– Да хватит вам, Ува-ажа-а-аемый, я уже большой мальчик – оставьте вашу синагогичес-кую мораль. Сейчас она выглядит просто смешно. Если так вышло, что я предпочитаю красивых и сексуальных уродливым и фригидным, что в этом порочного? Зачем же сразу записывать меня в прожигатели жизни? За что приковывать к унитазу навеки? Только за то, что я люблю стильную девчонку?
– Любишь? Ты? Ее? Ха-ха-ха! Не любовь это, а себялюбие, вот как я это называю! Причем с большой буквы! Твое сердце – пустой холодильник! Твоя кровь заморожена кубиками! Меня удивляет, что ты не похрустываешь при ходьбе! А эта стильная девчонка – я могу спорить – тебе только на член и нужна, она просто роскошный футляр для твоего члена! Какая любовь? Это похоть и эгоизм! Отвратительно!
– Но, обождите, как же так? Ведь там, «У Хауарда Джонсона», я очень разволновался!
– Да брось ты! Это у тебя просто член встал!
– При чем тут член?
– Да при том, что это последняя часть твоего тела, которая еще способна реагировать на окружающих! Тебе же все и всегда были пофигу, вспомни, ты с первого класса думал только о себе! Кто ты, подумай, ты – форменный нытик – сплошной комок обид!
– Это совсем не так!
– Именно так! Это чистая правда! Чужие страдания для тебя ни черта не значат! Это ясно и слепому, приятель, и не прикидывайся, что ты думаешь иначе! «Полюбуйтесь, кого я имею – это же супермодель! Она мне дает совершенно бесплатно, а вам-то за это, паршивцы, небось, приходится каждый раз выкладывать по триста баксов! Здорово я устроился, ребята?». Признавайся, Портной, это баксы тебя возбуждают? Ну вот, а ты говоришь: любовь, любовь!
– Да вы что, «Нью-Йорк таймс» не читали? Вы разве не знаете, что я всю сознательную жизнь провел в борьбе за права обездоленных! Я пять лет бескорыстно боролся в рядах Американского Союза Защиты Гражданских Свобод! Я перед этим работал в комитете Конгресса! Я мог бы зарабатывать в два, в три раза больше, если бы был адвокатом! Но я не открыл свою практику! Я назначен сейчас – впрочем, вы не читаете газет, это вам ничего не скажет! – заместителем председателя Комиссии по правам человека Нью-Йорка и готовлю специальный доклад о дискриминации в операциях с недвижимостью!
– Не болтай! Какие права человека? Ты, по сути своей, и по жизни – пиздострадалец, вот ты кто! Ты – поэт онанизма! Ты – случай полной дегенерации! В этом плане ты всех превзошел – коэффициент сто пятьдесят восемь пошел на подтирку! Зачем ты, ловчила, в начальной школе перешагнул два класса?
– Не ваше дело!
– Папаша извел кучу денег на твой Антиох-колледж, от себя отрывал – а ты считаешь, что он во всем виноват, верно, Алекс? Все плохое в жизни от папы и мамы, а успехов ты добился сам! Какая неблагодарность! Тебе вообще нечем любить – у тебя просто нет сердца! Ты хочешь знать, почему тебя приковали к горшку в туалете? Я тебе отвечу, почему: это поэтическая справедливость! Теперь ты можешь мастурбировать до скончания веков! Давай, давай, заботливо дрочи свой маленький дум-дум, свой глупый поц – это же всегда было твоим любимым занятием!
Когда я нарядился в смокинг и заехал за Манки, она еще была в душе. Это где-то в районе новых восточных восьмидесятых, на последнем этаже огромного дома. Дверь в квартиру я нашел открытой, конечно, она ее оставила специально для меня, но я тут же пришел в ярость при мысли, что сюда мог зайти кто-нибудь посторонний. Я высказал ей свои опасения. Она высунулась из-за ширмы и прижалась к моей щеке мокрым лицом.
– А что им тут делать? У меня все деньги в банке, – сказала она.
– Мне это очень не нравится, – хмуро ответил я и стал ходить по гостиной, стараясь подавить раздражение.
На столе я увидел бумажку с каракулями и удивился: откуда тут мог появиться какой-то ребенок? Но, приглядевшись, понял, что это могла написать только Манки, – записка для горничной, хотя выглядела, скорее, как послание от горничной:
Я перечитывал это раз за разом, и, как бывает с некоторыми текстами, каждое чтение открывало мне новые оттенки смысла и новые импликации, каждое чтение предрекало мне новые беды, которые не замедлят обрушиться на мою задницу. «Почему бы не бросить ее прямо сейчас? – думал я. – Куда я смотрел в этом самом Вермонте? Одно уста чего стоит! Такое, знаете ли, и не приснится! А низабуть? Именно так проститутка и должна написать это слово. Но все это ерунда по сравнению с дарагая – нежный вздох чувства у нее превратился в отрыжку! Какие противоестественные отношения завязываются у некоторых! Эта женщина не имеет способностей ни к какому образованию. Что у меня с ней может быть общего? С Манки-то? Только „Манки бизнес“[34]. Или ничего».
А как меня достали ее звонки! Кто знал, что она будет трезвонить мне целыми днями? Представьте, я сижу у себя в кабинете, бедные родители несчастного ребенка рассказывают мне, как их отпрыска морят голодом в психиатрической больнице. Они обратились не в департамент здравоохранения, а ко мне, потому что мой блестящий коллега из Бронкса, адвокат, сказал им, что их ребенок, скорее всего, жертва дискриминации. Я звонил уже в клинику, главный врач мне сказал, что с ребенком большие проблемы: он берет пищу в рот, но потом часами держит ее, не глотая. Я пытаюсь объяснить этим людям, что ни они, ни их ребенок никакой дискриминации не подвергаются, а они мне не верят. Да я и сам не верю, я думаю про себя, что он проглотил бы, как миленький, если бы у него была такая мать, как моя. Что я могу еще сделать? Разве что посочувствовать. Но они отказываются уходить, пока не увидят мэра, точно так же, как они отказывались покидать офис социальной службы, пока их не примет сам председатель Комиссии. Глава семейства говорит, что добьется моего увольнения и увольнения всех, кто обрекает на страдания беззащитного младенца, виноватого только в том, что родился пуэрториканцем.
– Es contrario a la ley discriminar contra cualqiiier persona![35]. – читает он мне из справочника, выпущенного на двух языках городской Комиссией по правам человека, который я сам составлял!
И в этот момент звонит телефон. Пуэрториканец стоит надо мной, как моя мать когда-то стояла с ножом, он орет на меня по-испански, а секретарша объявляет, что со мной хочет поговорить мисс Рид – в третий раз за сегодняшний день!
