Страница:
Чтобы почувствовать сколько-нибудь живой интерес к этим восточным осложнениям, ей приходится сказать себе, что из-за них может измениться политическая карьера Гюро. Вот это последствие ей легко изолировать, и тогда эти отдаленные события становятся для нее ощутимы, как если бы их связывал с нею особый нерв.
Если положение станет тревожнее, Гюро так или иначе выступит, либо в комиссии по иностранным делам, членом которой он состоит, либо на парламентской трибуне. Сессия должна возобновиться на днях. Но правительство может срочно созвать палаты. При таких обстоятельствах часто падают правительства. Гюро несколько молод для министерского портфеля. Но его имя уже выдвигалось в газетных заметках. Быть любовницей министра очень лестно и очень выгодно. Гюро не бросил бы ее; прежде всего потому, что он по природе своей настолько верен, насколько может быть верен мужчина, а затем оттого, что он кокетничает известным нравственным изяществом. Деньгами он помогал бы ей больше. Ей бы в голову не пришло спекулировать на сахаре, будь менее стеснен ее бюджет. Разумеется, война была бы чем-то чудовищным. Но ни из чего не видно, что мы будем в нее вовлечены. Впрочем, в разгаре войны любовница министра может сохранить большинство приятностей существования. Она даже может быть полезной, например, в Красном Кресте: поднимать настроение раненых. Наверное, женщину, рисковавшую жизнью под снарядами, не затруднились бы наградить орденом Почетного легиона. Какие овации по возвращении, при первом выступлении на сцене! Маленькие листки уже не посмели бы ее вышучивать. И во всяком случае министр Гюро устроил бы так, что у нее не вышло бы никаких неприятностей с ее двадцатью тоннами сахара. Он мог бы даже взять их для надобностей армии.
Эти размышления сопутствовали ей до ванны, которую она находит ужасной, как, впрочем, и всю ванную комнату, переделанную из кладовой. Даже трубы имеют нелепый вид. Паркет, вероятно, гниет под коробящимся линолеумом. Ванну пришлось выбрать высокую и короткую за недостатком места, снаружи она окрашена в мерзкий цвет зеленого шпината и напоминает банные заведения с платой 75 сантимов за вход.
Жермэна, прежде чем войти в воду, ставит правую ногу на край ванны. Рассматривает сеть вен на ноге. За коленом, в верхней части икры, она замечает на коже небольшое лиловатое утолщение. С внутренней стороны ляжки несколько очень тонких, но слишком проступающих синих жилок расползлись, как лапки насекомого. Жермэна изменяет положение ноги, ставит ее на пол, задается вопросом, заметила ли бы она эти подробности при другом освещении, другой перспективе или другом натяжении кожи; заметил ли бы их человек, про них не знающий; виднее ли они были год тому назад? Нужно ли уже от этого лечиться? Продавщица косметических средств, может быть, знает средства и против этого, до известной степени тоже секретные. Вода в ванне чуть ли не слишком горяча. Что лучше в таких случаях – слишком горячая или слишком холодная вода?
XII
В полдень Кинэт вышел из дому, стараясь иметь самый естественный вид. Ему очень трудно было дождаться этой минуты. Он запер дверь из лавки на улицу и дверь из кухни во двор тщательно, но так быстро, чтобы не обратить на себя ничьего внимания. Ему, конечно, доводилось, приблизительно раз в неделю, отлучаться между двенадцатью и половиной второго: он ходил тогда завтракать в соседний ресторан, вместо того, чтобы закусить чем попало на кухне. Но сегодня он старается о том, чтобы не было замечено чего-либо необычного в его поведении.
Он принюхался к улице. Всмотрелся в нее как в физиономию, в которой желательно подметить скрытое волнение. Несколько прохожих шло по тротуару. Открыто было довольно много окон, особенно со стороны высоких фасадов, солнечной в этот час. Две или три женщины глядели из окон.
Было ли бы открыто столько окон в обычный день? Совершенно ли случайно глядят на улицу женщины? И если у них вид подстерегающий, то подстерегают ли они просто возвращение мужей?
Он рассматривал ряд низких домов с правой стороны улицы: "Не в одном ли из них это случилось?" Затем – высокие серые здания напротив. "Ему бы оттуда труднее было выйти. И все слышно… Но некоторые комнаты расположены в глубине… у брандмауера… или над нежилым помещением… А затем, в известных случаях, это должно происходить бесшумно…"
Он заметил, что сам идет по улице несколько необычным образом, нерешительной походкой, слишком часто поднимая голову и присматриваясь, словно он попал впервые в эти места и старается с ними освоиться.
Увидел бакалейную лавчонку. "Надо зайти. Я что-нибудь куплю. Коробку спичек. Послушаю, что люди говорят… Да, но если они говорят об этом, хватит ли у меня сил ничем не выдать себя?… Владею ли я собою обычно? Сегодня у меня было много самообладания, когда он вдруг передо мною очутился… Да, но можно покраснеть, побледнеть… В таком случае надо вмешаться в разговор, высказать свое мнение, заговорить о росте преступности, разбранить полицию; сказать: а я-то живу совсем один, ужасно!… Вправе же человек разволноваться при вести, что в двух шагах от его дома произошло убийство!"
Убийство? Да, несомненно. Что ж бы это могло быть другое?
Он перешел улицу. Вошел в лавочку. Хозяин, приказчик, две покупательницы и мальчик. "Значит… литр керосину…" "Прикажете в банке или на вес?"… "Морис, достань-ка губки, те, что по 95 сантимов". Переплетчик ждал, прислушивался; после каждой паузы представлял себе, что кто-нибудь скажет: "А кстати, знаете…" Сердце у него сильно стучало. Это удивило его. Он даже не знал, стучало ли у него сердце когда-нибудь так сильно, как теперь. Может быть, при некоторых сильных приступах гнева. Кинэт обычно был одним из спокойнейших людей, но у него случались, с большими промежутками, приступы гнева.
