Страница:
Он опрокидывает еще одну рюмку коньяку. Любуется округлыми отсветами на мебели. Настроение у него превосходное, голова работает отлично. Нигде не чувствовал бы он себя так хорошо, как здесь, при обсуждении событий. Они представляются ему издали в красивом освещении и своего рода исторической перспективе. Словно он находится в XVIII веке, в сияющей зале гостиницы, в кругу друзей-философов и красивых женщин, беседуя с ними о современных бедствиях и грозящих опасностях. Он повторяет:
– Не может быть серьезнее положения. Несмотря на видимое спокойствие, вполне возможно, что через три недели вспыхнет европейская война, включая Францию…
– Но если так…
– Я говорю, что это не слишком вероятно, но возможно. Отчего? Оттого, что в Европе создалась такая система, одновременно с ведома и без ведома всех участников, – я хочу сказать, что все они могли бы это заметить, но почти никто не заметил, – такая система, что достаточно какого-нибудь безрассудного поступка со стороны главы черногорских бандитов, чтобы все мы скатились в бездонную катастрофу, какая бы партия ни стояла у власти во Франции. И нам бы даже не пришлось колебаться. Но даже Жорес не решается это высказать. Он предпочитает жалеть турок.
Он опять задумывается. Вспоминает вскользь молодого идеалиста-чиновника, автора докладной записки о нефти. И отчасти по его адресу прибавляет:
– В этом одна из тайн политики, в том смысле, в каком говорят о тайнах науки. Почему такой человек, как я, не горит желанием поднять по этому поводу тревогу, забыв про свой запрос о нефти, который отлично может подождать? Почему хотя бы не пишет он сегодня Клемансо, что не время теперь для поездки к Варским избирателям, что надо в самом срочном порядке созвать палаты. А? Почему?
– Когда возобновляется сессия?
– Называют тринадцатое октября. За эту неделю все может взлететь на воздух. Так почему же? Потому, что европейское положение может быть грозным при отсутствии соответствующего ему парламентского положения. Никакой игры нельзя разыграть. Разумеется, кто-нибудь может подняться на трибуну, договорившись с правительством, чтобы вызвать Пишона или Клемансо на успокоительное заявление (если уже не поздно). Я такими пустяками не занимаюсь. А иначе… Напасть на кого?… На что?… Будь у нас министр правой или просто фигура вроде Делькассе на набережной д'Орсэ… куда ни шло. Но Пишон? Пишон мне скажет: "Чего вы хотите от меня?" И если хочешь знать, вопрос слишком сложен. Надо было бы обрушиться на всю европейскую дипломатию за последние тридцать лет. Когда выступаешь в таком процессе, люди слушают тебя, если ты говоришь хорошо, но так же, как слушали бы проповедь Боссюэта о неустойчивости дел человеческих. Жорес снискал себе раз-другой успех такого рода. Но не такими средствами можно опрокинуть правительство. Наоборот. Морально ты будешь занесен на черную доску мрачных субъектов, не годящихся, как они говорят, в государственные деятели. Да и сам Жорес, если бы когда-нибудь, вследствие восстановления блока или другой комбинации, его убедили взять министерский портфель, а именно портфель иностранных дел, ничего другого не мог бы делать, как прикрывать своей толстой фигурой, заглушать своим голосом неумолимое функционирование машины.
Жермэна легко следила за этими рассуждениями. В подробностях она представляла себе вещи не так ясно, как Гюро, для которого они составляли повседневную жизнь. Но все, что касалось ловкости, такта, личных интересов или тщеславия, инстинкт позволял ей понимать с полуслова. Гюро едва ли даже не становился ей от этого дороже. Она испытывала чувство почти супружеской солидарности с ним.
Один был только момент, когда она сделалась рассеянной. Гюро пристально посмотрел ей в глаза, она тоже уставилась в него и отдалась дурманящему скрещению взглядов. Но тогда Гюро перевел глаза на ее плечи и грудь. Она снова начала слушать и понимать его речь, в то же время ощущая его желание. Рада она была и своему кимоно, такому новому, что удовольствие носить его было еще совершенно свежим, и помогавшему поддерживать завтрак в атмосфере плотской любви.
Гюро не обманывался относительно двойной игры своего собственного рассудка и даже наслаждался легким бесстыдством ее. С изложением европейской ситуации сочетать приятный соблазн двух белых грудей – он понимал, какую порочность и упадочность усмотрел бы в этом простой человек. Да и сам он был бы этим сконфужен, если бы ему приходилось в этот именно момент высказывать свою веру в будущее или разыгрывать апостола (хотя на апостола он был мало похож). Но с предчувствием катастрофы хорошо гармонировало чувственное возбуждение. Как раз в XVIII веке разве не беседовали бы люди о близком крушении режима, глаз не сводя с очертаний красивой груди? Он думал о Шуазеле, о Тюрго, но рисовал их себе в несколько расплывчатой декорации, уже не будучи достаточно тверд по части французской истории.
Жермэна тоже не заблуждалась относительно смысла взглядов Гюро. Но ей не надо было никаких рассуждений, чтобы их оправдать. Во-первых, она устанавливала менее твердую иерархию между судьбами Европы и грудью красивой женщины. Во-вторых, женщина всегда способна примешивать плотскую любовь к какой угодно деятельности, хотя бы самой идеальной. Если только первый стыд побежден, женщина готова расточать свои ласки в перерывах между самыми возвышенными помыслами мужчины. Мысль о непристойности, как и мысль о лицемерии далеки от нее. Едва ли удивилась бы она даже в том случае, если бы ее любовник, князь церкви, стал любоваться ее грудью во время сочинения проповеди о целомудрии.
XV
Жерфаньон развернул в вагоне газету, купленную на предыдущей станции. Он рассматривал ее с известным дружелюбием. "Вот эту газету или другую, все равно, я буду там читать; во всяком случае – парижский орган. Там расположены, дозированы новости, которые будут до меня доходить. Такова перспектива мира, в какой он будет мне представляться каждое утро, хочу ли я того или не хочу. Вот здесь, – на третьей или четвертой странице – не знаю, но буду знать, – находить я буду местную хронику. Не прочту я больше заметки о пьяном, которого подобрал на станционной улице сержант такой-то или такой-то, знакомый нашим согражданам со столь симпатичной стороны, или об оштрафовании велосипедиста без бляхи и фонаря, или о распределении наград в духовном училище, со списком их, или о лестном отличии, которого удостоился любезный и преданный делу регент железнодорожного хора…"
Парижская газета открывается мало-помалу, как ящик с сюрпризами. Обшариваешь ящичек за ящичком, поднимаешь дно за дном. Читаешь газету отдельными затяжками, в промежутках витая мыслями, словно куришь сигару. И нет более подходящего места, чем движущийся поезд, для этого непрерывного, беглого развлечения, для этой своего рода игры в прятки с миром, с самим собой, со скукой.