– Мне не хватает тебя, Арнольд, – слышу я шепот Манки.
– Извини, сейчас не могу…
– Я очень-очень тебя люблю.
– Да, отлично, можно, мы поговорим об этом позже?
– Как я хочу почувствовать твой длинный член у себя в серединке!
– До свидания!
И еще меня раздражает, что она шевелит губами, когда читает. Вы думаете, что это так трогательно? Нет, это абсолютно невыносимо видеть, как твоя возлюбленная, которой уже почти тридцать, за обедом ползает глазами по строчкам, выбирая кино. Я знаю, что она мне предложит, еще до того, как произнесет вслух – это можно прочесть по губам! Через день после нашего возвращения из Вермонта я купил для нее «Воспоем ныне славу знаменитым соотечественникам», красиво упаковал и послал, вложив карточку «Потрясающей девушке». Она стала носить эту книжку на съемки. Вы думаете, чтобы не скучать в свободную минутку? Как бы не так! Она хочет поразить всех – педераста-фотографа, женщин прохожих, незнакомых мужчин, которые заглядываются на нее сзади, – своей разносторонностью. «Посмотрите на эту дивную задницу – у нее настоящая книжка! Она еще и грамотная!»
Накануне она обратилась ко мне с трогательной просьбой:
– Расскажи, что мне надо читать? Потому что если я такая замечательная, как ты говоришь, то мне нельзя быть глупой.
Как серьезно я занялся составлением списка литературы! Вот и решил начать с Эджи, в его книжке были фотографии Уокера Эванса, я посчитал, что они, напоминая о детстве, помогут ей глубже понять свои корни (прошлое, в котором, конечно, может найти обаяние только какой-нибудь еврейский придурок с леворадикальными убеждениями, а уж не дочь пролетария), – наивный мальчик, я действительно собирался развить ее ум! За Эджи последовал «Динамит» Адамица – мой собственный, пожелтевший, времен колледжа. Мне представлялось, что ей будет приятно разглядывать мои студенческие пометки и она тоже придет к пониманию различия важного и банального, общего и частного и так далее, найдет интересные главы, например, о жестокой эксплуатации в угольной промышленности, о воблитах.
– Ты что, действительно никогда не читала книжки под названием «США»?
– Блин, да я вообще никаких книжек не читала.
Тогда я покупаю ей Дос Пассоса в твердом переплете, из серии «Современная библиотека». Будем выбирать книжки простые, но развивающие. О, у нас все получится, я уверен. Тексты? Пожалуйста. Вот, например, Дюбуа «Души негритянского народа», вот «Гроздья гнева», вот «Американская трагедия». А это – «Белый бедняк» Шервуда Андерсона, книжка, которую я очень люблю (ей должно понравиться название). Дальше – «Записки родного сына» Болдуина. Как назывался бы подобный курс, составленный профессором Портным? Ну, я не знаю, что-нибудь вроде «Страдания несовершеннолетних. Введение», или «Происхождение и функционирование ненависти в Америке». Цель курса? Спасти глупую шиксу; избавить ее от свойственного ее расе невежества; превратить эту жертву бессердечного притеснителя в пытливого исследователя человеческих страданий и механизмов угнетения; научить ее милосердию, приобщить к мировой скорби. Теперьпонятно? Совершенная пара: жид получает свой ид, гой свой ой.
Итак, я стоял в раздумьях, с бумажкой в руке, на которой написано: «дарагая памой». На мне был безукоризненный смокинг. Манки появилась из ванной в платье, специально приобретенном для сегодняшнего вечера. «Интересно, где она собирается его провести? – подумал я. – Может быть, она забыла, куда мы идем? – Доктор, клянусь, это платье едва прикрывало ей задницу! Оно было из золотых ниточек, под которыми покачивалась прозрачная комбинашка. В довершение к этому она натянула парик на манер маленькой сиротки Анни – такая куча черных кучеряшек, откуда выглядывала глупая накрашенная моська. – Ну и ротик! Она действительно из Западной Виргинии! Дочь шахтера в городе неоновых огней! И в таком виде она собирается к мэру? Со мной? Одетая, как стрип-тизерка? Она пишет „дорогая“ через три „а“. За всю неделю она не прочитала и двух страниц из Эджи! Может, она хоть картинки посмотрела? Ох, вряд ли! Какая ошибка, – думаю я, пряча записку в карман, потому что завтра я ее ламинирую и буду хранить вечно, – какая ошибка! Ведь это девка, которую я снял на улице! Она отсосала у меня, даже не зная, как меня зовут! Она трахалась за бабки в Лас-Вегасе, а может, и не только там! Ты только посмотри на нее – она же настоящая шлюха! Шлюха заместителя председателя Комиссии по правам человека! На что я надеялся? Прийти с такой женщиной для меня – самоубийство! Это аб-сурд-но! Сколько энергии, нервов и времени потрачено впустую!
– Хорошо, – говорит Манки в такси, – что тебя беспокоит, Макс?
– Ничего.
– Тебе не нравится, как я выгляжу?
– Ты выглядишь нелепо.
– Эй, приятель, останови, я выйду!
– Заткнись! Водитель, Грэйси Мэншн![36]
– Не смотри на меня так, а то я заболею лучевой болезнью!
– Я не смотрю на тебя. Я вообще тебе не сказал ни слова.
– Нет, ты уставился на меня своими черными еврейскими глазами!
– Расслабься, Манки.
– Это ты расслабься.
– Со мной все в порядке, – спешу я заверить ее, но тут же срываюсь:– Только ради бога, не говори о пизде с Мэри Линдси!
– Что?
– То, что ты слышишь. Когда мы придем, пожалуйста, не рассказывай о своей влажной мох-натке тому, кто откроет тебе дверь! И не хватай Большого Джона за шланг – по крайней мере, в первые полчаса, о кэй?
В этот момент из водителя с шипением вырвался вздох изумления, а Манки в ярости стала дергать за ручку дверцу.
– Я буду говорить, делать и носить то, что я хочу! – кричала она. – У нас свободная страна, понял, грязный еврейский хуй?
Видели бы вы, как на нас посмотрел мистер Мэнни Шапиро, когда мы вышли из его такси.
– Сволочи богатые, – крикнул он. – Фашистка! – и рванул с места так, что задымилась резина.
Со скамейки, на которой мы сидели, хорошо были видны огни в Грэйси Мэншн; я смотрел через парк, как члены новой администрации съезжаются на прием. Я гладил ручки, целовал лобик, уговаривал Манки не плакать, говорил, что сам во всем виноват:
– Да, это виноват я – грязный еврейский ублюдок! Прости меня, прости, прости!