Наконец, пришла его очередь. Ему дали спички. Он побледнел немного, когда хозяин, глядя ему в лицо, спросил: "Что еще прикажете?…" Надо было уйти. Он ушел разочарованный, почти униженный. Говорил себе, что прекратит эту разведку, вернется домой, запрется у себя наглухо, как еще никогда. Но не прошельон по тротуару и десяти шагов, как им опять овладело тревожное любопытство. Происшествие – он избегал слова "преступление", избегал точности, а также осуждения, – находилось здесь, в этом квартале; вероятно, совсем поблизости. Мало было сказать, что оно здесь случилось; нет, оно еще здесь находилось; как вещь в настоящем. Еще незримое, быть может, скрытое на известной глубине. Где оно было? За которой из этих стен? Но оно не могло остаться сокрытым навсегда. В конце концов оно выйдет, – откуда? На каком из этих фасадов оно проступит, как кровь? Кинэту хотелось заходить в дома, спрашивать швейцариху, подметающую пол в сенях: "Сударыня… сударыня… вы не заметили ничего необычного сегодня утром?… Нет? Вы уверены? Не слышали необыкновенного шума? Криков? Нет ли здесь, например, старой женщины, которая живет одна в квартире окнами во двор? Она сегодня утром выходила из дому? Никто не пробежал перед вашим окном?"
Он проходил мимо овощной лавки. Оттуда доносились громкие голоса. О чем говорят эти люди? Не тут ли вышло "происшествие" из мрака. "Чего бы мне купить такого, что стоит грош и что легко уместить в кармане? Да, зелени на четыре су".
Он вздрогнул от первой же фразы, которую расслышал, войдя:
– Когда я его поднял, он еще дышал.
Кинэт принужден был опереться на большую круглую корзину с овощами. Только что он боялся покраснеть или побледнеть. Он почувствовал, что ему скорее угрожает второе. Но язык у него не отнялся, Он смог выговорить почти естественным голосом: "Здравствуйте"… В голове у него помутилось.
Спустя мгновение он был спокоен. Спокоен и немного разочарован. Эти люди говорили о раненом воробье, которого нашла во дворе одна добрая женщина и который почти тотчас же умер. Они долго обсуждали, кто мог поранить воробья. "Кошка на крыше?" "Мальчик с рогаткой?"
"Весь этот шум из-за убитого по соседству воробья, – думал Кинэт. – Если бы они знали…"
С минуту он рисовал себе впечатление, какое произвел бы на присутствующих, если бы вдруг принялся спокойно рассказывать происшедшее с ним сегодня утром. Представлял себе лица, восклицания. История с воробьем утратила бы для них значение. Но идея эта не искушала его, хотя и возбуждала. Тайна, переполнявшая его, не производила изнутри никакого давления, чтобы излиться. Он и без того не считал себя человеком болтливым. Но это маленькое испытание успокоило его окончательно. Потребность исповедываться, несомненно, не принадлежала к числу его слабостей.
Когда он получил зелени на четыре су, ему пришлось уйти из овощной. Куда теперь? В табачный магазин на перекрестке? Там тоже можно купить коробку спичек. Но странное беспокойство стало им овладевать. Он чувствовал, что неизвестное происшествие ускользает от него. Не будет ли оно ускользать от него неопределенно долго? Не бывает ли, что такого рода происшествия остаются навсегда неизвестными? Этот человек, правда, обещал с ним свидеться сегодня вечером на улице Сент-Антуан. Но так ли прост Кинэт, чтобы на это рассчитывать?
Он старался уточнить предположения и рассуждать логично.
"Что ж то может быть? Нечто, только наполовину серьезное, не приковывающее внимания соседей и скрываемое пострадавшим от полиции по той или иной причине? Между тем, вид у человека был очень потрясенный. Правда, иные люди теряют голову из-за малейшего пустяка и считают, что все кончено. Да, но следы крови на дверной ручке, кровяные пятна на руках, на одежде? Носовой платок? Кровь, несомненно, пролилась… Много крови".
Кинэт все время возвращался к одному и тому же представлению: квартирка окнами во двор, в верхнем этаже. Вокруг – тишина; дом почти пустой. (Жильцы ушли на работу.) Старая женщина, живущая в грязи, на мелкие сбережения. Чижик в клетке. Человек убивает старуху или покидает ее в бесчувственном состоянии. Грабит ее. Роется в шкафах, в постели, и убегает с довольно крупной суммой. (Он ведь предлагал деньги Кинэту.)
Это не профессиональный убийца. Он был слишком взволнован. Но придет ли он вечером на свидание? Есть ли у него властное побуждение прийти? Да, боязнь доноса, с очень точным описанием примет. Но боязнь, появиться на улице может одержать верх; не говоря уже о недоверии, которое, вероятно, внушил ему Кинэт своим необъяснимым поведением.
"Если он думает, что нашел надежное убежище, то забьется в свою нору как зверь, пусть бы даже он смутно понимал, что ему полезно свидеться со мною. При таких обстоятельствах должен действовать животный инстинкт, подавляющий всякую расчетливость".
"Что мне делать, если он не придет?"
Кинэт ясно сознавал, какие ждут его неприятности, если он слишком поздно пойдет в полицию заявить о происшествии этого утра. Роль его в этом деле показалась бы подозрительной. С другой стороны, он навлекал на себя месть.
Он сочинял свое заявление:
"Господин комиссар… вот…" Он напустил бы на себя самый достойный вид зажиточного ремесленника. "У меня сегодня произошел странный инцидент…" Он описал бы сцену в лавочке, растерянность посетителя, кровяные пятна. "Он сказал мне, что поранился. Мне показалось это, конечно, немного подозрительным. Но подымать шум было неудобно, не правда ли? Я поглядел на улицу. Полицейских не было. Позови я кого-нибудь и будь он преступник, он имел бы сколько угодно времени меня убить. И я сделал вид, будто поверил ему. Так как он хотел меня отблагодарить, то я предложил ему распить сегодня вечером бутылочку, намекнув ясно, что у меня будет основание счесть его поведение весьма странным, если он не придет, и сообщить об этом кому мне заблагорассудится… Тем временем я запечатлевал в памяти его приметы".
Комиссар в худшем случае мог бы заметить: "Вам лучше было бы прийти сюда немедленно".
Но Кинэт ответил бы: "Я пришел бы, конечно, если бы до меня дошли слухи о каком-нибудь преступлении поблизости. Я даже потрудился навести потихоньку справки, как только мне удалось отлучиться из мастерской. Я, господин комиссар, произвел настоящее дознание по соседству".
Он сказал бы также, еще больше подчеркивая манеры хорошо воспитанного человека: "Вы понимаете, господин комиссар, что мне было бы больно причинить неприятность человеку, быть может, и не солгавшему мне ни единым словом. И к тому же быть доносчиком – не в моих правилах".
