Страница:
Что сказал бы на это Сампэйр? Что советует ему отсутствующий учитель, о котором Кланрикар любит повторять себе со своего рода добровольным фанатизмом, что он всегда прав, что он живой устав поведения?
Сампэйр полагает, что надо очень добросовестно относиться к своим обязанностям. А обязанность преподавателя не заключается в том, чтобы излагать детям дорогие ему идеи. Сампэйр не одобряет непосредственной пропаганды, видя в ней покушение на чистоту знания, а также – в одно и то же время – злоупотребление доверием и недостаток его.
По его мнению, преподавать надо то, в чем ты уверен, в отношении же всего остального пусть излучаются идеи, пусть установится вокруг тебя, так сказать, идеальная атмосфера и безмолвно наставляет умы.
Но Сампэйр только в общем дает такой совет. Он не имеет в виду некоторых торжественных обстоятельств…
– Дети…
Кланрикар непроизвольно заговорил тем тоном, от которого дети становятся внимательными и готовыми к тому, что они будут думать и что не от них исходит, а от этого человека, стоящего там, между черной доской и залитым солнечными лучами окном.
– Дети! Мне надо вам сказать одну вещь. Не знаю, будут ли об этом в вашем присутствии говорить родители. Недавно мы с вами рассматривали карту Европы, вот эту…
(Он достает ее из угла и вешает на два гвоздя возле черной доски, перед детьми.)
Вы помните: Балканы – здесь; Болгария, Сербия, Турция, не так ли? Так вот, вероятно, разгорится война вот здесь, между Болгарией и Турцией. А все правительства Европы так тесно связаны между собою договорами о союзах, более или менее тайными соглашениями, обещаниями, что война, начавшись там, распространится, весьма вероятно, на всю Европу! Вот и все. Говорю я вам это не для того, чтобы вас пугать. Вы большие мальчики. Но надо вам это знать. А теперь приступим к уроку арифметики.
Кланрикар ничего не прибавляет. Он говорил самым простым тоном, не искал эффектов. Ничего как будто не подчеркивал. Эти малыши не знают его взглядов. У него еще не было повода дать им почувствовать, как он смотрит на мир и войну, на правительства, на дипломатию, на ход человеческих дел. Но так было сильно волнение, побудившее его говорить, стольким мыслям отвечало это немногое, сказанное им, что детям вдруг представилась чернеющая вдали грозной тучей война, кружащаяся, расползающаяся во все стороны, как удушливый дым. Блестящие сражения, о которых им говорили на других уроках, портреты знаменитых генералов на обложках тетрадок, звуки трубы на крепостных валах, опьянение, знакомое им по игре в солдаты, вся эта фантасмагория исчезла. Даже слово звучит по-новому: война. Господин Кланрикар – первый человек, о ней заговоривший с ними. "Правительства". Их они видят тоже. Они не любят их.
Кланрикар почувствовал себя легче. На миг волнение оставило его. Он чуть ли не готов смеяться над собою. Вот как забежал вперед.
Как нам вести себя? У меня бы терпенья хватило. Его у событий не хватает.
Воспитывать молодое поколение? А если все сразу развалится?
"Надо мне непременно повидаться днем с Сампэйром. Я это устрою".
Он пишет цифры на доске. Завидует священнику, который сказал бы на его месте:
"Дети, помолимся богу, чтобы он помог нам в этом великом испытании".
V
На улице Компан г-жа Майкотэн хлопочет по хозяйству. Каждый день это для нее главный повод для моциона, потому что из дому она выходит редко, а если даже ей случается выйти, то шагает она так медленно, останавливается так часто, что для всей улицы является примером спокойствия.
Дома же она, напротив, суетится. Два часа подряд семенит по квартире. Проходит через все комнаты, чтобы выбросить в окно три соринки. Открывает и закрывает кухонный кран. Спускает грязную воду, чистит раковину; пачкает ее снова через пять минут и еще раз скоблит.
По правде говоря, она суетится без толку и теряет много времени. Двенадцать лет тому назад, когда семья здесь поселилась, г-жа Майкотэн могла бы посвятить несколько недель на то, чтобы понять план квартиры, размещение мебели, расстояние между предметами обстановки, рассчитать взаимоположение утвари и мелких вещей, время на переходы между ними и средства сбережения труда. Но задолго до того, как она стала разбираться в первоначальном устройстве, которым больше ее занимались муж, старший сын и дочь, у нее завелась привычка бегать взад и вперед и машинально повторять некоторые движения. Через двенадцать лет эти приемы работы не имеют уже никаких шансов на улучшение.
Квартира в первом этаже состоит из трех комнат и кухни. Только столовая выходит окнами на улицу. Площадь ее – три метра пятьдесят на три двадцать при высоте потолка два метра семьдесят. Один из углов занят старой фаянсовой печью под нишей. Но печь неисправна. И пред нею поставили круглую печурку на трех ножках, от которой труба проложена к дымоходу в верхнюю часть ниши.
Ниша и плинтусы выкрашены в шоколадный цвет. На обоях желтого тона исполнены в шахматном порядке два рисунка: стилизованная цветочная ваза и рог изобилия. Буфет – дубовый, из двух частей, разъединенных стойкой с колонками. Верхние створки застеклены, нижние – сплошные, и в дереве вырезаны головы двух мушкетеров, глядящих друг на друга. Надо заметить, что у них плюмаж на шляпах сделан тонко. Впрочем, он образует чрезмерный и ломкий выступ, о который почти каждый день цепляется пыльная тряпка г-жи Майкотэн. Как-то даже она потянула слишком сильно и один завиток плюмажа, один из самых красивых, отломался. Эдмонд, старший сын, человек аккуратный, любит этот буфет и очень раскричался в тот вечер, когда заметил поломку. Он потребовал, чтобы ему дали отскочивший кусок. Мать не могла ответить, где он. Стали ползать по паркету. Заглядывали под буфет. Водили по этому темному промежутку крюками палок, ручками зонтиков. Но извлекли оттуда только толстые комья пыли и стеснялись на них смотреть, потому что они как бы опровергали хорошо всем известные претензии г-жи Майкотэн на чистоту. Наконец, кому-то пришло в голову порыться в мусорном ящике. Там, по счастью, нашелся обломок. Старший сын приклеил его секкотином, предварительно нагрев места склейки, согласно инструкции, помещенной на тюбике. С тех пор г-жа Майкотэн, производя уборку и приступая к обметанию мушкетеров, невольно всякий раз вспоминает тот суматошный вечер с его волнениями и неприятностями. Но она не из тех женщин, которые предпочли бы ради упрощения жизни простой буфет. Лучше уж потрудиться немного, но жить среди красивых вещей. Конечно, красивые вещи хрупки. Когда, например, у старых жителей квартала видишь вазы, купленные задолго до войны 70 года, и еще другие, более старинные, по наследству к ним перешедшие, а между тем целехонькие, без единой трещинки, то молодые люди даже не представляют себе, какая это заслуга. В возрасте же г-жи Майкотэн лучше ценишь такую заботливость.
