Страница:
Один миг терпения. Это еще не слишком сложно… Ну вот… Какая прелесть! Ах!… Ах!… Глаз не отвести. Такой славненький. Такой нежный. Такой робкий. Оробел немного. Конечно. Пусти, гадкий!
Что за идея – так надушиться. Словно твой собственный аромат не лучше в тысячу раз! Словно ты не сам апрельская улыбка.
Тебе нравится?… Да? Ах, да… Ты не знаешь, что бы я за это дала… Ты немного робел перед дамой. Ты уже не робеешь пред ней? Боже, боже, какая прелесть!
Послушай. Дай мне слово. Поклянись, что ты завтра придешь опять. Нет, не могу. Послезавтра. Поклянись. И что до тех пор будешь умницей.
Понимаешь. Это так прелестно. Я не хочу быть чересчур торопливой. И для тебя лучше так.
Растянись как следует. Тебе больно от стены? Положи эту подушку под голову, мой котенок.
– На меня не смотреть! Нет, нет. Смотри на книги, если хочешь. Или на гравюры.
Не шевелись, котик.
Это ничего.
Котик! Чудный мой котик!
Вазэм идет по улице Ронсара. Освещение скудно. Тишина. Холмистые сады погружают улицу в красивый, немного холодный туман.
У Вазэма такое ощущение, словно при некотором усилии он мог бы проявить иные из тех способностей, какими мы так легко обладаем во сне. Например, он мог бы оторваться от земли и воспарить, несясь над садами, или подняться до вершины этой фабричной трубы у водопроводной станции.
Не потому у него это ощущение, что он так доволен. Он скорее пьян, чем доволен; а главное – верх растерянности! – он не знает, быть ли ему довольным.
Происходящее с человеком, если не говорить об исключениях, само по себе не представляет собой ничего. Оно безразлично; ни хорошо, ни плохо. Все зависит от нашего восприятия.
Так Вазэм в тот миг, когда он сворачивает с улицы Ронсара на улицу Севэст, самопроизвольно постигает основной принцип стоической философии. Но его согласие с нею не долго длится. Из этого принципа Вазэм выводит совсем не те заключения, которые вывели его предшественники. Он не считает необходимым составить себе личное представление о ценности и иерархии вещей: не по слабости ума, а потому что в отличие от стоиков и многих других признает своего рода коллективную умственную работу, по крайней мере, в вопросах, касающихся искусства жизни, более надежной, нежели личную.
По мнению Ваээма, лучше всего во всем разбираются, сквозь все прошли, для всех случаев "правила" знают и знают также, как надо смотреть на все доброе и злое, происходящее с нами, не такой-то и такой-то человек, а "люди". Если Ваззм советуется с кем-нибудь на такие темы, то не потому, что считает личное суждение этого человека более веским, чем свое собственное, а потому, что ему кажется, будто этот человек лучше посвящен в то, что могут подумать или сказать "люди". И когда Вазэм сам напрягает свою сообразительность или даже проницательность, то чаще всего это сводится к попытке угадать, каково было, есть или будет по такому-то вопросу мнение "людей". Но заметьте; речь идет о подлинном, искреннем мнении этих "людей", а не о том, что "люди" рассказывают для простаков. Этой комедией Ваээма нельзя обморочить. "Люди" очень открыто проповедуют свои взгляды, – те, которые, в частности, высказываются в школьных книгах, родительских наставлениях, официальных речах, – взгляды, которым "люди" ни мгновения не верят. Например, "люди" говорят желающим слушать их, что дурно стремиться к богатству, не работая, или что молодой человек должен блюсти свое целомудрие как можно дольше. По счастью, однако, "люди" себе противоречат и тем самым обнаруживают лживость многих своих утверждений. Прочтите от начала до конца одну и ту же газету: в передовой статье вы найдете негодование по поводу обвинения французских женщин в легкости нравов; но рассказ на третьей странице опишет вам сцену парижского прелюбодеяния в тоне одобрения и зависти по отношению к этим веселым нравам. Так вот: рассказ – это то, что "люди" думают, статья – это то, что "люди" якобы думают. Пусть не забывают этого смышленые по природе ребята.
В данный миг Ваээма мучит такой вопрос: что подумали бы "люди" о происшедшей с ним только что истории, если бы они были ее очевидцами или располагали точным ее описанием? Считали ли бы они, что Вазэм должен быть доволен, или наполовину доволен или раздосадован?
Спору нет, физическое наслаждение – в определенный момент – чрезвычайно острое – он испытал. Но, прежде всего, в этой форме оно не было совершенным откровением для молодого человека. А затем Вазам не умеет, как некоторые другие, в мгновение ока построить вокруг какого-нибудь ощущения огромный шаткий замок эмоций и идей. Он даже не умеет очень напряженно думать о том, что испытывает. Мысль его скорее сосредоточена на обстоятельствах, на том, что в них лестно или что досадно.
Поэтому, не забыв наслаждения, он все же недоумевает по вопросу о качественной стороне приключения. Как жаль, что оно так обернулось! Если бы Вазэм утратил только что целомудрие по всем правилам, самым бесспорным образом, то он бы торжествовал. Ибо мог ли он мечтать утратить его в лучших условиях (эта красавица в пышном пеньюаре; эта хорошо обставленная комната; этот вид на сады, в дальнейшем занавесившийся, но запомнившийся; эти книги; и ни намека на деньги)?
Но, говоря откровенно, он его не утратил. По своей ли вине? Потому ли, что в известный момент не обнаружил предприимчивости, решительности, вероятно, относящихся к правилам его пола? Не было ли это с его стороны смешно? Может быть, дама решила, что он слишком молод для таких подвигов. Может быть, она поступила с ним, как с ребенком – не захотела отпустить без ласки, которая сама по себе является намеком на детские пороки?
Правда, она назначила ему свидание на послезавтра. Как надо ему вести себя послезавтра? После того, как он показал себя таким послушным, удобно ли будет ему перенять инициативу и повести дело на свой лад? Но прежде всего, для этого надо знать свой лад.
Вот он уже на углу бульвара Рошешуар, а неуверенность еще усилилась. Он даже не уверен, что потеряет целомудрие в ближайший четверг.
Несколько "проституток" ждут на тротуаре, несколько "кокоток" прогуливаются по средней аллее. Вазэм поглядывает на них с довольно новой наглостью. Проходя мимо одной из них, он не боится посмотреть ей в лицо. Рассматривает ее глаза, ее рот, рисунок губ. Ему втайне хочется смеяться.