– Ты все время ко мне придираешься – молча посмотришь, а уже придираешься, Алекс! Я открываю тебе вечером дверь, умирая от желания видеть тебя, я весь день думала только о тебе, а твои чертовы глаза уже придираются. Я и так совершенно не уверена в себе, а тут еще каждый раз, когда я хочу что-то сказать, у тебя на лице появляется это жуткое выражение. За весь день я ни разу ничего не могу сказать, чтобы не прочитать у тебя в глазах: „Сейчас эта безмозглая пизда что-нибудь сморозит“. Если я говорю: „Сейчас без пяти семь“, то ты думаешь: „Это же надо быть такой дурой!“ Я это вижу! Да, я не училась в этом сраном Гарварде, но я не безмозглая и не пизда. И не учи, как я должна вести себя перед этими Линдси, без тебя знаю. Да кто такие эти Линдси? Какой-то дол-баный мэр и его жена! Подумаешь, мэр! Ты, наверное, забыл, что я была замужем за одним из богатейших людей Франции, когда мне едва было восемнадцать лет, я обедала с самим Али Ханом, а ты тогда был еще в Ньюарке, штат Нью-Джерси, и щупал там всяких евреек. Ну, какая же это любовь? – сказала она, жалобно всхлипывая. – Ты относишься ко мне, как к прокаженной!
Я хотел сказать в ответ, что, может быть, это не любовь. Может, это ошибка. Может быть, нам стоит расстаться и не мучить друг друга. Но помалкиваю! Потому что я боюсь, что она может покончить с собой! Разве пять минут назад она не пыталась выскочить на ходу из машины? Предположим, я сказал бы ей: „Послушай, Манки, вот как обстоят дела“, что помешало бы ей тогда пробежать через парк и немедленно утопиться в Ист-Ривер? Поверьте мне, доктор, она бы так и сделала – поэтому я ничего ей не сказал, а она обняла меня за шею и зашептала:
– Я люблю тебя, Алекс! Я тебя боготворю! Я тебя обожаю! Ну, пожалуйста, не будь со мной так груб! Я не вынесу этого! Ты самый лучший из всех мужчин, женщин и детей, каких я знаю! Ты самый лучший на свете! У тебя все большое – и ум, и хуй! О, Прогрессик, я люблю тебя!
От нас до особняка Линдси было не более двухсот шагов, а она вдруг уткнулась в мой пах и давай сосать член.
– Опомнись, Манки, – умолял я, пока она решительно дергала молнию на моих черных брюках. – Ради бога, не надо! Здесь повсюду переодетые полицейские. Нас арестуют!
Оторвавшись на миг от расстегнутой ширинки, она прошептала:
– Не отвлекайся, – и снова юркнула губками в ширинку, как маленький зверь в погоню за мышкой, и умело добилась оргазма.
Во время ужина я прислушивался к ее разговору с мэром, она рассказывала, что днем работает моделью, а по вечерам ходит на курсы Хантера. И больше ни о чем, как я и просил. На следующий день она, к моему удивлению, действительно отправилась к Хантеру и в тот же вечер показывала мне анкету, выданную ей в приемной комиссии. Однако, как я ни настаивал отнестись к этому серьезно, она заполнила в ней только графу возраста: двадцать девять.
Кстати, вы знаете, о чем она грезила на уроках во времена своей школьной юности в Ма-ундсвилле, вместо того чтобы учиться читать и писать? Так вот, всех мальчиков Западной Виргинии, мечтающих поступить в Уэст-Пойнт[37], сажают за большой круглый стол, под которым совершенно голенькой ползает на четвереньках наша нерадивая ученица Мэри-Джейн Рид и сосет у всех по очереди. Вокруг стола, самодовольно постукивая тросточкой, ходит полковник академии и пристально всматривается в лица абитуриентов – примут только того, кто не дрогнет перед ненасытным ротиком Мэри-Джейн.
Десять месяцев, просто не верится! За это время не было ни дня, ни часа, когда бы я не спрашивал себя: „Почему я продолжаю отношения с этой женщиной?“ С этой первобытной женщиной! С этой вульгарной, невыносимой, отвратительной, запутавшейся, лишенной внутреннего ядра, падшей, погибшей и так далее, и тому подобное особой. Список качеств ее был бесконечен и бесконечно дополнялся. Вспоминая легкость, с какой я снял ее на улице (настоящий сексуальный триумф моей жизни), я содрогаюсь от омерзения. Как я могу продолжать отношения с человеком, чьи жизненные принципы и поведение не уважаю? Я каждый день взрываюсь негодованием и гневными проповедями! Я уже становлюсь народной учительницей. Вот, например, когда она подарила мне на день рождения итальянские мокасины – какую лекцию я прочитал ей в ответ!
– Послушай, – сказал я, как только мы вышли из лавки, – позволь дать тебе маленький совет: когда ты собираешься сделать такую простую вещь, как поменять деньги на товар, совсем не обязательно сверкать своими прелестями на все четыре стороны. Договорились?
– Сверкать чем? Кто сверкал?
– Ты, Мэри-Джейн! Срамными частями!
– Ничего подобного!
– Ей-богу! Каждый раз, когда ты встаешь или садишься в присутствии продавца, мне кажется, что ты так и норовишь дать ему ее понюхать!
– О Боже, но я же должна вставать и садиться!
– Ну уж не так, как запрыгивают на лошадь!
– Я вообще не понимаю, почему тебя это заботит – продавец все равно педик.
– Меня это, как ты выражаешься, „заботит“, потому что за то время, пока мы были в магазине, ты умудрилась показать то, что у тебя между ног, не одному продавцу, а всему магазину! Не пора ли прекратить эти демонстрации?
Я поучаю ее, а сам в это время твержу себе: „Отстань от нее, маленький онанист. Что тебе нужно: пизду или леди? Если – леди, то кто тебе не дает? Заведи леди“.
В этом городе действительно полно девушек, не похожих на Мэри-Джейн Рид – перспективных, целеустремленных, неиспорченных, молодых, свежих, как молочницы. Я это говорю, потому что у меня было таких сколько угодно, но ни одна из них не удовлетворяла меня. С ними все время было что-то не так. Поверьте мне, доктор, я знаю, я пробовал: ел их стряпню, брился в их ванных, они мне давали ключ от квартиры и отдельную полочку в аптечке, я дружил с их котами и кошками, которых звали то Спиноза, то Клитемнестра, то Кандид, и даже просто Кот – да, да, они были умные и эрудированные – сексуальные приключения ранней юности не лишили их невинности – живые, интеллигентные, уверенные в себе, умеющие себя вести – служащие и научные сотрудники, учительницы, редакторы, в чьей компании я не чувствовал себя ни оскорбленным, ни смущенным, мне не нужно было быть им ни отцом, ни матерью, их не нужно было ни спасать, ни воспитывать. И ни с одной из них у меня не вышло решительно ничего!
