Страница:
XIII
ТРУДНОСТИ ЖИВОПИСИ И РАДОСТИ ТОТАЛИЗАТОРА
К трем часам пополудни кучка людей на улице Монмартр перед живописной мастерской знала множество вещей, с незнанием которых пришлось примириться утренним прохожим.
Теперь надпись была готова: пять закрашенных строк (три – черных, две – красных, попеременно); и последняя строка – углем. Объявление уже не было анонимно; известен был автор этих ожесточенных фраз. Это был Альфред, торговец обувью. Полный текст был таков:
ТОРГОВЛЯ МНЕ НАДОЕЛА
ДОВОЛЬНО С МЕНЯ
СБЫВАЮ С РУК ВЕСЬ МОЙ СКЛАД
ПРИХОДИТЕ ОБУВАТЬСЯ ДАРОМ
ЗА СЧЕТ
АЛЬФРЕДА
Но этим не ограничивалось знакомство с Альфредом. Закончена была также в рисунке художественная композиция слева от текста. Пекле работал над нею с перерывами, в зависимости от приступов вдохновения, а также чтобы скрасить ею скучное малевание букв. Несмотря на отсутствие красок и несколько изъянов, сюжет был очень ясен. Он изображал Альфреда, со всего размаха швыряющего в пространство ботинки.
Для кучки зевак интерес к работе был в значительной мере исчерпан. Но для Пекле, для художника, начинаются, быть может, самые тонкие трудности. С самого утра он ищет способы, с наименьшим ущербом для своего произведения, подчиниться формуле хозяина: только три краски, включая черную, плюс белила, в натуральных тонах. Люди, глядящие через витрину, думают, быть может, что Пекле довольствуется этой рудиментарной раскраской потому, что на лучшую неспособен. Положение – тягостное для художника-декоратора старой закваски, свободно владеющего палитрой, смягченными тональностями, смешанными оттенками. В былое время, когда мелкая торговля в большей мере благоприятствовала искусству, чем ныне, он расписывал шторы и потолки в мясных, изображая охотничьи сцены, с псарями, собаками, кабанами, или другие, в сельском и пастушеском вкусе XVIII века. Он украсил также фигурами и пейзажами простенки, трюмо и дверные наличники одной из самых нарядных булочных в Бельвиле. Отчего не может он послать туда стоящих за витриной людей, склонных в нем сомневаться! Летом, по воскресеньям, он иногда даже занимается мольбертной живописью на лоне природы, и дома у него есть целый набор тонких красок в тюбиках.
Словом, ему нужно выйти из положения с помощью черной, каштановой и зеленой красок, не говоря о белой, которая не в счет. Краски эти выбрал Пекле не столько потому, что они подходят к сюжету, сколько имея в виду общий эффект. Но как добиться при таких жалких средствах минимума правдоподобия и разнообразия?
После зрелых размышлений черная краска пойдет на жилет и брюки Альфреда, на волосы его, на пары черных ботинок, которые он швыряет в воздух, и на его собственные ботинки. Каштановая: на жилет его, предполагаемый цветным, на его галстук и на пару желтых ботинок. Зеленая: на лицо, на руки и для нескольких штрихов и пятен, которые будут изображать в перспективе пол. Белой краской, – плохо, впрочем, различимой на фоне коленкора, – показаны будут воротник Альфреда, его манишка и носки. Кроме того, несколько белых штрихов, там и сям, будут нарушать монотонность.
Пекле долго обдумывал вопрос о зеленой краске. Естественнее было бы, как будто, выкрасить Альфреду лицо в каштановый цвет, до известной степени аналогичный обычному цвету кожи. Но тогда лицо было бы одного цвета с желтыми ботинками, что производило бы неприятное впечатление и не оправдывалось бы никаким художественным намерением. Изучая текст надписи, Пекле установил, что под напускной ее веселостью таится некая горечь. Не может быть весело на душе, по крайней мере в принципе, у коммерсанта, заявляющего об отказе от борьбы и отдающего свой склад обуви населению даром, то есть со смехотворной прибылью. Следовательно, можно, не слишком погрешив против правды, наделить Альфреда зеленым лицом.
Затем в мастерскую входит хозяин.
Он только что закончил в задней комнате спор с поставщиком лаков.
Он приближается к Пекле.
– Вы сегодня вечером кончите? Я хотел бы завтра с утра посадить вас за пилюли.
