Родины просто-оры, го-оры и доли-ины!
Храни Господь Аме-ери-ику-у, наш роди-и-имый дом!
 
   Представьте только, каково мне было узнать, что всех умерших Молсби хоронят на кладбище Ньюберипорта, в Массачусетсе, а Эбботов – в Салеме – в земле отцов, в земле гордых переселенцев. Ни больше ни меньше. Оказалось, мою крошку в 1942 году, во Флориде, качал на ручках Уэнделл Уилки[45] – они с ее папочкой вместе учились в Гарварде и жили там в одной комнате (кстати, мой отец, не пропуская ни одного праздника, молился за Франклина Делано Рузвельта, и мать каждую пятницу зажигала в его честь свечи) – ее мамочка не могла спокойно слышать имени Элеоноры Рузвельт, а братец ее, выпускник Йеля по кличке „Пузатый“, в настоящий момент ворочает бабками на Нью-Йоркской фондовой бирже и по воскресеньям играет в поло где-то в Уэстчестере – у них в семье принято играть в поло! Вы понимаете, она же запросто могла бы родиться в семействе Лин-дебери! Эта девушка могла бы быть дочерью босса моего отца! Она знала, как управлять яхтой, как кушать десерт специальными серебряными приборами (кусочек пирожного, который вы, наверное, взяли бы рукой, она искусно – как китаец своими палочками – препарировала с помощью особых вилочек и ложечек! Вот какие удивительные навыки она приобрела в далеком Коннектикуте!)! Развлечения, которые для нее были просты и естественны, мне казались экзотическими и немыслимыми, и я удивлялся им, как Дездемона заводной обезьяне. Однажды я наткнулся в ее альбоме на газетную вырезку со статьей под рубрикой „Наша золотая молодежь“, озаглавленной „САРА ЭББОТ МОЛСБИ“, в которой сообщалось следующее: „Уткам, перепелам и фазанам этой осенью лучше бежать из Нью-Ханаана, потому что Салли, дочка мистера и миссис Эдвард Молсби из Грин-ли Роуд, собирается немного поразвлечься с охотничьим ружьем. – С ружьем, доктор! – Стрельба – одно из любимых занятий Салли. Она также любит верховую езду, а этим летом хочет заняться рыбной ловлей и – слушайте дальше, доктор, я думаю, это могло бы покорить даже моего сына! – поймать несколько форелей из тех, что живут в ручье возле их летней семейной резиденции“.
   Но вот чего Сара не умела, так это сосать член. Застрелить утку – это пожалуйста, а взять в рот – ни за что. Она умоляла меня не принимать это близко к сердцу, уверяла, что она сама очень сожалеет, но то, о чем я прошу – выше ее сил, что я не должен обижаться, потому что ее отказ адресован не лично мне… Не лично мне? Вранье! Я, напротив, был совершенно уверен в том, что столкнулся с фактом грубой дискриминации. Интуиция мне подсказывала, что мой отец не сделал карьеру в „Бостон энд Норди-стерн“ по той же самой причине, по какой Салли Молсби не соизволила у меня отсосать. Где же справедливость в этой Америке? Куда смотрит „Бнай брит интернэшнл?[46]
   – Значит, я должен тебе доставлять оральные удовольствия, а ты мне нет? – говорю я.
   Пилгрим пожимает плечами и отвечает крайне доброжелательно:
   – Тебя никто не заставляет, не хочешь – не надо.
   – Правильно, не заставляет, мне самому хочется тебя полизать.
   – Ну вот, – отвечает она, – а мне не хочется.
   – Но почему?
   – Откуда я знаю? Не хочу и все.
   – Сара, черт возьми, что за детские ответы, что значит „не хочу и все“! Объясни по-человечески!
   – Я… Я просто не делаю этого, вот и все.
   – Нет, ты должна мне объяснить – почему?
   – Алекс, я не могу, я правда не могу.
   – Но я хочу услышать хоть одну разумную причину.
   – Извини меня, – отвечает она с полным сознанием юридической базы, – но на этот вопрос я не обязана тебе отвечать.