"Единственная французская газета, соединяющая своими собственными проводами четыре главные столицы земного шара". Какие? Очевидно – Лондон, Париж, Нью-Йорк, Берлин. В правильном ли порядке они расположены – это вопрос. Не превзошел ли Нью-Йорк Парижа?
Огромный заголовок: "Болгария провозгласила свою независимость". Вот это самое важное. Это я потом прочту, не пропуская ни строки. Начнем с остального.
"Наш флот. Беседа с г-ном Томсоном". Жерфаньон старается восстановить в памяти список министров: председатель совета – Клемансо. Бриан – юстиция, Кайо – финансы, Думерг – народное просвещение, Пишон – иностранные дела. А Томсон, стало быть, – морской министр. Остальных он в этот миг не помнит. Что думать об этом министерстве? Оно имеет левые тенденции. Переняло давнее уже наследство дела Дрейфуса. В некоторых направлениях продолжает дело блока. В остальных олицетворяет реакцию против комбизма. Старается как можно бесшумнее покончить с религиозными вопросами: отделением церкви, конгрегациями и прочим… Оно проведет подоходный налог – это одна из главных идей данного режима. Заботится об армии, а также о флоте. Успокаивает патриотов. Борется с революционным синдикализмом. Не любит социалистов. Клемансо? Фигура колоритная, импульсивная, бьющая на эффект. Недоделанный честолюбец, с изъянами во всем. Немного авантюрист, немного враль. Знаменитый журналист, которого никто не читает. Отвратительный писатель, стиль которого хвалят. (Жерфаньону противно то немногое, что он знает из его прозы, притязательной, умничающей, пухлой.) Зато некоторая гениальность в поступках. Манера управлять – живая, страстная, лихая. На нем отдыхаешь от всех этих распорядителей похоронных процессий – Бриссона и прочих. Бриан? Слишком ловкий человек, загадочный, ласковый. Кайо? Говорят, очень дельный малый, но сухой, надменный, маниакальный…
Как смотрит вообще Жерфаньон на государственных деятелей? Он против них не предубежден. Общественным делам он придает большое значение. Но люди, ведущие их, не внушают ему ни любви, ни восхищения. Почему? Потому, быть может, что им недостает героизма и чистоты. Их ли это вина? Может быть, и не их. Может быть, это вина материала, который они обрабатывают. Иногда Жерфаньон задавался вопросом, не вышел ли бы из него политический деятель. Ему это предсказывали. Он в этом сомневается. Или, во всяком случае, ему бы нужна была другая обстановка – время, когда бы уместны были героизм и чистота, более благородный материал. Революция?
Что говорит наш Томсон? Что взрыв на "Латуш-Тревиле" – происшествие очень прискорбное, но расследование выяснит все его обстоятельства. Будет усилен контакт между флотом и артиллерийским управлением. Проникнемся доверием! "Никогда еще не наблюдалось большей преданности делу, более великолепной выдержки… Если настанет день…" и так далее… Этому господину, видно, померещилось, что подано шампанское, – и он разражается тостом. "Райт поднимает большие грузы". Жерфаньон интересуется аэропланами, но со всякого рода оговорками. Ничего хорошего не ждет он от этих машин. Думает о подводных лодках, которые покамест всего лишь послужили новым средством разрушения. Далеко не будучи в восторге от того, что уже наивно называют "завоеванием неба" (словно в небе есть что завоевывать – золотые россыпи, нефтяные фонтаны, птичьи столицы!), он раздражен тем, что небо перестает быть неприступным местом, запретной зоной, где именно потому могли блуждать мечты человека, что человек туда не проникал.
"Г-н Дюжардэн-Бомец принимает противопожарные меры в Версале и Лувре". Верно: я забыл Дюжардэн-Бомеца. Государственный попечитель изящных искусств, сделавшийся несменяемым. Одна из посредственностей, наскочивших на рудную жилу.
"Беседы парижанина". Клеман Вотель высмеивает пацифистов. Вотель – преемник Ардуэна. Один из этих знаменитых представителей здравого смысла, обязанность которых из поколенья в поколенье поддерживать низменные взгляды среднего человека, рутину домашнего животного, трескучий оптимизм. Один из тех, благодаря которым лукавые продолжают царить. В данный момент требуется дискредитировать Гаагский трибунал мира. Жерфаньон не ждет чудес от Гаагского трибунала. Но ему хотелось бы пощупать ребра этому парижанину своими крестьянскими лапами.
Он поворачивает страницу: "Паника на бирже". Речь идет опять о балканском кризисе. К этому надо вернуться в связи с остальным.
"Квартет конгресса. Всеобщая Конфедерация Труда в Марселе". Так как мэр города Марселя запретил обсуждать какие бы то ни было вопросы антимилитаризма в зале Биржи труда, принадлежащей городу, то конгресс перенес свои занятия в другую залу.
Милитаризм, антимилитаризм – для Жерфаньона это не пустые слова. Это обширная система взглядов с живым опытом в ее центре. Целый год, от сигнала "вставать" до сигнала "тушить огни", Жерфаньон размышлял о милитаризме. У него возникало множество особых соображений. Некоторые частные идеи казались ему блестящими, как изобретения. Ему открылись многие перспективы. Он не отказывался ни от одной проверки. Старался думать об армии поочередно: как драгунский офицер, как рекрут, как крестьянин, как интеллигент. Никакой довод не мог бы его поставить в тупик.
Членам Конфедерации он благодарен за то, что они одни во Франции пытаются ухватить за горло милитаризм. Но вожди и кадры внушают ему некоторое недоверие. Гражданин Пато, которому весело пугать буржуазию выключением электрического тока на пять минут во всем Париже, право же, занимает слишком много места и не умеет молчать о своих намерениях. Возможно, что он славный малый. Но в нем как будто что-то есть от плохого актера и провокатора. Среди других вождей распознается слишком много тех молодцов, которых мелкая буржуазия ненавидит не без некоторого основания, потому что они воплощают недостатки, противоположные ее добродетелям: лень, беспорядочность, мотовство, краснобайство. Плохие рабочие, которые меняют каждые три месяца место работы, разглагольствуют в кабаках, должают в мясных и мечтают о платной секретарской продолжности в синдикате.