Пекле не отвечает. Верхняя губа у него несколько раз передергивается под усами.
У него черные, довольно глубоко сидящие глазки, морщинистые веки, седоватые брови, почти таких же размеров, как его короткие усы. Наконец, он говорит, не отрываясь взглядом от Альфреда:
– Это – как с метрополитеном в моем квартале. Я объяснял на днях парням, которые прокладывают линию, что мне бы дьявольски нужно было, чтобы они ее окончили к следующему понедельнику.
Он говорит в нос, высоким и слегка дрожащим голосом.
Хозяин ждет с минуту; затем наклоняется над коленкором. Пальцем проводит вдоль штрихов, углем образовавших буквы и не совсем залитых краской.
Он старается заговорить другим тоном, чтобы не казалось, будто замечания следуют одно за другим:
– Вы не забудете стереть?
– Разве я обычно забываю?
– Нет, но в последний раз были заметны следы. Заказчик сам решил их стереть и все перемарал. Он зазвал меня к себе поглядеть. "Меня раздражало это, – сказал он мне, – как нитки, которые портной оставляет в пиджаке. Я напачкал. Но сделать это – не моя была обязанность".
Прежде чем ответить, Пекле смягчает белым мазком слишком мрачное впечатление, производимое совершенно зеленым ухом Альфреда.
– А что делает этот господин хороший, когда сапожник оставляет торчащий гвоздь в его башмаке?
Затем он скатывает хлебный шарик, небрежно подчищает очертания двух или трех букв. Посмеивается:
– Боюсь нажимать. Как бы не напачкать!
Хозяин отворачивается. Это полный блондин с резким профилем, с пышными и густыми усами, которые нельзя не разглаживать пальцами. Такие лица, как у него, встречаются в Пикардии или в Брюсселе. Лет двадцать тому назад у него был, должно быть, лихой вид, увлекательное выражение в глазах.
Затем он рассматривает позолоченную рельефную надпись на поддельном мраморе. Люди за витриной завидуют этому коренастому человеку, для которого нет загадки в словах: "Отдел аккредитивов". Но они ошибаются. Хозяину известно всего лишь, что дощечка эта заказана для какого-то банка и должна висеть над какой-то дверью. И в это время кучка зевак не подозревает, что к ней присоединился банковский служащий. Он – простой курьер, и не мог бы определить это понятие, но представляет себе, что это такое. Он знает в лицо держателей аккредитивов. Они к нему обращались с вопросами. Это важные господа, которые бы не доверились первому встречному.
Хозяин поглаживает усы и сопит. Ему есть что сказать относительно исполнения позолоченной надписи. Но он воздерживается.
Сделав два шага, он останавливается посреди мастерской, колеблется; затем спрашивает:
– Где же Вазэм?
Живописцы поднимают головы, обмениваются взглядами, как бы спрашивая друг друга, серьезно ли говорит хозяин или валяет дурака. Один из них решается ответить:
– Вазэм? В Энгьене. разумеется.
– Как? Сегодня опять?
– Он туда уже две недели не ездил.
– Вчера – в Сен-Клу. В субботу – в Лоншане. Вначале решено было, что он будет эту штуку проделывать только раз или два раза в неделю. Нельзя же так!
– Но вы же сами не согласились бы, хозяин, пропустить приз Блавьета?
Эти слова поселяют в мастерской волнение. Живописцы бросают работу и говорят все разом:
– Ну, а я не хотел играть в этой скачке.
– Отчего?
– Оттого, что она не интересна.
– Не интересна? Стипльчез на 4500 метров с призами на 10000?
– Смотреть – пожалуй. Да и то не слишком. Соревнования нет.
– Что вы говорите!
– Кроме конюшни Ротшильда, кто же там записан?
– Записаны "Нансук" и "Сталь".
– "Сталь" не в счет.
– Больше половины газет называют ее среди фаворитов.
– А я вам говорю, что стоило играть на приз Валенса, пусть даже это дело прошлое. Верных пятьдесят франков…
Хозяин пожимает плечами, потирает себе руки за спиной.
– Не угодно ли вам прняться за работу? Впредь до изменения здесь покамест живописная мастерская, а не киоск тотализатора.
Он исчезает в задней комнате.