   Конечно, она не обязана, но мне и так все ясно: дело только в том, что я не знаю, что такое кливер и как поднять его с наветренной стороны, потому что у меня никогда не было собственного фрака и я не умею танцевать котильон… Да, сэр, а будь я здоровенным белокурым гоем в розовом костюме для верховой езды и стодолларовых охотничьих ботинках, она отсосала бы у меня, как миленькая, будьте упокой-нички!
   Однако я ошибался. Три месяца я пытался засунуть ей в рот (и непременно встречал мощное сопротивление, совершенно неожиданное в таком мягком и податливом создании), три месяца я то вкрадчиво уговаривал, то грубо тянул ее за уши. И вот однажды она пригласила меня в Библиотеку Конгресса послушать Моцарта в исполнении Будапештского камерного квинтета; в финале концерта для кларнета Салли вдруг взяла меня за руку, и ее щеки отчетливо порозовели, а когда мы вернулись домой и легли в постель, она неожиданно зашептала:
   – Алекс… Я захотела это!
   – Захотела чего?
   Но она уже нырнула мне в пах, натянув на голову одеяло, и взяла мой член в рот! Я отбросил одеяло – чтобы это видеть! Она сосала, если, конечно, это можно так назвать, член ровно шестьдесят секунд, держа его во рту, как термометр, доктор. Я почти ничего не чувствовал, но зрелище того стоило! Потом она выпустила его, и он стал у щеки, как рычаг переключения передач в ее „Хиллман-Минксе“.
   – Я сделала это, – объявила она со слезами на глазах.
   – Салли милая, Сара, только не плачь.
   – Я все-таки сделала это, Алекс.
   – Ты думаешь, – осторожно спросил я, – это все?
   – Ты хочешь, – изумилась она, – ЕЩЕ?
   – Ну, сказать по правде, хорошо бы еще немного – я обещаю тебе, что твои усилия будут оценены…
   – Но он стал слишком большой. Я задохнусь.
   Я уже мысленно представлял газетные заголовки: ВЫПУСКНИЦА „ВАССАРА“ ПОДАВИЛАСЬ ПОЛОВЫМ ЧЛЕНОМ ЕВРЕЯ. Юная девушка погибла от асфиксии; убийца-юрист арестован.
   – Если ты будешь дышать, то не задохнешься.
   – Я задохнусь, я им подавлюсь.
   – Сара, лучшее средство от асфиксии – это дыхание. Дыши, и все будет в порядке.
   Она сделала еще одну попытку взять в рот, прости ее господи, и тут же поперхнулась.
   – Я же говорила, – зарыдала она.
   – Это потому, что ты не дышала.
   – Но я же не могу дышать ртом.
   – Дыши носом. Представь себе, что плывешь.
   – Но я же не плыву.
   „ПРЕДСТАВЬ!“ Она сделала еще одну отважную попытку, но через несколько секунд опять, обливаясь слезами, зашлась в кашле. Тогда я крепко обнял ее (какая милая и старательная девушка! Моцарт убедил ее пососать член Алексу! Да она просто, как Наташа Ростова из „Войны и мира“, нежная юная графиня!). Я баюкал, тормошил, смешил ее, я впервые сказал ей „Я тоже люблю тебя, детка“, но я уже совершенно ясно понимал, что несмотря на все удивительные качества – преданность, красоту, благородную грацию, даже несмотря на ее место в американской истории, – в моем сердце никогда не будет места для девушки по кличке „Пилгрим“. Ее хрупкость невыносима. Ее достижения вызывают ревность. Ее семья будит во мне зависть и злость. Нет, ни о какой любви не может быть и речи.
   Нет, Салли Молсби была лучшим подарком, который сын может сделать своему папочке. Маленькая месть мистеру Линдебери за все те вечера и воскресные дни, которые Джек Портной провел в негритянском квартале. Небольшая компенсация от „Бостон энд Нордистерн“ за все годы беспорочной службы и нещадной эксплуатации.

