А мне, как включится окошко памяти, тошно и страшно становится: вот сейчас мелькнут столбы, воронки, захрустят кости… Хорошо хоть, что не так часто это бывает. Иногда удается отогнать воспоминания, забыться. То жена помогает, то дети, а то грешным делом — водочка. Боюсь, правда, как бы не пристраститься к ней. В моем положении это нетрудно. Зеленый змий помогает окошко памяти ставнями закрывать, да не задарма.
   Однажды диспетчер назначил меня в дальний ответственный рейс. А на обратном пути, подъезжая к дому, почувствовал я, будто меня лихорадит, судомит. Мне бы поостеречься. Но тут встреча дома как положено, да еще свояк зашел — мы взбрызнули обновы, и я забыл о недомогании. А лучше мне было бы вовсе не приезжать домой, лучше сковырнулся бы я в кювет… Ведь, оказывается, привез я своим домашним «подарочек» — страшнейший грипп.
   У жены он прошел сравнительно благополучно, хоть и напугала меня изрядно, стонала: «Ох, не выдержу, ох, смертынька моя пришла!» А вот старший сынок, любимец мой, и младшенькие…
   Старший все крепился, потому и «скорую» к нему поздно вызвали. Когда не бредил, улыбался мне через силу: «Порядок, папа, не волнуйся, мне лучше». Но я вижу: он все больше горит, губы синеют. «Скорую» вызвал, но она приехала, когда уже ничего нельзя было сделать.
   Я кулаками потрясал, докторов бранил, небу угрожал.
   Но доктора не виноваты, а небо немо и безразлично. И никуда не деться мне от мысли, что погибель эту я сам в дом привез…
   Беда, как известно, одна не приходит. Вслед за старшим умерли младшенькие. А вскоре начались у жены припадки безумия. И раньше она была чрезмерно взвинченной, да плюс к тому, сама доводила себя до истерии. Там, где умом взять не могла, пользовалась истерикой, как оружием против меня и детей, не раз проклинала нас: «Чтоб вы сгинули!»
   А как и на самом деле сгинули наши дети, она заговариваться стала. Зовет сына или дочку, разговаривает с ними, будто они рядышком стоят. Увезли ее в психиатричку. И я остался один в большом доме, где, как мне казалось, еще иногда звучало эхо щебета и смеха моих детей. Каждая вещь в комнатах превращалась в воспоминание. Это уже были не вещи, а свидетельства, отражения былых дней, напоминания… Вот диван — мы купили его на третий день после свадьбы. И продавец попался толстый и веселый, бородка черной лентой обегала его круглое лицо. Все шутил, утверждал, что и диван «медовый»…
   Я ловлю себя на том, что пересчитываю бокалы в серванте, будто не помню, что их там восемь: два разбил я сам, один — мой дружок, и еще один — старший сын. Еще раз пересчитываю их и убеждаюсь, что ошибся: их всего лишь пять. И тогда вспоминаю, что три разбила жена, когда ее уводили дюжие санитары. Осколки разлетелись по всей кухне. Я ползаю по полу, собираю их, радуюсь, что нашел занятие, отвлекающее от воспоминаний. Ничего не скажешь, мудро устроена жизнь: даже в моем положении можно найти развлечение.
   Плохо только, что и это занятие кончается, и я обессиленно опускаюсь на стул, вытянув ноги, разглядываю тупые носки ботинок.
   Никак не могу вспомнить лицо Эмилии. Оно расплывается, будто за оконным стеклом под струями дождя, и вместо него я вижу лицо совсем юной девушки с голубой жилкой на мраморном виске. Кто это? Эмилия в молодости? Какой же тогда она была хорошенькой и нежной, наивная доброта светилась в глазах, губы были пухлыми и алыми. В углу рта чернела маленькая родинка… Родинка! Родинка?.. Вот оно что!
   Вскакиваю, рывком вытягиваю ящик стола, где хранятся семейные фотокарточки. Он выдвигается с визгом, фотокарточки разлетаются по полу. На нескольких — лицо Эмилии. Вот она — в двадцать лет, в двадцать восемь, в тридцать два — уже со сварливыми складками. Но ни на одной фотокарточке нет никакой родинки в углу рта. По одной простой причине. Ее там никогда и не было. И губы у моей Эмилии другие, чем у той, что всплыла в памяти. И глаза другие.