Самый характерный пример – моя подружка из Антиох-колледжа – Кэй Кэмпбелл. Простодушная, с мягким характером, никаких „тараканов“, ни капли эгоизма – совершенно достойное и во всех отношениях замечательное существо. Где ты сейчас, моя Тыковка? Не иначе, как осчастливила какого-нибудь ковбоя в самом центре Америки?
А как же иначе? Она издавала литературный журнал, знала наизусть всю английскую литературу, вместе со мной и моими радикальными друзьями пикетировала парикмахерскую в Йеллоу-Спрингс, где отказывались стричь черномазых, – здравомыслящая, общительная, сердечная, русоволосая, вот с такой широченной задницей и добрым детским лицом. Только с титьками было слабовато (Похоже, что женщины с маленькой грудью – мой рок. Почему так? Кто-нибудь это исследовал? Дайте почитать, может быть, это имеет значение? Или, наоборот, мне не стоит обращать на это внимания?) и ножки были крестьянские, и блузка всегда вылезала из юбки. Меня так трогали ее жизнерадостные манеры! Она избегала высоких каблуков, и когда ей случалось надевать такие туфли, становилась беспомощной, как кошка на дереве. С наступлением тепла она первой из наших ан-тиохских нимф начинала ходить босиком. За форму задницы и цвет кожи я прозвал ее Тыковкой и, конечно, за твердость: ибо во всем, что касалось морали, она была дисциплинированна и исполнительна, как солдат. Я не мог не завидовать ей и откровенно восхищался ею.
Ну, например, она никогда не повышала голоса в споре. Вы можете себе представить, какое впечатление это производило на семнадцатилетнего меня, только что покинувшего „Общество спорщиков Джека и Софы Портных“? Я и не подозревал, что существует такая манера полемизировать? Не высмеивать своего оппонента, не испытывать ненависти к человеку из-за его идей! То-то и оно, что родиться у гоев и быть отличницей в Айове – это не то что родиться в еврейской семье и слыть вундеркиндом в Нью-Джерси – превосходство без вспыльчивости; добродетель без самолюбования; доверие без фамильярности и снисходительности. Давайте будем честными, доктор, и воздадим гоям должное: когда они производят впечатление, то это очень сильно. Какая органичность! Да это же просто заглядение – мягкость и твердость одновременно, одним словом, „тыквенность“.
Где ты теперь, моя безотказная, толстопопая, естественная, босоногая Кэй-Кэй? Скольким ты мать? Здорово ли ты растолстела? Предположим, ты стала как дом – что ж, широкой натуре – широкое тело! Ты мне казалась лучшей девушкой на всем Среднем Западе, так почему же я упустил тебя? О, я еще доберусь до этого, не беспокойтесь, ведь самоистязание – это не что иное, как воспоминание без конца, теперь мы это знаем точно. Я совершенно забыл о ее жирной коже, о ее неприбранных волосах! Кстати, доктор, в начале пятидесятых еще не было моды на растрепанных. Но она была такая непосредственная! О, моя золотистая Кэй! Я могу поспорить, что за юбку, скрывающую твою великанскую задницу (не то что у Манки, у нее попка помещается на ладони и упругая, как мячик), сейчас цепляются уже полдюжины ребятишек, что ты им сама печешь хлеб, ведь так? (Помнишь, как ночью у меня на Йеллоу-Спрингс ты в одной комбинации – потому что жара, вся в поту и в муке возилась с духовкой, чтобы показать мне вкус настоящего хлеба? Ты могла бы тогда замесить мое сердце, так оно размягчилось от нежности!) Я совершенно уверен, что ты живешь там, где воздух чист, прозрачен и свеж, и дверь в дом не запирают, что ты по-прежнему равнодушна к деньгам и вещам. Знаешь, Тыковка, я тоже еще не пленился ценностями среднего класса! О, ты была настоящая тыква! Сверху – как бабочка, снизу – как бочка! Чтобы крепко стоять на земле!
Вы бы слышали ее, когда мы еще на втором курсе ходили по Грин-Каунти агитировать за Стивенсона. Даже сталкиваясь с обычной республиканской узколобостью, грубостью и нищетой духа, от которых просто звереешь, она всегда оставалась леди. А я был неистовым горлопаном: начинал спокойно, но потом неизменно срывался, потел, орал, впадал то в ярость, то в сарказм, гвоздил направо-налево, оскорблял этих несчастных, ограниченных людей, называя их возлюбленного Айка политическим невеждой и моральным идиотом. Тыква же с таким вниманием выслушивала противоположную точку зрения, что мне казалось, сейчас она повернется ко мне и скажет:
– А что, Алекс, я думаю, этот мистер Деревенщина прав – может быть, действительно, Эд-лай Стивенсон слишко мягко относится к коммунистам?
Но нет, выслушав все идиотские мнения о „социалистических“ идеях и „красных“ убеждениях нашего кандидата, об отсутствии у него чувства юмора и других недостатках, Тыква торжественно и без тени иронии (чрезвычайный подвиг! – она могла быть судьей в чем угодно – так идеально соединялись в ней юмор и здравый смысл) принималась указывать мистеру Деревенщине на его ошибки, фактические и логические, а также на его нравственное несовершенство. Ее не раздражал ни лживый пафос, ни параноидальная лексика, у нее не потела верхняя губа, не перехватывало горло, она не покрывалась, как я, пятнами, и тем не менее дюжина избирателей в нашем округе благодаря ей изменили свои взгляды. Возможно, это из-за меня Эдлай тогда набрал так мало голосов в штате Огайо. Да, она была одной из самых великих шикс. Чему бы только я мог научиться, если бы провел остаток жизни с таким человеком! Да, мог бы – если бы я вообще умел учиться! Если бы нашел способ избавиться от своей эротической одержимости, от своего извращенного воображения, от подлой мстительности, от страсти сводить мелочные счеты, создавать фантомы, от этой бесконечной и бессмысленной мнительности!
1950-й год, мне семнадцать лет, Ньюарк вот уже два с половиной месяца как в прошлом (впрочем, не совсем: по утрам, просыпаясь под незнакомым одеялом и не видя „своего“ окна, я на секунду впадаю в панику, думая, что это мама все переставила) – и я совершаю один из самых дерзких поступков в моей жизни: вместо поездки домой на мои первые каникулы я отправляюсь поездом в Айову, провести День Благодарения с Тыквой и ее родителями. Я еще нигде не бывал дальше Нью-Джерси, и вот теперь еду в Айову! С блондинкой! С христианкой! Кого больше ошеломил этот побег – меня или моих родителей? Какая дерзость! А может быть, это дерзость сновидения?