Он проходит через площадь Дельты. Видит снова то место, где несколькими часами раньше с ним заговорила дама из автобуса. Ему кажется, что женщина, только что прошедшая мимо, обратила на него внимание. "Я должен им нравиться". Он подходит к зеркалу в витрине аптеки и глядится в него. Запах апрельской улыбки еще щекочет ему ноздри.
Недавняя его наивность смешна ему, но он ее не стыдится, оттого, что ему кажется, будто он ее преодолел.
О женщинах вообще он думает с некоторым презрением.
Продажные – куда ни шло. Но остальные?
В сущности, несмотря на рассказы товарищей, несмотря на работу собственного воображения, он не считал их такими развратными. "А между тем, они вот на что способны". Он разочарован тем, что находит действительность невероятно сходною с тем, что ему рисовалось. Когда он будет старше на несколько лет, когда он заработает много денег на делах, чего только ни будут они изобретать для его услаждения?
Перекресток Барбеса. Бульвар ля Шанель. Вазэм проходит по виадуку метрополитена. Толстые пилястры, затем чугунные столбы. Столбы вырастают! Перед шагами молодого человека, еще целомудренного, простирается колоннада огромного храма, и сумрак его прорезан косыми лучами небольших подслеповатых фонарей. Поезд метрополитена грохочет над головой. Поезд северной дороги грохочет и свистит под ногами перпендикулярно. В тени колонн "проститутки" стоят на дозоре плотской любви.
Чтобы воспользоваться всем тем, что ему надо было бы ощутить в этот вечер одновременно, – в первый раз посещает его такая мысль, и в последний раз, быть может, – Вазэму нужна была бы, как он об этом с удивлением догадывается, более широкая душа.
СВОДКА*
* Мы будем помещать краткую сводку в конце каждого романа, чтобы читатель мог легче вспомнить его содержание, приступая к чтению следующего, или вернуться к предыдущим событиям, если по каким-либо причинам у него иной раз возникнет такое желание во время постепенного выхода этого романа в свет. Подчеркнем, что эти сводки – беглый перечень главных происшествий – предназначены исключительно для облегчения работы памяти. Это значит, что сводку отнюдь не следует читать раньше тома, в котором она помещена. Она, впрочем, и не имела бы почти никакого значения для того, кто не проследил за ходом повествования.
Шестое октября 1908 года. Раннее утро. Солнечно и прохладно. Пригородный Париж выходит на работу. Повадки людей. Их туалеты. Их заботы, великие и малые. Холера, метро, авиация, синдикалистское движение, злободневное преступление. Главное же – угроза Балканской войны и, быть может, войны всеевропейской. Девять часов. Зеваки на улице Монмартр глазеют на работу в живописной мастерской, где работает учеником юноша Вазэм. Красивая актриса Жермэна Бадер спит в своей спальне на набережной Гранз-Огюстэн. У Сен-Папулей. Маркиза отдает распоряжения, маркиз занимается физическими упражнениями, a m-lle Бернардина – назидательным чтением. У Шансене. Жена принимает маникюршу, муж ведет по телефону загадочную беседу об одном депутате. В школе на Монмартре учитель Кланрикар говорит детям о грозящей Европе войне. На высотах Бельвиля г-жа Майкотэн занимается хозяйством по вольному усмотрению. На левом берегу Сены Жюльета Эзелэн выходит из дому, охваченная глубоким унынием. В то же время Жан Жерфаньон предается мечтам в Сен-Этьенском поезде, везущем его в Париж. Немного позже Жюльета Эзелэн входит к переплетчику Кинэту, в Вожираре, чтобы дать ему переплести книгу. Она испытывает странное впечатление. Уйдя, она замечает в небольшом переулке мужчину, странно приросшего к стене. Тот же мужчина, спустя несколько минут, врывается к Кинэту и просит дать ему помыться. У него руки и одежда окровавлены. Кинэт добивается от него согласия на свидание в тот же вечер, в без десяти шесть, на улице Сент-Днтуан. Тем временем в мастерской на Монмартре живописец Пекле исполняет большой художественный плакат, а Вазэм исподтишка читает руководство по автомобилизму. Половина двенадцатого. Кланрикар, взволнованный сведениями о балканском и европейском кризисе, ищет успокоения у своего учителя Сампэйра и завтракает с ним. Вазэм едет в Энгьен отвезти в тотализатор ставки своих товарищей. Жермэна Бадер просыпается, размышляет о своих заботах, о своем теле, о любви. Кинэт совершает прогулку по кварталу, чтобы узнать, не говорят ли о совершенном по соседству преступлении.
Послеобеденные часы. Пекле продолжает свою работу. Вазэм расхаживает по лужайке скакового круга, знакомится с господином приятной внешности. У Жермэны Бадер завтрак кончается. Ее любовник, депутат Гюро рассказывает ей о внешнем положении и о своем намерении выступить с запросом по поводу скандальных порядков, выгодных для нефтепромышленников. В своем вагоне Жерфаньон читает газету, размышляет о своей эпохе и о призраке войны, тяготевшем над всей его молодостью. В половине пятого г-н Шансене, нефтепромышленник, проезжая по мосту Пюто, наталкивается на толпу забастовщиков. Кланрикар, прогуливаясь после уроков, невольно трепещет от смутного восторга при проезде эскадрона. Маленький Луи Бастид совершает со своим обручем чудесное путешествие на Вышку. Пять часов. Мгла начинает сгущаться над Парижем. Форма и величина Парижа. Огни. Одиннадцать экспрессов приближаются к нему. Париж задыхается в своей крепостной ограде и предместьях. Центр и его пульсация.
Кинэт едет на свидание, на улицу Сент-Антуан. Встречает своего утреннего гостя, который водит его по сложному маршруту и приводит в заднюю комнату лавчонки, что в Еврейском квартале. Кинэт наполовину добывает у него признание в убийстве, узнает несколько подробностей, перемешанных с умолчаниями, предлагает ему свои советы, свою помощь. Перед Северным вокзалом Вазэма окликает господин, познакомившийся с ним на ипподроме. Приглашает в кафе. Его зовут Хаверкамп. Он предлагает Вазэму службу. Кинэт, следом за незнакомым убийцей, приходит в убежище, которое тот себе подыскал на улице Тайпэн. Они беседуют. Как тому ускользнуть от преследования? Как забрать чемодан из номеров, где он его оставил? Кинэт находит выход. Но происходит инцидент, показывающий ему природное коварство этого человека. Вазэм, уйдя из мастерской, садится в автобус. Там ему оказывает лестные знаки внимания элегантная дама. Они выходят из автобуса. Дама приглашает молодого человека навестить ее в тот же вечер. Они расстаются. Вазэм, еще целомудренный, размышляет о женщинах, о любви и о даме из автобуса. Он возвращается к своему дяде Виктору Миро. Обстановка, вкусы, привычки Виктора Миро. Его беседа со столяром Рокэном. Дверь с резными створками. Рабочий идеализм. Вазэм, надушившись, идет на свое первое любовное свидание. Дама оказывает ему ласковый прием, но он не теряет целомудрия. На обратном пути он находится в состоянии сильной, но недоуменной экзальтации, с которой бродит среди теней и огней ночного бульвара.