   Какой же я идиот! Прожить с человеком столько лет и все время путать ее с иной женщиной. И только сейчас, когда уже ничего нельзя изменить…
   Да, я всю жизнь путал их, я всегда вспоминал Эмилию вовсе не такой, какой она была в молодости. А она, бедняжка, не раз говорила мне: «Ты совсем не знаешь меня, ты принимаешь меня за другую». Я пытался отшутиться: «За идеал».
   Но та девушка — это не просто мой идеал, некий эталон нежности и красоты.
   Девушка с голубой жилкой на виске — моя невеста в прежней жизни, более короткой и потому более счастливой. В ней еще не успело накопиться ни грязи, ни отупляющих кухонных стычек, ни взаимного раздражения, спрессованного в памяти, как порох в бочке.
   Я перенесся в какое-то иное время, приходится приложить усилия, чтобы вернуться в настоящее.
   Ошарашенно оглядываюсь вокруг: облупленные стены, потеки на потолке, сервант с треснувшим стеклом…
   Окно с разорванной шторой кажется выходом в иной мир, тени — выходцами оттуда, тоже разорванными, изуродованными; полоски мертвенного света — привидениями или нелепыми фигурами в длинных халатах, которые я видел в коридорах психиатрички. Приходят мысли — болезненные и странные. Они кружатся в голове, как стая рыб — одна другой в хвост, я завороженно наблюдаю их хоровод, не решаясь остановить внимание ни на одной. А когда все же определяю изначальную, главную, то поражаюсь ее великолепию и беспощадности. Не сразу решаюсь ухватить мысль, запихнуть ее в невод слов, она не дается, выскальзывает, ибо слова у меня бедные, корявые, плохо сплетенные, не годятся они для серебряно сверкающей мысли. Но поймать ее надо во что бы то ни стало. Мой мозг надрывается от бесплодных попыток, я чувствую приближение конца. И все время думаю: зачем? За что? На этом свете, где так мудро устроена даже махонькая былинка, кому и зачем понадобились мои муки, десятки моих смертей? Существует ли цель, которая может оправдать, искупить их? Или я страдаю напрасно, по воле слепого случая?
   Но когда я уже нахожусь на грани безумия, смертельно уставший от мук, меня спасает вспыхнувшая с неистовой силой ненависть к судьбе. И мне удается схватить мысль. В то же мгновение она вспыхивает светильником и озаряет закоулки моей памяти.
   И я понимаю, что _не случайно_ путаю прошлое и настоящее. В этой путанице, в нагромождении нелепостей, несчастий, в множественности образов, накладывающихся один на другой, есть какая-то закономерность. От нее зависят мои жизни и мои смерти, мои скитания и мои возрождения, и ее мне надо выявить во что бы то ни стало. Иначе мукам не будет конца.
   Тогда-то я впервые по-настоящему задумался о себе, о своих смертях, о прозрачном проводе, уходящем в скалу. И оформилось в бедной моей голове великое Подозрение. Дал я себе клятву проверить его, пусть хоть через сто своих смертей перешагну. Да и не стоят все они — сто или тысяча — одной смерти моего сына, одного вопроса, который просверлил мой мозг, — _за что_? Уж такой был мой сынок ласковый, послушный, умный, в нем видел я оправдание своей жизни. Остался он в моей памяти и тем болящим вопросом, и напоминанием о тайне, о клятве.
   Лихачом я никогда не был, знал цену лихачеству: много ума и смелости не нужно, чтобы на акселератор жать, но с той поры моя жизнь приобрела только один смысл — проверить Подозрение. Ради этого готов я был на что угодно — превышал скорость, исколесил десятки тысяч километров дорог и бездорожья, забирался в такие уголки, где и туристы не бывали. Как услышу, что где-то нечто диковинное обнаружилось, следы пришельцев ищут, гигантскую впадину нашли или раскопали древний храм, я туда пробиваюсь, пытаюсь все детали разузнать.
   Конечно, пробовал я — и не раз — прозрачный провод разыскать, да как найти место, где бывал не то что двадцать или сто лет назад, а еще в прежней жизни?
   Знакомые и друзья считали меня тронутым, моим чудачествам перестали поражаться. И никто не удивился, когда во время экспедиции в высокогорную страну я вместе с машиной сорвался на крутом повороте и рухнул в пропасть.