– Увы, – думает Жерфаньон, – происходящий в народе отбор направлен против народа. Лучшие, самые трудолюбивые, самые честные уходят из рабочего класса. Становятся мелкими хозяевами. Готовят для своих детей буржуазное будущее. Среди тех, кто остается, чтобы вести за собою народ, организовать рабочих, есть, конечно, несколько крепких голов, несколько благородных сердец. Но почти наверное какой-нибудь изъян удержал их в рядах пролетариата, движениями которого они руководят. Такова, – думает Жерфаньон, – игра сил в капиталистическом обществе.
"Коммерсанты совещаются". О чем? О последствиях полной приостановки телефонной связи. "Признания шпиона". Это одна из статей целой серии, интересной, замечательно точной в подробностях, почти несомненно подлинной. Из нее видно, что Германия содержит среди нас шпионов и дает им разумные поручения. Надо думать, что мы содержим шпионов у нее и стараемся перехитрить ее шпионов. Все это – работа специалистов, как и биржевая котировка, приведенная в конце пятой страницы. Специалисты сражаются в отгороженном для них месте. Они были бы в отчаянье, если бы не с кем было сражаться.
Но для чего нужна, по мнению газеты, эта серия статей? Для того, чтобы публика знала, что между нами есть шпионы? Публика и без того должна об этом догадываться, если она не совсем дура. А затем, что же публика может предпринять? Ее ли дело, если в этом есть надобность – потребовать больше бдительности от главного штаба?
Все это так. Но мы знаем также, что существуют микробы. Тем не менее, если газета будет нам каждый день преподносить статью о микробах, об их деятельности, вредоносности, и если выберет для этой кампании момент, когда телеграммы на третьей странице почти каждый день сообщают об усилении холеры в России, то у нас возникнет довольно оригинальное умонастроение, в котором будет занимать огромное место идея об опасности микробов; а если затем, на самой последней странице, нам попадутся на глаза объявления, рекламирующие антисептические средства, которые "одобрялись медицинским сословием во время всех эпидемий", то эти объявления окажут на нашу подавленную психику наилучшее воздействие, какого только могут от них ожидать аптекари.
Небезынтересно, поэтому, отметить, что серия "Признания шпиона" печатается наряду с серией "Балканский кризис".
Приступим к главному. "Франция, Англия и Россия будут действовать солидарно". Можно ли яснее дать понять, что расколовшаяся на две части Европа только и ждет повода, – этого или другого, – чтобы воссоединиться во взрыве войны; тройственное соглашение и австро-германский союз противостоят друг другу как две огромные грозовые тучи.
Внизу страницы, справа, сравнительная таблица на двух столбцах: "В случае войны Болгария выставила бы: действующая армия: – 90000 пехоты и т.д… Ополчение… и т.д. Итого 378000 пехоты, 7000 кавалерии, 520 пушек. Турция выставила бы… итого 1954000 человек, 1700 пушек".
В заметке указано, что болгарская армия значительно уступает турецкой по численности, но однороднее этой последней, лучше вооружена и на более современный лад организована.
В остальной части газеты, на первой, второй, третьей страницах, двенадцать столбцов официозных сообщений, комментариев, телеграмм, извлечений из печати… На третьей странице, под заглавием "Новый франко-германский инцидент", берлинская корреспонденция о Марокко напоминает способным про это забыть, что в распоряжении остается мароккский предлог, окажись недостаточным балканский, и что за всяким европейским конфликтом скрывается франко-германский конфликт.
Война. Жерфаньон с самого детства живет под проклятым знаком войны. Когда ему было шесть лет, о чем говорили ему в сельской школе? О метрической системе, но и об Эльзасе-Лотарингии, о Рейхсгофене, Вскоре после того, как он понял, что такое черт, он услышал имя Бисмарка. Среди товарищей "Пруссак" было еще страшным ругательством. На обложках школьных тетрадок он видел Мак-Магона, Шанзи, Федерба. Стоит ему подумать об этом, от воспоминания об этих пестрых страницах на него веет запахом не только бумаги, но и обиды, поражения. Под картинкой всадника в треуголке подпись хвасталась жалкой местной победой: Кульмье, Бапом. Даже шестилетний ребенок понимал, как были горьки и жалки такие утешения. Подняв голову над партой, надо было созерцать карту Франции, желтые или зеленые тона которой были бы так веселы без этого густого, серовато-лилового пятно у выступа Вогезов. Казалось, по классу порхает, как пара летучих мышей, черный двойной чепец потерянных провинций. Дитя Велэй не решалось любоваться видом своих гор. В хрестоматии рассказы о вольных стрелках, осаде Парижа, штыковых атаках. На уроках декламации он учил "Трубу" Деруледа, страницы из "Страшного года". Жерфаньону еще мерещатся все эти кепи, эти длинные бороды, вся эта толпа не то солдат, не то бродяг, вся эта вторая империя, издыхающая в грязи и хаосе, которую рисовали ему виньетки книг и даже десертные тарелки на семейных торжественных обедах; потому что в тот момент, когда по рюмкам разливали ликер и когда взрослые начинали говорить все разом и очень громко, – ребенок, отодвинув пирожное, обнаруживал под ним битву при Шампиньи, бивуак западной армии, Гамбетту в корзине воздушного шара. А когда затевались игры, всегда находился какой-нибудь старый болтун, отрастивший себе императорскую эспаньолку, который похлопывал мальчика по щекам со словами: "Ты, малыш, принадлежишь к поколению реванша".
Позже, в лицее Пюи, а затем в Лионском лицее, наваждение ослабело. Но до слуха ребенка стали доноситься голоса улицы, публичные толки. И от них опять-таки веяло духом войны. Самое раннее воспоминание его гражданской жизни – это осуждение капитана Дрейфуса, а обвинен был Дрейфус в том, что выдал Германии некоторые средства предстоящей войны. Второе его гражданское воспоминание – это франко-русский союз, чье-то путешествие, не то президента, не то царя, и радость, бодрость, разливавшиеся даже по деревням при мысли, что уже мы не будем одни, когда грянет война.