SPAN id=title>
Жюль Ромэн
Шестое октября
Перевод И. Мандельштама
Ромэн Жюль. Собрание сочинений: В 4 т.
Т. 4. Кн. 1: Люди доброй воли: Шестое октября. Преступление Кинэта: Романы /
Перевод с французского И. Мандельштама, М. Левберг. – М.: ТЕРРА. 1994
Мандельштам Исай Бенедиктович
OCR Бычков М. Н.
I
Октябрь месяц 1908 года остался памятен метеорологам своей небывало прекрасной погодой. У государственных деятелей память короче. Иначе они вспоминали бы дружелюбно этот же месяц октябрь, потому что он им чуть было не принес с собою, за шесть лет до срока, мировую войну со всеми волнениями, возбуждениями и всевозможными поводами отличиться, которые такая война щедро дарит людям их ремесла.
Уже конец сентября был восхитителен. 29-го числа градусник показывал среднюю для разгара лета температуру. С тех пор держались все время теплые юго-восточные ветры. Небо оставалось безоблачным, солнце – жарким. Барометр стоял на уровне 770.
Шестого октября, поутру, те парижане, что встают спозаранок, подходили к окнам, любопытствуя знать, продолжает ли ставить рекорды эта невероятная осень. Чувствовалось, что день несколько позже настал, но был он так же бодр и приветлив, как вчерашний. В небе царила дымчатость самого погожего летнего утра. Дворы домов, с трепещущими стенами и стеклами, звучали светом. Обычный шум города был от этого словно яснее и радостней. В темных квартирах первого этажа казалось, что живешь в приморском городе, где от залитого солнцем побережья гул распространяется и проникает в самые тесные переулки.
Брившимся перед окнами мужчинам хотелось петь, насвистывать. Девушки, причесываясь и пудрясь, наслаждались музыкой романсов, звеневшей в их душе.
Улицы были полны пешеходов. "В такую погоду я не езжу в метро". Даже автобусы имели вид опустелых клеток.
Все же было прохладней, чем накануне. Проходя мимо аптек, еще закрытых, люди смотрели на большие эмалированные термометры. Только одиннадцать градусов. На три меньше, чем в этот же час вчера. Почти никто не надел пальто. Рабочие вышли без шерстяных жилетов под блузами.
Несколько обеспокоенные прохожие искали в небе признаков более резкой перемены, данных о скором окончании этой любезной придачи к лету.
Но небо сохраняло непостижимую ясность. Впрочем, парижане не умели его вопрошать. Не замечали даже, что за ночь направление дыма немного изменилось и что ветер с востока – юго-востока явно повернул на север.
Мириады людей стекались к центру. Множество экипажей устремлялось туда же. Но другие, почти в таком же числе, – подводы, наемные кареты, тележки, – направлялись к периферии, катили по предместьям, по пригородам.
Тротуары, уже не омываемые дождем, покрыты были тонкой, как пепел, пылью. Между булыжниками набилось много сухого навоза, соломинок. При каждом дуновении сор взлетал на воздух. Дурными испарениями тянуло от реки, в которой низко стояла вода, и от сточных канав.
Люди на ходу читали газеты. И как раз в то мгновение, когда заносили ногу над лужей и обоняли истомно тошнотворный запах, на глаза им попадалась заметка, озаглавленная: "Парижские нечистоты".
"Стоячие черные воды Сены – это просто поля орошения. Улиц не поливают, почти не метут; из подвалов несутся неописуемые ароматы, и канализация, эта остроумная система, испортившись и расстроившись, работает так плохо, что стимулирует всеобщую заразу, эпидемии, а также, произнести ли это страшное слово? – холеру…"
Да, произнести ли его? Вот уже несколько недель холера свирепствует в Петербурге. Правда, в газетах только что сообщались новости, более или менее успокоительные: число новых заболеваний сократилось до 141, смертность упала до 72. И говорят, что границы строго охраняются. Но как таможенной страже бороться с микробами? Эта скромная цифра петербургской смертности образует неприятное сочетание с запахом парижских сточных вод.
А к тому же гораздо ближе, в Рабате, началась, как пишут, загадочная эпидемия, – не то чума, не то желтая лихорадка. Положительно, не оберешься неприятностей с Марокко. Какой-нибудь солдат, отправившись в отпуск, наверное, ухитрится завезти сюда чуму, а она тут сразу же привьется из-за этого поистине африканского октября. Надо бы непременно прекратить отпуска в Марокко и повсюду. Три дня назад дело с немецкими дезертирами в Касабланке приняло скверный оборот, а вот сегодня утром пишут, что Болгария провозгласила свою независимость вчера, 5 октября, и Австрия поговаривает о присоединении Боснии-Герцеговины. "Исторический день" – печатают газеты в заголовке. Таким образом, вчера, 5 октября, мы прошли через исторический день. Правда, стороной. На этот раз мы были где-то совсем на краю истории. Но злому року, наверное, захочется рано или поздно толкнуть нас в самую гущу Но как же так? Болгария не была, стало быть, независима? Чему же нас в школе учили? Отдаленные воспоминания.
Париж мягко раскинулся на холмах, по обе стороны реки. Он морщится. Толпа стекается к центру. Ранним утром она струится главным образом с западных склонов и высот: куртки, рабочие блузы, плисовые штаны и пиджаки, картузы поголовно. Старики читают важно статью Жореса. Сегодня утром Жорес умерен, осмотрителен, миролюбив. Турок он защищает. Сожалеет о беззастенчивости болгар и австрийцев. Опасается, как бы их примеру не последовали греки, сербы и итальянцы. Призывает их к благоразумию. Товарищи среднего возраста интересуются отчетом о первом заседании Всеобщей Конфедерации Труда в Марселе. В давке, стараясь не наткнуться на ларек, фонарь или широкую спину бабы, торгующей овощами, они смеются про себя бутадам гражданина Пато. Опять господа буржуа наберутся страху.