   …Теперь я уже не шофер, а молодой ученый. Правда, все же автолюбитель. Наверное, привычка к рулю у меня вроде атавизма. Есть и другие привычки _оттуда же_. А способности иногда появляются такие, что и сам их пугаюсь. Эти способности позволили мне почти одновременно окончить два факультета университета и успешно работать в нескольких областях науки: физике твердого тела, астрономии и кибернетике. В двадцать пять лет я уже был доктором физматнаук, в двадцать семь — член-корром Академии наук.
   Родителей я не помнил — они умерли, когда мне, было несколько лет от роду, на девушек я не обращал внимания, хотя они, как вы сами понимаете, всячески старались завоевать мои «руку и сердце». Не так второе, как первое. Впрочем, я был недурен собой — высокий, широкоплечий, рыжеватые волосы слегка кудрявились. Высокий напористый лоб, широкие густые брови. Глаза, правда, подкачали: правый был темнее левого, и казалось, что я слегка косой. Это и создавало, как утверждали знакомые, особенный, внезапно пронзительный «мой взгляд». Говорили, что я смотрю не на человека, а сквозь него. И в этом была немалая доля правды, ибо всеми моими помыслами владела одна страсть — подтвердить или опровергнуть Подозрение, доставшееся мне еще в прежней жизни и как заноза засевшее в памяти.
   Оно проснулось, когда мне было двенадцать лет. Я учился тогда в математической школе. С некоторых пор мне стало казаться, что задачи, которые нам задавали, я уже решал когда-то давно. Я истязал себя, пробуя решать все более сложные уравнения, и чем успешнее решал их, тем больше росло беспокойство. Затем стало казаться, что и многие жизненные ситуации мне уже встречались.
   Я влюбился в старшеклассницу, стройную худенькую девушку с тонкой пульсирующей жилкой на мраморном виске. Ее забавляло мое преклонение, она сама приглашала меня на прогулки, покровительственно обнимала меня, ее волосы пахли травами и щекотали мою кожу. Однажды она сказала: «Я научу тебя целоваться, парень, а ну-ка, подставляй губы». И когда ее губы коснулись моих и меня опалило жаркое волнение, я вспомнил, что это со мной уже случалось в иных жизнях. И хотя варианты были различные, ощущение оставалось почти одним и тем же. Заработало Окошко Памяти, и я с полной ясностью вспомнил, как жил и умирал прежде. И первым делом вспомнил клятву, которую дал себе, когда мой сын умер в таком возрасте, как я сейчас.
   Мне удалось вспомнить и о прозрачном проводе, уходящем в скалу, о трещине, каньоне, природных аномалиях, обнаруженных в высокогорной стране Лаксании.
   Несколько лет подряд я ездил туда и с экспедициями и совсем один, рискуя свалиться в пропасть. Смерти, как вы понимаете, я не боялся, но боялся погибнуть, не успев проникнуть в тайну. Ведь, возможно, в новой жизни я забуду многое из того, что успел узнать, например, о двух черных дырах в созвездии Карра, о неоднородности атмосферы над Лаксанией и главное — об уравнении, составленном и решенном мной на основании новейших астрономических наблюдений. Оно позволило мне определить, что Вселенная наша конечна и замкнута на самою себя. Я вычислил и ее радиус. Он был различным в разных местах и резко укорачивался в районе Лаксании.
   Составив несколько сот уравнений по данным многих экспедиций в эту страну, я понял, что разгадку надо искать именно там. Если бы я поделился выводами, к которым пришел, даже показал кому-то мои математические выкладки, меня сочли бы сумасшедшим. Поэтому я помалкивал и готовился к путешествию.
   Меня задержала война, внезапно и неожиданным образом вспыхнувшая между нашей страной и северным соседом. Никто не мог вспомнить повода к войне. Она началась танковой атакой лидян на второй день после спортивных состязаний наших стран. Потом все развивалось по классическим законам: бомбардировки, зверства, тысячи погибших, искалеченных, голод, разруха. В конце концов обе стороны пришли к банальной и легко вычислимой мысли, что «худой мир лучше доброй ссоры». Начались тайные переговоры между отдельными группировками. Зондировали друг друга, торговались, кто должен больше уступить. А кровь все еще лилась, хоть уже всем было ясно, что льется она напрасно. Еще должно было погибнуть немало людей, прежде чем мысль о мире выкристаллизуется и даст всходы. В который раз я думал о том, как медленно идет и в мозгу отдельного человека, и в умах человечества созревание всякой новой мысли, сколько пота, слез, иногда — крови нужно, чтобы удобрить почву для нее. А в учебниках истории будет записано всего несколько строк о славной для одних и бесславной для других войне, которая отнюдь ни одной из сторон не облегчила жизнь и не решила никаких проблем. Несколько строк. Смогут ли они когда-нибудь научить мудрости, явятся ли уроком для потомков?