Проводя тряпкой по стульям, у которых спинки состоят из ряда столбиков и ряда перекладин, она еще раз устанавливает, что на двух из них этот переплет расшатался. Этого еще не заметил старший сын Эдмонд. И лучше, пожалуй, не говорить ему об этом. По нынешним ценам ремонт стула обойдется никак не меньше полутора франка.
Стирая пыль со швейной машины, которая восполняет обстановку столовой, вместе с квадратным, по краям закругленным столом, шестью стульями и птичьей клеткой на бамбуковом столике, она вспоминает, что уже поздно, а постели еще не убраны. Две комнаты, как и кухня, выходят окнами во двор. В большей спят родители и Изабелла. Кровать родителей – справа от окна. Она имеет в ширину только метр с четвертью, но занимает весь простенок, и окно нельзя открыть на угол больше прямого. Это старая кровать красного дерева, в которой бы непременно водились клопы, если бы не образцовая чистота в комнатах (комья пыли под буфетами можно найти даже в самых богатых квартирах).
Против окна и справа от двери стена образует нишу, до того гармонирующую с надобностями семейства Майкотэн, словно она сделана нарочно. Отчасти это именно углубление склонило Майкотэнов к найму квартиры двенадцать лет тому назад. Там без труда умещалась кровать Изабеллы, сначала ее детская кроватка, затем кровать нормальных размеров, шириною в 0,9 метра, железная, с медной отделкой. Спинки и продолины – из железа, покрытого черным лаком. На продолинах ряд медных колец по середине. Из меди также четыре шарика на концах спинок и четыре украшения на ножках, прямо над катками. Изабелла очень гордится своей кроватью и каждое воскресенье утром сама чистит медные части. Вообще у девушки есть все в этой нише для того, чтобы чувствовать себя там изолированной. Брат Эдмонд подарил ей кретоновые с разводами шторы, скользящие на прутьях и от потолка до полу закрывающие нишу, так что это – настоящий альков, почти комната. Между шторой и изголовьем постели нашлось место для столика, на который можно класть всякие вещи и который она украсила голубой опаловой вазой, куда ставит цветы, чуть только они дешевеют. В ногах постели стоит стул, за стулом – вешалка с тремя крюками. Наконец, Эдмонд был так мил, что повесил ей на стену керосиновую лампу нового типа, из тех, что соединяются изогнутой шейкой с небольшим резервуаром и, вися на стене, чрезвычайно напоминают газовый рожок или даже электрическое бра при некотором усилии воображения.
Другая комната, меньшая, отведена для мальчиков. Они долго спали в одной постели, и тогда удобнее было ходить по комнате. Но когда Эдмонду исполнилось восемнадцать лет, он объявил, что этой постели только на него и хватает. Пришлось купить для младшего сына складную кровать. Эта складная кровать была причиной многих затруднений. Г-жа Майкотэн одна ее складывать не может. С другой же стороны, она занимает так много места, что ее нельзя не складывать. И поэтому надо, чтобы она была убрана до ухода детей из дому. Но кому это делать? Г-жа Майкотэн любит приступать к уборке квартиры только тогда, когда никто не вертится подле нее, не путает ее мыслей и не мешает ей без конца ходить из стороны в сторону. Не может быть и речи о том, чтобы она перетряхивала простыни и взбивала тюфяк среди толкающихся вокруг нее людей, которые одеваются, моются, едят. После долгих прений и экспериментов решено было, что перед уходом младшего сына Изабелла будет помогать ему складывать кровать, а он зато будет ей помогать в уборке ее постели. Но Изабелла не желает, чтобы он прикасался к ее простыням, и помощь его ограничивается тем, что он взбивает ее тюфяк через каждые четыре или пять дней.
Госпоже Майкотэн приходится, таким образом, убирать только две постели. Она тратит на это много времени, долго проветривает постельные принадлежности на подоконнике и сокрушается по поводу того, что обе другие постели не пользуются таким же уходом.
По части закупок она дала установиться самому неопределенному порядку. Принципиально закупки лежат на ней. На деле же она почти ничего не закупает. По утрам, например, она напоминает мужу, что в полдень он должен принести литр керосину и литр масла. Изабеллу она просит позаботиться о сахаре, о кофе. Бывает и так, что едва лишь вечером вернется младший сын, его посылают в лавку. Он это делает охотно, потому что большинство лавок расположено на площади де-Фэт, а площадь де-Фэт под вечер в летние дня и зимою при свете фонарей – это прекраснейшее место, какое только можно видеть. Там он встречает старых товарищей по школе, что на улице де-Пре, но проводит с ними только несколько минут и возвращается с картофелем, с углем, с полудюжиной вина в корзинке. Что же до закупок, которые нельзя делать ни слишком загодя, ни в последнюю минуту, например, в мясной лавке, то госпожа Майкотэн прибегает к различным уловкам. Зовет в окно бездельного мальчишку, которого знает в лицо, и посылает его к мяснику с наставлениями, иной раз неясными.
– Ты ему скажи, что это для меня и что это такой же кусок, как позавчера, не такой только жирный. Вот тебе два франка.
Случается, что мальчонку или мяснику изменяет память, и они выходят из затруднения, как им бог на душу положит. Но не такой у г-жи Майкотэн характер, чтобы терзаться из-за подобных неудач. Кусок мяса всегда съедобен. Мясник не позволит себе послать ей обрезки или легкие для котов. Правда, когда она иной раз, удосужившись только в половине двенадцатого подумать о продовольствии, соображает, что у нее едва хватит времени поджарить бифштексы, то ей приносят горбушку ссека, который надо шесть часов тушить. Что касается честности юных ее комиссионеров, то никогда у г-жи Майкотэн не было повода на них жаловаться. Не столько добросовестность, сколько самолюбие никогда бы этим ребятишкам не дало стащить несколько су у особы почтенного возраста, известной в квартале и оказывающей честь тому, кого она считает способным исполнить трудное поручение. Скорее, им грозит опасность забыть, какую сумму они получили. Но и это не может иметь дурных последствий. Им достаточно вывернуть свои карманы. Все, что в них оказывается, принадлежит, несомненно, г-же Майкотэн, потому что собственных денег у них нет. Десять сантимов она отчисляет от сдачи и награждает ими мальчугана. Он тотчас же устремляется на площадь де-Фэт и превращает это вознаграждение в леденцы.