А молодые рабочие, подмастерья, мальчики на побегушках ("Ищут мальчика-рассыльного с рекомендацией родителей"), увлечены подвигами авиаторов, особенно Райта.
– Читал? "Врийт" {Райт – Wright} поднял с собой молодца весом 108 кило и сделал два круга?
За четыре дня до того, в пятницу, 2 октября, Райт поставил рекорд расстояния. Он пролетел 60,6 километра и продержался в воздухе 1 ч. 31 м. 25 сек., кружась вокруг двух столбов. Фарман поставил рекорд скорости. Он достиг 52,704 километра в час, кружась таким же образом. На другой день, 3 октября, Райту удалось продержаться в воздухе около часа с пассажиром; и пассажир, Франц Решель, поместил в "Фигаро" описание своих впечатлений, которое перепечатали почти все газеты, даже воинствующие органы крайней левой. Но и вправду впечатления г-на Решеля были захватывающе интересны. Он описывал странное, дивное головокружение, постигшее его, когда он почувствовал, как скользит на высоте больше 10 метров над землею. Он с удивлением констатировал, что, несмотря на скорость 60 километров в час, ему не приходилось жмуриться. К концу испытания г-н Решель не совладал со своим волнением. Сердце у него затрепетало, брызнули слезы из глаз.
Подмастерья, молодые товарищи находили, что сердце у г-на Решеля слабое. Но были, конечно, того мнения, что будущее авиации неограничено, что прогресс ее будет ошеломителен. Все как раз жаловались, что Париж стал безобразно тесен. Строительные работы метрополитена, понемногу везде раскинувшие своего рода фортификации из досок и земли, с артиллерией кранов, окончательно загромоздили улицы, загородили перекрестки. И в то же время эта прокладка туннелей подрывала почву во всех направлениях, грозила провалами Парижу. (Того же 3 октября часть двора в казармах Сите обвалилась на строящуюся галерею метро Шателэ – Орлеанские ворота, и лошадь одного муниципального гвардейца неожиданно исчезла в пропасти.) Так вот, несколькими месяцами или несколькими неделями раньше, в марте или даже в июле 1908 года, еще можно было понять, что инженеры хлопочут и подвергают таким опасностям людей из-за кротовин метрополитена; но право же, 6 октября, в эту осень, когда авиация созревала как чудесный плод, нельзя было не задаться вопросом, стоило ли еще хоронить в подземных каналах столько миллионов и даже лошадей муниципальных гвардейцев, тогда как очевидно было, что в 1918 году, не позже, добрая половина парижского уличного движения будет совершаться в аэропланах на высоте 10 или 20 метров.
В утренние часы происходило как бы вращение в этом огромном притоке от периферии к центру. Начиная с восьми утра главная масса шла уже не с восточной, а с северо-восточной стороны города, скорее даже с северной. Затем вращение продолжалось с севера к северо-западу. Начало движения как бы перемещалось, точно нимб, увлекаемый ветром, от Монмартра к Батиньолям, от Батиньолей к Тернам. То же наблюдалось симметрично на юге, где главный приток, сперва направлявшийся от Жавеля и Вожирара, стремился затем спуститься по улице Ренн и бульвару Сен-Мишель.
В то же время изменялся вид толпы и ее интересы. Конторские служащие, чиновники появлялись в пиджачных парах. Пиджаки носили тогда с узкими и слегка закругленными лацканами. На трех пуговицах. Жилет, очень высокий, мог быть пестрым, особенно в эту прекрасную осень. Воротник – крахмальный, двойной, очень высокий. Галстуки с готовым узлом были тогда еще очень распространены. Такой галстук всегда казался сорвавшимся и случайно повисшим на запонке. Много было также галстуков-бантиков и немало пластронов. Продольная складка на брюках часто отсутствовала. Запас внизу, симулирующий отвороты, считался несколько легкомысленным франтовством или модой для молодых людей. Котелок был, по-видимому, неотделим от изящного костюма. Фетровые шляпы, с опущенными полями и бантом на затылке, или очень мягкие, а ля Клемансо, с очень узкой лентой, а также различных фасонов широкополые, пользовались симпатиями у господ с более свободными повадками. Но многие донашивали свои соломенные шляпы, канотье или панамы.
Девушки и женщины, шедшие утром на работу, одеты были преимущественно в цветные блузки, атласные или сатиновые, и очень длинные юбки-плиссе, которые расширялись книзу и прикрывали высокие ботинки. Чулки на них были шерстяные или нитяные, но их не было видно. Свежесть этого 6 октября побудила некоторых дам появиться в горжетках и жакетах.
Корректного вида господа, читая газеты в автобусах, отходивших в девять утра, беглым взглядом приветствовали подвиг Райта и хмурили брови, читая реляции "исторического дня". Приводились сравнительные данные об армиях болгарской и турецкой. Расценивались дружественные отношения, союзы, симпатии. Легко было видеть, что это событие раскалывало Европу на два блока по плоскости, которую определили семь лет дипломатии.
На второй странице корректного вида господа и бережливые чиновники видели такой неприятный заголовок:
ПАНИКА НА БИРЖЕ
Турецкие и сербские фонды потерпели крушение. Курс русских бумаг значительно понизился. А между тем ни один из корректных господ, ни один из бережливых чиновников не был лишен изрядного пакета турецких ценностей, а также огромного компресса из ценностей русских. Что же до болгарских, упавших на 3% приблизительно, то можно было удивляться и радоваться их стойкости. Но они занимали мало места в портфелях. Молодым женщинам газеты 6 октября казались на редкость пустыми. Романтические преступления практически сводились к нулю. Если даже г-жа Гудай растопила жаровню, а затем, раздраженная этими приготовлениями, решила, что проще выброситься в окно, то представлялось затруднительным объяснить ее самоубийство мучениями страсти. История Фиделины Севильи и ее мошеннических проделок с завещанием не так развивалась, как можно было надеяться. Не было никаких оснований думать, что таинственный викарий, неосторожно доверивший ей крупные суммы, действовал так из любви к прекрасной перуанке.
II
На улице Монмартр, хотя скоро девять часов, а за опоздание штрафуют, несколько прохожих остановилось перед лавкой. За ними кишит улица, задевает их своими движениями, тянет за собой, как течение реки – прибрежные травы. Но временно они пустили корни.