Кинэт вошел в табачный магазин. Хозяину он был немного знаком и воспользовался этим, чтобы самым спокойным тоном ввернуть:
– Только что я слышал о какой-то краже в квартире, происшедшей утром или ночью. Вам ничего такого не рассказывали?
– Нет.
– Это говорили люди, проходя мимо моей лавки. Я, может быть, не так их понял.
Кинэт взял спичечную коробку и попрощался. Сходя по двум ступеням порога, он опять почувствовал, что ремень Геркулеса пощипывает ему кожу на бедре. Но это небольшое неудобство становилось привычным, а поэтому не лишенным некоторой прелести. И оно весьма кстати напомнило ему о животворящем электрическом токе, про который он забыл, и в тонком, бодрящем влиянии которого он нуждался теперь, быть может, как еще никогда.
XIII
К трем часам пополудни кучка людей на улице Монмартр перед живописной мастерской знала множество вещей, с незнанием которых пришлось примириться утренним прохожим.
Теперь надпись была готова: пять закрашенных строк (три – черных, две – красных, попеременно); и последняя строка – углем. Объявление уже не было анонимно; известен был автор этих ожесточенных фраз. Это был Альфред, торговец обувью. Полный текст был таков:
ТОРГОВЛЯ МНЕ НАДОЕЛА
СБЫВАЮ С РУК ВЕСЬ МОЙ СКЛАД
ЗА СЧЕТ
Но этим не ограничивалось знакомство с Альфредом. Закончена была также в рисунке художественная композиция слева от текста. Пекле работал над нею с перерывами, в зависимости от приступов вдохновения, а также чтобы скрасить ею скучное малевание букв. Несмотря на отсутствие красок и несколько изъянов, сюжет был очень ясен. Он изображал Альфреда, со всего размаха швыряющего в пространство ботинки.
Для кучки зевак интерес к работе был в значительной мере исчерпан. Но для Пекле, для художника, начинаются, быть может, самые тонкие трудности. С самого утра он ищет способы, с наименьшим ущербом для своего произведения, подчиниться формуле хозяина: только три краски, включая черную, плюс белила, в натуральных тонах. Люди, глядящие через витрину, думают, быть может, что Пекле довольствуется этой рудиментарной раскраской потому, что на лучшую неспособен. Положение – тягостное для художника-декоратора старой закваски, свободно владеющего палитрой, смягченными тональностями, смешанными оттенками. В былое время, когда мелкая торговля в большей мере благоприятствовала искусству, чем ныне, он расписывал шторы и потолки в мясных, изображая охотничьи сцены, с псарями, собаками, кабанами, или другие, в сельском и пастушеском вкусе XVIII века. Он украсил также фигурами и пейзажами простенки, трюмо и дверные наличники одной из самых нарядных булочных в Бельвиле. Отчего не может он послать туда стоящих за витриной людей, склонных в нем сомневаться! Летом, по воскресеньям, он иногда даже занимается мольбертной живописью на лоне природы, и дома у него есть целый набор тонких красок в тюбиках.
Словом, ему нужно выйти из положения с помощью черной, каштановой и зеленой красок, не говоря о белой, которая не в счет. Краски эти выбрал Пекле не столько потому, что они подходят к сюжету, сколько имея в виду общий эффект. Но как добиться при таких жалких средствах минимума правдоподобия и разнообразия?
После зрелых размышлений черная краска пойдет на жилет и брюки Альфреда, на волосы его, на пары черных ботинок, которые он швыряет в воздух, и на его собственные ботинки. Каштановая: на жилет его, предполагаемый цветным, на его галстук и на пару желтых ботинок. Зеленая: на лицо, на руки и для нескольких штрихов и пятен, которые будут изображать в перспективе пол. Белой краской, – плохо, впрочем, различимой на фоне коленкора, – показаны будут воротник Альфреда, его манишка и носки. Кроме того, несколько белых штрихов, там и сям, будут нарушать монотонность.
Пекле долго обдумывал вопрос о зеленой краске. Естественнее было бы, как будто, выкрасить Альфреду лицо в каштановый цвет, до известной степени аналогичный обычному цвету кожи. Но тогда лицо было бы одного цвета с желтыми ботинками, что производило бы неприятное впечатление и не оправдывалось бы никаким художественным намерением. Изучая текст надписи, Пекле установил, что под напускной ее веселостью таится некая горечь. Не может быть весело на душе, по крайней мере в принципе, у коммерсанта, заявляющего об отказе от борьбы и отдающего свой склад обуви населению даром, то есть со смехотворной прибылью. Следовательно, можно, не слишком погрешив против правды, наделить Альфреда зеленым лицом.
Затем в мастерскую входит хозяин.
Он только что закончил в задней комнате спор с поставщиком лаков.
Он приближается к Пекле.
– Вы сегодня вечером кончите? Я хотел бы завтра с утра посадить вас за пилюли.
Пекле не отвечает. Верхняя губа у него несколько раз передергивается под усами.
У него черные, довольно глубоко сидящие глазки, морщинистые веки, седоватые брови, почти таких же размеров, как его короткие усы. Наконец, он говорит, не отрываясь взглядом от Альфреда:
– Это – как с метрополитеном в моем квартале. Я объяснял на днях парням, которые прокладывают линию, что мне бы дьявольски нужно было, чтобы они ее окончили к следующему понедельнику.
Он говорит в нос, высоким и слегка дрожащим голосом.
Хозяин ждет с минуту; затем наклоняется над коленкором. Пальцем проводит вдоль штрихов, углем образовавших буквы и не совсем залитых краской.
Он старается заговорить другим тоном, чтобы не казалось, будто замечания следуют одно за другим:
– Вы не забудете стереть?
– Разве я обычно забываю?
– Нет, но в последний раз были заметны следы. Заказчик сам решил их стереть и все перемарал. Он зазвал меня к себе поглядеть. "Меня раздражало это, – сказал он мне, – как нитки, которые портной оставляет в пиджаке. Я напачкал. Но сделать это – не моя была обязанность".
Прежде чем ответить, Пекле смягчает белым мазком слишком мрачное впечатление, производимое совершенно зеленым ухом Альфреда.
– А что делает этот господин хороший, когда сапожник оставляет торчащий гвоздь в его башмаке?
Затем он скатывает хлебный шарик, небрежно подчищает очертания двух или трех букв. Посмеивается:
– Боюсь нажимать. Как бы не напачкать!