Потом – Фашодский инцидент, когда легче было от сознания, что на этот раз не о Германии речь и что неприятель грозит с другой стороны, как мигрень меняет место в голове. Потом – передышка Всемирной выставки с музыкой танцев и смешением наций, интересующихся одна другою, но без дружелюбия, как на пляже – курортные гости. Заря нового века, слишком долгожданная, заранее утомленная, не в меру яркая от поддельного блеска, спустя несколько часов уже избороздившаяся страшными зарницами войны.
Вот уже, впрочем, десять лет, не довольствуясь зловещими знаками, война принялась бродить вокруг Европы, покусывая ее, вгрызаясь в разные концы: испано-американская война, англо-бурская, русско-японская. Каждый раз становились ярче зарницы, громче грохотало вдали; и в самые мирные города Запада предвестник-ветер заносил листья и пыль.
Жерфаньон смял газету, бросил ее в угол. "Не сегодня. Не хочу больше думать об этом". Он уселся в коридоре, прижался лбом к стеклу, обратился мыслями к спокойной прелести осени, к молодости своего тела, к личным поводам радоваться жизни.
"В конце концов, у меня есть своя судьба. Она свежа, дерзка, нетронута. Многие переживали свой двадцать второй год при худшем беспорядке в мире и при более грозных предзнаменованиях. Главное – иметь от роду двадцать два года. Когда я говорю: мир начинается со мною, – то был бы идиотом, рассчитывая, что по этой причине все устроится согласно моим желаниям. Но я мудрец, если понимаю это в том смысле, что буду направлять свою жизнь как совершенно новый ряд событий, для которых прочий мир должен предоставлять место и поводы. Моя задача – быть настолько сильным, чтобы даже судороги Европы стали одним из моих эпизодов".
XVI
Приблизительно в половине пятого г-н де Шансене, только что проехавший в автомобиле по мосту Пюто, и Кланрикар, шедший по улице Кюстина, близ улицы Клиньянкур, испытали оба довольно сильное волнение. Шансене ехал к автомобильному заводчику Бертрану. Свиданье назначено было третьего дня. Предстояло закончить дело, которое, по-видимому, интересовало Бертрана, но само по себе не представляло интереса для Шансене и его группы. Бертран вознамерился назвать своим именем определенный сорт бензина для двигателей и рекомендовать своим покупателям пользоваться исключительно этим сортом. Однако, он не имел средств ни фабриковать, ни держать на складе, ни распространять этот бензин. Поэтому он предложил нефтепромышленникам такую комбинацию: они фабрикуют для него бензин не специальный, а несколько отличающийся по вязкости от обычного; наполняют им сосуды особой формы; берут на себя его распространение и продажу под маркой "бензин Бертрана", а Бертрану отчисляют по десяти сантимов за каждый проданный под его именем двухлитровый бидон.
Шансене, собиравшийся сперва отклонить это предложение, придумал затем способ сделать его более заманчивым для нефтепромышленников. В инструкцию для покупателей Бертран мог бы ввести совет опорожнять совершенно картер двигателя после каждых полутора тысяч километров. Раньше соблюдали редко это правило. Обычно просто подливали бензин, когда уровень понижался; и находили, что он и то уж понижается очень быстро. Шансене вычислил, что периодическое опорожнение картера, практикуемое более или менее исправно частью владельцев автомобилей Бертрана, – а машин этой марки, различных типов, было тогда в ходу двадцать пять тысяч, – способно повлечь за собою дополнительный спрос на бензин, превосходящий двести пятьдесят тысяч литров в год. Автомобилистов того времени ни на минуту не покидал страх за исправную работу и долговечность их машин. Даже самые беспечные по природе жили в хронической тревоге и едва лишь пытались от нее отделаться, внезапная поломка опять их ввергала в нее. Знакомому с пружинами их психологии ничего не стоило поэтому, побудить каждого из них истратить лишнюю сотню франков за год. С другой стороны, Бертран, по слухам, имел некоторые сильные связи в политических кругах. Шансене собирался попросить его воспользоваться ими в защиту нефтепромышленников при предстоящем запросе. Такой союз был бы одним из тайных условий сделки.
Проезжая по Булонскому лесу, Шансене в уме резюмировал вопросы и доводы, которыми готовился воздействовать на Бертрана. Он изобретал также формулы для рекламы, которую им предстояло выработать сообща. "Затратив сантим на бензин, вы сберегаете франк на ремонте". Шансене в четвертый или в пятый раз прислушивался к этой фразе, когда оставил за собою мост Пюто.
В этот миг он увидел много людей в картузах и рабочей одежде, прислонившихся к перилам моста с обеих сторон. Подальше,- на другом берегу Сены, такого же обличья люди образовали толпу. Они стояли почти неподвижно. Занимали мостовую и тротуары, почти не оставив свободного проезда для экипажей. Эта толпа, в довольно ярком свете заходящего солнца, имела какой-то землистый оттенок. Она походила на только что вспаханное поле.
Внезапное беспокойство охватило Шансене. Он сказал шоферу:
– Тише ход!
Только стыд помешал ему повернуть.
Он продолжал прерывистым голосом:
– Смотрите, никого не заденьте… Что же это, забастовка? Нельзя ли нам двинуться в объезд?
Машина уже вкатилась в толпу. Шофер трубил, не без нетерпения. При звуке рожка лица поворачивались в сторону автомобиля. Они находились вплотную перед Шансене. Ему показалось, что никогда еще он не видел столько рабочих лиц, столько лиц из народа. Молчаливые и напряженные лица. Едва ли угрожающие, если под угрозой понимать возможность близкого перехода к действию; но очень страшные, так как чувствовалось, что в их глазах допустимо всякое действие. Автомобиль еле подвигался вперед. Шансене почти невольно высунул руку из окна, чтобы трогать шофера за плечо и внушать ему осторожность. Он рисовал себе, как автомобиль толкнет кого-нибудь крылом, собьет с ног; и как сразу же вокруг сгустится толпа, подымутся крики, рев, автомобиль будет отброшен к Сене, опрокинут в воду вместе с седоками.
У него было такое ощущение, словно ему открылась действительность, нелепая и несомненная, после особого бредового сна. Переговоры с Бертраном, подсчет потребляемого количества бензина, отчисление десяти сантимов за бидон, парламентские связи… ему нужно было сделать усилие, чтобы продолжать думать, что эти отвлеченные сновидения все же соответствуют существующим вещам. А между тем он не имел привычки волноваться по пустякам. Умел закрывать глаза, чтобы устранять видимости, стеснительные для его мировоззрения. На этот раз глаза упорно оставались открытыми и показывали ему лица, взгляды, картузы, звенья упругой толпы, в которой застревал автомобиль и где каждый поворот колеса казался последним.