Что за идея – так надушиться. Словно твой собственный аромат не лучше в тысячу раз! Словно ты не сам апрельская улыбка.
Тебе нравится?… Да? Ах, да… Ты не знаешь, что бы я за это дала… Ты немного робел перед дамой. Ты уже не робеешь пред ней? Боже, боже, какая прелесть!
Послушай. Дай мне слово. Поклянись, что ты завтра придешь опять. Нет, не могу. Послезавтра. Поклянись. И что до тех пор будешь умницей.
Понимаешь. Это так прелестно. Я не хочу быть чересчур торопливой. И для тебя лучше так.
Растянись как следует. Тебе больно от стены? Положи эту подушку под голову, мой котенок.
– На меня не смотреть! Нет, нет. Смотри на книги, если хочешь. Или на гравюры.
Не шевелись, котик.
Это ничего.
Котик! Чудный мой котик!
Вазэм идет по улице Ронсара. Освещение скудно. Тишина. Холмистые сады погружают улицу в красивый, немного холодный туман.
У Вазэма такое ощущение, словно при некотором усилии он мог бы проявить иные из тех способностей, какими мы так легко обладаем во сне. Например, он мог бы оторваться от земли и воспарить, несясь над садами, или подняться до вершины этой фабричной трубы у водопроводной станции.
Не потому у него это ощущение, что он так доволен. Он скорее пьян, чем доволен; а главное – верх растерянности! – он не знает, быть ли ему довольным.
Происходящее с человеком, если не говорить об исключениях, само по себе не представляет собой ничего. Оно безразлично; ни хорошо, ни плохо. Все зависит от нашего восприятия.
Так Вазэм в тот миг, когда он сворачивает с улицы Ронсара на улицу Севэст, самопроизвольно постигает основной принцип стоической философии. Но его согласие с нею не долго длится. Из этого принципа Вазэм выводит совсем не те заключения, которые вывели его предшественники. Он не считает необходимым составить себе личное представление о ценности и иерархии вещей: не по слабости ума, а потому что в отличие от стоиков и многих других признает своего рода коллективную умственную работу, по крайней мере, в вопросах, касающихся искусства жизни, более надежной, нежели личную.
По мнению Ваээма, лучше всего во всем разбираются, сквозь все прошли, для всех случаев "правила" знают и знают также, как надо смотреть на все доброе и злое, происходящее с нами, не такой-то и такой-то человек, а "люди". Если Ваззм советуется с кем-нибудь на такие темы, то не потому, что считает личное суждение этого человека более веским, чем свое собственное, а потому, что ему кажется, будто этот человек лучше посвящен в то, что могут подумать или сказать "люди". И когда Вазэм сам напрягает свою сообразительность или даже проницательность, то чаще всего это сводится к попытке угадать, каково было, есть или будет по такому-то вопросу мнение "людей". Но заметьте; речь идет о подлинном, искреннем мнении этих "людей", а не о том, что "люди" рассказывают для простаков. Этой комедией Ваээма нельзя обморочить. "Люди" очень открыто проповедуют свои взгляды, – те, которые, в частности, высказываются в школьных книгах, родительских наставлениях, официальных речах, – взгляды, которым "люди" ни мгновения не верят. Например, "люди" говорят желающим слушать их, что дурно стремиться к богатству, не работая, или что молодой человек должен блюсти свое целомудрие как можно дольше. По счастью, однако, "люди" себе противоречат и тем самым обнаруживают лживость многих своих утверждений. Прочтите от начала до конца одну и ту же газету: в передовой статье вы найдете негодование по поводу обвинения французских женщин в легкости нравов; но рассказ на третьей странице опишет вам сцену парижского прелюбодеяния в тоне одобрения и зависти по отношению к этим веселым нравам. Так вот: рассказ – это то, что "люди" думают, статья – это то, что "люди" якобы думают. Пусть не забывают этого смышленые по природе ребята.
В данный миг Ваээма мучит такой вопрос: что подумали бы "люди" о происшедшей с ним только что истории, если бы они были ее очевидцами или располагали точным ее описанием? Считали ли бы они, что Вазэм должен быть доволен, или наполовину доволен или раздосадован?
Спору нет, физическое наслаждение – в определенный момент – чрезвычайно острое – он испытал. Но, прежде всего, в этой форме оно не было совершенным откровением для молодого человека. А затем Вазам не умеет, как некоторые другие, в мгновение ока построить вокруг какого-нибудь ощущения огромный шаткий замок эмоций и идей. Он даже не умеет очень напряженно думать о том, что испытывает. Мысль его скорее сосредоточена на обстоятельствах, на том, что в них лестно или что досадно.
Поэтому, не забыв наслаждения, он все же недоумевает по вопросу о качественной стороне приключения. Как жаль, что оно так обернулось! Если бы Вазэм утратил только что целомудрие по всем правилам, самым бесспорным образом, то он бы торжествовал. Ибо мог ли он мечтать утратить его в лучших условиях (эта красавица в пышном пеньюаре; эта хорошо обставленная комната; этот вид на сады, в дальнейшем занавесившийся, но запомнившийся; эти книги; и ни намека на деньги)?
Но, говоря откровенно, он его не утратил. По своей ли вине? Потому ли, что в известный момент не обнаружил предприимчивости, решительности, вероятно, относящихся к правилам его пола? Не было ли это с его стороны смешно? Может быть, дама решила, что он слишком молод для таких подвигов. Может быть, она поступила с ним, как с ребенком – не захотела отпустить без ласки, которая сама по себе является намеком на детские пороки?
Правда, она назначила ему свидание на послезавтра. Как надо ему вести себя послезавтра? После того, как он показал себя таким послушным, удобно ли будет ему перенять инициативу и повести дело на свой лад? Но прежде всего, для этого надо знать свой лад.
Вот он уже на углу бульвара Рошешуар, а неуверенность еще усилилась. Он даже не уверен, что потеряет целомудрие в ближайший четверг.
Несколько "проституток" ждут на тротуаре, несколько "кокоток" прогуливаются по средней аллее. Вазэм поглядывает на них с довольно новой наглостью. Проходя мимо одной из них, он не боится посмотреть ей в лицо. Рассматривает ее глаза, ее рот, рисунок губ. Ему втайне хочется смеяться.
Он проходит через площадь Дельты. Видит снова то место, где несколькими часами раньше с ним заговорила дама из автобуса. Ему кажется, что женщина, только что прошедшая мимо, обратила на него внимание. "Я должен им нравиться". Он подходит к зеркалу в витрине аптеки и глядится в него. Запах апрельской улыбки еще щекочет ему ноздри.