Хозяин отворачивается. Это полный блондин с резким профилем, с пышными и густыми усами, которые нельзя не разглаживать пальцами. Такие лица, как у него, встречаются в Пикардии или в Брюсселе. Лет двадцать тому назад у него был, должно быть, лихой вид, увлекательное выражение в глазах.
Затем он рассматривает позолоченную рельефную надпись на поддельном мраморе. Люди за витриной завидуют этому коренастому человеку, для которого нет загадки в словах: "Отдел аккредитивов". Но они ошибаются. Хозяину известно всего лишь, что дощечка эта заказана для какого-то банка и должна висеть над какой-то дверью. И в это время кучка зевак не подозревает, что к ней присоединился банковский служащий. Он – простой курьер, и не мог бы определить это понятие, но представляет себе, что это такое. Он знает в лицо держателей аккредитивов. Они к нему обращались с вопросами. Это важные господа, которые бы не доверились первому встречному.
Хозяин поглаживает усы и сопит. Ему есть что сказать относительно исполнения позолоченной надписи. Но он воздерживается.
Сделав два шага, он останавливается посреди мастерской, колеблется; затем спрашивает:
– Где же Вазэм?
Живописцы поднимают головы, обмениваются взглядами, как бы спрашивая друг друга, серьезно ли говорит хозяин или валяет дурака. Один из них решается ответить:
– Вазэм? В Энгьене. разумеется.
– Как? Сегодня опять?
– Он туда уже две недели не ездил.
– Вчера – в Сен-Клу. В субботу – в Лоншане. Вначале решено было, что он будет эту штуку проделывать только раз или два раза в неделю. Нельзя же так!
– Но вы же сами не согласились бы, хозяин, пропустить приз Блавьета?
Эти слова поселяют в мастерской волнение. Живописцы бросают работу и говорят все разом:
– Ну, а я не хотел играть в этой скачке.
– Отчего?
– Оттого, что она не интересна.
– Не интересна? Стипльчез на 4500 метров с призами на 10000?
– Смотреть – пожалуй. Да и то не слишком. Соревнования нет.
– Что вы говорите!
– Кроме конюшни Ротшильда, кто же там записан?
– Записаны "Нансук" и "Сталь".
– "Сталь" не в счет.
– Больше половины газет называют ее среди фаворитов.
– А я вам говорю, что стоило играть на приз Валенса, пусть даже это дело прошлое. Верных пятьдесят франков…
Хозяин пожимает плечами, потирает себе руки за спиной.
– Не угодно ли вам прняться за работу? Впредь до изменения здесь покамест живописная мастерская, а не киоск тотализатора.
Он исчезает в задней комнате.
В это время Вазэм перемещается мелкими шажками в толпе на внутренней лужайке ипподрома. Скачки сами по себе интересуют его очень мало. Первым ли придет к столбу "Джиу-Джитсу", "Бастанак" или "Ларипетта" – ему все равно. Когда он думает о своих товарищах, они представляются ему несчастными ребятами, страдающими немного смешным помешательством. Ведя счет их прибылям и убыткам, он может без труда удостовериться, что в итоге никто из них не выигрывает ничего. Самые удачливые, как бы они ни хвастали, ежемесячно просаживают двадцать франков, то есть почти трехдневный заработок, не считая их участия в командировочных Вазэма и небольших наградных, которые он получает в счастливые дни. Играть на месте, имея досуг, деньги в кармане и хороший костюм, – ничего не может быть лучше. Но глупо, по его мнению, платить на расстоянии за удовольствие.
Возбуждение толпы забавляет его оттого, что нет другой забавы. Однако, в ней попадаются слишком азартные и плохо одетые игроки. Вазэму неприятны их землисто-бледные, взволнованные лица. Ему противно их пустословие: "За последние три месяца "Состэн" потерял форму". "Вот увидите, "Казбек" себя покажет, он мой фаворит".
Впоследствии, когда Вазэм разбогатеет, он будет, пожалуй, посещать трибуны. Под руку с какой-нибудь очень шикарной актрисой. Там можно рассматривать новомодные туалеты. Видны поверх цилиндров пестрые куртки жокеев. Никто не настолько глуп, чтобы показывать свое волнение. Правда, через десять лет лошади повсюду выйдут из моды. Они исчезнут здесь так же, как на улице. Уступят место мотоциклетке, автомобилю. Вазэм и его актриса будут преимущественно посещать автомобильные гонки.
Покамест же Вазэм находит вполне сносным свое послеобеденное времяпрепровождение на лужайке ипподрома. Среди прочих удовольствий приятно находиться в толпе, которая топчет траву, чувствует себя свободно, но давит тебя. Вазэм по этой части очень чувствителен. Он терпеть не может бурных манифестаций, толкотни, митингов. Не из трусости. Его рост, его физическая сила не дают в нем зародиться страху. Но ему не нравится неистовство, которым веет от них. Воскресная толпа на бульварах тоже не лучше. Она охвачена общим движением, как пакет, и старчески медлительна. Она скучна. У нее всегда жалкий вид.
Вазэму по душе – толпа нарядная, не настолько праздная, чтобы нагонять тоску, и в то же время не устремленная на какой-нибудь акт; движущаяся в различных направлениях до известной степени свободно, так чтобы и сам он мог удобно передвигаться в ней.
Издали до него доносятся крики, повторяясь, приближаясь. Он видит волнение. "Ларипетта! Ларипетта!" Достает записную книжку. "Смотри-ка, выиграл Пекле".
В этот миг его кто-то тронул за плечо. Он узнает господина, которого два-три раза встречал на ипподроме, но о котором ничего другого не знает. Они никогда не заговаривали друг с другом. Господин – тоже высокого роста. Манеры у него, по мнению Вазэма, очень изысканные. Сколько ему лет? Вазэм весьма затруднился бы это сказать. В такого рода задачах он путается, не имея отправных точек. Тридцать, сорок лет – разницы между этими возрастами для него не существует. Он различает в этом отношении только четыре категории людей: тех, кто моложе его, – их он презирает; своих ровесников – их невежество, фанфаронство, смешные стороны он прекрасно понимает, но общество их тем не менее приятно ему; стариков, которых можно узнать по седым волосам, глубоким морщинам на лице и тому обстоятельству, что они всегда находятся на втором плане; все остальные образуют привилегированную группу, в которой Вазэм вербует образцы для подражания. Они владеют приятным положением в обществе, элегантными костюмами, деньгами, сердцами женщин, тайнами автомобиля.