НА ЗЕМЛЮ ОБЕТОВАННУЮ

   Воскресными утрами, когда погода была хорошая, все двадцать наших соседей (в те времена я был слишком мал для центрового) собирались поиграть в бейсбол: круг, конечно, всего из семи подач, с девяти утра примерно до часу дня, ставки – по доллару с носа. Судил наш дантист, старый доктор Вольфенберг, выпускник вечерней школы, расположенной по соседству, на Хай-стрит, известной нам не меньше, чем Оксфорд. Среди игроков – наш мясник, его брат-водопроводчик, бакалейщик, владелец сервисной станции, где мой отец покупает бензин, всем им от тридцати до пятидесяти, но мне важен не их возраст, мне важно, что все они „мужчины“. Даже во время игры они продолжают жевать влажные огрызки своих сигар. Вы видите, они уже не мальчики, а взрослые мужчины. Какие у них животы! Какие мускулы! Какие черные волосатые предплечья и лысые головы! Их крики похожи на артиллерийскую канонаду. Я представляю себе их голосовые связки, толстые, как бельевая веревка, и легкие, огромные, как цеппелины! Никто и никогда не скажет им: „Перестань мямлить! Говори нормально!“ А какие ужасные вещи они говорят! Их болтовня на поле – это не просто болтовня, это искусство сквернословия, оскорбительного и смешного (отличная школа для маленького мальчика). Особенно мне нравятся реплики человека, которого мой отец зовет „сумасшедшим русским“. Это Бидерман, владелец угловой кондитерской (и одновременно букмекерской конторы), у него была такая особая „заикающаяся“ подача, забавная, но очень эффективная. „Абракадабра“, – кричит он и делает свой бросок. Обращаясь к доктору Воль-фенбергу, он обычно говорил:
   – Ну, слепой судья – это ладно, но слепой дантист?!. – и стучал себя при этом перчаткой по лбу.
   – Играй, клоун, – отзывался доктор Воль-фенберг, вылитый Конни Мэк[47] в своих летних двуцветных туфлях и шляпе-панаме. – Бери мяч, Бидерман, пока тебя не удалили за разговоры!
   – Но как же они учили тебя, в твоей зубной школе, неужели по Брайлю?
   Тем временем на поле появляется скорее бетономешалка, чем homo sapiens – король розничной торговли Алик Соколов. Что тут начинается! Половину иннинга потоки ругани летят в сторону базы из центра поля, а когда его команда переходит к бите, обвинения и насмешки меняют направление на противоположное – и, надо заметить, они никак не связаны с происходящим на поле. Когда мой отец не занят в воскресенье, он тоже любит посидеть со мной и посмотреть несколько подач; он хорошо знает Соколова (да и других игроков), раньше все они жили в Центральном районе, пока мой отец не встретил мою мать и не перебрался в Джерси-Сити. Он говорит, что Алик всегда был „настоящим шоуменом“. Когда Алик бросается ко второй базе, кроя на чем свет стоит „дом“ (где нет уже никого, даже бэттера[48] – только доктор Вольфенберг сметает пыль специальной метелочкой), люди на трибунах уже плачут от смеха, они бьют в ладоши и кричат:
   – Давай, Алик! Покажи им, Соколов!
   И каждый раз доктор Вольфенберг, немного слишком серьезный для непрофессионала (дело в том, что он немецкий еврей), поднимает ладонь, останавливая игру, и так уже прерванную Соколовым, и говорит Бидерману:
   – Будьте любезны, покажите место этому слабоумному.
   Я уверяю вас, эти люди были чертовски симпатичны! Я сидел на деревянной трибуне возле первой базы, глубоко вдыхая сложный весенний запах моей бейсбольной рукавицы – смесь пота, кожи, ваксы, – и хохотал до упаду. Я не мог даже представить себе, что можно прожить жизнь не здесь, а в каком-нибудь другом месте. Как можно уезжать куда-то, зачем, если здесь есть все, чего я хочу? Насмешки, шутки, смешные выходки, розыгрышы – все для смеха! Я так люблю это! Но дело в том, что они еще и могут быть до смерти серьезными. Посмотрели бы вы на них, когда приходит время доллару поменять хозяина. Не говорите мне, что доллар – это ерунда. Поражение или победа – это вовсе не шутка! Вот что очаровывает меня больше всего. Бешеная борьба и дурацкая клоунада. Вот это представление! Как я хочу вырасти и стать евреем! Прожить жизнь в квартале Викуехик, играть с девяти до часу каждое воскресенье, быть клоуном и спортсменом, умным шутом и опасным бэттером.