   Я воевал в танковых частях, два раза горел, был отравлен газами. Все-таки выжил, вернулся институт восстанавливать. Создали мы новый вычислительный центр, К тому времени машины уже объединяли в информационные системы. На одной из таких систем, названной «ЭММА» и состоящей из двадцати вычислительных машин, поручили работать мне. Выполняли мы заказы ученых, конструкторов, предприятий. Подружился я с конструктором танков, помогал ему испытывать новые модели, существующие пока только в чертежах. Вводили мы такой «танк» в память вычислительной системы. Чем больше деталей введем, тем полней танк в памяти машины смоделируем. Он там «оживает», словно настоящий, испытывается по всем параметрам. Проверяли мы, как будут себя чувствовать в нем люди на различных этапах боя, в критических условиях. Пришлось вводить данные об организме человека, о его возможностях и резервах, о допустимых перегрузках.
   Затем директор института поручил мне на той же системе машин выполнять новый заказ — на этот раз группы медиков: создать кибернетического диагноста широкого профиля. Поскольку в памяти системы уже были данные о возможностях человеческого организма, наша задача несколько упрощалась. Мы ввели дополнительные сведения из медицинских учебников. Затем по просьбе одного из ведущих врачей я перестроил программу так, чтобы она по нашей команде могла отождествлять себя с организмом человека в различных состояниях — идеально здоровым и больным.
   Вначале сведений в памяти машин было сравнительно немного — курс мединститута плюс несколько сотен историй болезней. Но по мере того, как с «ЭММОЙ» работали разные врачи, вводя недостающие медицинские сведения по своим специальностям и новые истории болезней, «ЭММА» становилась универсальнейшим и тончайшим диагностом. В то же время она училась все более отождествлять себя с человеческим организмом.
   Эти качества системы пригодились и конструктору танков, когда он проводил в памяти машины испытания новых гусеничных моделей. Теперь он мог проверить почти с предельной точностью не только поведение танка в бою, но и взаимодействие боевой машины и ее экипажа, узнать, как будут в ней чувствовать себя люди при максимальных перегрузках.
   Однако появились и особые, связанные с усложнением программы, затруднения.
   Однажды закончили мы испытание очередной модели и дали «ЭММЕ» команду стереть из памяти ход испытаний, подготовиться к другой операции. Затем я ввел задачу по баллистике и дал команду решить ее. Число возможных вариантов ограничил пятью.
   «ЭММА» выдала четырнадцать вариантов решения. Я насторожился, задействовал проверочный код и убедился, что система неисправна. Стали мы с операторами искать причину сбоя. Проверили машину за машиной — все они оказались в полном порядке. Проверили центральные операторы, механизмы считывания — никаких аномалий. Я решил временно выключить всю систему и проверить индикаторами соединения блоков памяти. И тут на табло основных индикаторов я заметил непорядок. Индикаторы, которые должны были погаснуть, периодически вспыхивали, будто светлячок чертил огненное кольцо. Это в сложной системе из тысячи блоков, какой являлась «ЭММА», остался от одной из прежних операций неподконтрольный нам отряд свободных электронов, совершающий бесконечный цикл. Метался он, как в мышеловке, возбуждал ячейки памяти, вызывал индукцию в соседних ячейках. Вот этот зациклившийся импульс и оказался виновником сбоя.
   Стал я проверять и ту часть «ЭММЫ», где хранились сведения по медицине. Обнаружил и там зациклившиеся импульсы. Более того, нашел путь, по которому они попадали из этой части системы в ту, где хранились информационные модели танков. Может быть, надо искать дефекты в самой системе «ЭММЫ»?
   Несколько месяцев ушло у меня на проверку схемы, но я не обнаружил ошибки.
   Возможно, дело в чрезмерном усложнении программы?
   Мне не терпелось проверить догадку. Я задействовал часть системы, которая умела отождествлять себя с человеческим организмом, и сообщил ей, что ее палец прикоснулся к предмету, разогретому до семидесяти градусов. Немедленно последовал ответ: Ожог. Больно.