* * *
В это время Вазэм перемещается мелкими шажками в толпе на внутренней лужайке ипподрома. Скачки сами по себе интересуют его очень мало. Первым ли придет к столбу "Джиу-Джитсу", "Бастанак" или "Ларипетта" – ему все равно. Когда он думает о своих товарищах, они представляются ему несчастными ребятами, страдающими немного смешным помешательством. Ведя счет их прибылям и убыткам, он может без труда удостовериться, что в итоге никто из них не выигрывает ничего. Самые удачливые, как бы они ни хвастали, ежемесячно просаживают двадцать франков, то есть почти трехдневный заработок, не считая их участия в командировочных Вазэма и небольших наградных, которые он получает в счастливые дни. Играть на месте, имея досуг, деньги в кармане и хороший костюм, – ничего не может быть лучше. Но глупо, по его мнению, платить на расстоянии за удовольствие.
Возбуждение толпы забавляет его оттого, что нет другой забавы. Однако, в ней попадаются слишком азартные и плохо одетые игроки. Вазэму неприятны их землисто-бледные, взволнованные лица. Ему противно их пустословие: "За последние три месяца "Состэн" потерял форму". "Вот увидите, "Казбек" себя покажет, он мой фаворит".
Впоследствии, когда Вазэм разбогатеет, он будет, пожалуй, посещать трибуны. Под руку с какой-нибудь очень шикарной актрисой. Там можно рассматривать новомодные туалеты. Видны поверх цилиндров пестрые куртки жокеев. Никто не настолько глуп, чтобы показывать свое волнение. Правда, через десять лет лошади повсюду выйдут из моды. Они исчезнут здесь так же, как на улице. Уступят место мотоциклетке, автомобилю. Вазэм и его актриса будут преимущественно посещать автомобильные гонки.
Покамест же Вазэм находит вполне сносным свое послеобеденное времяпрепровождение на лужайке ипподрома. Среди прочих удовольствий приятно находиться в толпе, которая топчет траву, чувствует себя свободно, но давит тебя. Вазэм по этой части очень чувствителен. Он терпеть не может бурных манифестаций, толкотни, митингов. Не из трусости. Его рост, его физическая сила не дают в нем зародиться страху. Но ему не нравится неистовство, которым веет от них. Воскресная толпа на бульварах тоже не лучше. Она охвачена общим движением, как пакет, и старчески медлительна. Она скучна. У нее всегда жалкий вид.
Вазэму по душе – толпа нарядная, не настолько праздная, чтобы нагонять тоску, и в то же время не устремленная на какой-нибудь акт; движущаяся в различных направлениях до известной степени свободно, так чтобы и сам он мог удобно передвигаться в ней.
Издали до него доносятся крики, повторяясь, приближаясь. Он видит волнение. "Ларипетта! Ларипетта!" Достает записную книжку. "Смотри-ка, выиграл Пекле".
В этот миг его кто-то тронул за плечо. Он узнает господина, которого два-три раза встречал на ипподроме, но о котором ничего другого не знает. Они никогда не заговаривали друг с другом. Господин – тоже высокого роста. Манеры у него, по мнению Вазэма, очень изысканные. Сколько ему лет? Вазэм весьма затруднился бы это сказать. В такого рода задачах он путается, не имея отправных точек. Тридцать, сорок лет – разницы между этими возрастами для него не существует. Он различает в этом отношении только четыре категории людей: тех, кто моложе его, – их он презирает; своих ровесников – их невежество, фанфаронство, смешные стороны он прекрасно понимает, но общество их тем не менее приятно ему; стариков, которых можно узнать по седым волосам, глубоким морщинам на лице и тому обстоятельству, что они всегда находятся на втором плане; все остальные образуют привилегированную группу, в которой Вазэм вербует образцы для подражания. Они владеют приятным положением в обществе, элегантными костюмами, деньгами, сердцами женщин, тайнами автомобиля.
К данной группе относится этот господин. Голос у него властный, но благожелательный. Он смягчает его, чтобы сказать Вазэму:
– Куда вы идете?
И продолжает лестным для юноши тоном:
– У вас нет ли повода уйти отсюда до конца скачек?
– Нет. Мне надо остаться. А что?
– Ничего, ничего.
– Все-таки скажите. (На этот раз Вазэм не выпустит руки случая.)
– О, я попросил бы вас поговорить вместо меня по телефону… Вы умеете телефонировать?