– Не может быть серьезнее положения. Несмотря на видимое спокойствие, вполне возможно, что через три недели вспыхнет европейская война, включая Францию…
– Но если так…
– Я говорю, что это не слишком вероятно, но возможно. Отчего? Оттого, что в Европе создалась такая система, одновременно с ведома и без ведома всех участников, – я хочу сказать, что все они могли бы это заметить, но почти никто не заметил, – такая система, что достаточно какого-нибудь безрассудного поступка со стороны главы черногорских бандитов, чтобы все мы скатились в бездонную катастрофу, какая бы партия ни стояла у власти во Франции. И нам бы даже не пришлось колебаться. Но даже Жорес не решается это высказать. Он предпочитает жалеть турок.
Он опять задумывается. Вспоминает вскользь молодого идеалиста-чиновника, автора докладной записки о нефти. И отчасти по его адресу прибавляет:
– В этом одна из тайн политики, в том смысле, в каком говорят о тайнах науки. Почему такой человек, как я, не горит желанием поднять по этому поводу тревогу, забыв про свой запрос о нефти, который отлично может подождать? Почему хотя бы не пишет он сегодня Клемансо, что не время теперь для поездки к Варским избирателям, что надо в самом срочном порядке созвать палаты. А? Почему?
– Когда возобновляется сессия?
– Называют тринадцатое октября. За эту неделю все может взлететь на воздух. Так почему же? Потому, что европейское положение может быть грозным при отсутствии соответствующего ему парламентского положения. Никакой игры нельзя разыграть. Разумеется, кто-нибудь может подняться на трибуну, договорившись с правительством, чтобы вызвать Пишона или Клемансо на успокоительное заявление (если уже не поздно). Я такими пустяками не занимаюсь. А иначе… Напасть на кого?… На что?… Будь у нас министр правой или просто фигура вроде Делькассе на набережной д'Орсэ… куда ни шло. Но Пишон? Пишон мне скажет: "Чего вы хотите от меня?" И если хочешь знать, вопрос слишком сложен. Надо было бы обрушиться на всю европейскую дипломатию за последние тридцать лет. Когда выступаешь в таком процессе, люди слушают тебя, если ты говоришь хорошо, но так же, как слушали бы проповедь Боссюэта о неустойчивости дел человеческих. Жорес снискал себе раз-другой успех такого рода. Но не такими средствами можно опрокинуть правительство. Наоборот. Морально ты будешь занесен на черную доску мрачных субъектов, не годящихся, как они говорят, в государственные деятели. Да и сам Жорес, если бы когда-нибудь, вследствие восстановления блока или другой комбинации, его убедили взять министерский портфель, а именно портфель иностранных дел, ничего другого не мог бы делать, как прикрывать своей толстой фигурой, заглушать своим голосом неумолимое функционирование машины.
Жермэна легко следила за этими рассуждениями. В подробностях она представляла себе вещи не так ясно, как Гюро, для которого они составляли повседневную жизнь. Но все, что касалось ловкости, такта, личных интересов или тщеславия, инстинкт позволял ей понимать с полуслова. Гюро едва ли даже не становился ей от этого дороже. Она испытывала чувство почти супружеской солидарности с ним.
Один был только момент, когда она сделалась рассеянной. Гюро пристально посмотрел ей в глаза, она тоже уставилась в него и отдалась дурманящему скрещению взглядов. Но тогда Гюро перевел глаза на ее плечи и грудь. Она снова начала слушать и понимать его речь, в то же время ощущая его желание. Рада она была и своему кимоно, такому новому, что удовольствие носить его было еще совершенно свежим, и помогавшему поддерживать завтрак в атмосфере плотской любви.
Гюро не обманывался относительно двойной игры своего собственного рассудка и даже наслаждался легким бесстыдством ее. С изложением европейской ситуации сочетать приятный соблазн двух белых грудей – он понимал, какую порочность и упадочность усмотрел бы в этом простой человек. Да и сам он был бы этим сконфужен, если бы ему приходилось в этот именно момент высказывать свою веру в будущее или разыгрывать апостола (хотя на апостола он был мало похож). Но с предчувствием катастрофы хорошо гармонировало чувственное возбуждение. Как раз в XVIII веке разве не беседовали бы люди о близком крушении режима, глаз не сводя с очертаний красивой груди? Он думал о Шуазеле, о Тюрго, но рисовал их себе в несколько расплывчатой декорации, уже не будучи достаточно тверд по части французской истории.
Жермэна тоже не заблуждалась относительно смысла взглядов Гюро. Но ей не надо было никаких рассуждений, чтобы их оправдать. Во-первых, она устанавливала менее твердую иерархию между судьбами Европы и грудью красивой женщины. Во-вторых, женщина всегда способна примешивать плотскую любовь к какой угодно деятельности, хотя бы самой идеальной. Если только первый стыд побежден, женщина готова расточать свои ласки в перерывах между самыми возвышенными помыслами мужчины. Мысль о непристойности, как и мысль о лицемерии далеки от нее. Едва ли удивилась бы она даже в том случае, если бы ее любовник, князь церкви, стал любоваться ее грудью во время сочинения проповеди о целомудрии.
XV
СЫН ВЕКА
Жерфаньон развернул в вагоне газету, купленную на предыдущей станции. Он рассматривал ее с известным дружелюбием. "Вот эту газету или другую, все равно, я буду там читать; во всяком случае – парижский орган. Там расположены, дозированы новости, которые будут до меня доходить. Такова перспектива мира, в какой он будет мне представляться каждое утро, хочу ли я того или не хочу. Вот здесь, – на третьей или четвертой странице – не знаю, но буду знать, – находить я буду местную хронику. Не прочту я больше заметки о пьяном, которого подобрал на станционной улице сержант такой-то или такой-то, знакомый нашим согражданам со столь симпатичной стороны, или об оштрафовании велосипедиста без бляхи и фонаря, или о распределении наград в духовном училище, со списком их, или о лестном отличии, которого удостоился любезный и преданный делу регент железнодорожного хора…"
Парижская газета открывается мало-помалу, как ящик с сюрпризами. Обшариваешь ящичек за ящичком, поднимаешь дно за дном. Читаешь газету отдельными затяжками, в промежутках витая мыслями, словно куришь сигару. И нет более подходящего места, чем движущийся поезд, для этого непрерывного, беглого развлечения, для этой своего рода игры в прятки с миром, с самим собой, со скукой.