   Второе слово было незапрограммированным. Оно свидетельствовало, что система научилась отождествлять себя с организмом больше, чем мы предполагали. И я уже почти не удивился, когда обнаружил, что именно к то время, когда «организм» испытывает боль, в системе возникают непредвиденные импульсы. Они прокладывают себе новые пути, разбегаются по всем участкам объединенного искусственного мозга, зацикливаются.
   Если хорошенько подумать, то в этом удивительном явлении нет ничего необъяснимого. Ведь именно чувства, вернее — потребности _через чувства_ воздействуют на мозг, заставляя его искать пути к удовлетворению. Именно чувства дают толчок мыслям, зачастую непредвиденным. И эти новые мысли, неконтролируемые импульсы, разбегаются, зацикливаются.
   Каждое зацикливание такой мысли-импульса способно вызвать к жизни множество воспоминаний, хранящихся в ячейках памяти. Возникают новые образы, целые миры, подготовленные прошлой работой системы. Они нарушают Программу.
   Хорошо, если их удастся быстро обнаружить. А если нет?
   Чем больше я думал над этим вопросом, тем к более удивительным выводам приходил. Они привели к новому повороту в моих поисках.
   …Снова горные тропинки Лаксании. Синее небо с парящими ястребами, помутневшие от буйства реки, колючие кустарники… Я был один, ведь ни с кем из друзей не рискнул бы поделиться своими гипотезами. Чтобы понять их, нужно прожить все мои жизни, перенести муки и смерти и сохранить, как незаживающую рану, как язву, память о них.
   Веду машину по узкой петляющей дороге над обрывом. Покой гор кажется мне обманчивым. Камни притаились, готовые к обвалу, редкие деревья маскируют лики горных духов. Сверкающие острые скалы воспринимаются как ракеты, призванные вспороть синее прозрачное небо, подсеребренное по краю пылью водопадов. Пена горных рек реальнее, чем спокойная вода, ибо реальность теперь для меня связана только с движением.
   Наконец достигаю спуска в гигантский каньон. Дорога становится еще опаснее, она состоит из одних крутых поворотов. Руль оживает в моих руках, пытается диктовать свою волю. Приходится бороться с ним, усмирять. А коварная намять подсказывает: так уже было, все было, а ты сам — только белая мышь в лабиринте, который не может кончиться. Вместе с тем оживали инстинкты, прежний опыт, записанный не в генах и не химическим языком (об этом я уже догадывался), а языком перестановок электронов на атомных орбитах.
   И снова старый проклятый вопрос бьется в моем мозгу: зачем? Есть ли цель, способная искупить мои муки, десятки моих смертей?
   Оставляю машину на небольшой площадке и продолжаю путь пешком туда, где согласно расчетам должен находиться Вход. Через несколько часов, изнемогая от усталости, различаю провод, уходящий в скалу. Впервые я видел его бесконечно давно.
   Приходится карабкаться по отвесной скале, вырубая скалорубом небольшие выемки, чтобы только упереться носком. Тяжелый рюкзак тянет вниз.
   Но цель значит для меня гораздо больше, чем жизнь. Ибо это — впервые за десятки жизней — моя цель. Пусть это кажется кому-то — да и мне самому — невероятным: если бесконечно усложнять модель, у нее появится собственная воля и собственная цель, неподконтрольная исследователю.
   Сейчас я весь состою из желания достичь цели, моя атомная структура соткана из него, как из паутины, в которой запуталась и барахтается мысль.
   Я ни секунды не сомневаюсь, что одолею подъем. Усталость больше не властна надо мной.
   Иногда мне приходится ползти по расщелинам, вжимаясь в скалу, чувствуя каждую малейшую неровность, таща за собой или толкая впереди себя рюкзак.
   Вот и провод. Он шероховат на ощупь, туго натянут, почти не пружинит под руками. Кажется, что он уходит непосредственно в скалу. Исследую место входа и обнаруживаю, что оно закрыто крышкой под цвет камня. В моем рюкзаке отличный набор инструментов — вскоре удается приподнять и откинуть крышку. Под ней — темнее отверстие, начало длинного туннеля, ведущего в глубь скалы. Туннель явно искусственного происхождения. Виднеются провода и контактные пластины, аккуратно утопленные в гладкой стене, они словно отштампованы вместе с ней. Все это напоминает что-то очень знакомое, но что именно?