– Любишь? Ты? Ее? Ха-ха-ха! Не любовь это, а себялюбие, вот как я это называю! Причем с большой буквы! Твое сердце – пустой холодильник! Твоя кровь заморожена кубиками! Меня удивляет, что ты не похрустываешь при ходьбе! А эта стильная девчонка – я могу спорить – тебе только на член и нужна, она просто роскошный футляр для твоего члена! Какая любовь? Это похоть и эгоизм! Отвратительно!
– Но, обождите, как же так? Ведь там, «У Хауарда Джонсона», я очень разволновался!
– Да брось ты! Это у тебя просто член встал!
– При чем тут член?
– Да при том, что это последняя часть твоего тела, которая еще способна реагировать на окружающих! Тебе же все и всегда были пофигу, вспомни, ты с первого класса думал только о себе! Кто ты, подумай, ты – форменный нытик – сплошной комок обид!
– Это совсем не так!
– Именно так! Это чистая правда! Чужие страдания для тебя ни черта не значат! Это ясно и слепому, приятель, и не прикидывайся, что ты думаешь иначе! «Полюбуйтесь, кого я имею – это же супермодель! Она мне дает совершенно бесплатно, а вам-то за это, паршивцы, небось, приходится каждый раз выкладывать по триста баксов! Здорово я устроился, ребята?». Признавайся, Портной, это баксы тебя возбуждают? Ну вот, а ты говоришь: любовь, любовь!
– Да вы что, «Нью-Йорк таймс» не читали? Вы разве не знаете, что я всю сознательную жизнь провел в борьбе за права обездоленных! Я пять лет бескорыстно боролся в рядах Американского Союза Защиты Гражданских Свобод! Я перед этим работал в комитете Конгресса! Я мог бы зарабатывать в два, в три раза больше, если бы был адвокатом! Но я не открыл свою практику! Я назначен сейчас – впрочем, вы не читаете газет, это вам ничего не скажет! – заместителем председателя Комиссии по правам человека Нью-Йорка и готовлю специальный доклад о дискриминации в операциях с недвижимостью!
– Не болтай! Какие права человека? Ты, по сути своей, и по жизни – пиздострадалец, вот ты кто! Ты – поэт онанизма! Ты – случай полной дегенерации! В этом плане ты всех превзошел – коэффициент сто пятьдесят восемь пошел на подтирку! Зачем ты, ловчила, в начальной школе перешагнул два класса?
– Не ваше дело!
– Папаша извел кучу денег на твой Антиох-колледж, от себя отрывал – а ты считаешь, что он во всем виноват, верно, Алекс? Все плохое в жизни от папы и мамы, а успехов ты добился сам! Какая неблагодарность! Тебе вообще нечем любить – у тебя просто нет сердца! Ты хочешь знать, почему тебя приковали к горшку в туалете? Я тебе отвечу, почему: это поэтическая справедливость! Теперь ты можешь мастурбировать до скончания веков! Давай, давай, заботливо дрочи свой маленький дум-дум, свой глупый поц – это же всегда было твоим любимым занятием!
Когда я нарядился в смокинг и заехал за Манки, она еще была в душе. Это где-то в районе новых восточных восьмидесятых, на последнем этаже огромного дома. Дверь в квартиру я нашел открытой, конечно, она ее оставила специально для меня, но я тут же пришел в ярость при мысли, что сюда мог зайти кто-нибудь посторонний. Я высказал ей свои опасения. Она высунулась из-за ширмы и прижалась к моей щеке мокрым лицом.
– А что им тут делать? У меня все деньги в банке, – сказала она.
– Мне это очень не нравится, – хмуро ответил я и стал ходить по гостиной, стараясь подавить раздражение.
На столе я увидел бумажку с каракулями и удивился: откуда тут мог появиться какой-то ребенок? Но, приглядевшись, понял, что это могла написать только Манки, – записка для горничной, хотя выглядела, скорее, как послание от горничной:
ДАРАГАЯ ПАМОЙ ВВАНЕ ПОЛ И ПАЖАЛУСТА
НИЗАБУТЬ ПРАТИРЕТЬ МЕЖДУРАМАМИ ПЫЛЬ
МЕРИ-ДЖЕЙН Р
Почему я не верил своим глазам? Потому что Манки уже часть меня, а со мной такого не может быть?Я перечитывал это раз за разом, и, как бывает с некоторыми текстами, каждое чтение открывало мне новые оттенки смысла и новые импликации, каждое чтение предрекало мне новые беды, которые не замедлят обрушиться на мою задницу. «Почему бы не бросить ее прямо сейчас? – думал я. – Куда я смотрел в этом самом Вермонте? Одно уста чего стоит! Такое, знаете ли, и не приснится! А низабуть? Именно так проститутка и должна написать это слово. Но все это ерунда по сравнению с дарагая – нежный вздох чувства у нее превратился в отрыжку! Какие противоестественные отношения завязываются у некоторых! Эта женщина не имеет способностей ни к какому образованию. Что у меня с ней может быть общего? С Манки-то? Только „Манки бизнес“[34]. Или ничего».
А как меня достали ее звонки! Кто знал, что она будет трезвонить мне целыми днями? Представьте, я сижу у себя в кабинете, бедные родители несчастного ребенка рассказывают мне, как их отпрыска морят голодом в психиатрической больнице. Они обратились не в департамент здравоохранения, а ко мне, потому что мой блестящий коллега из Бронкса, адвокат, сказал им, что их ребенок, скорее всего, жертва дискриминации. Я звонил уже в клинику, главный врач мне сказал, что с ребенком большие проблемы: он берет пищу в рот, но потом часами держит ее, не глотая. Я пытаюсь объяснить этим людям, что ни они, ни их ребенок никакой дискриминации не подвергаются, а они мне не верят. Да я и сам не верю, я думаю про себя, что он проглотил бы, как миленький, если бы у него была такая мать, как моя. Что я могу еще сделать? Разве что посочувствовать. Но они отказываются уходить, пока не увидят мэра, точно так же, как они отказывались покидать офис социальной службы, пока их не примет сам председатель Комиссии. Глава семейства говорит, что добьется моего увольнения и увольнения всех, кто обрекает на страдания беззащитного младенца, виноватого только в том, что родился пуэрториканцем.
– Es contrario a la ley discriminar contra cualqiiier persona![35]. – читает он мне из справочника, выпущенного на двух языках городской Комиссией по правам человека, который я сам составлял!
И в этот момент звонит телефон. Пуэрториканец стоит надо мной, как моя мать когда-то стояла с ножом, он орет на меня по-испански, а секретарша объявляет, что со мной хочет поговорить мисс Рид – в третий раз за сегодняшний день!