Если положение станет тревожнее, Гюро так или иначе выступит, либо в комиссии по иностранным делам, членом которой он состоит, либо на парламентской трибуне. Сессия должна возобновиться на днях. Но правительство может срочно созвать палаты. При таких обстоятельствах часто падают правительства. Гюро несколько молод для министерского портфеля. Но его имя уже выдвигалось в газетных заметках. Быть любовницей министра очень лестно и очень выгодно. Гюро не бросил бы ее; прежде всего потому, что он по природе своей настолько верен, насколько может быть верен мужчина, а затем оттого, что он кокетничает известным нравственным изяществом. Деньгами он помогал бы ей больше. Ей бы в голову не пришло спекулировать на сахаре, будь менее стеснен ее бюджет. Разумеется, война была бы чем-то чудовищным. Но ни из чего не видно, что мы будем в нее вовлечены. Впрочем, в разгаре войны любовница министра может сохранить большинство приятностей существования. Она даже может быть полезной, например, в Красном Кресте: поднимать настроение раненых. Наверное, женщину, рисковавшую жизнью под снарядами, не затруднились бы наградить орденом Почетного легиона. Какие овации по возвращении, при первом выступлении на сцене! Маленькие листки уже не посмели бы ее вышучивать. И во всяком случае министр Гюро устроил бы так, что у нее не вышло бы никаких неприятностей с ее двадцатью тоннами сахара. Он мог бы даже взять их для надобностей армии.
Эти размышления сопутствовали ей до ванны, которую она находит ужасной, как, впрочем, и всю ванную комнату, переделанную из кладовой. Даже трубы имеют нелепый вид. Паркет, вероятно, гниет под коробящимся линолеумом. Ванну пришлось выбрать высокую и короткую за недостатком места, снаружи она окрашена в мерзкий цвет зеленого шпината и напоминает банные заведения с платой 75 сантимов за вход.
Жермэна, прежде чем войти в воду, ставит правую ногу на край ванны. Рассматривает сеть вен на ноге. За коленом, в верхней части икры, она замечает на коже небольшое лиловатое утолщение. С внутренней стороны ляжки несколько очень тонких, но слишком проступающих синих жилок расползлись, как лапки насекомого. Жермэна изменяет положение ноги, ставит ее на пол, задается вопросом, заметила ли бы она эти подробности при другом освещении, другой перспективе или другом натяжении кожи; заметил ли бы их человек, про них не знающий; виднее ли они были год тому назад? Нужно ли уже от этого лечиться? Продавщица косметических средств, может быть, знает средства и против этого, до известной степени тоже секретные. Вода в ванне чуть ли не слишком горяча. Что лучше в таких случаях – слишком горячая или слишком холодная вода?
XII
ОСТОРОЖНОЕ ДОЗНАНИЕ
В полдень Кинэт вышел из дому, стараясь иметь самый естественный вид. Ему очень трудно было дождаться этой минуты. Он запер дверь из лавки на улицу и дверь из кухни во двор тщательно, но так быстро, чтобы не обратить на себя ничьего внимания. Ему, конечно, доводилось, приблизительно раз в неделю, отлучаться между двенадцатью и половиной второго: он ходил тогда завтракать в соседний ресторан, вместо того, чтобы закусить чем попало на кухне. Но сегодня он старается о том, чтобы не было замечено чего-либо необычного в его поведении.
Он принюхался к улице. Всмотрелся в нее как в физиономию, в которой желательно подметить скрытое волнение. Несколько прохожих шло по тротуару. Открыто было довольно много окон, особенно со стороны высоких фасадов, солнечной в этот час. Две или три женщины глядели из окон.
Было ли бы открыто столько окон в обычный день? Совершенно ли случайно глядят на улицу женщины? И если у них вид подстерегающий, то подстерегают ли они просто возвращение мужей?
Он рассматривал ряд низких домов с правой стороны улицы: "Не в одном ли из них это случилось?" Затем – высокие серые здания напротив. "Ему бы оттуда труднее было выйти. И все слышно… Но некоторые комнаты расположены в глубине… у брандмауера… или над нежилым помещением… А затем, в известных случаях, это должно происходить бесшумно…"
Он заметил, что сам идет по улице несколько необычным образом, нерешительной походкой, слишком часто поднимая голову и присматриваясь, словно он попал впервые в эти места и старается с ними освоиться.
Увидел бакалейную лавчонку. "Надо зайти. Я что-нибудь куплю. Коробку спичек. Послушаю, что люди говорят… Да, но если они говорят об этом, хватит ли у меня сил ничем не выдать себя?… Владею ли я собою обычно? Сегодня у меня было много самообладания, когда он вдруг передо мною очутился… Да, но можно покраснеть, побледнеть… В таком случае надо вмешаться в разговор, высказать свое мнение, заговорить о росте преступности, разбранить полицию; сказать: а я-то живу совсем один, ужасно!… Вправе же человек разволноваться при вести, что в двух шагах от его дома произошло убийство!"
Убийство? Да, несомненно. Что ж бы это могло быть другое?
Он перешел улицу. Вошел в лавочку. Хозяин, приказчик, две покупательницы и мальчик. "Значит… литр керосину…" "Прикажете в банке или на вес?"… "Морис, достань-ка губки, те, что по 95 сантимов". Переплетчик ждал, прислушивался; после каждой паузы представлял себе, что кто-нибудь скажет: "А кстати, знаете…" Сердце у него сильно стучало. Это удивило его. Он даже не знал, стучало ли у него сердце когда-нибудь так сильно, как теперь. Может быть, при некоторых сильных приступах гнева. Кинэт обычно был одним из спокойнейших людей, но у него случались, с большими промежутками, приступы гнева.
Наконец, пришла его очередь. Ему дали спички. Он побледнел немного, когда хозяин, глядя ему в лицо, спросил: "Что еще прикажете?…" Надо было уйти. Он ушел разочарованный, почти униженный. Говорил себе, что прекратит эту разведку, вернется домой, запрется у себя наглухо, как еще никогда. Но не прошельон по тротуару и десяти шагов, как им опять овладело тревожное любопытство. Происшествие – он избегал слова "преступление", избегал точности, а также осуждения, – находилось здесь, в этом квартале; вероятно, совсем поблизости. Мало было сказать, что оно здесь случилось; нет, оно еще здесь находилось; как вещь в настоящем. Еще незримое, быть может, скрытое на известной глубине. Где оно было? За которой из этих стен? Но оно не могло остаться сокрытым навсегда. В конце концов оно выйдет, – откуда? На каком из этих фасадов оно проступит, как кровь? Кинэту хотелось заходить в дома, спрашивать швейцариху, подметающую пол в сенях: "Сударыня… сударыня… вы не заметили ничего необычного сегодня утром?… Нет? Вы уверены? Не слышали необыкновенного шума? Криков? Нет ли здесь, например, старой женщины, которая живет одна в квартире окнами во двор? Она сегодня утром выходила из дому? Никто не пробежал перед вашим окном?"