Недавняя его наивность смешна ему, но он ее не стыдится, оттого, что ему кажется, будто он ее преодолел.
О женщинах вообще он думает с некоторым презрением.
Продажные – куда ни шло. Но остальные?
В сущности, несмотря на рассказы товарищей, несмотря на работу собственного воображения, он не считал их такими развратными. "А между тем, они вот на что способны". Он разочарован тем, что находит действительность невероятно сходною с тем, что ему рисовалось. Когда он будет старше на несколько лет, когда он заработает много денег на делах, чего только ни будут они изобретать для его услаждения?
Перекресток Барбеса. Бульвар ля Шанель. Вазэм проходит по виадуку метрополитена. Толстые пилястры, затем чугунные столбы. Столбы вырастают! Перед шагами молодого человека, еще целомудренного, простирается колоннада огромного храма, и сумрак его прорезан косыми лучами небольших подслеповатых фонарей. Поезд метрополитена грохочет над головой. Поезд северной дороги грохочет и свистит под ногами перпендикулярно. В тени колонн "проститутки" стоят на дозоре плотской любви.
Чтобы воспользоваться всем тем, что ему надо было бы ощутить в этот вечер одновременно, – в первый раз посещает его такая мысль, и в последний раз, быть может, – Вазэму нужна была бы, как он об этом с удивлением догадывается, более широкая душа.
СВОДКА*
* Мы будем помещать краткую сводку в конце каждого романа, чтобы читатель мог легче вспомнить его содержание, приступая к чтению следующего, или вернуться к предыдущим событиям, если по каким-либо причинам у него иной раз возникнет такое желание во время постепенного выхода этого романа в свет. Подчеркнем, что эти сводки – беглый перечень главных происшествий – предназначены исключительно для облегчения работы памяти. Это значит, что сводку отнюдь не следует читать раньше тома, в котором она помещена. Она, впрочем, и не имела бы почти никакого значения для того, кто не проследил за ходом повествования.
Шестое октября 1908 года. Раннее утро. Солнечно и прохладно. Пригородный Париж выходит на работу. Повадки людей. Их туалеты. Их заботы, великие и малые. Холера, метро, авиация, синдикалистское движение, злободневное преступление. Главное же – угроза Балканской войны и, быть может, войны всеевропейской. Девять часов. Зеваки на улице Монмартр глазеют на работу в живописной мастерской, где работает учеником юноша Вазэм. Красивая актриса Жермэна Бадер спит в своей спальне на набережной Гранз-Огюстэн. У Сен-Папулей. Маркиза отдает распоряжения, маркиз занимается физическими упражнениями, a m-lle Бернардина – назидательным чтением. У Шансене. Жена принимает маникюршу, муж ведет по телефону загадочную беседу об одном депутате. В школе на Монмартре учитель Кланрикар говорит детям о грозящей Европе войне. На высотах Бельвиля г-жа Майкотэн занимается хозяйством по вольному усмотрению. На левом берегу Сены Жюльета Эзелэн выходит из дому, охваченная глубоким унынием. В то же время Жан Жерфаньон предается мечтам в Сен-Этьенском поезде, везущем его в Париж. Немного позже Жюльета Эзелэн входит к переплетчику Кинэту, в Вожираре, чтобы дать ему переплести книгу. Она испытывает странное впечатление. Уйдя, она замечает в небольшом переулке мужчину, странно приросшего к стене. Тот же мужчина, спустя несколько минут, врывается к Кинэту и просит дать ему помыться. У него руки и одежда окровавлены. Кинэт добивается от него согласия на свидание в тот же вечер, в без десяти шесть, на улице Сент-Днтуан. Тем временем в мастерской на Монмартре живописец Пекле исполняет большой художественный плакат, а Вазэм исподтишка читает руководство по автомобилизму. Половина двенадцатого. Кланрикар, взволнованный сведениями о балканском и европейском кризисе, ищет успокоения у своего учителя Сампэйра и завтракает с ним. Вазэм едет в Энгьен отвезти в тотализатор ставки своих товарищей. Жермэна Бадер просыпается, размышляет о своих заботах, о своем теле, о любви. Кинэт совершает прогулку по кварталу, чтобы узнать, не говорят ли о совершенном по соседству преступлении.
Послеобеденные часы. Пекле продолжает свою работу. Вазэм расхаживает по лужайке скакового круга, знакомится с господином приятной внешности. У Жермэны Бадер завтрак кончается. Ее любовник, депутат Гюро рассказывает ей о внешнем положении и о своем намерении выступить с запросом по поводу скандальных порядков, выгодных для нефтепромышленников. В своем вагоне Жерфаньон читает газету, размышляет о своей эпохе и о призраке войны, тяготевшем над всей его молодостью. В половине пятого г-н Шансене, нефтепромышленник, проезжая по мосту Пюто, наталкивается на толпу забастовщиков. Кланрикар, прогуливаясь после уроков, невольно трепещет от смутного восторга при проезде эскадрона. Маленький Луи Бастид совершает со своим обручем чудесное путешествие на Вышку. Пять часов. Мгла начинает сгущаться над Парижем. Форма и величина Парижа. Огни. Одиннадцать экспрессов приближаются к нему. Париж задыхается в своей крепостной ограде и предместьях. Центр и его пульсация.
Кинэт едет на свидание, на улицу Сент-Антуан. Встречает своего утреннего гостя, который водит его по сложному маршруту и приводит в заднюю комнату лавчонки, что в Еврейском квартале. Кинэт наполовину добывает у него признание в убийстве, узнает несколько подробностей, перемешанных с умолчаниями, предлагает ему свои советы, свою помощь. Перед Северным вокзалом Вазэма окликает господин, познакомившийся с ним на ипподроме. Приглашает в кафе. Его зовут Хаверкамп. Он предлагает Вазэму службу. Кинэт, следом за незнакомым убийцей, приходит в убежище, которое тот себе подыскал на улице Тайпэн. Они беседуют. Как тому ускользнуть от преследования? Как забрать чемодан из номеров, где он его оставил? Кинэт находит выход. Но происходит инцидент, показывающий ему природное коварство этого человека. Вазэм, уйдя из мастерской, садится в автобус. Там ему оказывает лестные знаки внимания элегантная дама. Они выходят из автобуса. Дама приглашает молодого человека навестить ее в тот же вечер. Они расстаются. Вазэм, еще целомудренный, размышляет о женщинах, о любви и о даме из автобуса. Он возвращается к своему дяде Виктору Миро. Обстановка, вкусы, привычки Виктора Миро. Его беседа со столяром Рокэном. Дверь с резными створками. Рабочий идеализм. Вазэм, надушившись, идет на свое первое любовное свидание. Дама оказывает ему ласковый прием, но он не теряет целомудрия. На обратном пути он находится в состоянии сильной, но недоуменной экзальтации, с которой бродит среди теней и огней ночного бульвара.