– Надо полагать.
– Но не стоит об этом говорить, раз вы…
– Нет, почему же! Сколько времени отнимет это у меня? Двадцать минут?
– Не больше.
– Ну, а следующая скачка – на приз Уазы, скачка с препятствиями. Она меня не интересует.
– Вот вам деньги на телефон. Вызовите этот номер. Когда вам ответят, попросите к телефону просто "господина Поля". Поняли? Только его. Никого другого.
– Я спрошу: "Это вы, господин Поль?"
– Правильно. Затем вы скажете: "Я говорю от имени хозяина". И вы ему продиктуете результаты первых двух скачек; медленно, чтобы он успевал записывать. Приз Валенса. Первым "Масуйе", вторым "Штандарт III" и так далее.
– Знаю, знаю.
– В меру надобности диктуйте по слогам, если он будет плохо слышать. Относительно приза Гресиводана заметьте, в частности, что легко было бы смешать "Диалибу", которая пришла третьей, с "Кассабой", оставшейся без приза. Вам надо только сказать: "Диалиба, как диаметр", "Кассаба, как…" ну, как "каска".
– Понимаю.
– Но вот что, я не хотел бы вас подвести. Вы можете опоздать. Не дадите ли вы мне на всякий случай поручений для следующей скачки, на приз Дромского департамента, кажется…
– Да. Поставьте в двойном двадцать франков на "Джокера" и в ординаре десять на "Каламбура II".
– Прекрасно. И чтобы не произошло никакой путаницы, не ставьте ничего, пока со мною не свидитесь. Я не сойду с этого места.
Вазэм убегает в восторге.
XIV
КОНФИДЕНЦИАЛЬНАЯ БЕСЕДА ДЕПУТАТА ЛЕВОЙ С ЕГО ЛЮБОВНИЦЕЙ
– Я уже говорил тебе об этой истории с нефтью.
– С очисткой нефти?
– Да, с мнимой очисткой. Эти молодцы обкрадывают казну миллионов на двенадцать в год. Я в этих вопросах не специалист и не хочу, чтобы казалось, будто я повсюду сую свой нос. Я пытался сбыть докладную записку кому-нибудь из коллег. Все они увильнули.
– Почему?
– Потому что эти нефтепромышленники – сила, о которой, я, правда, имел раньше представление, но недостаточное. Раз только запрос пойдет своим ходом, они, пожалуй, уже не ухитрятся предотвратить голосование или, что то же, избавить министра от необходимости обещать расследование. Но никто не хочет внести запрос.
– Все они смазаны?
– Кто? Мои коллеги? Нет… то есть, относительно некоторых очень трудно это знать и можно предполагать. Но остальные, большинство – нет. Они лично не хотят становиться мишенью для вражды такого чудовищного синдиката. У него столько средств напакостить нам. Мои коллеги думают: "Почему непременно я?"
– Средства напакостить? Какие, например?
– О, всевозможные. В отношении некоторых из нас – непосредственная агитация в наших избирательных округах: воздействие на влиятельных избирателей – на мэров, супрефектов. В отношении других – печать. Меня, например, постараются атаковать в газетах.
– Постараются, говоришь ты? Значит, ты собираешься…
– Да, приходится, на днях я подал заявление о запросе.
– Но, друг мой, что ты делаешь? Газеты – это особенно страшно. Они тебе нужны.
Жермэна знает, что связь ее с Гюро не составляет тайны, и уже видит себя жертвой газетной травли или тайного заговора молчания со стороны рецензентов.
– Что прикажешь делать? Я и сам не рад. Но вынужден к этому.
– Чем?
– Тем, что кому-нибудь это надо сделать рано или поздно. И тем, что эту записку вручили мне.
– Почему именно тебе? Это не ловушка?
– Да нет же. Этот славный малый работает над нею уже с полгода. И ничего не скажешь, она составлена отлично. Факты бесспорные и убедительные. Впрочем, он, по-видимому, человек с университетским образованием, юрист или естественник. Департаменты теперь переполнены образованными людьми. Ты скажешь мне, что он мог бы обратиться к своему депутату. Но сказать ему это я не мог. Напротив, мне пришлось поблагодарить его за честь, которую он мне оказал.
– Ты шутишь.