– Мне не хватает тебя, Арнольд, – слышу я шепот Манки.
– Извини, сейчас не могу…
– Я очень-очень тебя люблю.
– Да, отлично, можно, мы поговорим об этом позже?
– Как я хочу почувствовать твой длинный член у себя в серединке!
– До свидания!
И еще меня раздражает, что она шевелит губами, когда читает. Вы думаете, что это так трогательно? Нет, это абсолютно невыносимо видеть, как твоя возлюбленная, которой уже почти тридцать, за обедом ползает глазами по строчкам, выбирая кино. Я знаю, что она мне предложит, еще до того, как произнесет вслух – это можно прочесть по губам! Через день после нашего возвращения из Вермонта я купил для нее «Воспоем ныне славу знаменитым соотечественникам», красиво упаковал и послал, вложив карточку «Потрясающей девушке». Она стала носить эту книжку на съемки. Вы думаете, чтобы не скучать в свободную минутку? Как бы не так! Она хочет поразить всех – педераста-фотографа, женщин прохожих, незнакомых мужчин, которые заглядываются на нее сзади, – своей разносторонностью. «Посмотрите на эту дивную задницу – у нее настоящая книжка! Она еще и грамотная!»
Накануне она обратилась ко мне с трогательной просьбой:
– Расскажи, что мне надо читать? Потому что если я такая замечательная, как ты говоришь, то мне нельзя быть глупой.
Как серьезно я занялся составлением списка литературы! Вот и решил начать с Эджи, в его книжке были фотографии Уокера Эванса, я посчитал, что они, напоминая о детстве, помогут ей глубже понять свои корни (прошлое, в котором, конечно, может найти обаяние только какой-нибудь еврейский придурок с леворадикальными убеждениями, а уж не дочь пролетария), – наивный мальчик, я действительно собирался развить ее ум! За Эджи последовал «Динамит» Адамица – мой собственный, пожелтевший, времен колледжа. Мне представлялось, что ей будет приятно разглядывать мои студенческие пометки и она тоже придет к пониманию различия важного и банального, общего и частного и так далее, найдет интересные главы, например, о жестокой эксплуатации в угольной промышленности, о воблитах.
– Ты что, действительно никогда не читала книжки под названием «США»?
– Блин, да я вообще никаких книжек не читала.
Тогда я покупаю ей Дос Пассоса в твердом переплете, из серии «Современная библиотека». Будем выбирать книжки простые, но развивающие. О, у нас все получится, я уверен. Тексты? Пожалуйста. Вот, например, Дюбуа «Души негритянского народа», вот «Гроздья гнева», вот «Американская трагедия». А это – «Белый бедняк» Шервуда Андерсона, книжка, которую я очень люблю (ей должно понравиться название). Дальше – «Записки родного сына» Болдуина. Как назывался бы подобный курс, составленный профессором Портным? Ну, я не знаю, что-нибудь вроде «Страдания несовершеннолетних. Введение», или «Происхождение и функционирование ненависти в Америке». Цель курса? Спасти глупую шиксу; избавить ее от свойственного ее расе невежества; превратить эту жертву бессердечного притеснителя в пытливого исследователя человеческих страданий и механизмов угнетения; научить ее милосердию, приобщить к мировой скорби. Теперьпонятно? Совершенная пара: жид получает свой ид, гой свой ой.
Итак, я стоял в раздумьях, с бумажкой в руке, на которой написано: «дарагая памой». На мне был безукоризненный смокинг. Манки появилась из ванной в платье, специально приобретенном для сегодняшнего вечера. «Интересно, где она собирается его провести? – подумал я. – Может быть, она забыла, куда мы идем? – Доктор, клянусь, это платье едва прикрывало ей задницу! Оно было из золотых ниточек, под которыми покачивалась прозрачная комбинашка. В довершение к этому она натянула парик на манер маленькой сиротки Анни – такая куча черных кучеряшек, откуда выглядывала глупая накрашенная моська. – Ну и ротик! Она действительно из Западной Виргинии! Дочь шахтера в городе неоновых огней! И в таком виде она собирается к мэру? Со мной? Одетая, как стрип-тизерка? Она пишет „дорогая“ через три „а“. За всю неделю она не прочитала и двух страниц из Эджи! Может, она хоть картинки посмотрела? Ох, вряд ли! Какая ошибка, – думаю я, пряча записку в карман, потому что завтра я ее ламинирую и буду хранить вечно, – какая ошибка! Ведь это девка, которую я снял на улице! Она отсосала у меня, даже не зная, как меня зовут! Она трахалась за бабки в Лас-Вегасе, а может, и не только там! Ты только посмотри на нее – она же настоящая шлюха! Шлюха заместителя председателя Комиссии по правам человека! На что я надеялся? Прийти с такой женщиной для меня – самоубийство! Это аб-сурд-но! Сколько энергии, нервов и времени потрачено впустую!
– Хорошо, – говорит Манки в такси, – что тебя беспокоит, Макс?
– Ничего.
– Тебе не нравится, как я выгляжу?
– Ты выглядишь нелепо.
– Эй, приятель, останови, я выйду!
– Заткнись! Водитель, Грэйси Мэншн![36]
– Не смотри на меня так, а то я заболею лучевой болезнью!
– Я не смотрю на тебя. Я вообще тебе не сказал ни слова.
– Нет, ты уставился на меня своими черными еврейскими глазами!
– Расслабься, Манки.
– Это ты расслабься.
– Со мной все в порядке, – спешу я заверить ее, но тут же срываюсь:– Только ради бога, не говори о пизде с Мэри Линдси!
– Что?
– То, что ты слышишь. Когда мы придем, пожалуйста, не рассказывай о своей влажной мох-натке тому, кто откроет тебе дверь! И не хватай Большого Джона за шланг – по крайней мере, в первые полчаса, о кэй?
В этот момент из водителя с шипением вырвался вздох изумления, а Манки в ярости стала дергать за ручку дверцу.
– Я буду говорить, делать и носить то, что я хочу! – кричала она. – У нас свободная страна, понял, грязный еврейский хуй?
Видели бы вы, как на нас посмотрел мистер Мэнни Шапиро, когда мы вышли из его такси.
– Сволочи богатые, – крикнул он. – Фашистка! – и рванул с места так, что задымилась резина.
Со скамейки, на которой мы сидели, хорошо были видны огни в Грэйси Мэншн; я смотрел через парк, как члены новой администрации съезжаются на прием. Я гладил ручки, целовал лобик, уговаривал Манки не плакать, говорил, что сам во всем виноват:
– Да, это виноват я – грязный еврейский ублюдок! Прости меня, прости, прости!