Он проходил мимо овощной лавки. Оттуда доносились громкие голоса. О чем говорят эти люди? Не тут ли вышло "происшествие" из мрака. "Чего бы мне купить такого, что стоит грош и что легко уместить в кармане? Да, зелени на четыре су".
Он вздрогнул от первой же фразы, которую расслышал, войдя:
– Когда я его поднял, он еще дышал.
Кинэт принужден был опереться на большую круглую корзину с овощами. Только что он боялся покраснеть или побледнеть. Он почувствовал, что ему скорее угрожает второе. Но язык у него не отнялся, Он смог выговорить почти естественным голосом: "Здравствуйте"… В голове у него помутилось.
Спустя мгновение он был спокоен. Спокоен и немного разочарован. Эти люди говорили о раненом воробье, которого нашла во дворе одна добрая женщина и который почти тотчас же умер. Они долго обсуждали, кто мог поранить воробья. "Кошка на крыше?" "Мальчик с рогаткой?"
"Весь этот шум из-за убитого по соседству воробья, – думал Кинэт. – Если бы они знали…"
С минуту он рисовал себе впечатление, какое произвел бы на присутствующих, если бы вдруг принялся спокойно рассказывать происшедшее с ним сегодня утром. Представлял себе лица, восклицания. История с воробьем утратила бы для них значение. Но идея эта не искушала его, хотя и возбуждала. Тайна, переполнявшая его, не производила изнутри никакого давления, чтобы излиться. Он и без того не считал себя человеком болтливым. Но это маленькое испытание успокоило его окончательно. Потребность исповедываться, несомненно, не принадлежала к числу его слабостей.
Когда он получил зелени на четыре су, ему пришлось уйти из овощной. Куда теперь? В табачный магазин на перекрестке? Там тоже можно купить коробку спичек. Но странное беспокойство стало им овладевать. Он чувствовал, что неизвестное происшествие ускользает от него. Не будет ли оно ускользать от него неопределенно долго? Не бывает ли, что такого рода происшествия остаются навсегда неизвестными? Этот человек, правда, обещал с ним свидеться сегодня вечером на улице Сент-Антуан. Но так ли прост Кинэт, чтобы на это рассчитывать?
Он старался уточнить предположения и рассуждать логично.
"Что ж то может быть? Нечто, только наполовину серьезное, не приковывающее внимания соседей и скрываемое пострадавшим от полиции по той или иной причине? Между тем, вид у человека был очень потрясенный. Правда, иные люди теряют голову из-за малейшего пустяка и считают, что все кончено. Да, но следы крови на дверной ручке, кровяные пятна на руках, на одежде? Носовой платок? Кровь, несомненно, пролилась… Много крови".
Кинэт все время возвращался к одному и тому же представлению: квартирка окнами во двор, в верхнем этаже. Вокруг – тишина; дом почти пустой. (Жильцы ушли на работу.) Старая женщина, живущая в грязи, на мелкие сбережения. Чижик в клетке. Человек убивает старуху или покидает ее в бесчувственном состоянии. Грабит ее. Роется в шкафах, в постели, и убегает с довольно крупной суммой. (Он ведь предлагал деньги Кинэту.)
Это не профессиональный убийца. Он был слишком взволнован. Но придет ли он вечером на свидание? Есть ли у него властное побуждение прийти? Да, боязнь доноса, с очень точным описанием примет. Но боязнь, появиться на улице может одержать верх; не говоря уже о недоверии, которое, вероятно, внушил ему Кинэт своим необъяснимым поведением.
"Если он думает, что нашел надежное убежище, то забьется в свою нору как зверь, пусть бы даже он смутно понимал, что ему полезно свидеться со мною. При таких обстоятельствах должен действовать животный инстинкт, подавляющий всякую расчетливость".
"Что мне делать, если он не придет?"
Кинэт ясно сознавал, какие ждут его неприятности, если он слишком поздно пойдет в полицию заявить о происшествии этого утра. Роль его в этом деле показалась бы подозрительной. С другой стороны, он навлекал на себя месть.
Он сочинял свое заявление:
"Господин комиссар… вот…" Он напустил бы на себя самый достойный вид зажиточного ремесленника. "У меня сегодня произошел странный инцидент…" Он описал бы сцену в лавочке, растерянность посетителя, кровяные пятна. "Он сказал мне, что поранился. Мне показалось это, конечно, немного подозрительным. Но подымать шум было неудобно, не правда ли? Я поглядел на улицу. Полицейских не было. Позови я кого-нибудь и будь он преступник, он имел бы сколько угодно времени меня убить. И я сделал вид, будто поверил ему. Так как он хотел меня отблагодарить, то я предложил ему распить сегодня вечером бутылочку, намекнув ясно, что у меня будет основание счесть его поведение весьма странным, если он не придет, и сообщить об этом кому мне заблагорассудится… Тем временем я запечатлевал в памяти его приметы".
Комиссар в худшем случае мог бы заметить: "Вам лучше было бы прийти сюда немедленно".
Но Кинэт ответил бы: "Я пришел бы, конечно, если бы до меня дошли слухи о каком-нибудь преступлении поблизости. Я даже потрудился навести потихоньку справки, как только мне удалось отлучиться из мастерской. Я, господин комиссар, произвел настоящее дознание по соседству".
Он сказал бы также, еще больше подчеркивая манеры хорошо воспитанного человека: "Вы понимаете, господин комиссар, что мне было бы больно причинить неприятность человеку, быть может, и не солгавшему мне ни единым словом. И к тому же быть доносчиком – не в моих правилах".
Кинэт вошел в табачный магазин. Хозяину он был немного знаком и воспользовался этим, чтобы самым спокойным тоном ввернуть:
– Только что я слышал о какой-то краже в квартире, происшедшей утром или ночью. Вам ничего такого не рассказывали?
– Нет.
– Это говорили люди, проходя мимо моей лавки. Я, может быть, не так их понял.