VI
Жюльета Эзелэн запирает дверь за собою. Звук вращающихся в скважинах ключей был таким же, как много раз. Когда она выходит из своей квартиры, ей постоянно кажется, что она не вернется сюда.
Лестница – перед нею. Она сходит по ступеням. В разверзающейся перед человеком лестнице есть начало головокружения, некое обещание. Увы! Всего-то три этажа. Пропасть неглубокая!
У Жюльеты – небольшой сверток под мышкой. Она проходит мимо привратницы, и та думает: "Какая бледная – квартирантка третьего этажа! И глаза какие грустные! После двух месяцев замужества!"
Девять часов. Жюльета очутилась на улице как-то внезапно и удивляется. Как удалось ей так быстро собраться? И квартира убрана. Если "он" случайно вернется раньше, чем она, то никаким беспорядком не сможет быть недоволен. По-видимому, она управлялась с вещами не видя их, с ловкостью, с проворством, всегда ее отличавшими, а теперь только по временам вступающими в действие, как механизмы, среди полной растерянности.
Вот она на прохладной и залитой светом улице в столь ранний час, словно ее ждет какая-то работа. Но ничто ее не ждет. Она ощущает сверток под локтем. Он-то и послужил для нее поводом выйти. Но она в этом уже не уверена. Она хорошо знает, что никто бы не понял, почему она так поторопилась.
Люди идут мимо, шагают прямо вперед, с удивительной уверенностью. Очевидно, нисколько не сомневаются в том, что им надо сделать. В автобусе все промелькнувшие лица, хотя и не веселы, ни даже спокойны, но – как бы сказать? – оправданы. Да, у них есть готовое оправдание. Почему вы здесь, в этот час? Они бы знали, что ответить.
Жюльета чувствует чрезвычайно легкое и тоскливое опьянение. Оно поднимает дух, как и радостный хмель, но головокружение от него горько, как перегар, и так же ненужно. Оно тоже притупляет сознание, но тогда ощущаешь себя шаткой, как призрак, оторванной, потерянной. Потерянной! Чуть только произнесешь слово "потеряна", – оно овладевает тобою, окутывает и уносит тебя. Оно соткано из серого тумана, ледяного безумия, сырости.
Вход в метро. Жюльета не любит этого подземелья, оно ей внушает инстинктивно чуть ли не ужас. Но сегодня все враждебное имеет право на нее. Все, взирающее на нее со злобой, столкнулось, по-видимому, с ее судьбою.
Это октябрьское утро бесконечно прекрасно. Даже от этого не избавлена она, от сознания, что жизнь была бы для нее счастьем…
Бездна метро обдает ее своим жалким дыханием. Право же, нет никакого смысла сходить по этим ступеням. Но и это – неясное обещание, какая-то ничтожная вероятность низринуться в пропасть.
Перед Жаном Жерфаньоном горы понижаются. Этот край не восхищает его. Быть его уроженцем – не велика была бы честь. А между тем, его родные места находятся поблизости. Вид деревень, расположение посевных площадей, волнистость почвы должны были бы трогать его некоторыми чертами сходства. Быть может, ему неприятно находить отражение того, что дорого ему в посредственных, на его взгляд, картинах.
Он смотрит на свой чемодан, лежащий перед ним на сетке и слишком с нее свисающий. Это чемодан бедняка: саржей обтянутый картон; уголки из грубой кожи; неуклюжие, глупо раздвинутые ручки.
"Это потому, что я беден, – думает он почти весело. – И бедность моя – деревенская. Нечего лгать моему чемодану".
Вдобавок ко всем другим причинам чувствовалось возбуждение, Жерфаньон почти не спал эту ночь. Вчера вечером, в Сент-Этьене, у него не хватило духу рано лечь. Он пошел в кафе. Бродил по улицам. Любовался тенями на площади Республики, словно это была площадь знаменитого города. Повеяло холодом с гор, сгустился туман. Улицы были безлюдны.
Вернувшись в гостиницу около полуночи, он растянулся на постели, расшатанной приезжающими по торговым делам. Не мог заснуть. Даже не старался. В голове проносились мысли без счету. Казалось, за эти несколько часов все вопросы жизни, все, что делается в мире, все вероятности грядущего вперемежку посылали к нему делегации. Он нисколько не усиливался думать. Он был как прохожий, которого остановил людской поток на главном мосту огромного города. Остановил и струится мимо.
В пять часов он был уже на ногах, ощущая крайне напряженную бодрость. Оттого, что он привык много спать, в голове у него немного шумело после бессонницы и в глазах чувствовалась некоторая тяжесть. Но чрезвычайная ясность мыслей была ему так приятна, производила на него такое впечатление силы, запаса сил, что он даже решил: "Теперь я испытаю эту систему – почти не спать. Слишком я много сплю. И оттого, что вижу много снов, мой ум, несомненно, уделяет слишком много возможностей сну, приключениям, которые с ним во время сна случаются".
В шесть часов он был на перроне станции, один, если не считать станционного служащего и нескольких газовых фонарей, – задолго до отхода поезда, но не испытывая особенного нетерпения. Он чувствовал себя способным долго ждать без всякого раздражения. Затем рассвело. Даже станционные здания, стрелочный пост, цистерны позаимствовали у зари новизну, смелость. "Надо это запомнить навсегда. Устроиться так, чтобы по временам видеть мир на рассвете".
Между тем, мысль о заре была недавно отравлена для него. Зори целого года! Ему послышался звук трубы. Он оглядел себя, чтобы убедиться, что на нем штатское платье.
Поезд в Париж отошел в 6.40, а не в 6.38. Эти две минуты задержки истомили Жерфаньона сильнее, чем все остальное время ожидания.