   Но где я вспоминаю об этом? И когда? А, капитан Мейерсон делает свой последний круг перед посадкой в аэропорту Тель-Авива. Я прижался лицом к иллюминатору и думаю о том, что мог бы исчезнуть, изменить имя и никто никогда не услышит обо мне, – но тут Мейерсон закладывает поворот на мое крыло, и я впервые вижу под собой азиатский континент; в двух тысячах футов под собой я вижу Землю Израиля, где еврейский народ обрел свою душу, и меня вдруг насквозь пробивает воспоминание о воскресных матчах в Ньюарке.
   Пожилые супруги, сидящие рядом со мной (их зовут Эдна и Феликс Соломоны, за четыре часа полета они рассказали мне все о своих детях и внуках, которые живут в Цинциннати, и показали фотографии), подталкивают друг друга локтями и одновременно кивают в молчаливом восхищении; они подталкивают и своих новых друзей, сидящих через проход, пару из Маунт-Вернона, Сильвию и Берни Перлз, пытаясь обратить их внимание на высокого симпатичного молодого еврея-юриста (и холостого! какая пара для чьей-нибудь дочери!), заплакавшего, когда самолет коснулся еврейской земли. Однако причиной слез, которые случилось видеть Соломонам и Перлзам, была не земля обетованная, обретенная в конце исхода, но голос девятилетнего мальчишки, вдруг зазвучавшего в моих ушах – мой собственный голос. Это я, и это мне девять лет. Конечно, я нытик, я гримасничаю и канючу, я всегда недоволен, несчастен, огорчен и обижен („как будто весь мир ему что-то должен в его девять лет“, – говорит моя мать), но я же и шалун, и веселый насмешник, не забывайте об этом! Я энтузиаст, романтик и лицедей, девятилетний любитель жизни! Одержимый такими простыми желаниями!
   – Я на стадион, – кричу я в кухню, так и не вычистив специальной зубной нитью застрявшие в зубах остатки завтрака… – Я ушел, – кричу я, хватая свою руковицу, – вернусь около часа.
   – Подожди минутку. Когда ты вернешься? Куда ты?
   – На стадион! – ору я во всю глотку. – Посмотреть на мужчин!
   Вот этот вопль и достиг моего слуха, когда самолет прикоснулся к Эрец-Исраэль: посмотреть на мужчин!
   Потому что я люблю этих мужчин! Я хотел стать одним из них! Возвращаться домой к воскресному обеду ровно в час дня, стягивать остро пахнущие потом носки и майку (21 подача за утро – это вам не шуточки!), чувствовать пульсацию в мышцах руки, уставшей от этих великолепных низких бросков, которыми я бы упивался все это долгое утро; волосы растрепаны, на зубах песок, ноги болят, живот устал от смеха, короче, крепкий еврейский парень здорово оттянулся и пришел немного подкрепиться. Пришел к кому? К своей жене и к своим детям, к своей собственной семье, проживающей в квартале Викуехик! Я бреюсь и принимаю душ – горячие струи воды смывают с меня черную грязь, о, как это приятно: терпеливо стоять под обжигающими струями. Как это по-мужски – превращать боль в удовольствие. После душа я надеваю модные брюки и свежую рубашку „гаучо“ – как здорово! Я насвистываю популярную песенку, восхищаюсь своими бицепсами, навожу глянец на туфли, а в это время мои ребятишки (с глазами точно такого же цвета, что и у меня) хохочут на ковре в гостиной, рассматривая воскресные газеты; моя жена, миссис Портной, накрывает стол к обеду – мы ждем в гости моих родителей, они будут с минуты на минуту, они никогда не опаздывают к воскресному обеду. Боже мой, какое будущее! Какое простое и счастливое будущее! Изматывающий и бодрящий бейсбол – по утрам, изобильный сердечный обед – днем, три часа лучших в мире, интересных и поучительных передач по радио – вечером: да, когда-то я в компании своего отца наслаждался Бенни Джеком, а также беседами Фреда Аллена с миссис Нассбаум, и Филом Харрисом с Фрэнки Рэмли, а теперь мои дети будут наслаждаться этим вместе со мной, и все последующие поколения будут делать то же самое. И уже после Кенни Бэйкера я запру на оба замка все двери, выключу свет (проверю и – как это делал мой отец – перепроверю вентиль газа, чтобы темной ночью случайность не украла у нас наши жизни). Я пожелаю доброй ночи и поцелую мою милую сонную дочурку и моего умного сонного сынишку, после чего отправлюсь в объятия к миссис Портной, этой доброй и мягкой (в моей приторной фантазии она всегда остается безлицей) женщине, где всю ночь буду сгорать в огне бесчисленных удовольствий. Утром я отправлюсь в деловой центр Ньюарка, в здание окружного суда, где стану проводить свои дни в поисках справедливости для бедных и угнетенных.
