томах. Т. 8. М.; Л., 1963. С. 299.3.
РГАЛИ. Ф. 55. Оп. 1. Ед. хр. 359. Главный казначей – статский советник Николай Алексеевич Оранский.4.
Файер Ю. О себе, о музыке, о балете. М., 1970. С. 247.5.
См.: Найман А. Рассказы о Анне Ахматовой. М, 1999. С. 33. Речь шла о Л.Д. Большинцовой-Стенич.
Читатели серебряного века
Порыв к академическому изданию сочинений Владислава Ходасевича, «младшего поэта», по слову О.Мандельштама, был в свое время симптоматичным шагом на пути к расширению границ изучения русской поэзии начала XX века. Далее следовал деятельный интерес к еще более «младшим» авторам, и, наконец, следующим шагом должно стать пристальное изучение читательской среды в эпоху символизма и постсимволизма. Разработка этого аспекта остро необходима для построения претендующей на возможную полноту картины литературного процесса столетней давности. Бесспорно, диалог с читателем обладал различной степенью релевантности для творческих стратегий разных поэтов этого периода, но столь же бесспорным представляется, что одним из наиболее внимательных к реверберации своих стихов в читательской толще был Ходасевич.
Коллективный портрет читателя модернистов будет складываться из поименно названных и зачастую малоизвестных или вовсе безвестных книгочеев, «домочадцев литературы», как опять-таки говорил О.Мандельштам, родившихся в последнее десятилетие XIX века и первое десятилетие XX-го.
Приступая к изложению небольшого историко-библиографического сюжета, выхватим наудачу мемуарную зарисовку об одном из таких читателей – Владимире Васильевиче Девятнине (1891–1964), художнике-графике:
Собственно о нем и следует пока поговорить, о нем, оставившем по себе память «трибуна от литературы». Вове Девятнину было в то время 25 лет, и он был уже известен своей поэмой «Смута» (изданной в Новочеркасске в 1918 году) и романом из быта литературной богемы тех лет, рукопись которого – впоследствии – какими-то судьбами – погибла в Москве1. Много писал Вова и стихов, которые недурно читал на вечерах у О.В.[Мануйловой]. Но более всего он был интересен как собеседник, весьма начитанный, с собственным суждением, яркий и образный – в речи. Все новое и свежее его интересовало и захватывало, что называется с головой. Только-только сообщил нам Борис Всеволодович Соловьев о том, что его двоюродный брат отошел от литературы и приял сан священника2, как уже вечером Вова скандирует его стихи <…>. Выпустил свой «Литературный дневник» Андрей Белый и – по его поводу Вова уже «глаголом жжет сердца»…
Коллективный портрет читателя модернистов будет складываться из поименно названных и зачастую малоизвестных или вовсе безвестных книгочеев, «домочадцев литературы», как опять-таки говорил О.Мандельштам, родившихся в последнее десятилетие XIX века и первое десятилетие XX-го.
Приступая к изложению небольшого историко-библиографического сюжета, выхватим наудачу мемуарную зарисовку об одном из таких читателей – Владимире Васильевиче Девятнине (1891–1964), художнике-графике:
Собственно о нем и следует пока поговорить, о нем, оставившем по себе память «трибуна от литературы». Вове Девятнину было в то время 25 лет, и он был уже известен своей поэмой «Смута» (изданной в Новочеркасске в 1918 году) и романом из быта литературной богемы тех лет, рукопись которого – впоследствии – какими-то судьбами – погибла в Москве1. Много писал Вова и стихов, которые недурно читал на вечерах у О.В.[Мануйловой]. Но более всего он был интересен как собеседник, весьма начитанный, с собственным суждением, яркий и образный – в речи. Все новое и свежее его интересовало и захватывало, что называется с головой. Только-только сообщил нам Борис Всеволодович Соловьев о том, что его двоюродный брат отошел от литературы и приял сан священника2, как уже вечером Вова скандирует его стихи <…>. Выпустил свой «Литературный дневник» Андрей Белый и – по его поводу Вова уже «глаголом жжет сердца»…
«…Художник воплощает в образе полноту жизни или смерти (Андрей Белый)».Александр Петрович Дехтерев4, из воспоминаний которого позаимствован этот портрет, сам являлся таким экспонатным читателем серебряного века. Поэт и прозаик, он имел возможность получить оценку своего (и своего собрата по перу, остающегося нам неведомым) творчества из уст Ходасевича:
Юлиус Майер-Грефе, поэт Магр («…Магр вряд ли сможет подняться с ложа опиофага, на котором он тоскует»), В.Розанов («…Заканчивая описание развалин в Пестуме и предаваясь печальным размышлениям над пришедшим христианством и грядущим американизмом, Розанов с нежностью подмечает: «Камни Пестума чрезвычайно нагреваются, и везде видишь зеленых ящериц, бегущих по колонкам, змеящихся на полу. И кругом – зелень, зелень»), Евгения Геркен («… с ее особенно живыми, точно после тяжкой болезни, остро прочувствованными стихами»…)», Елена Гуро («Небесные верблюжата» – невыявленная нежность любви, умирающей от избытка скрытого ото всех чувства»…), Мария Моравская («…с стигматами любви «Городской Золушки»), Надежда Львова («…над которой так жестоко подшутил сухой Валерий Брюсов; ее «Старая сказка» ранит стрелами, смоченными ядом кураре»…), М.Лозинский, Гордон Крэг и т. д. – все интересовали Вову Девятнина, обо всех и обо всем, касающемся любой отрасли искусства, говорил он горячо и с полным знанием предмета, напоминая энциклопедистов3.