Жан ходит по коридору вагона. Он размышляет о своей наружности. Роста он скорее высокого. Ничего нескладного в нем нет. Но он чувствует, что естественные позы у него некрасивы. Жесты его, когда он наблюдает их внутренним оком, не нравятся ему. "Мне недостает изящества. Я крестьянин. Да и помимо того "провинциал" – это ведь что-нибудь значит. Пустяки! Я рассмотрю этот вопрос позже, когда он прояснится. Это не слишком важно. Лицо? Иной раз, перед зеркалом, лри известном освещении, я склонен быть о нем очень хорошего мнения. Но этому всегда мешает какое-то беспокойство. Робость? Критический дух? Забота о чужом мнении? Во всяком случае, это не фатовство. Какого цвета у меня глаза? Черные? Нет, не совсем. Темные? Под темный дуб. Могут ли быть красивы глаза такого оттенка?"
Опять он уселся, еще раз смотрит на чемодан. "Там все мое имущество". Он улыбается. "Я – из тех, кому нечего терять".
Никогда еще будущее не расстилалось перед ним так широко. И никогда еще не чувствовал он себя таким свободным. Так он думает, по крайней мере. Человек в двадцать два года уже способен относиться несправедливо к своему прошлому.
Между тем, его ждет впереди нечто весьма определенное. Ему должно было бы казаться, что судьба его, вначале раздробленная и струившаяся во все стороны, мало-помалу начинает сосредоточиваться и канализироваться. В Париже его ждет професиональная деятельность, начало поприща, отойти от которого впоследствии мало надежды у него и которое не считается изобилующим неожиданностями.
– Не забыл ли я своей щетки?
Это – платяная щетка, полюбившаяся ему бог весть отчего, одна из четырех или пяти вещей, к которым он привязан и утрата которых была бы для него несчастьем.
"Ребячливое чувство, конечно. Но три четверти наших чувств ребячливы, а остальные ребячливы каждое на три четверти".
Он противится желанию порыться в чемодане. Потом замечает, что это сопротивление, упершись в одну точку, помешает ему наслаждаться как следует другими вещами, если не прекратится. У Жана нет извращенной склонности к самообузданию, и он скептически относится к некоторым мнимым победам над собою, "когда дело не стоит труда". Он поднимается. Открывает чемодан. Щетка – там. Он ласкает ее взглядом, как погладил бы рукою умного зверька, не шевелящегося в корзинке, куда его положили. Дарит снисходительной и нежной мыслью некоторые другие вещи, не менее смиренные, не менее верные. Ему припоминаются иные мучительные вечера в казарме, когда в вещах своего "личного ящика" он готов был видеть единственный смысл существования: "Я, кажется, мог бы дать себя убить на этом ящике, защищая их" (там была, среди прочего, книжка, которую он очень любил, и записная тетрадь). Он думает о животных – о жалкой любви животных к тому единственному, что им принадлежит, – к норе, к соломенной подстилке, к тряпке в углу кухни. Ему приходит на мысль, что это "идет далеко", что "это ставит вопросы". "Быть может, мне и там понадобится иногда открывать свой чемодан, чтобы мне было за что держаться".
Нет, нет! Мысль его разом встрепенулась, отряхивается от ласк меланхолии. Жан прошел через период испытаний. Новая жизнь его будет приветлива и широка. До следующего периода испытаний. Но он, несомненно, очень далек. Когда невзгоды очень далеки в грядущем, то морально они удалены в бесконечность, и стрелка тревоги остается на нуле. Какая это красота – вибрирующая станция! "Еще три и пять – восемь… восемь с половиной, скажем – девять часов, и я уже буду много минут ощущать себя парижанином".
VII
Жюльета Эзелэн помнила эту улицу, но не знала точно, где она находится. На станции "Авеню Сюфрэн" ей показалось, что где-то поблизости должна эта улица таиться, и она вышла.
Обычно у нее топографическая память бывала сильна, пробуждалась на месте и позволяла ей ориентироваться с безотчетной уверенностью.
Окрестности станции она узнала, но ничто здесь не ассоциировалось с представлением, руководившим ею: с зеленоватой рамой витрины на тихой улице, где стоят высокие серые дома с плоскими фасадами. В витрине – несколько книг в различных переплетах.
Туда ее как-то привел отец, когда она была девочкой. Милое воспоминание. У нее возникла в памяти зеленоватая витрина, когда ей пришло на ум сегодня утром дать переплести эту книжку, что у нее в руках.
Пройдя наудачу ряд перекрестков в ожидании знака, который подаст ей память, она зашла, наконец, в писчебумажный магазин и спросила, нет ли поблизости переплетчика. В соседней улице один переплетчик оказался, и ей дали его адрес.
Ни улица, ни магазин явно не были теми, которые запомнились ей. Но Жюльета была настолько растеряна, что не могла упорствовать в поисках. И, как-никак, вначале ее ведь вело воспоминание: теперь его сменил случай. Есть такой хмель отчаянья, когда все лучше, чем выбор воли.
С одной стороны этой улицы тоже стояли высокие дома с серыми гладкими фасадами. Но ведь их видишь почти повсюду в кварталах парижской периферии. С другой стороны – ряд домов постарше и пониже. В одном из них, двухэтажном, помещалась лавка, указанная ей в писчебумажном магазине. Как идущие по аллеям кладбища за гробом любимого человека замечают все же красивые цветы там и сям, в вазе, на чьей-нибудь могиле, так и Жюльета заметила, сквозь дымку, что фасад домика выкрашен в желтый цвет и что вид у лавки приветливый и веселый.
Она вошла.
Никого не увидела. На том месте, где в обыкновенных магазинах находится прилавок, стоял длинный стол; на нем несколько книг и обрезки кожи. Когда дверь отворилась, звякнул колокольчик.
Появился человек. Внешность у него была представительная, и, несмотря на некоторые детали костюма, он гораздо больше походил на участкового врача или архитектора, чем на ремесленника. Черная борода, длинная, пышная, довольно выхоленная. Безволосый лоб, одна из тех гладких, обнажающих тонкую кожу лысин, которые производят впечатление изысканности и старательности.
– Чем могу служить, m-lle?
Голос у него вполне гармонировал с физиономией. Голос хорошо воспитанного человека, без всякого простонародного акцента; разве что немного коммерческого тона; звучный, но сухой. Он ждал спокойно, глядя на Жюльету с корректной улыбкой. Глаза у него были черные, глубоко сидящие, скорее небольшие.