   Как-то в восьмом классе нас водили к зданию окружного суда на архитектурную экскурсию. Вернувшись домой в тот вечер, я записал в своем новеньком альбоме: в графе ВАШЕ ЛЮБИМОЕ ИЗРЕЧЕНИЕ – „Не бей лежачего“, в графе ВАША ЛЮБИМАЯ ПРОФЕССИЯ – „Юрист“, в графе ВАШ ЛЮБИМЫЙ ГЕРОЙ – „Том Пейн и Авраам Линкольн“. Бронзовый Линкольн (работы Гутсона Борглума), сидящий у здания окружного суда, выглядел очень печальным: вы сразу могли понять, как много у него забот. Вашингтон, наоборот, прямо и гордо стоял перед своей лошадью, обозревая сверху Броуд-стрит; это работа Дж. Мессея Ринда (мы записываем второе незнакомое имя в наши блокнотики); наш преподаватель сообщает нам, что две эти статуи – „гордость города“, после чего мы, разбившись на пары, направляемся наслаждаться живописью в музей Ньюарка. Вашингтон, надо признаться, оставил меня равнодушным. Может быть, из-за лошади, из-за того, как он на нее опирается. Во всяком случае, он откровенный гой. Но вот Линкольн! Я чуть не расплакался. Посмотрите, как он сидит там, такой благообразный. Как он старался быть полезным народу – я хочу быть таким же, как он!
   Не правда ли, удивительный еврейский мальчик? Поверьте, я самый удивительный из всех маленьких еврейских мальчиков, которые когда-либо жили на свете! Вы только посмотрите на его фантазии, какие они добрые и благородные! Он хочет любить и уважать родителей, быть преданным друзьям, самоотверженно служить справедливости!
   Ну и что? И что же тут плохого? Тяжелая работа на благо всех людей, жизнь без фанатизма и жестокости среди близких по духу, умных и веселых людей, в атмосфере прощения и любви. Что же плохого в том, чтобы верить в такие вещи? Что случилось с моим здравым смыслом, который, несомненно, был у меня в девять, десять и даже в одиннадцать лет. Как вышло, что я стал врагом самому себе и собственным преследователем? Почему я стал таким одиноким! О боже, таким одиноким! Ничего, кроме меня самого. Я заперт в себе, как в тюрьме! Да, пришло время спросить себя (теперь, когда самолет уносит меня – я так в это верю – прочь от моего прошлого), что стало с моими благородными принципами и добрыми намерениями? Дом? У меня нет дома. Семья? У меня нет семьи! Где оно – все то, что я мог иметь, стоило мне лишь щелкнуть пальцами… так почему же я не щелкнул ими, что стало с моей жизнью? Вместо того, чтобы заботливо укрывать одеялом собственных детишек и обнимать верную жену (которой и я верен), я провожу время в постели с глупой маленькой итальянской шлюхой и невежественной нервной американской манекенщицей одновременно. Не правда ли, отличное времяпровождение, черт подери! Чего же я хочу? Я уже говорил вам! И это действительно так: я хочу сидеть дома и слушать Джека Бенни вместе со своими детишками. Растить умных, любящих, здоровых детей! Быть опорой какой-нибудь доброй женщине! Чувство собственного достоинства! Здоровье! Любовь! Труд! Ум! Доверие! Воодушевление! Сострадание! Какого черта я зациклился на обыкновенном сексе? Как мог я запутаться в такой простой и глупой штуке, как пизда! Я же на самом деле мог подцепить что-нибудь венерическое! В моем-то возрасте, это же абсурд! Конечно, я все больше думаю о том, что не мог не заразиться чем-нибудь от этой Лины! Да, теперь остается только ждать, когда появится шанкр. Нет, ждать нельзя, в Тель-Авиве первым делом – к доктору, пока язвы или слепота не настигли меня!