Теперь вот что: о стихах Ваших и г. Данилова. Я имею неприятное обыкновение говорить правду, особенно в этих случаях.В ответ на присланную ему тетрадь стихов А.П. Дехтерева П.М. Бицилли писал:
Ваши стихи, разумеется, – вполне литературны, и все в них, так сказать, на месте и в порядке. Я бы сказал, что в них мало недостатков. Но не отсутствие недостатков создает достоинства. Одного этого еще мало, как Вы сами знаете. Я даже позволю себе сказать, что из-за стихов Ваших виднеется лицо автора – хорошего человека. Это уже несомненное достоинство, особенно в наши дни, такими людьми не очень богатые. Но это достоинство – вне-литературное. Оно одно еще не образует поэта. Стихи же Ваши мне кажутся прежде всего недостаточно своеобразными. В них есть поэзия, но как бы нейтрализованная, они поэтически недостаточно своеобразны. Мне кажется, Вам следует меньше помнить о том, как надо, как полагается писать стихи – и больше писать, как хочется. Вот если у Вас есть то поэтически-индивидуальное, что еще не высказано доныне, то надо его в себе развязать, высвободить – и тогда Ваше дело в шляпе. Если же нет – Ваши стихи останутся только человеческим, но не поэтическим документом. Вы сами понимаете, что категории поэтического и человеческого совпадают не полностью. В «человеческом» есть то, что для поэзии просто не нужно, что ею не усваивается, как ореховая скорлупа не усваивается желудком. Обратно, поэзия требует того, что не нужно и часто вредно и даже дурно – в человеке (отсюда – демонизм всякой поэзии). Боюсь, что этого поэтическаго демонизма в Вас нет – или что он слишком подавлен в Вас. Сумеете ли Вы освободить или добыть его? В этом весь вопрос.
Г. Г. Данилову, пожалуйста, передайте, что в его стихах многое очень удачно. Есть острые и любопытные мысли, но ему надо много работать, чтобы освободиться от влияния Блока, затем – чтобы «философия» не лезла из стихов, как начинка из пирога, а чтобы была с ними спаяна, сварена в одну массу, чтобы «содержание» и «форма» (кстати – не всегда у него безукоризненная) были соединены, так сказать, не механически, а химически. Его стихи несколько рассудочны, но у них есть данные быть умными: ум же есть соединение рассудка и чувства. (Кстати: у Вас явно преобладает чувство над рассудком.) Словом – ежели сказано, что надо быть простыми, как голуби, и мудрыми, как змии – то Вам следует кое-чего призанять у змиев, а г. Данилову – у голубей.
Я бы охотно напечатал кое-что и из Вашей тетради, и из тетради г. Данилова. Но я нигде сейчас не редактор, а «пристройство» стихов в последние годы принесло мне такое множество неприятностей, подчас очень тяжелых, что я дал на сей счет твердый зарок (даже напечатал об этом письмо в редакцию «Возр<ождения>» – м<ожет> б<ыть>, оно Вам попадалось?). Поэтому Вы хорошо сделаете, если обратитесь к <С.К.>Маковскому непосредственно, тем более, что Вы сотрудник «Возрождения». Пошлите ему и стихи г. Данилова. Вот если Маковский сам меня спросит совета, то я обещаю всяческое содействие. Но Вы на меня не ссылайтесь, это может испортить все дело.
О рассказах Ваших не имею понятия, но желаю всяческого успеха. Впрочем, по части прозы, я не судья. Сам писать рассказов не умею – и других судить избегаю5.
Но должен предупредить, что поэтических приговоров я никогда не выносил и диагнозов не ставил. Я на это неспособен, потому что сам никогда ни одной стихотворной строчки не высидел. Угадать же поэтический талант может только тот, кто и сам поэт. Кроме того, должен сказать, что я не понимаю Вашей постановки вопроса: «стоит» ли отдаваться творчеству или нет. Допустим, что не «стоит» – в том смысле, что не найдется, где печатать, что критика не похвалит и т. д. Что же из того? Почему можно и «стоит» петь для себя, играть на фортепиано, не будучи виртуозом, а опять-таки для собственного удовольствия, а писать стихи нельзя и «не стоит»? На стороне стихотворца даже есть преимущество перед дилетантами певцами, скрипачами и пьянистами: их искусство бесшумно и никому не причиняет беспокойства. И если Вас нудит писать стихи, – то почему и не писать? Допустим, что истинного таланта у Вас нет. Что из того? Искусство поэзии, как и всякое другое, есть в значительной мере техника. Выучкой и в поэзии можно кое-чего добиться. Зачем же лишать себя удовольствия? Особенно, когда живется так скучно, как нам, российским беженцам6.