Сампэйр полагает, что надо очень добросовестно относиться к своим обязанностям. А обязанность преподавателя не заключается в том, чтобы излагать детям дорогие ему идеи. Сампэйр не одобряет непосредственной пропаганды, видя в ней покушение на чистоту знания, а также – в одно и то же время – злоупотребление доверием и недостаток его.
По его мнению, преподавать надо то, в чем ты уверен, в отношении же всего остального пусть излучаются идеи, пусть установится вокруг тебя, так сказать, идеальная атмосфера и безмолвно наставляет умы.
Но Сампэйр только в общем дает такой совет. Он не имеет в виду некоторых торжественных обстоятельств…
– Дети…
Кланрикар непроизвольно заговорил тем тоном, от которого дети становятся внимательными и готовыми к тому, что они будут думать и что не от них исходит, а от этого человека, стоящего там, между черной доской и залитым солнечными лучами окном.
– Дети! Мне надо вам сказать одну вещь. Не знаю, будут ли об этом в вашем присутствии говорить родители. Недавно мы с вами рассматривали карту Европы, вот эту…
(Он достает ее из угла и вешает на два гвоздя возле черной доски, перед детьми.)
Вы помните: Балканы – здесь; Болгария, Сербия, Турция, не так ли? Так вот, вероятно, разгорится война вот здесь, между Болгарией и Турцией. А все правительства Европы так тесно связаны между собою договорами о союзах, более или менее тайными соглашениями, обещаниями, что война, начавшись там, распространится, весьма вероятно, на всю Европу! Вот и все. Говорю я вам это не для того, чтобы вас пугать. Вы большие мальчики. Но надо вам это знать. А теперь приступим к уроку арифметики.
Кланрикар ничего не прибавляет. Он говорил самым простым тоном, не искал эффектов. Ничего как будто не подчеркивал. Эти малыши не знают его взглядов. У него еще не было повода дать им почувствовать, как он смотрит на мир и войну, на правительства, на дипломатию, на ход человеческих дел. Но так было сильно волнение, побудившее его говорить, стольким мыслям отвечало это немногое, сказанное им, что детям вдруг представилась чернеющая вдали грозной тучей война, кружащаяся, расползающаяся во все стороны, как удушливый дым. Блестящие сражения, о которых им говорили на других уроках, портреты знаменитых генералов на обложках тетрадок, звуки трубы на крепостных валах, опьянение, знакомое им по игре в солдаты, вся эта фантасмагория исчезла. Даже слово звучит по-новому: война. Господин Кланрикар – первый человек, о ней заговоривший с ними. "Правительства". Их они видят тоже. Они не любят их.
Кланрикар почувствовал себя легче. На миг волнение оставило его. Он чуть ли не готов смеяться над собою. Вот как забежал вперед.
Как нам вести себя? У меня бы терпенья хватило. Его у событий не хватает.
Воспитывать молодое поколение? А если все сразу развалится?
"Надо мне непременно повидаться днем с Сампэйром. Я это устрою".
Он пишет цифры на доске. Завидует священнику, который сказал бы на его месте:
"Дети, помолимся богу, чтобы он помог нам в этом великом испытании".
V
ХЛОПОТЫ ГОСПОЖИ МАЙКОТЭН
На улице Компан г-жа Майкотэн хлопочет по хозяйству. Каждый день это для нее главный повод для моциона, потому что из дому она выходит редко, а если даже ей случается выйти, то шагает она так медленно, останавливается так часто, что для всей улицы является примером спокойствия.
Дома же она, напротив, суетится. Два часа подряд семенит по квартире. Проходит через все комнаты, чтобы выбросить в окно три соринки. Открывает и закрывает кухонный кран. Спускает грязную воду, чистит раковину; пачкает ее снова через пять минут и еще раз скоблит.
По правде говоря, она суетится без толку и теряет много времени. Двенадцать лет тому назад, когда семья здесь поселилась, г-жа Майкотэн могла бы посвятить несколько недель на то, чтобы понять план квартиры, размещение мебели, расстояние между предметами обстановки, рассчитать взаимоположение утвари и мелких вещей, время на переходы между ними и средства сбережения труда. Но задолго до того, как она стала разбираться в первоначальном устройстве, которым больше ее занимались муж, старший сын и дочь, у нее завелась привычка бегать взад и вперед и машинально повторять некоторые движения. Через двенадцать лет эти приемы работы не имеют уже никаких шансов на улучшение.
Квартира в первом этаже состоит из трех комнат и кухни. Только столовая выходит окнами на улицу. Площадь ее – три метра пятьдесят на три двадцать при высоте потолка два метра семьдесят. Один из углов занят старой фаянсовой печью под нишей. Но печь неисправна. И пред нею поставили круглую печурку на трех ножках, от которой труба проложена к дымоходу в верхнюю часть ниши.
Ниша и плинтусы выкрашены в шоколадный цвет. На обоях желтого тона исполнены в шахматном порядке два рисунка: стилизованная цветочная ваза и рог изобилия. Буфет – дубовый, из двух частей, разъединенных стойкой с колонками. Верхние створки застеклены, нижние – сплошные, и в дереве вырезаны головы двух мушкетеров, глядящих друг на друга. Надо заметить, что у них плюмаж на шляпах сделан тонко. Впрочем, он образует чрезмерный и ломкий выступ, о который почти каждый день цепляется пыльная тряпка г-жи Майкотэн. Как-то даже она потянула слишком сильно и один завиток плюмажа, один из самых красивых, отломался. Эдмонд, старший сын, человек аккуратный, любит этот буфет и очень раскричался в тот вечер, когда заметил поломку. Он потребовал, чтобы ему дали отскочивший кусок. Мать не могла ответить, где он. Стали ползать по паркету. Заглядывали под буфет. Водили по этому темному промежутку крюками палок, ручками зонтиков. Но извлекли оттуда только толстые комья пыли и стеснялись на них смотреть, потому что они как бы опровергали хорошо всем известные претензии г-жи Майкотэн на чистоту. Наконец, кому-то пришло в голову порыться в мусорном ящике. Там, по счастью, нашелся обломок. Старший сын приклеил его секкотином, предварительно нагрев места склейки, согласно инструкции, помещенной на тюбике. С тех пор г-жа Майкотэн, производя уборку и приступая к обметанию мушкетеров, невольно всякий раз вспоминает тот суматошный вечер с его волнениями и неприятностями. Но она не из тех женщин, которые предпочли бы ради упрощения жизни простой буфет. Лучше уж потрудиться немного, но жить среди красивых вещей. Конечно, красивые вещи хрупки. Когда, например, у старых жителей квартала видишь вазы, купленные задолго до войны 70 года, и еще другие, более старинные, по наследству к ним перешедшие, а между тем целехонькие, без единой трещинки, то молодые люди даже не представляют себе, какая это заслуга. В возрасте же г-жи Майкотэн лучше ценишь такую заботливость.