   Только как же быть с мертвой девушкой в греческом отеле? Ведь Манки уже выполнила свое обещание, я в этом уверен – бросилась с балкона в неглиже или покончила с собой, бросившись в море в самом крохотном в мире бикини. Нет, скорее она примет яд – лунная ночь, Акрополь, вечернее платье от Баленсиаги. Ох уж мне эта пустоголовая, суицидальная эксгибиционистка! Не беспокойтесь, когда она сделает это, все будет выглядеть чрезвычайно фотогенично и пригодится для рекламы дамского белья. В общем, она как обычно появится в воскресных журналах, только уже мертвая. Я должен вернуться, иначе это дурацкое самоубийство ляжет камнем на мою совесть! Я даже не позвонил Харпо! Мне и в голову это не пришло – я просто спасался бегством. Конечно, нужно было позвонить и поговорить с ее доктором. Но что он может мне сказать? Вероятно, ничего! Но я заставил бы его, этого немого ублюдка, сказать ей что-нибудь, пока она не отомстила мне! „МАНЕКЕНЩИЦА ПЕРЕРЕЗАЛА СЕБЕ ГОРЛО В АМФИТЕАТРЕ“, „Медею“ прерывает самоубийство», и тут же записка, найденная, вероятно, в бутылочке, засунутой в ее пизду: «В моей смерти прошу винить Александра Портного. Он заставил меня переспать со шлюхой и не позволил мне стать честной женщиной. Мэри-Джейн Рид». Слава богу, эта идиотка не умеет писать! Никто не сможет ничего понять! Я надеюсь на это.
   Опять бегство! Опять исчезать, скрываться – и от кого? От того, кто думает обо мне, как о святом! Я не святой! Я не хочу быть святым! И просто смешно винить меня в этом! Я не хочу даже слышать об этом! Если она убьет себя – нет, она задумала совсем другое, гораздо более ужасную вещь: она хочет позвонить мэру! Вот почему я спасаюсь бегством! Сделает она это или нет, решится или не решится? Она решится. Более чем вероятно, что она уже позвонила. Помнишь?
   – Я публично разоблачу тебя, Алекс. Я свяжусь с Джоном Линдси. Я позвоню Джимми Бреслину, – грозила она.
   И она достаточно двинутая для того, чтобы так поступить. Бреслин, тот самый коп! Этот гений полицейского участка! О Господи, в таком случае лучше сделай ее мертвой! Давай, давай, прыгай, дура – лучше ты, чем я. Мне не хватает только, чтобы ты стала и вправду звонить куда попало: я уже вижу, как мой отец выходит на угол после обеда, для того чтобы купить «Ньюарк ньюс», – и видит слово СКАНДАЛ, набранное крупным шрифтом прямо над портретом его любимого сына! Или он включает семичасовые новости и видит, как корреспондент СиБиЭс в Афинах берет интервью у Манки прямо на больничной койке. «Портной, именно так. Прописная „П“. Потом „о“. Потом, я думаю, „р“. О, я не могу вспомнить остальные, но я клянусь своей влажной пиздой, мистер Радд, он заставил меня переспать со шлюхой!» Нет, нет, я не преувеличиваю: вспомните ее характер, а вернее, отсутствие такового. Помните Лас-Вегас? И ее безрассудство? Вы же видите, что дело не только во мне; нет, любая месть, которую могу придумать я, она придумает тем более. И гораздо скорее! Поверьте мне, мы еще не слышали последнего слова Мэри-Джейн Рид. Я думал спасти ее жизнь – и не сделал этого. Вместо этого я заставил ее переспать со шлюхой! Так что я уверен, мы еще услышим Мэри-Джейн Рид!