Кинэт взял спичечную коробку и попрощался. Сходя по двум ступеням порога, он опять почувствовал, что ремень Геркулеса пощипывает ему кожу на бедре. Но это небольшое неудобство становилось привычным, а поэтому не лишенным некоторой прелести. И оно весьма кстати напомнило ему о животворящем электрическом токе, про который он забыл, и в тонком, бодрящем влиянии которого он нуждался теперь, быть может, как еще никогда.
XIII
ТРУДНОСТИ ЖИВОПИСИ И РАДОСТИ ТОТАЛИЗАТОРА
К трем часам пополудни кучка людей на улице Монмартр перед живописной мастерской знала множество вещей, с незнанием которых пришлось примириться утренним прохожим.
Теперь надпись была готова: пять закрашенных строк (три – черных, две – красных, попеременно); и последняя строка – углем. Объявление уже не было анонимно; известен был автор этих ожесточенных фраз. Это был Альфред, торговец обувью. Полный текст был таков:
ТОРГОВЛЯ МНЕ НАДОЕЛА
ДОВОЛЬНО С МЕНЯ
СБЫВАЮ С РУК ВЕСЬ МОЙ СКЛАД
ПРИХОДИТЕ ОБУВАТЬСЯ ДАРОМ
ЗА СЧЕТ
АЛЬФРЕДА
Но этим не ограничивалось знакомство с Альфредом. Закончена была также в рисунке художественная композиция слева от текста. Пекле работал над нею с перерывами, в зависимости от приступов вдохновения, а также чтобы скрасить ею скучное малевание букв. Несмотря на отсутствие красок и несколько изъянов, сюжет был очень ясен. Он изображал Альфреда, со всего размаха швыряющего в пространство ботинки.
Для кучки зевак интерес к работе был в значительной мере исчерпан. Но для Пекле, для художника, начинаются, быть может, самые тонкие трудности. С самого утра он ищет способы, с наименьшим ущербом для своего произведения, подчиниться формуле хозяина: только три краски, включая черную, плюс белила, в натуральных тонах. Люди, глядящие через витрину, думают, быть может, что Пекле довольствуется этой рудиментарной раскраской потому, что на лучшую неспособен. Положение – тягостное для художника-декоратора старой закваски, свободно владеющего палитрой, смягченными тональностями, смешанными оттенками. В былое время, когда мелкая торговля в большей мере благоприятствовала искусству, чем ныне, он расписывал шторы и потолки в мясных, изображая охотничьи сцены, с псарями, собаками, кабанами, или другие, в сельском и пастушеском вкусе XVIII века. Он украсил также фигурами и пейзажами простенки, трюмо и дверные наличники одной из самых нарядных булочных в Бельвиле. Отчего не может он послать туда стоящих за витриной людей, склонных в нем сомневаться! Летом, по воскресеньям, он иногда даже занимается мольбертной живописью на лоне природы, и дома у него есть целый набор тонких красок в тюбиках.
Словом, ему нужно выйти из положения с помощью черной, каштановой и зеленой красок, не говоря о белой, которая не в счет. Краски эти выбрал Пекле не столько потому, что они подходят к сюжету, сколько имея в виду общий эффект. Но как добиться при таких жалких средствах минимума правдоподобия и разнообразия?
После зрелых размышлений черная краска пойдет на жилет и брюки Альфреда, на волосы его, на пары черных ботинок, которые он швыряет в воздух, и на его собственные ботинки. Каштановая: на жилет его, предполагаемый цветным, на его галстук и на пару желтых ботинок. Зеленая: на лицо, на руки и для нескольких штрихов и пятен, которые будут изображать в перспективе пол. Белой краской, – плохо, впрочем, различимой на фоне коленкора, – показаны будут воротник Альфреда, его манишка и носки. Кроме того, несколько белых штрихов, там и сям, будут нарушать монотонность.
Пекле долго обдумывал вопрос о зеленой краске. Естественнее было бы, как будто, выкрасить Альфреду лицо в каштановый цвет, до известной степени аналогичный обычному цвету кожи. Но тогда лицо было бы одного цвета с желтыми ботинками, что производило бы неприятное впечатление и не оправдывалось бы никаким художественным намерением. Изучая текст надписи, Пекле установил, что под напускной ее веселостью таится некая горечь. Не может быть весело на душе, по крайней мере в принципе, у коммерсанта, заявляющего об отказе от борьбы и отдающего свой склад обуви населению даром, то есть со смехотворной прибылью. Следовательно, можно, не слишком погрешив против правды, наделить Альфреда зеленым лицом.
Затем в мастерскую входит хозяин.
Он только что закончил в задней комнате спор с поставщиком лаков.
Он приближается к Пекле.
– Вы сегодня вечером кончите? Я хотел бы завтра с утра посадить вас за пилюли.
Пекле не отвечает. Верхняя губа у него несколько раз передергивается под усами.
У него черные, довольно глубоко сидящие глазки, морщинистые веки, седоватые брови, почти таких же размеров, как его короткие усы. Наконец, он говорит, не отрываясь взглядом от Альфреда:
– Это – как с метрополитеном в моем квартале. Я объяснял на днях парням, которые прокладывают линию, что мне бы дьявольски нужно было, чтобы они ее окончили к следующему понедельнику.
Он говорит в нос, высоким и слегка дрожащим голосом.
Хозяин ждет с минуту; затем наклоняется над коленкором. Пальцем проводит вдоль штрихов, углем образовавших буквы и не совсем залитых краской.
Он старается заговорить другим тоном, чтобы не казалось, будто замечания следуют одно за другим:
– Вы не забудете стереть?
– Разве я обычно забываю?
– Нет, но в последний раз были заметны следы. Заказчик сам решил их стереть и все перемарал. Он зазвал меня к себе поглядеть. "Меня раздражало это, – сказал он мне, – как нитки, которые портной оставляет в пиджаке. Я напачкал. Но сделать это – не моя была обязанность".
Прежде чем ответить, Пекле смягчает белым мазком слишком мрачное впечатление, производимое совершенно зеленым ухом Альфреда.
– А что делает этот господин хороший, когда сапожник оставляет торчащий гвоздь в его башмаке?
Затем он скатывает хлебный шарик, небрежно подчищает очертания двух или трех букв. Посмеивается:
– Боюсь нажимать. Как бы не напачкать!