Проводя тряпкой по стульям, у которых спинки состоят из ряда столбиков и ряда перекладин, она еще раз устанавливает, что на двух из них этот переплет расшатался. Этого еще не заметил старший сын Эдмонд. И лучше, пожалуй, не говорить ему об этом. По нынешним ценам ремонт стула обойдется никак не меньше полутора франка.
Стирая пыль со швейной машины, которая восполняет обстановку столовой, вместе с квадратным, по краям закругленным столом, шестью стульями и птичьей клеткой на бамбуковом столике, она вспоминает, что уже поздно, а постели еще не убраны. Две комнаты, как и кухня, выходят окнами во двор. В большей спят родители и Изабелла. Кровать родителей – справа от окна. Она имеет в ширину только метр с четвертью, но занимает весь простенок, и окно нельзя открыть на угол больше прямого. Это старая кровать красного дерева, в которой бы непременно водились клопы, если бы не образцовая чистота в комнатах (комья пыли под буфетами можно найти даже в самых богатых квартирах).
Против окна и справа от двери стена образует нишу, до того гармонирующую с надобностями семейства Майкотэн, словно она сделана нарочно. Отчасти это именно углубление склонило Майкотэнов к найму квартиры двенадцать лет тому назад. Там без труда умещалась кровать Изабеллы, сначала ее детская кроватка, затем кровать нормальных размеров, шириною в 0,9 метра, железная, с медной отделкой. Спинки и продолины – из железа, покрытого черным лаком. На продолинах ряд медных колец по середине. Из меди также четыре шарика на концах спинок и четыре украшения на ножках, прямо над катками. Изабелла очень гордится своей кроватью и каждое воскресенье утром сама чистит медные части. Вообще у девушки есть все в этой нише для того, чтобы чувствовать себя там изолированной. Брат Эдмонд подарил ей кретоновые с разводами шторы, скользящие на прутьях и от потолка до полу закрывающие нишу, так что это – настоящий альков, почти комната. Между шторой и изголовьем постели нашлось место для столика, на который можно класть всякие вещи и который она украсила голубой опаловой вазой, куда ставит цветы, чуть только они дешевеют. В ногах постели стоит стул, за стулом – вешалка с тремя крюками. Наконец, Эдмонд был так мил, что повесил ей на стену керосиновую лампу нового типа, из тех, что соединяются изогнутой шейкой с небольшим резервуаром и, вися на стене, чрезвычайно напоминают газовый рожок или даже электрическое бра при некотором усилии воображения.
Другая комната, меньшая, отведена для мальчиков. Они долго спали в одной постели, и тогда удобнее было ходить по комнате. Но когда Эдмонду исполнилось восемнадцать лет, он объявил, что этой постели только на него и хватает. Пришлось купить для младшего сына складную кровать. Эта складная кровать была причиной многих затруднений. Г-жа Майкотэн одна ее складывать не может. С другой же стороны, она занимает так много места, что ее нельзя не складывать. И поэтому надо, чтобы она была убрана до ухода детей из дому. Но кому это делать? Г-жа Майкотэн любит приступать к уборке квартиры только тогда, когда никто не вертится подле нее, не путает ее мыслей и не мешает ей без конца ходить из стороны в сторону. Не может быть и речи о том, чтобы она перетряхивала простыни и взбивала тюфяк среди толкающихся вокруг нее людей, которые одеваются, моются, едят. После долгих прений и экспериментов решено было, что перед уходом младшего сына Изабелла будет помогать ему складывать кровать, а он зато будет ей помогать в уборке ее постели. Но Изабелла не желает, чтобы он прикасался к ее простыням, и помощь его ограничивается тем, что он взбивает ее тюфяк через каждые четыре или пять дней.
Госпоже Майкотэн приходится, таким образом, убирать только две постели. Она тратит на это много времени, долго проветривает постельные принадлежности на подоконнике и сокрушается по поводу того, что обе другие постели не пользуются таким же уходом.
По части закупок она дала установиться самому неопределенному порядку. Принципиально закупки лежат на ней. На деле же она почти ничего не закупает. По утрам, например, она напоминает мужу, что в полдень он должен принести литр керосину и литр масла. Изабеллу она просит позаботиться о сахаре, о кофе. Бывает и так, что едва лишь вечером вернется младший сын, его посылают в лавку. Он это делает охотно, потому что большинство лавок расположено на площади де-Фэт, а площадь де-Фэт под вечер в летние дня и зимою при свете фонарей – это прекраснейшее место, какое только можно видеть. Там он встречает старых товарищей по школе, что на улице де-Пре, но проводит с ними только несколько минут и возвращается с картофелем, с углем, с полудюжиной вина в корзинке. Что же до закупок, которые нельзя делать ни слишком загодя, ни в последнюю минуту, например, в мясной лавке, то госпожа Майкотэн прибегает к различным уловкам. Зовет в окно бездельного мальчишку, которого знает в лицо, и посылает его к мяснику с наставлениями, иной раз неясными.
– Ты ему скажи, что это для меня и что это такой же кусок, как позавчера, не такой только жирный. Вот тебе два франка.
Случается, что мальчонку или мяснику изменяет память, и они выходят из затруднения, как им бог на душу положит. Но не такой у г-жи Майкотэн характер, чтобы терзаться из-за подобных неудач. Кусок мяса всегда съедобен. Мясник не позволит себе послать ей обрезки или легкие для котов. Правда, когда она иной раз, удосужившись только в половине двенадцатого подумать о продовольствии, соображает, что у нее едва хватит времени поджарить бифштексы, то ей приносят горбушку ссека, который надо шесть часов тушить. Что касается честности юных ее комиссионеров, то никогда у г-жи Майкотэн не было повода на них жаловаться. Не столько добросовестность, сколько самолюбие никогда бы этим ребятишкам не дало стащить несколько су у особы почтенного возраста, известной в квартале и оказывающей честь тому, кого она считает способным исполнить трудное поручение. Скорее, им грозит опасность забыть, какую сумму они получили. Но и это не может иметь дурных последствий. Им достаточно вывернуть свои карманы. Все, что в них оказывается, принадлежит, несомненно, г-же Майкотэн, потому что собственных денег у них нет. Десять сантимов она отчисляет от сдачи и награждает ими мальчугана. Он тотчас же устремляется на площадь де-Фэт и превращает это вознаграждение в леденцы.