   Касаюсь рукой контактной пластины. Чувствую легкий укол. В ушах начинает звучать прерывистое жужжание. Создается впечатление, что кто-то безмерно далекий хочет говорить со мной, но его голос не может пробиться сквозь даль. Я продолжаю путь, но теперь все время чувствую его присутствие. Оно вовне и во мне — жужжанием в ушах, металлическим привкусом во рту, покалыванием и жжением на коже, тревожным беспокойством в мозгу. Мысли теснятся, мечутся, сталкиваются, одна рождает либо продолжает другую. Ход моих рассуждений можно было бы графически изобразить, как живое кольцо змей, из которых каждая держит другую за хвост. Мне становится жутко от кружения мыслей. К тому же я пытаюсь и никак не могу сообразить, что напоминают стены туннеля с отштампованными в них проводами и пластинами. В то же время интуиция, которой я привык доверять, подсказывает, что вспомнить очень важно. От этого раздвоения, от напряженной борьбы со своей неподатливой памятью становится еще хуже.
   И только когда я продвинулся уже достаточно далеко по туннелю и оглянулся, отыскивая мерцающее пятно входа, взгляд охватывает большее пространство, и я наконец вспоминаю: _печатные схемы_! Да, стены туннеля напоминают печатные схемы, которые применяются в вычислительных машинах.
   Интуиция не подвела. Теперь у меня есть не просто догадки, накопившиеся за десятки жизней. Теперь у меня возникла четко оформившаяся мысль. И я могу в этом призрачном мире опереться на нее, как слепой на посох.
   Вытаскиваю из рюкзака несколько инструментов, начинаю в определенной последовательности замыкать и размыкать контакты. Голубоватые вспышки, искры… Забыв об опасности, об элементарной осторожности, вернее, не забыв, а презрев и отбросив их, я дал выход накопившейся во мне горечи и ненависти за все, что пережил, выстрадал на протяжении своих жизней, ибо я уже понимаю, почему мир всегда казался мне таким призрачным и невсамделишным, почему мукам не было конца, почему за гибелью следовало возрождение и кто я такой на самом деле.
   Все тело начинает колоть. Чувствую сильный зуд, жжение. Ощущение такое, будто с меня слезает кожа. Кончики пальцев немеют, онемение распространяется на руки и ноги, по всему телу. А в голове, где-то в затылочной части, возникает сильная боль. Она ползет по шее навстречу участкам онемения. Там, где она подходит близко к ним, становится нестерпимой.
   Я корчусь от боли, от зуда, бью о выступы стен руками, пытаясь вернуть им чувствительность, чешусь спиной и боками о камни, пытаясь содрать зудящую кожу. Кожа не сдирается, но тело словно приобретает новое свойство.
   Раздваиваюсь. Одна часть еще остается в прежней ипостаси, другая меняется, наливаясь каменной неподвижной тяжестью.
   Болевые припадки сотрясают меня до основания. Жажду смерти, как облегчения. Но переход на этот раз происходит без нее и становится во сто крат более болезненным. Сознание временами мутится, исчезает, но наступают минуты просветления — и новая мысль, овладевшая мною, укрепляется и прорастает в моем мозгу.
   Продолжаю замыкать и размыкать контакты и вижу, как впереди, в глубине коридора, медленно возникает светлое окно. Рвусь к нему, падаю, ползу, собираюсь с силами — встаю и делаю несколько шагов.
   Тело сотрясает новый небывалый припадок — возможно, уже наступила кульминация, переход в иное измерение. Светлое окно, больше похожее на экран, дрожит, по его поверхности пробегает рябь. Оно становится прозрачным в середине, и сквозь него я вижу неправдоподобно большое лицо с удивленными глазами…

2

   Писатель срочно вызвал аварийную.
   Когда бригада прибыла, он показал на перфоленту:
   — Смотрите, что выдает машина.
   Одновременно на контрольном экране вычислительной машины вспыхивают странные зубцы и круги, образуются причудливые геометрические фигурки и тут же распадаются.
   — Седьмой блок шалит, я предупреждал, — безапелляционно произносит младший мехоператор, готовясь что-то отключить.
   Его останавливает инженер-ремонтник:
   — Скорее всего следствие грозовых разрядов.
   Мехоператор с присущей вспыльчивостью готовится ринуться в спор, взяв наперевес в качестве «пики» сногсшибательный аргумент. Но тут в центре экрана, в расплывшемся многоугольнике, проступает чье-то перекошенное страданиями лицо с безумными глазами. В нем столько муки, что людям становится не по себе.