– Ты все время ко мне придираешься – молча посмотришь, а уже придираешься, Алекс! Я открываю тебе вечером дверь, умирая от желания видеть тебя, я весь день думала только о тебе, а твои чертовы глаза уже придираются. Я и так совершенно не уверена в себе, а тут еще каждый раз, когда я хочу что-то сказать, у тебя на лице появляется это жуткое выражение. За весь день я ни разу ничего не могу сказать, чтобы не прочитать у тебя в глазах: „Сейчас эта безмозглая пизда что-нибудь сморозит“. Если я говорю: „Сейчас без пяти семь“, то ты думаешь: „Это же надо быть такой дурой!“ Я это вижу! Да, я не училась в этом сраном Гарварде, но я не безмозглая и не пизда. И не учи, как я должна вести себя перед этими Линдси, без тебя знаю. Да кто такие эти Линдси? Какой-то дол-баный мэр и его жена! Подумаешь, мэр! Ты, наверное, забыл, что я была замужем за одним из богатейших людей Франции, когда мне едва было восемнадцать лет, я обедала с самим Али Ханом, а ты тогда был еще в Ньюарке, штат Нью-Джерси, и щупал там всяких евреек. Ну, какая же это любовь? – сказала она, жалобно всхлипывая. – Ты относишься ко мне, как к прокаженной!
Я хотел сказать в ответ, что, может быть, это не любовь. Может, это ошибка. Может быть, нам стоит расстаться и не мучить друг друга. Но помалкиваю! Потому что я боюсь, что она может покончить с собой! Разве пять минут назад она не пыталась выскочить на ходу из машины? Предположим, я сказал бы ей: „Послушай, Манки, вот как обстоят дела“, что помешало бы ей тогда пробежать через парк и немедленно утопиться в Ист-Ривер? Поверьте мне, доктор, она бы так и сделала – поэтому я ничего ей не сказал, а она обняла меня за шею и зашептала:
– Я люблю тебя, Алекс! Я тебя боготворю! Я тебя обожаю! Ну, пожалуйста, не будь со мной так груб! Я не вынесу этого! Ты самый лучший из всех мужчин, женщин и детей, каких я знаю! Ты самый лучший на свете! У тебя все большое – и ум, и хуй! О, Прогрессик, я люблю тебя!
От нас до особняка Линдси было не более двухсот шагов, а она вдруг уткнулась в мой пах и давай сосать член.
– Опомнись, Манки, – умолял я, пока она решительно дергала молнию на моих черных брюках. – Ради бога, не надо! Здесь повсюду переодетые полицейские. Нас арестуют!
Оторвавшись на миг от расстегнутой ширинки, она прошептала:
– Не отвлекайся, – и снова юркнула губками в ширинку, как маленький зверь в погоню за мышкой, и умело добилась оргазма.
Во время ужина я прислушивался к ее разговору с мэром, она рассказывала, что днем работает моделью, а по вечерам ходит на курсы Хантера. И больше ни о чем, как я и просил. На следующий день она, к моему удивлению, действительно отправилась к Хантеру и в тот же вечер показывала мне анкету, выданную ей в приемной комиссии. Однако, как я ни настаивал отнестись к этому серьезно, она заполнила в ней только графу возраста: двадцать девять.
Кстати, вы знаете, о чем она грезила на уроках во времена своей школьной юности в Ма-ундсвилле, вместо того чтобы учиться читать и писать? Так вот, всех мальчиков Западной Виргинии, мечтающих поступить в Уэст-Пойнт[37], сажают за большой круглый стол, под которым совершенно голенькой ползает на четвереньках наша нерадивая ученица Мэри-Джейн Рид и сосет у всех по очереди. Вокруг стола, самодовольно постукивая тросточкой, ходит полковник академии и пристально всматривается в лица абитуриентов – примут только того, кто не дрогнет перед ненасытным ротиком Мэри-Джейн.
Десять месяцев, просто не верится! За это время не было ни дня, ни часа, когда бы я не спрашивал себя: „Почему я продолжаю отношения с этой женщиной?“ С этой первобытной женщиной! С этой вульгарной, невыносимой, отвратительной, запутавшейся, лишенной внутреннего ядра, падшей, погибшей и так далее, и тому подобное особой. Список качеств ее был бесконечен и бесконечно дополнялся. Вспоминая легкость, с какой я снял ее на улице (настоящий сексуальный триумф моей жизни), я содрогаюсь от омерзения. Как я могу продолжать отношения с человеком, чьи жизненные принципы и поведение не уважаю? Я каждый день взрываюсь негодованием и гневными проповедями! Я уже становлюсь народной учительницей. Вот, например, когда она подарила мне на день рождения итальянские мокасины – какую лекцию я прочитал ей в ответ!
– Послушай, – сказал я, как только мы вышли из лавки, – позволь дать тебе маленький совет: когда ты собираешься сделать такую простую вещь, как поменять деньги на товар, совсем не обязательно сверкать своими прелестями на все четыре стороны. Договорились?
– Сверкать чем? Кто сверкал?
– Ты, Мэри-Джейн! Срамными частями!
– Ничего подобного!
– Ей-богу! Каждый раз, когда ты встаешь или садишься в присутствии продавца, мне кажется, что ты так и норовишь дать ему ее понюхать!
– О Боже, но я же должна вставать и садиться!
– Ну уж не так, как запрыгивают на лошадь!
– Я вообще не понимаю, почему тебя это заботит – продавец все равно педик.
– Меня это, как ты выражаешься, „заботит“, потому что за то время, пока мы были в магазине, ты умудрилась показать то, что у тебя между ног, не одному продавцу, а всему магазину! Не пора ли прекратить эти демонстрации?
Я поучаю ее, а сам в это время твержу себе: „Отстань от нее, маленький онанист. Что тебе нужно: пизду или леди? Если – леди, то кто тебе не дает? Заведи леди“.
В этом городе действительно полно девушек, не похожих на Мэри-Джейн Рид – перспективных, целеустремленных, неиспорченных, молодых, свежих, как молочницы. Я это говорю, потому что у меня было таких сколько угодно, но ни одна из них не удовлетворяла меня. С ними все время было что-то не так. Поверьте мне, доктор, я знаю, я пробовал: ел их стряпню, брился в их ванных, они мне давали ключ от квартиры и отдельную полочку в аптечке, я дружил с их котами и кошками, которых звали то Спиноза, то Клитемнестра, то Кандид, и даже просто Кот – да, да, они были умные и эрудированные – сексуальные приключения ранней юности не лишили их невинности – живые, интеллигентные, уверенные в себе, умеющие себя вести – служащие и научные сотрудники, учительницы, редакторы, в чьей компании я не чувствовал себя ни оскорбленным, ни смущенным, мне не нужно было быть им ни отцом, ни матерью, их не нужно было ни спасать, ни воспитывать. И ни с одной из них у меня не вышло решительно ничего!