– Ничуть. Этот молодой человек еще в том возрасте, когда верят таким фразам. Он поклоняется мне. Смотрит на меня, как на человека чистого и мужественного. Пошли я его к депутату его округа, он прежде всего сказал бы мне, – и это верно, что парижанин – не сельский житель и что ему дела нет до депутата его округа, а затем – что его депутат, может быть, дурак или не имеет престижа… Нет, отделаться было невозможно. Помимо того, он дал мне урок храбрости. Он лично многим рискует.
– Ты мог ему сказать, что это дело – вне твоей компетенции или что тебя всецело поглощает работа в комиссии по иностранным делам.
– Да, мог бы, если бы мне для запроса нужно было навести справки, произвести расследование или хотя бы разобраться в документах. Но это не так. Ты не можешь себе представить, какую докладную записку он мне принес. Это чудо что такое! Сначала – восемь страниц доклада, в котором он дает сводку фактов и излагает вопрос. Затем – перечень документов с анализом каждого из них в трех-четырех строках. Далее идут документы. В заключение – выводы на четырех страницах, где указаны меры, которые надлежит принять. И повсюду самые точные ссылки. Соответственная статья кодекса. Декреты и правительственные распоряжения с их датами. Статистические данные.
– Он кому-нибудь мстит?
– Нимало. Просто по роду своей должности он получил возможность обнаружить это чудовищное злоупотребление и был им возмущен. Словом, я могу подняться на трибуну немедленно и говорить без всяких заметок, кроме этих… Ничего не может быть проще. Если мне когда-нибудь суждено быть министром, можешь быть уверена, что этот молодец будет у меня директором кабинета… Сослаться же на иностранные дела, как ты говоришь, было тоже невозможно. Америка и Англия непосредственно в этом замешаны. Нет, уклониться я никак не мог. А кроме того, это действительно – вопиющее дело, уверяю тебя. Иметь в руках эту докладную записку и молчать – значило бы стать соучастником этих людей.
Гюро допивает свое кофе и рюмку коньяку. Возбуждение от завтрака повышает в нем доверие к самому себе, презрение к опасности; пробуждает некий бескорыстней пыл.
Желтые шелковые занавеси позлащают все пятна света на мебели. Переносишься мыслью в какую-нибудь хорошую сельскую гостиницу в Бургундии. Вместо того, чтобы посадить вас за общий стол, хозяин открыл для вас отдельный кабинет. Деревенское солнце мурлычет снаружи.
В общем, приятно быть известным депутатом. Усладительно сознание, что образованный и идеалистически настроенный чиновник настолько тебя уважает, уважает твою нравственность и твой авторитет, что просит тебя покончить с самоуправством французских нефтепромышленников. Жермэна осталась в своем шелковом кимоно, уступив просьбе Гюро. Сквозь вырез видна очаровательная ямка между грудями. Спальня – рядом. Это прекрасное белое тело будет принадлежать ему через полчаса, если он захочет. Любовь, чувственность превосходно сочетаются с политической активностью, даже самой неподкупной. Был ли бы разочарован молодой чиновник, если бы он увидел Гюро в этот момент сидящим за столом против своей любовницы? Потерял ли бы он веру в Гюро? Почему же? Кроме Робеспьера, говорят, ни один политический герой не соблюдал обета целомудрия. Наслаждение и роскошь изнеживают?… Но это не роскошь. Эта столовая нарядна, как и остальные комнаты, оттого что Жермэна – цыпочка со вкусом, умеющая раздобывать много вещей за небольшие деньги. Но говорить о роскоши по поводу такой скромной обстановки – это просто значило бы людей смешить.
И даже на этот счет Гюро принимает весьма замечательные меры предосторожности.
Его правило – ни одной своей вещи не оставлять в квартире любовницы. Особенно – ни одной, имеющей касательство к практическим удобствам. Ему было бы противно находить здесь, как это водится, свою пижаму и туфли. Просто ли это вульгарная осторожность с его стороны? Он этого не думает. Он всегда боялся, – быть может, в силу известного доктринерского предубеждения, – привычки к "обстановке", самого понятия "обстановки", которое представляется ему чрезвычайно буржуазным. Он приписывает зловредным чарам интимных и уютных обстановок тот особый род одряхления, ожирения, осовелости, который он с грустью наблюдал столько раз у более пожилых мужчин. Он нарочно, несмотря на свою склонность к материальному порядку, продолжает жить как старый студент. И он был бы сам себе смешон, если бы поймал себя на том, что обходным путем связи ищет банального комфорта, от которого отказался по таким гигиеническим соображениям.