"Единственная французская газета, соединяющая своими собственными проводами четыре главные столицы земного шара". Какие? Очевидно – Лондон, Париж, Нью-Йорк, Берлин. В правильном ли порядке они расположены – это вопрос. Не превзошел ли Нью-Йорк Парижа?
Огромный заголовок: "Болгария провозгласила свою независимость". Вот это самое важное. Это я потом прочту, не пропуская ни строки. Начнем с остального.
"Наш флот. Беседа с г-ном Томсоном". Жерфаньон старается восстановить в памяти список министров: председатель совета – Клемансо. Бриан – юстиция, Кайо – финансы, Думерг – народное просвещение, Пишон – иностранные дела. А Томсон, стало быть, – морской министр. Остальных он в этот миг не помнит. Что думать об этом министерстве? Оно имеет левые тенденции. Переняло давнее уже наследство дела Дрейфуса. В некоторых направлениях продолжает дело блока. В остальных олицетворяет реакцию против комбизма. Старается как можно бесшумнее покончить с религиозными вопросами: отделением церкви, конгрегациями и прочим… Оно проведет подоходный налог – это одна из главных идей данного режима. Заботится об армии, а также о флоте. Успокаивает патриотов. Борется с революционным синдикализмом. Не любит социалистов. Клемансо? Фигура колоритная, импульсивная, бьющая на эффект. Недоделанный честолюбец, с изъянами во всем. Немного авантюрист, немного враль. Знаменитый журналист, которого никто не читает. Отвратительный писатель, стиль которого хвалят. (Жерфаньону противно то немногое, что он знает из его прозы, притязательной, умничающей, пухлой.) Зато некоторая гениальность в поступках. Манера управлять – живая, страстная, лихая. На нем отдыхаешь от всех этих распорядителей похоронных процессий – Бриссона и прочих. Бриан? Слишком ловкий человек, загадочный, ласковый. Кайо? Говорят, очень дельный малый, но сухой, надменный, маниакальный…
Как смотрит вообще Жерфаньон на государственных деятелей? Он против них не предубежден. Общественным делам он придает большое значение. Но люди, ведущие их, не внушают ему ни любви, ни восхищения. Почему? Потому, быть может, что им недостает героизма и чистоты. Их ли это вина? Может быть, и не их. Может быть, это вина материала, который они обрабатывают. Иногда Жерфаньон задавался вопросом, не вышел ли бы из него политический деятель. Ему это предсказывали. Он в этом сомневается. Или, во всяком случае, ему бы нужна была другая обстановка – время, когда бы уместны были героизм и чистота, более благородный материал. Революция?
Что говорит наш Томсон? Что взрыв на "Латуш-Тревиле" – происшествие очень прискорбное, но расследование выяснит все его обстоятельства. Будет усилен контакт между флотом и артиллерийским управлением. Проникнемся доверием! "Никогда еще не наблюдалось большей преданности делу, более великолепной выдержки… Если настанет день…" и так далее… Этому господину, видно, померещилось, что подано шампанское, – и он разражается тостом. "Райт поднимает большие грузы". Жерфаньон интересуется аэропланами, но со всякого рода оговорками. Ничего хорошего не ждет он от этих машин. Думает о подводных лодках, которые покамест всего лишь послужили новым средством разрушения. Далеко не будучи в восторге от того, что уже наивно называют "завоеванием неба" (словно в небе есть что завоевывать – золотые россыпи, нефтяные фонтаны, птичьи столицы!), он раздражен тем, что небо перестает быть неприступным местом, запретной зоной, где именно потому могли блуждать мечты человека, что человек туда не проникал.
"Г-н Дюжардэн-Бомец принимает противопожарные меры в Версале и Лувре". Верно: я забыл Дюжардэн-Бомеца. Государственный попечитель изящных искусств, сделавшийся несменяемым. Одна из посредственностей, наскочивших на рудную жилу.
"Беседы парижанина". Клеман Вотель высмеивает пацифистов. Вотель – преемник Ардуэна. Один из этих знаменитых представителей здравого смысла, обязанность которых из поколенья в поколенье поддерживать низменные взгляды среднего человека, рутину домашнего животного, трескучий оптимизм. Один из тех, благодаря которым лукавые продолжают царить. В данный момент требуется дискредитировать Гаагский трибунал мира. Жерфаньон не ждет чудес от Гаагского трибунала. Но ему хотелось бы пощупать ребра этому парижанину своими крестьянскими лапами.
Он поворачивает страницу: "Паника на бирже". Речь идет опять о балканском кризисе. К этому надо вернуться в связи с остальным.
"Квартет конгресса. Всеобщая Конфедерация Труда в Марселе". Так как мэр города Марселя запретил обсуждать какие бы то ни было вопросы антимилитаризма в зале Биржи труда, принадлежащей городу, то конгресс перенес свои занятия в другую залу.
Милитаризм, антимилитаризм – для Жерфаньона это не пустые слова. Это обширная система взглядов с живым опытом в ее центре. Целый год, от сигнала "вставать" до сигнала "тушить огни", Жерфаньон размышлял о милитаризме. У него возникало множество особых соображений. Некоторые частные идеи казались ему блестящими, как изобретения. Ему открылись многие перспективы. Он не отказывался ни от одной проверки. Старался думать об армии поочередно: как драгунский офицер, как рекрут, как крестьянин, как интеллигент. Никакой довод не мог бы его поставить в тупик.
Членам Конфедерации он благодарен за то, что они одни во Франции пытаются ухватить за горло милитаризм. Но вожди и кадры внушают ему некоторое недоверие. Гражданин Пато, которому весело пугать буржуазию выключением электрического тока на пять минут во всем Париже, право же, занимает слишком много места и не умеет молчать о своих намерениях. Возможно, что он славный малый. Но в нем как будто что-то есть от плохого актера и провокатора. Среди других вождей распознается слишком много тех молодцов, которых мелкая буржуазия ненавидит не без некоторого основания, потому что они воплощают недостатки, противоположные ее добродетелям: лень, беспорядочность, мотовство, краснобайство. Плохие рабочие, которые меняют каждые три месяца место работы, разглагольствуют в кабаках, должают в мясных и мечтают о платной секретарской продолжности в синдикате.