VI
УНЫНИЕ ЖЮЛЬЕТЫ ЭЗЕЛЭН. БОДРОСТЬ ЖАНА ЖЕРФАНЬОНА
Жюльета Эзелэн запирает дверь за собою. Звук вращающихся в скважинах ключей был таким же, как много раз. Когда она выходит из своей квартиры, ей постоянно кажется, что она не вернется сюда.
Лестница – перед нею. Она сходит по ступеням. В разверзающейся перед человеком лестнице есть начало головокружения, некое обещание. Увы! Всего-то три этажа. Пропасть неглубокая!
У Жюльеты – небольшой сверток под мышкой. Она проходит мимо привратницы, и та думает: "Какая бледная – квартирантка третьего этажа! И глаза какие грустные! После двух месяцев замужества!"
Девять часов. Жюльета очутилась на улице как-то внезапно и удивляется. Как удалось ей так быстро собраться? И квартира убрана. Если "он" случайно вернется раньше, чем она, то никаким беспорядком не сможет быть недоволен. По-видимому, она управлялась с вещами не видя их, с ловкостью, с проворством, всегда ее отличавшими, а теперь только по временам вступающими в действие, как механизмы, среди полной растерянности.
Вот она на прохладной и залитой светом улице в столь ранний час, словно ее ждет какая-то работа. Но ничто ее не ждет. Она ощущает сверток под локтем. Он-то и послужил для нее поводом выйти. Но она в этом уже не уверена. Она хорошо знает, что никто бы не понял, почему она так поторопилась.
Люди идут мимо, шагают прямо вперед, с удивительной уверенностью. Очевидно, нисколько не сомневаются в том, что им надо сделать. В автобусе все промелькнувшие лица, хотя и не веселы, ни даже спокойны, но – как бы сказать? – оправданы. Да, у них есть готовое оправдание. Почему вы здесь, в этот час? Они бы знали, что ответить.
Жюльета чувствует чрезвычайно легкое и тоскливое опьянение. Оно поднимает дух, как и радостный хмель, но головокружение от него горько, как перегар, и так же ненужно. Оно тоже притупляет сознание, но тогда ощущаешь себя шаткой, как призрак, оторванной, потерянной. Потерянной! Чуть только произнесешь слово "потеряна", – оно овладевает тобою, окутывает и уносит тебя. Оно соткано из серого тумана, ледяного безумия, сырости.
Вход в метро. Жюльета не любит этого подземелья, оно ей внушает инстинктивно чуть ли не ужас. Но сегодня все враждебное имеет право на нее. Все, взирающее на нее со злобой, столкнулось, по-видимому, с ее судьбою.
Это октябрьское утро бесконечно прекрасно. Даже от этого не избавлена она, от сознания, что жизнь была бы для нее счастьем…
Бездна метро обдает ее своим жалким дыханием. Право же, нет никакого смысла сходить по этим ступеням. Но и это – неясное обещание, какая-то ничтожная вероятность низринуться в пропасть.
* * *
Перед Жаном Жерфаньоном горы понижаются. Этот край не восхищает его. Быть его уроженцем – не велика была бы честь. А между тем, его родные места находятся поблизости. Вид деревень, расположение посевных площадей, волнистость почвы должны были бы трогать его некоторыми чертами сходства. Быть может, ему неприятно находить отражение того, что дорого ему в посредственных, на его взгляд, картинах.
Он смотрит на свой чемодан, лежащий перед ним на сетке и слишком с нее свисающий. Это чемодан бедняка: саржей обтянутый картон; уголки из грубой кожи; неуклюжие, глупо раздвинутые ручки.
"Это потому, что я беден, – думает он почти весело. – И бедность моя – деревенская. Нечего лгать моему чемодану".
Вдобавок ко всем другим причинам чувствовалось возбуждение, Жерфаньон почти не спал эту ночь. Вчера вечером, в Сент-Этьене, у него не хватило духу рано лечь. Он пошел в кафе. Бродил по улицам. Любовался тенями на площади Республики, словно это была площадь знаменитого города. Повеяло холодом с гор, сгустился туман. Улицы были безлюдны.
Вернувшись в гостиницу около полуночи, он растянулся на постели, расшатанной приезжающими по торговым делам. Не мог заснуть. Даже не старался. В голове проносились мысли без счету. Казалось, за эти несколько часов все вопросы жизни, все, что делается в мире, все вероятности грядущего вперемежку посылали к нему делегации. Он нисколько не усиливался думать. Он был как прохожий, которого остановил людской поток на главном мосту огромного города. Остановил и струится мимо.
В пять часов он был уже на ногах, ощущая крайне напряженную бодрость. Оттого, что он привык много спать, в голове у него немного шумело после бессонницы и в глазах чувствовалась некоторая тяжесть. Но чрезвычайная ясность мыслей была ему так приятна, производила на него такое впечатление силы, запаса сил, что он даже решил: "Теперь я испытаю эту систему – почти не спать. Слишком я много сплю. И оттого, что вижу много снов, мой ум, несомненно, уделяет слишком много возможностей сну, приключениям, которые с ним во время сна случаются".
В шесть часов он был на перроне станции, один, если не считать станционного служащего и нескольких газовых фонарей, – задолго до отхода поезда, но не испытывая особенного нетерпения. Он чувствовал себя способным долго ждать без всякого раздражения. Затем рассвело. Даже станционные здания, стрелочный пост, цистерны позаимствовали у зари новизну, смелость. "Надо это запомнить навсегда. Устроиться так, чтобы по временам видеть мир на рассвете".
Между тем, мысль о заре была недавно отравлена для него. Зори целого года! Ему послышался звук трубы. Он оглядел себя, чтобы убедиться, что на нем штатское платье.
Поезд в Париж отошел в 6.40, а не в 6.38. Эти две минуты задержки истомили Жерфаньона сильнее, чем все остальное время ожидания.