SPAN id=title>
Жюль Ромэн
Шестое октября
Перевод И. Мандельштама
Ромэн Жюль. Собрание сочинений: В 4 т.
Т. 4. Кн. 1: Люди доброй воли: Шестое октября. Преступление Кинэта: Романы /
Перевод с французского И. Мандельштама, М. Левберг. – М.: ТЕРРА. 1994
Мандельштам Исай Бенедиктович
OCR Бычков М. Н.
I
ЯСНЫМ УТРОМ ПАРИЖ ВЫХОДИТ НА РАБОТУ
Октябрь месяц 1908 года остался памятен метеорологам своей небывало прекрасной погодой. У государственных деятелей память короче. Иначе они вспоминали бы дружелюбно этот же месяц октябрь, потому что он им чуть было не принес с собою, за шесть лет до срока, мировую войну со всеми волнениями, возбуждениями и всевозможными поводами отличиться, которые такая война щедро дарит людям их ремесла.
Уже конец сентября был восхитителен. 29-го числа градусник показывал среднюю для разгара лета температуру. С тех пор держались все время теплые юго-восточные ветры. Небо оставалось безоблачным, солнце – жарким. Барометр стоял на уровне 770.
Шестого октября, поутру, те парижане, что встают спозаранок, подходили к окнам, любопытствуя знать, продолжает ли ставить рекорды эта невероятная осень. Чувствовалось, что день несколько позже настал, но был он так же бодр и приветлив, как вчерашний. В небе царила дымчатость самого погожего летнего утра. Дворы домов, с трепещущими стенами и стеклами, звучали светом. Обычный шум города был от этого словно яснее и радостней. В темных квартирах первого этажа казалось, что живешь в приморском городе, где от залитого солнцем побережья гул распространяется и проникает в самые тесные переулки.
Брившимся перед окнами мужчинам хотелось петь, насвистывать. Девушки, причесываясь и пудрясь, наслаждались музыкой романсов, звеневшей в их душе.
Улицы были полны пешеходов. "В такую погоду я не езжу в метро". Даже автобусы имели вид опустелых клеток.
Все же было прохладней, чем накануне. Проходя мимо аптек, еще закрытых, люди смотрели на большие эмалированные термометры. Только одиннадцать градусов. На три меньше, чем в этот же час вчера. Почти никто не надел пальто. Рабочие вышли без шерстяных жилетов под блузами.
Несколько обеспокоенные прохожие искали в небе признаков более резкой перемены, данных о скором окончании этой любезной придачи к лету.
Но небо сохраняло непостижимую ясность. Впрочем, парижане не умели его вопрошать. Не замечали даже, что за ночь направление дыма немного изменилось и что ветер с востока – юго-востока явно повернул на север.
Мириады людей стекались к центру. Множество экипажей устремлялось туда же. Но другие, почти в таком же числе, – подводы, наемные кареты, тележки, – направлялись к периферии, катили по предместьям, по пригородам.
Тротуары, уже не омываемые дождем, покрыты были тонкой, как пепел, пылью. Между булыжниками набилось много сухого навоза, соломинок. При каждом дуновении сор взлетал на воздух. Дурными испарениями тянуло от реки, в которой низко стояла вода, и от сточных канав.
Люди на ходу читали газеты. И как раз в то мгновение, когда заносили ногу над лужей и обоняли истомно тошнотворный запах, на глаза им попадалась заметка, озаглавленная: "Парижские нечистоты".
"Стоячие черные воды Сены – это просто поля орошения. Улиц не поливают, почти не метут; из подвалов несутся неописуемые ароматы, и канализация, эта остроумная система, испортившись и расстроившись, работает так плохо, что стимулирует всеобщую заразу, эпидемии, а также, произнести ли это страшное слово? – холеру…"
Да, произнести ли его? Вот уже несколько недель холера свирепствует в Петербурге. Правда, в газетах только что сообщались новости, более или менее успокоительные: число новых заболеваний сократилось до 141, смертность упала до 72. И говорят, что границы строго охраняются. Но как таможенной страже бороться с микробами? Эта скромная цифра петербургской смертности образует неприятное сочетание с запахом парижских сточных вод.
А к тому же гораздо ближе, в Рабате, началась, как пишут, загадочная эпидемия, – не то чума, не то желтая лихорадка. Положительно, не оберешься неприятностей с Марокко. Какой-нибудь солдат, отправившись в отпуск, наверное, ухитрится завезти сюда чуму, а она тут сразу же привьется из-за этого поистине африканского октября. Надо бы непременно прекратить отпуска в Марокко и повсюду. Три дня назад дело с немецкими дезертирами в Касабланке приняло скверный оборот, а вот сегодня утром пишут, что Болгария провозгласила свою независимость вчера, 5 октября, и Австрия поговаривает о присоединении Боснии-Герцеговины. "Исторический день" – печатают газеты в заголовке. Таким образом, вчера, 5 октября, мы прошли через исторический день. Правда, стороной. На этот раз мы были где-то совсем на краю истории. Но злому року, наверное, захочется рано или поздно толкнуть нас в самую гущу Но как же так? Болгария не была, стало быть, независима? Чему же нас в школе учили? Отдаленные воспоминания.
Париж мягко раскинулся на холмах, по обе стороны реки. Он морщится. Толпа стекается к центру. Ранним утром она струится главным образом с западных склонов и высот: куртки, рабочие блузы, плисовые штаны и пиджаки, картузы поголовно. Старики читают важно статью Жореса. Сегодня утром Жорес умерен, осмотрителен, миролюбив. Турок он защищает. Сожалеет о беззастенчивости болгар и австрийцев. Опасается, как бы их примеру не последовали греки, сербы и итальянцы. Призывает их к благоразумию. Товарищи среднего возраста интересуются отчетом о первом заседании Всеобщей Конфедерации Труда в Марселе. В давке, стараясь не наткнуться на ларек, фонарь или широкую спину бабы, торгующей овощами, они смеются про себя бутадам гражданина Пато. Опять господа буржуа наберутся страху.