– Увы, – думает Жерфаньон, – происходящий в народе отбор направлен против народа. Лучшие, самые трудолюбивые, самые честные уходят из рабочего класса. Становятся мелкими хозяевами. Готовят для своих детей буржуазное будущее. Среди тех, кто остается, чтобы вести за собою народ, организовать рабочих, есть, конечно, несколько крепких голов, несколько благородных сердец. Но почти наверное какой-нибудь изъян удержал их в рядах пролетариата, движениями которого они руководят. Такова, – думает Жерфаньон, – игра сил в капиталистическом обществе.
"Коммерсанты совещаются". О чем? О последствиях полной приостановки телефонной связи. "Признания шпиона". Это одна из статей целой серии, интересной, замечательно точной в подробностях, почти несомненно подлинной. Из нее видно, что Германия содержит среди нас шпионов и дает им разумные поручения. Надо думать, что мы содержим шпионов у нее и стараемся перехитрить ее шпионов. Все это – работа специалистов, как и биржевая котировка, приведенная в конце пятой страницы. Специалисты сражаются в отгороженном для них месте. Они были бы в отчаянье, если бы не с кем было сражаться.
Но для чего нужна, по мнению газеты, эта серия статей? Для того, чтобы публика знала, что между нами есть шпионы? Публика и без того должна об этом догадываться, если она не совсем дура. А затем, что же публика может предпринять? Ее ли дело, если в этом есть надобность – потребовать больше бдительности от главного штаба?
Все это так. Но мы знаем также, что существуют микробы. Тем не менее, если газета будет нам каждый день преподносить статью о микробах, об их деятельности, вредоносности, и если выберет для этой кампании момент, когда телеграммы на третьей странице почти каждый день сообщают об усилении холеры в России, то у нас возникнет довольно оригинальное умонастроение, в котором будет занимать огромное место идея об опасности микробов; а если затем, на самой последней странице, нам попадутся на глаза объявления, рекламирующие антисептические средства, которые "одобрялись медицинским сословием во время всех эпидемий", то эти объявления окажут на нашу подавленную психику наилучшее воздействие, какого только могут от них ожидать аптекари.
Небезынтересно, поэтому, отметить, что серия "Признания шпиона" печатается наряду с серией "Балканский кризис".
Приступим к главному. "Франция, Англия и Россия будут действовать солидарно". Можно ли яснее дать понять, что расколовшаяся на две части Европа только и ждет повода, – этого или другого, – чтобы воссоединиться во взрыве войны; тройственное соглашение и австро-германский союз противостоят друг другу как две огромные грозовые тучи.
Внизу страницы, справа, сравнительная таблица на двух столбцах: "В случае войны Болгария выставила бы: действующая армия: – 90000 пехоты и т.д… Ополчение… и т.д. Итого 378000 пехоты, 7000 кавалерии, 520 пушек. Турция выставила бы… итого 1954000 человек, 1700 пушек".
В заметке указано, что болгарская армия значительно уступает турецкой по численности, но однороднее этой последней, лучше вооружена и на более современный лад организована.
В остальной части газеты, на первой, второй, третьей страницах, двенадцать столбцов официозных сообщений, комментариев, телеграмм, извлечений из печати… На третьей странице, под заглавием "Новый франко-германский инцидент", берлинская корреспонденция о Марокко напоминает способным про это забыть, что в распоряжении остается мароккский предлог, окажись недостаточным балканский, и что за всяким европейским конфликтом скрывается франко-германский конфликт.
Война. Жерфаньон с самого детства живет под проклятым знаком войны. Когда ему было шесть лет, о чем говорили ему в сельской школе? О метрической системе, но и об Эльзасе-Лотарингии, о Рейхсгофене, Вскоре после того, как он понял, что такое черт, он услышал имя Бисмарка. Среди товарищей "Пруссак" было еще страшным ругательством. На обложках школьных тетрадок он видел Мак-Магона, Шанзи, Федерба. Стоит ему подумать об этом, от воспоминания об этих пестрых страницах на него веет запахом не только бумаги, но и обиды, поражения. Под картинкой всадника в треуголке подпись хвасталась жалкой местной победой: Кульмье, Бапом. Даже шестилетний ребенок понимал, как были горьки и жалки такие утешения. Подняв голову над партой, надо было созерцать карту Франции, желтые или зеленые тона которой были бы так веселы без этого густого, серовато-лилового пятно у выступа Вогезов. Казалось, по классу порхает, как пара летучих мышей, черный двойной чепец потерянных провинций. Дитя Велэй не решалось любоваться видом своих гор. В хрестоматии рассказы о вольных стрелках, осаде Парижа, штыковых атаках. На уроках декламации он учил "Трубу" Деруледа, страницы из "Страшного года". Жерфаньону еще мерещатся все эти кепи, эти длинные бороды, вся эта толпа не то солдат, не то бродяг, вся эта вторая империя, издыхающая в грязи и хаосе, которую рисовали ему виньетки книг и даже десертные тарелки на семейных торжественных обедах; потому что в тот момент, когда по рюмкам разливали ликер и когда взрослые начинали говорить все разом и очень громко, – ребенок, отодвинув пирожное, обнаруживал под ним битву при Шампиньи, бивуак западной армии, Гамбетту в корзине воздушного шара. А когда затевались игры, всегда находился какой-нибудь старый болтун, отрастивший себе императорскую эспаньолку, который похлопывал мальчика по щекам со словами: "Ты, малыш, принадлежишь к поколению реванша".
Позже, в лицее Пюи, а затем в Лионском лицее, наваждение ослабело. Но до слуха ребенка стали доноситься голоса улицы, публичные толки. И от них опять-таки веяло духом войны. Самое раннее воспоминание его гражданской жизни – это осуждение капитана Дрейфуса, а обвинен был Дрейфус в том, что выдал Германии некоторые средства предстоящей войны. Второе его гражданское воспоминание – это франко-русский союз, чье-то путешествие, не то президента, не то царя, и радость, бодрость, разливавшиеся даже по деревням при мысли, что уже мы не будем одни, когда грянет война.
Потом – Фашодский инцидент, когда легче было от сознания, что на этот раз не о Германии речь и что неприятель грозит с другой стороны, как мигрень меняет место в голове. Потом – передышка Всемирной выставки с музыкой танцев и смешением наций, интересующихся одна другою, но без дружелюбия, как на пляже – курортные гости. Заря нового века, слишком долгожданная, заранее утомленная, не в меру яркая от поддельного блеска, спустя несколько часов уже избороздившаяся страшными зарницами войны.