   А внизу подо мной, заставляя меня страдать еще больше, простиралось голубое Эгейское море. Мечта Тыковки! Моей поэтической американской подружки! Софокл! Даль веков! О, Тыковка, детка, спроси меня снова: «Почему я должна это делать?» Представляете, нашелся человек, который знал о себе, кто он такой! Психологически цельная натура, не нуждавшаяся ни в спасителе, ни в освободителе! Не желавшая обращаться в мою прославленную веру! Она заставила меня полюбить поэзию, привила литературный вкус, научила понимать искусство, открыла новые перспективы… ох, зачем я позволил ей уйти! Только из-за того, что она не хотела быть еврейкой, – я теперь не могу поверить в это!
   И что, вот это и есть человеческое страдание? Я думал об этом чувстве как о чем-то гораздо более высоком! Я думал, оно должно быть достойным и исполненным смысла, как в чертах Авраама Линкольна. Трагедия, а не фарс! Я видел это чуть более по-софокловски. Великий Эмансипатор и все такое. Мне никогда не приходило в голову, что моя борьба за свободу может ограничиться освобождением моего собственного члена. ОТПУСТИ МОЙ ЧЛЕН НА ВОЛЮ! Вот главная песня Портного! Вся история моей жизни – в этих героических непристойных словах. Какой фарс! Все политические замыслы опустились в мой поц! МАСТЕРА ОНАНИЗМА ВСЕГО МИРА, ОБЪЕДИНЯЙТЕСЬ! ВЫ НИЧЕГО НЕ ПОТЕРЯЕТЕ, КРОМЕ СВОИХ МОЗГОВ! Я уродец, не любящий никого и ничего! Не любящий и нелюбимый! Да еще и того гляди стану для Джона Линдси новым Профьюмо!
   Такой выглядела моя жизнь через час после вылета из Афин.
   Тель-Авив, Яффа, Иерусалим, Бир-Шива, Мертвое море, Седом, Эн Геди, потом на север, в Кесарию, Хайфу, Акко, Тивериаду, Сафед, верхнюю Галилею… все это больше походило на сон. Я не то чтобы искал сильных ощущений.
   Нет, мне хватило их в Греции и Риме. Я, напротив, хотел придать хоть какой-то смысл тому импульсу, благодаря которому я оказался на борту самолета авиакомпании «Эл-Ал», из обезумевшего беглеца я хотел превратиться в нормального человека – ясно сознавать свои намерения, контролировать волю, поступать так, как я хочу, а не как меня заставляют обстоятельства. Поэтому я путешествовал по стране так, как будто мой вояж, тщательно и заранее спланированный, был вызван совершенно традиционными, хотя и достойными похвалы соображениями. Я же вполне мог (раз уж здесь оказался) расширять свой кругозор. Я мог заняться самосовершенствованием, что тоже в моем духе. По крайней мере, было в моем духе. Не потому ли я по-прежнему всегда читаю с ручкой в руке? Вероятно, я люблю учиться? Хочу стать лучше? (Интересно, лучше кого?) Короче, я изучал карты, лежа в постели, я накупил исторических и археологических справочников и читал их за едой, я нанимал экскурсоводов и арендовал автомобили – и все это несмотря на иссушающий зной. Я разыскал и осмотрел все что мог: надгробия, синагоги, крепости, мечети, древние святыни, отшельничьи скиты, руины, новые и старые. Я посетил Кармельские пещеры, видел витражи Шагала (со мной ими наслаждалась еще сотня леди из Детройта), был в Университете Иудаизма, на раскопках в Бет-Шеане, в цветущих кибуцах, в выжженной пустыне и на пограничных постах в горах; я даже прошел часть пути на гору Масада под артиллерийским огнем палящих солнечных лучей. И все, что я видел, было мне близко и понятно. Вот история, вот природа, вот искусство. Даже пустыня Негев – эта воплощенная галлюцинация – показалась мне совершенно прозаической. Обыкновенный ландшафт. Меня не удивило ни Мертвое море, ни живописная дикость Синая, где я, ослепленный солнцем, целый час бродил среди белых камней, размышляя над тем, почему именно здесь так долго скитался еврейский народ? (Я подобрал там на память камешек – он до сих пор валяется у меня кармане, – и мой гид объяснил мне, что именно такими обрезали в древние времена детей Моисеевых). Атмосферу абсурда создавал другой, простой, но для меня совершенно невероятный факт: я находился в еврейской стране. Здесь абсолютно все (каждый человек) были евреи.