А молодые рабочие, подмастерья, мальчики на побегушках ("Ищут мальчика-рассыльного с рекомендацией родителей"), увлечены подвигами авиаторов, особенно Райта.
– Читал? "Врийт" {Райт – Wright} поднял с собой молодца весом 108 кило и сделал два круга?
За четыре дня до того, в пятницу, 2 октября, Райт поставил рекорд расстояния. Он пролетел 60,6 километра и продержался в воздухе 1 ч. 31 м. 25 сек., кружась вокруг двух столбов. Фарман поставил рекорд скорости. Он достиг 52,704 километра в час, кружась таким же образом. На другой день, 3 октября, Райту удалось продержаться в воздухе около часа с пассажиром; и пассажир, Франц Решель, поместил в "Фигаро" описание своих впечатлений, которое перепечатали почти все газеты, даже воинствующие органы крайней левой. Но и вправду впечатления г-на Решеля были захватывающе интересны. Он описывал странное, дивное головокружение, постигшее его, когда он почувствовал, как скользит на высоте больше 10 метров над землею. Он с удивлением констатировал, что, несмотря на скорость 60 километров в час, ему не приходилось жмуриться. К концу испытания г-н Решель не совладал со своим волнением. Сердце у него затрепетало, брызнули слезы из глаз.
Подмастерья, молодые товарищи находили, что сердце у г-на Решеля слабое. Но были, конечно, того мнения, что будущее авиации неограничено, что прогресс ее будет ошеломителен. Все как раз жаловались, что Париж стал безобразно тесен. Строительные работы метрополитена, понемногу везде раскинувшие своего рода фортификации из досок и земли, с артиллерией кранов, окончательно загромоздили улицы, загородили перекрестки. И в то же время эта прокладка туннелей подрывала почву во всех направлениях, грозила провалами Парижу. (Того же 3 октября часть двора в казармах Сите обвалилась на строящуюся галерею метро Шателэ – Орлеанские ворота, и лошадь одного муниципального гвардейца неожиданно исчезла в пропасти.) Так вот, несколькими месяцами или несколькими неделями раньше, в марте или даже в июле 1908 года, еще можно было понять, что инженеры хлопочут и подвергают таким опасностям людей из-за кротовин метрополитена; но право же, 6 октября, в эту осень, когда авиация созревала как чудесный плод, нельзя было не задаться вопросом, стоило ли еще хоронить в подземных каналах столько миллионов и даже лошадей муниципальных гвардейцев, тогда как очевидно было, что в 1918 году, не позже, добрая половина парижского уличного движения будет совершаться в аэропланах на высоте 10 или 20 метров.
В утренние часы происходило как бы вращение в этом огромном притоке от периферии к центру. Начиная с восьми утра главная масса шла уже не с восточной, а с северо-восточной стороны города, скорее даже с северной. Затем вращение продолжалось с севера к северо-западу. Начало движения как бы перемещалось, точно нимб, увлекаемый ветром, от Монмартра к Батиньолям, от Батиньолей к Тернам. То же наблюдалось симметрично на юге, где главный приток, сперва направлявшийся от Жавеля и Вожирара, стремился затем спуститься по улице Ренн и бульвару Сен-Мишель.
В то же время изменялся вид толпы и ее интересы. Конторские служащие, чиновники появлялись в пиджачных парах. Пиджаки носили тогда с узкими и слегка закругленными лацканами. На трех пуговицах. Жилет, очень высокий, мог быть пестрым, особенно в эту прекрасную осень. Воротник – крахмальный, двойной, очень высокий. Галстуки с готовым узлом были тогда еще очень распространены. Такой галстук всегда казался сорвавшимся и случайно повисшим на запонке. Много было также галстуков-бантиков и немало пластронов. Продольная складка на брюках часто отсутствовала. Запас внизу, симулирующий отвороты, считался несколько легкомысленным франтовством или модой для молодых людей. Котелок был, по-видимому, неотделим от изящного костюма. Фетровые шляпы, с опущенными полями и бантом на затылке, или очень мягкие, а ля Клемансо, с очень узкой лентой, а также различных фасонов широкополые, пользовались симпатиями у господ с более свободными повадками. Но многие донашивали свои соломенные шляпы, канотье или панамы.
Девушки и женщины, шедшие утром на работу, одеты были преимущественно в цветные блузки, атласные или сатиновые, и очень длинные юбки-плиссе, которые расширялись книзу и прикрывали высокие ботинки. Чулки на них были шерстяные или нитяные, но их не было видно. Свежесть этого 6 октября побудила некоторых дам появиться в горжетках и жакетах.
Корректного вида господа, читая газеты в автобусах, отходивших в девять утра, беглым взглядом приветствовали подвиг Райта и хмурили брови, читая реляции "исторического дня". Приводились сравнительные данные об армиях болгарской и турецкой. Расценивались дружественные отношения, союзы, симпатии. Легко было видеть, что это событие раскалывало Европу на два блока по плоскости, которую определили семь лет дипломатии.
На второй странице корректного вида господа и бережливые чиновники видели такой неприятный заголовок:
ПАНИКА НА БИРЖЕ
Турецкие и сербские фонды потерпели крушение. Курс русских бумаг значительно понизился. А между тем ни один из корректных господ, ни один из бережливых чиновников не был лишен изрядного пакета турецких ценностей, а также огромного компресса из ценностей русских. Что же до болгарских, упавших на 3% приблизительно, то можно было удивляться и радоваться их стойкости. Но они занимали мало места в портфелях. Молодым женщинам газеты 6 октября казались на редкость пустыми. Романтические преступления практически сводились к нулю. Если даже г-жа Гудай растопила жаровню, а затем, раздраженная этими приготовлениями, решила, что проще выброситься в окно, то представлялось затруднительным объяснить ее самоубийство мучениями страсти. История Фиделины Севильи и ее мошеннических проделок с завещанием не так развивалась, как можно было надеяться. Не было никаких оснований думать, что таинственный викарий, неосторожно доверивший ей крупные суммы, действовал так из любви к прекрасной перуанке.
II
ЖИВОПИСЦЫ ЗА РАБОТОЙ. СПЯЩАЯ ЖЕНЩИНА
На улице Монмартр, хотя скоро девять часов, а за опоздание штрафуют, несколько прохожих остановилось перед лавкой. За ними кишит улица, задевает их своими движениями, тянет за собой, как течение реки – прибрежные травы. Но временно они пустили корни.