Хозяин отворачивается. Это полный блондин с резким профилем, с пышными и густыми усами, которые нельзя не разглаживать пальцами. Такие лица, как у него, встречаются в Пикардии или в Брюсселе. Лет двадцать тому назад у него был, должно быть, лихой вид, увлекательное выражение в глазах.
Затем он рассматривает позолоченную рельефную надпись на поддельном мраморе. Люди за витриной завидуют этому коренастому человеку, для которого нет загадки в словах: "Отдел аккредитивов". Но они ошибаются. Хозяину известно всего лишь, что дощечка эта заказана для какого-то банка и должна висеть над какой-то дверью. И в это время кучка зевак не подозревает, что к ней присоединился банковский служащий. Он – простой курьер, и не мог бы определить это понятие, но представляет себе, что это такое. Он знает в лицо держателей аккредитивов. Они к нему обращались с вопросами. Это важные господа, которые бы не доверились первому встречному.
Хозяин поглаживает усы и сопит. Ему есть что сказать относительно исполнения позолоченной надписи. Но он воздерживается.
Сделав два шага, он останавливается посреди мастерской, колеблется; затем спрашивает:
– Где же Вазэм?
Живописцы поднимают головы, обмениваются взглядами, как бы спрашивая друг друга, серьезно ли говорит хозяин или валяет дурака. Один из них решается ответить:
– Вазэм? В Энгьене. разумеется.
– Как? Сегодня опять?
– Он туда уже две недели не ездил.
– Вчера – в Сен-Клу. В субботу – в Лоншане. Вначале решено было, что он будет эту штуку проделывать только раз или два раза в неделю. Нельзя же так!
– Но вы же сами не согласились бы, хозяин, пропустить приз Блавьета?
Эти слова поселяют в мастерской волнение. Живописцы бросают работу и говорят все разом:
– Ну, а я не хотел играть в этой скачке.
– Отчего?
– Оттого, что она не интересна.
– Не интересна? Стипльчез на 4500 метров с призами на 10000?
– Смотреть – пожалуй. Да и то не слишком. Соревнования нет.
– Что вы говорите!
– Кроме конюшни Ротшильда, кто же там записан?
– Записаны "Нансук" и "Сталь".
– "Сталь" не в счет.
– Больше половины газет называют ее среди фаворитов.
– А я вам говорю, что стоило играть на приз Валенса, пусть даже это дело прошлое. Верных пятьдесят франков…
Хозяин пожимает плечами, потирает себе руки за спиной.
– Не угодно ли вам прняться за работу? Впредь до изменения здесь покамест живописная мастерская, а не киоск тотализатора.
Он исчезает в задней комнате.
* * *
В это время Вазэм перемещается мелкими шажками в толпе на внутренней лужайке ипподрома. Скачки сами по себе интересуют его очень мало. Первым ли придет к столбу "Джиу-Джитсу", "Бастанак" или "Ларипетта" – ему все равно. Когда он думает о своих товарищах, они представляются ему несчастными ребятами, страдающими немного смешным помешательством. Ведя счет их прибылям и убыткам, он может без труда удостовериться, что в итоге никто из них не выигрывает ничего. Самые удачливые, как бы они ни хвастали, ежемесячно просаживают двадцать франков, то есть почти трехдневный заработок, не считая их участия в командировочных Вазэма и небольших наградных, которые он получает в счастливые дни. Играть на месте, имея досуг, деньги в кармане и хороший костюм, – ничего не может быть лучше. Но глупо, по его мнению, платить на расстоянии за удовольствие.
Возбуждение толпы забавляет его оттого, что нет другой забавы. Однако, в ней попадаются слишком азартные и плохо одетые игроки. Вазэму неприятны их землисто-бледные, взволнованные лица. Ему противно их пустословие: "За последние три месяца "Состэн" потерял форму". "Вот увидите, "Казбек" себя покажет, он мой фаворит".
Впоследствии, когда Вазэм разбогатеет, он будет, пожалуй, посещать трибуны. Под руку с какой-нибудь очень шикарной актрисой. Там можно рассматривать новомодные туалеты. Видны поверх цилиндров пестрые куртки жокеев. Никто не настолько глуп, чтобы показывать свое волнение. Правда, через десять лет лошади повсюду выйдут из моды. Они исчезнут здесь так же, как на улице. Уступят место мотоциклетке, автомобилю. Вазэм и его актриса будут преимущественно посещать автомобильные гонки.
Покамест же Вазэм находит вполне сносным свое послеобеденное времяпрепровождение на лужайке ипподрома. Среди прочих удовольствий приятно находиться в толпе, которая топчет траву, чувствует себя свободно, но давит тебя. Вазэм по этой части очень чувствителен. Он терпеть не может бурных манифестаций, толкотни, митингов. Не из трусости. Его рост, его физическая сила не дают в нем зародиться страху. Но ему не нравится неистовство, которым веет от них. Воскресная толпа на бульварах тоже не лучше. Она охвачена общим движением, как пакет, и старчески медлительна. Она скучна. У нее всегда жалкий вид.
Вазэму по душе – толпа нарядная, не настолько праздная, чтобы нагонять тоску, и в то же время не устремленная на какой-нибудь акт; движущаяся в различных направлениях до известной степени свободно, так чтобы и сам он мог удобно передвигаться в ней.
Издали до него доносятся крики, повторяясь, приближаясь. Он видит волнение. "Ларипетта! Ларипетта!" Достает записную книжку. "Смотри-ка, выиграл Пекле".
В этот миг его кто-то тронул за плечо. Он узнает господина, которого два-три раза встречал на ипподроме, но о котором ничего другого не знает. Они никогда не заговаривали друг с другом. Господин – тоже высокого роста. Манеры у него, по мнению Вазэма, очень изысканные. Сколько ему лет? Вазэм весьма затруднился бы это сказать. В такого рода задачах он путается, не имея отправных точек. Тридцать, сорок лет – разницы между этими возрастами для него не существует. Он различает в этом отношении только четыре категории людей: тех, кто моложе его, – их он презирает; своих ровесников – их невежество, фанфаронство, смешные стороны он прекрасно понимает, но общество их тем не менее приятно ему; стариков, которых можно узнать по седым волосам, глубоким морщинам на лице и тому обстоятельству, что они всегда находятся на втором плане; все остальные образуют привилегированную группу, в которой Вазэм вербует образцы для подражания. Они владеют приятным положением в обществе, элегантными костюмами, деньгами, сердцами женщин, тайнами автомобиля.