Вот уже, впрочем, десять лет, не довольствуясь зловещими знаками, война принялась бродить вокруг Европы, покусывая ее, вгрызаясь в разные концы: испано-американская война, англо-бурская, русско-японская. Каждый раз становились ярче зарницы, громче грохотало вдали; и в самые мирные города Запада предвестник-ветер заносил листья и пыль.
Жерфаньон смял газету, бросил ее в угол. "Не сегодня. Не хочу больше думать об этом". Он уселся в коридоре, прижался лбом к стеклу, обратился мыслями к спокойной прелести осени, к молодости своего тела, к личным поводам радоваться жизни.
"В конце концов, у меня есть своя судьба. Она свежа, дерзка, нетронута. Многие переживали свой двадцать второй год при худшем беспорядке в мире и при более грозных предзнаменованиях. Главное – иметь от роду двадцать два года. Когда я говорю: мир начинается со мною, – то был бы идиотом, рассчитывая, что по этой причине все устроится согласно моим желаниям. Но я мудрец, если понимаю это в том смысле, что буду направлять свою жизнь как совершенно новый ряд событий, для которых прочий мир должен предоставлять место и поводы. Моя задача – быть настолько сильным, чтобы даже судороги Европы стали одним из моих эпизодов".
XVI
ДВЕ СИЛЫ. ДВЕ УГРОЗЫ
Приблизительно в половине пятого г-н де Шансене, только что проехавший в автомобиле по мосту Пюто, и Кланрикар, шедший по улице Кюстина, близ улицы Клиньянкур, испытали оба довольно сильное волнение. Шансене ехал к автомобильному заводчику Бертрану. Свиданье назначено было третьего дня. Предстояло закончить дело, которое, по-видимому, интересовало Бертрана, но само по себе не представляло интереса для Шансене и его группы. Бертран вознамерился назвать своим именем определенный сорт бензина для двигателей и рекомендовать своим покупателям пользоваться исключительно этим сортом. Однако, он не имел средств ни фабриковать, ни держать на складе, ни распространять этот бензин. Поэтому он предложил нефтепромышленникам такую комбинацию: они фабрикуют для него бензин не специальный, а несколько отличающийся по вязкости от обычного; наполняют им сосуды особой формы; берут на себя его распространение и продажу под маркой "бензин Бертрана", а Бертрану отчисляют по десяти сантимов за каждый проданный под его именем двухлитровый бидон.
Шансене, собиравшийся сперва отклонить это предложение, придумал затем способ сделать его более заманчивым для нефтепромышленников. В инструкцию для покупателей Бертран мог бы ввести совет опорожнять совершенно картер двигателя после каждых полутора тысяч километров. Раньше соблюдали редко это правило. Обычно просто подливали бензин, когда уровень понижался; и находили, что он и то уж понижается очень быстро. Шансене вычислил, что периодическое опорожнение картера, практикуемое более или менее исправно частью владельцев автомобилей Бертрана, – а машин этой марки, различных типов, было тогда в ходу двадцать пять тысяч, – способно повлечь за собою дополнительный спрос на бензин, превосходящий двести пятьдесят тысяч литров в год. Автомобилистов того времени ни на минуту не покидал страх за исправную работу и долговечность их машин. Даже самые беспечные по природе жили в хронической тревоге и едва лишь пытались от нее отделаться, внезапная поломка опять их ввергала в нее. Знакомому с пружинами их психологии ничего не стоило поэтому, побудить каждого из них истратить лишнюю сотню франков за год. С другой стороны, Бертран, по слухам, имел некоторые сильные связи в политических кругах. Шансене собирался попросить его воспользоваться ими в защиту нефтепромышленников при предстоящем запросе. Такой союз был бы одним из тайных условий сделки.
Проезжая по Булонскому лесу, Шансене в уме резюмировал вопросы и доводы, которыми готовился воздействовать на Бертрана. Он изобретал также формулы для рекламы, которую им предстояло выработать сообща. "Затратив сантим на бензин, вы сберегаете франк на ремонте". Шансене в четвертый или в пятый раз прислушивался к этой фразе, когда оставил за собою мост Пюто.
В этот миг он увидел много людей в картузах и рабочей одежде, прислонившихся к перилам моста с обеих сторон. Подальше,- на другом берегу Сены, такого же обличья люди образовали толпу. Они стояли почти неподвижно. Занимали мостовую и тротуары, почти не оставив свободного проезда для экипажей. Эта толпа, в довольно ярком свете заходящего солнца, имела какой-то землистый оттенок. Она походила на только что вспаханное поле.
Внезапное беспокойство охватило Шансене. Он сказал шоферу:
– Тише ход!
Только стыд помешал ему повернуть.
Он продолжал прерывистым голосом:
– Смотрите, никого не заденьте… Что же это, забастовка? Нельзя ли нам двинуться в объезд?
Машина уже вкатилась в толпу. Шофер трубил, не без нетерпения. При звуке рожка лица поворачивались в сторону автомобиля. Они находились вплотную перед Шансене. Ему показалось, что никогда еще он не видел столько рабочих лиц, столько лиц из народа. Молчаливые и напряженные лица. Едва ли угрожающие, если под угрозой понимать возможность близкого перехода к действию; но очень страшные, так как чувствовалось, что в их глазах допустимо всякое действие. Автомобиль еле подвигался вперед. Шансене почти невольно высунул руку из окна, чтобы трогать шофера за плечо и внушать ему осторожность. Он рисовал себе, как автомобиль толкнет кого-нибудь крылом, собьет с ног; и как сразу же вокруг сгустится толпа, подымутся крики, рев, автомобиль будет отброшен к Сене, опрокинут в воду вместе с седоками.
У него было такое ощущение, словно ему открылась действительность, нелепая и несомненная, после особого бредового сна. Переговоры с Бертраном, подсчет потребляемого количества бензина, отчисление десяти сантимов за бидон, парламентские связи… ему нужно было сделать усилие, чтобы продолжать думать, что эти отвлеченные сновидения все же соответствуют существующим вещам. А между тем он не имел привычки волноваться по пустякам. Умел закрывать глаза, чтобы устранять видимости, стеснительные для его мировоззрения. На этот раз глаза упорно оставались открытыми и показывали ему лица, взгляды, картузы, звенья упругой толпы, в которой застревал автомобиль и где каждый поворот колеса казался последним.