Жан ходит по коридору вагона. Он размышляет о своей наружности. Роста он скорее высокого. Ничего нескладного в нем нет. Но он чувствует, что естественные позы у него некрасивы. Жесты его, когда он наблюдает их внутренним оком, не нравятся ему. "Мне недостает изящества. Я крестьянин. Да и помимо того "провинциал" – это ведь что-нибудь значит. Пустяки! Я рассмотрю этот вопрос позже, когда он прояснится. Это не слишком важно. Лицо? Иной раз, перед зеркалом, лри известном освещении, я склонен быть о нем очень хорошего мнения. Но этому всегда мешает какое-то беспокойство. Робость? Критический дух? Забота о чужом мнении? Во всяком случае, это не фатовство. Какого цвета у меня глаза? Черные? Нет, не совсем. Темные? Под темный дуб. Могут ли быть красивы глаза такого оттенка?"
Опять он уселся, еще раз смотрит на чемодан. "Там все мое имущество". Он улыбается. "Я – из тех, кому нечего терять".
Никогда еще будущее не расстилалось перед ним так широко. И никогда еще не чувствовал он себя таким свободным. Так он думает, по крайней мере. Человек в двадцать два года уже способен относиться несправедливо к своему прошлому.
Между тем, его ждет впереди нечто весьма определенное. Ему должно было бы казаться, что судьба его, вначале раздробленная и струившаяся во все стороны, мало-помалу начинает сосредоточиваться и канализироваться. В Париже его ждет професиональная деятельность, начало поприща, отойти от которого впоследствии мало надежды у него и которое не считается изобилующим неожиданностями.
– Не забыл ли я своей щетки?
Это – платяная щетка, полюбившаяся ему бог весть отчего, одна из четырех или пяти вещей, к которым он привязан и утрата которых была бы для него несчастьем.
"Ребячливое чувство, конечно. Но три четверти наших чувств ребячливы, а остальные ребячливы каждое на три четверти".
Он противится желанию порыться в чемодане. Потом замечает, что это сопротивление, упершись в одну точку, помешает ему наслаждаться как следует другими вещами, если не прекратится. У Жана нет извращенной склонности к самообузданию, и он скептически относится к некоторым мнимым победам над собою, "когда дело не стоит труда". Он поднимается. Открывает чемодан. Щетка – там. Он ласкает ее взглядом, как погладил бы рукою умного зверька, не шевелящегося в корзинке, куда его положили. Дарит снисходительной и нежной мыслью некоторые другие вещи, не менее смиренные, не менее верные. Ему припоминаются иные мучительные вечера в казарме, когда в вещах своего "личного ящика" он готов был видеть единственный смысл существования: "Я, кажется, мог бы дать себя убить на этом ящике, защищая их" (там была, среди прочего, книжка, которую он очень любил, и записная тетрадь). Он думает о животных – о жалкой любви животных к тому единственному, что им принадлежит, – к норе, к соломенной подстилке, к тряпке в углу кухни. Ему приходит на мысль, что это "идет далеко", что "это ставит вопросы". "Быть может, мне и там понадобится иногда открывать свой чемодан, чтобы мне было за что держаться".
Нет, нет! Мысль его разом встрепенулась, отряхивается от ласк меланхолии. Жан прошел через период испытаний. Новая жизнь его будет приветлива и широка. До следующего периода испытаний. Но он, несомненно, очень далек. Когда невзгоды очень далеки в грядущем, то морально они удалены в бесконечность, и стрелка тревоги остается на нуле. Какая это красота – вибрирующая станция! "Еще три и пять – восемь… восемь с половиной, скажем – девять часов, и я уже буду много минут ощущать себя парижанином".
VII
ПЕРЕПЛЕТЧИК КИНЭТ
Жюльета Эзелэн помнила эту улицу, но не знала точно, где она находится. На станции "Авеню Сюфрэн" ей показалось, что где-то поблизости должна эта улица таиться, и она вышла.
Обычно у нее топографическая память бывала сильна, пробуждалась на месте и позволяла ей ориентироваться с безотчетной уверенностью.
Окрестности станции она узнала, но ничто здесь не ассоциировалось с представлением, руководившим ею: с зеленоватой рамой витрины на тихой улице, где стоят высокие серые дома с плоскими фасадами. В витрине – несколько книг в различных переплетах.
Туда ее как-то привел отец, когда она была девочкой. Милое воспоминание. У нее возникла в памяти зеленоватая витрина, когда ей пришло на ум сегодня утром дать переплести эту книжку, что у нее в руках.
Пройдя наудачу ряд перекрестков в ожидании знака, который подаст ей память, она зашла, наконец, в писчебумажный магазин и спросила, нет ли поблизости переплетчика. В соседней улице один переплетчик оказался, и ей дали его адрес.
Ни улица, ни магазин явно не были теми, которые запомнились ей. Но Жюльета была настолько растеряна, что не могла упорствовать в поисках. И, как-никак, вначале ее ведь вело воспоминание: теперь его сменил случай. Есть такой хмель отчаянья, когда все лучше, чем выбор воли.
С одной стороны этой улицы тоже стояли высокие дома с серыми гладкими фасадами. Но ведь их видишь почти повсюду в кварталах парижской периферии. С другой стороны – ряд домов постарше и пониже. В одном из них, двухэтажном, помещалась лавка, указанная ей в писчебумажном магазине. Как идущие по аллеям кладбища за гробом любимого человека замечают все же красивые цветы там и сям, в вазе, на чьей-нибудь могиле, так и Жюльета заметила, сквозь дымку, что фасад домика выкрашен в желтый цвет и что вид у лавки приветливый и веселый.
Она вошла.
Никого не увидела. На том месте, где в обыкновенных магазинах находится прилавок, стоял длинный стол; на нем несколько книг и обрезки кожи. Когда дверь отворилась, звякнул колокольчик.
Появился человек. Внешность у него была представительная, и, несмотря на некоторые детали костюма, он гораздо больше походил на участкового врача или архитектора, чем на ремесленника. Черная борода, длинная, пышная, довольно выхоленная. Безволосый лоб, одна из тех гладких, обнажающих тонкую кожу лысин, которые производят впечатление изысканности и старательности.
– Чем могу служить, m-lle?
Голос у него вполне гармонировал с физиономией. Голос хорошо воспитанного человека, без всякого простонародного акцента; разве что немного коммерческого тона; звучный, но сухой. Он ждал спокойно, глядя на Жюльету с корректной улыбкой. Глаза у него были черные, глубоко сидящие, скорее небольшие.