Самый характерный пример – моя подружка из Антиох-колледжа – Кэй Кэмпбелл. Простодушная, с мягким характером, никаких „тараканов“, ни капли эгоизма – совершенно достойное и во всех отношениях замечательное существо. Где ты сейчас, моя Тыковка? Не иначе, как осчастливила какого-нибудь ковбоя в самом центре Америки?
А как же иначе? Она издавала литературный журнал, знала наизусть всю английскую литературу, вместе со мной и моими радикальными друзьями пикетировала парикмахерскую в Йеллоу-Спрингс, где отказывались стричь черномазых, – здравомыслящая, общительная, сердечная, русоволосая, вот с такой широченной задницей и добрым детским лицом. Только с титьками было слабовато (Похоже, что женщины с маленькой грудью – мой рок. Почему так? Кто-нибудь это исследовал? Дайте почитать, может быть, это имеет значение? Или, наоборот, мне не стоит обращать на это внимания?) и ножки были крестьянские, и блузка всегда вылезала из юбки. Меня так трогали ее жизнерадостные манеры! Она избегала высоких каблуков, и когда ей случалось надевать такие туфли, становилась беспомощной, как кошка на дереве. С наступлением тепла она первой из наших ан-тиохских нимф начинала ходить босиком. За форму задницы и цвет кожи я прозвал ее Тыковкой и, конечно, за твердость: ибо во всем, что касалось морали, она была дисциплинированна и исполнительна, как солдат. Я не мог не завидовать ей и откровенно восхищался ею.
Ну, например, она никогда не повышала голоса в споре. Вы можете себе представить, какое впечатление это производило на семнадцатилетнего меня, только что покинувшего „Общество спорщиков Джека и Софы Портных“? Я и не подозревал, что существует такая манера полемизировать? Не высмеивать своего оппонента, не испытывать ненависти к человеку из-за его идей! То-то и оно, что родиться у гоев и быть отличницей в Айове – это не то что родиться в еврейской семье и слыть вундеркиндом в Нью-Джерси – превосходство без вспыльчивости; добродетель без самолюбования; доверие без фамильярности и снисходительности. Давайте будем честными, доктор, и воздадим гоям должное: когда они производят впечатление, то это очень сильно. Какая органичность! Да это же просто заглядение – мягкость и твердость одновременно, одним словом, „тыквенность“.
Где ты теперь, моя безотказная, толстопопая, естественная, босоногая Кэй-Кэй? Скольким ты мать? Здорово ли ты растолстела? Предположим, ты стала как дом – что ж, широкой натуре – широкое тело! Ты мне казалась лучшей девушкой на всем Среднем Западе, так почему же я упустил тебя? О, я еще доберусь до этого, не беспокойтесь, ведь самоистязание – это не что иное, как воспоминание без конца, теперь мы это знаем точно. Я совершенно забыл о ее жирной коже, о ее неприбранных волосах! Кстати, доктор, в начале пятидесятых еще не было моды на растрепанных. Но она была такая непосредственная! О, моя золотистая Кэй! Я могу поспорить, что за юбку, скрывающую твою великанскую задницу (не то что у Манки, у нее попка помещается на ладони и упругая, как мячик), сейчас цепляются уже полдюжины ребятишек, что ты им сама печешь хлеб, ведь так? (Помнишь, как ночью у меня на Йеллоу-Спрингс ты в одной комбинации – потому что жара, вся в поту и в муке возилась с духовкой, чтобы показать мне вкус настоящего хлеба? Ты могла бы тогда замесить мое сердце, так оно размягчилось от нежности!) Я совершенно уверен, что ты живешь там, где воздух чист, прозрачен и свеж, и дверь в дом не запирают, что ты по-прежнему равнодушна к деньгам и вещам. Знаешь, Тыковка, я тоже еще не пленился ценностями среднего класса! О, ты была настоящая тыква! Сверху – как бабочка, снизу – как бочка! Чтобы крепко стоять на земле!
Вы бы слышали ее, когда мы еще на втором курсе ходили по Грин-Каунти агитировать за Стивенсона. Даже сталкиваясь с обычной республиканской узколобостью, грубостью и нищетой духа, от которых просто звереешь, она всегда оставалась леди. А я был неистовым горлопаном: начинал спокойно, но потом неизменно срывался, потел, орал, впадал то в ярость, то в сарказм, гвоздил направо-налево, оскорблял этих несчастных, ограниченных людей, называя их возлюбленного Айка политическим невеждой и моральным идиотом. Тыква же с таким вниманием выслушивала противоположную точку зрения, что мне казалось, сейчас она повернется ко мне и скажет:
– А что, Алекс, я думаю, этот мистер Деревенщина прав – может быть, действительно, Эд-лай Стивенсон слишко мягко относится к коммунистам?
Но нет, выслушав все идиотские мнения о „социалистических“ идеях и „красных“ убеждениях нашего кандидата, об отсутствии у него чувства юмора и других недостатках, Тыква торжественно и без тени иронии (чрезвычайный подвиг! – она могла быть судьей в чем угодно – так идеально соединялись в ней юмор и здравый смысл) принималась указывать мистеру Деревенщине на его ошибки, фактические и логические, а также на его нравственное несовершенство. Ее не раздражал ни лживый пафос, ни параноидальная лексика, у нее не потела верхняя губа, не перехватывало горло, она не покрывалась, как я, пятнами, и тем не менее дюжина избирателей в нашем округе благодаря ей изменили свои взгляды. Возможно, это из-за меня Эдлай тогда набрал так мало голосов в штате Огайо. Да, она была одной из самых великих шикс. Чему бы только я мог научиться, если бы провел остаток жизни с таким человеком! Да, мог бы – если бы я вообще умел учиться! Если бы нашел способ избавиться от своей эротической одержимости, от своего извращенного воображения, от подлой мстительности, от страсти сводить мелочные счеты, создавать фантомы, от этой бесконечной и бессмысленной мнительности!
1950-й год, мне семнадцать лет, Ньюарк вот уже два с половиной месяца как в прошлом (впрочем, не совсем: по утрам, просыпаясь под незнакомым одеялом и не видя „своего“ окна, я на секунду впадаю в панику, думая, что это мама все переставила) – и я совершаю один из самых дерзких поступков в моей жизни: вместо поездки домой на мои первые каникулы я отправляюсь поездом в Айову, провести День Благодарения с Тыквой и ее родителями. Я еще нигде не бывал дальше Нью-Джерси, и вот теперь еду в Айову! С блондинкой! С христианкой! Кого больше ошеломил этот побег – меня или моих родителей? Какая дерзость! А может быть, это дерзость сновидения?