Здесь он чувствует себя так, словно путешествует. Только что он хорошо позавтракал в гостинице. И если пользуется благосклонностью хозяйки, то это ничему не вредит.
Жермэна смотрит на него своими красивыми, ярко синими глазами, ясными и ласковыми. Она – была бы совершенно уверена в том, что любит его, если бы знала как следует, что понимают другие женщины под словом страсть, или, вернее, если бы лучше знакома была со степенью, до какой способна у нее дойти любовь. Гюро, несомненно, не внушает ей чувства сколько-нибудь похожего на страсть, которая описывается в книгах. И все же она видит в нем какую-то красоту. Лицо у него, пожалуй, немного помято, немного дрябло, несколько пепельного цвета. Но глаза – нежные и умные, когда он смотрит на нее и занят ею; полные блеска и силы, когда он рисует себе борьбу; а главное – с очаровательным серым оттенком, по сравнению с которым ей кажется очень жесткой синева ее собственных глаз. Рот у него всегда в движении, чуть-чуть надменный, иронический; тембр и переливы его голоса почти всегда приятны ей. Жаль, что он бреется не слишком гладко. Волосы его преждевременно седеют. Но седина ему идет. Когда-нибудь Жермэна заставит его сбрить эти усы, – они вульгарны, они ничего не выражают. Совершенно бритый, выбритый чисто, он будет похож на аристократа старого режима. Захоти он только, у него было бы даже красивое актерское лицо. Она его отлично представляет себе в некоторых ролях классического репертуара. Наконец, он очень умен. Жермэна довольно неравнодушна к уму в мужчине.
Только что он рассказывал ей о своих заботах в связи с нефтяным делом. Ей бы очень хотелось поделиться с ним собственными тревогами в связи с сахарным делом. Но она не решается. Либо он будет смеяться над ней, либо сердиться. Он, может быть, скажет: "Моя любовница не имеет права спекулировать. Чего бы только не выдумали люди, если бы это стало известно. А все становится известным в конце концов. Твои двадцать тонн превратились бы в двадцать тысяч тонн. Было бы ясно как день, что я спекулирую при твоем посредстве, что я выхватываю кусок сахару из чашки кофе у бедняка и сироты. Хорош бы я был потом, выступая против нефтяных магнатов".
Жермэна вообще одобряет щепетильность Гюро, соглашаясь с тем, что это качество может быть полезным для его карьеры. Лично она мало склонна понимать идеальные мотивы поведения; и в глубине души она не верит, что они могут первенствовать у кого бы то ни было. Но каждый выбирает себе стиль и определенные позы. А затем приличие и даже интерес побуждают его сохранять им верность. Если, например, общественный деятель основал свою репутацию на преданности высоким идеалам, то с его стороны было бы так же рискованно сделаться циничным спекулянтом, как со стороны знаменитого актера – переменить амплуа. К тому же нравственное изящество входит известной долей в кокетство некоторых мужчин перед любимыми женщинами. Как женщина старается быть красивой, чтобы нравиться, так и мужчина старается быть удивительным. Женщина, которую он любит, должна соглашаться на эту игру. Относиться к ней скептически, уличать своего любовника в известных слабостях или противоречиях – это со стороны женщины такая же бестактность, такая же излишне жестокая правдивость, как со стороны мужчины – говорить своей любовнице об ее морщинах или двойном подбородке.
В этот момент Жермэна думает о прочитанных утром новостях. Ее удивляет, что Гюро еще не коснулся их в разговоре. Вероятно, дело с нефтью заслонило от него европейские события.
– Но не боишься ли ты, что твой запрос о нефти пройдет незамеченным из-за этих восточных событий?
Он задумывается немного, прежде чем ответить: в соображении Жермэны он находит присущий ей вообще здравый смысл. Ему любопытно констатировать, что, сознавая в качестве частного лица все значение этих событий, он избегает, как фигура политическая, преувеличивать его.
– Нет, – говорит он наконец, – не думаю.
– Почему? Потому что в действительности положение не так уж серьезно?
– Не потому.
– Я хочу сказать – для нас, французов, не серьезно?
– О, для нас оно очень серьезно.
– В самом деле?
– Положения серьезнее быть не может.