Страница:
Марьин Овраг (долина Маринер) издавна был и остался единственной обитаемой областью Марса. Его полмиллиона квадратных верст с двумя душами (в среднём) на каждой вытянулись почти на четверть экватора. Колдун-Гора обосновалась в самой широкой части этой царапины, где от стенки до стенки было без малого двести верст, и своими отрогами, перегородившими Марьин Овраг, образовала естественную границу между графством Марсо-Фриско и СМГ.
Она была так высока, что двумя их трёх своих пиков насквозь пронзала верхний, коллоидный слой атмосферы, а Северный Шлем был лишь на полверсты ниже края Оврага. С точки же зрения альпинизма, это была не гора, а торчащее недоразумение: пятитысячник, если считать от подошвы, и вершина с отрицательной высотой от среднего уровня поверхности планеты.
И в этом тоже была пренебрежительная Колдунова отстраненность: быть ниже среднего уровня, но возвышаться над миром, живым и смертным...
А может быть, Северный Шлем на закате просто напоминает мне Землю? Он голубой и высокий (но Земля - голубее и выше). Он недостижим для меня (но на Землю я всё же вернусь!..). Он чем-то похож на мою планету - вот и всё его колдовство. Правда, тогда непонятно, чем же он нравится коренным марсианам. Ведь во всем остальном наши вкусы не соприкасаются. Ни вкусы, ни взгляды, ни устремления.
Ну, какие могут быть воззрения и цели у живущих в канаве? Куда им стремиться, если не вон отсюда? И о чем тут мечтать, как не о том, что снаружи? Ан не тут-то было.
Человечий мир Марса, как странная плесень, расползся по дну гигантской четырехтысячеверстной канавы, не помышляя выдираться на поверхность. Он знает: там холодно, пусто и голо. Он лепится и льнет ко дну; к теплу, к рыхлым наносным грунтам. Он шумно дышит и возится под упругим самоштопающимся одеялом их коллоидных газов - реликтом зачаточной планетарной инженерии, когда-то на века сработанным забытыми поколениями первопроходцев. Человечий мир Марса брюзжит, но довольствуется своим убогим существованием, кляня объективные трудности и полагая свое долготерпение героическим. Он поддерживает это существование единственно за счет того, что позволяет глазеть на себя нескромным обитателям иных миров Диаспоры давным-давно обжитых, возделанных, плодоносящих...
Наверное, это звучит оскорбительно для марсиан. Пожалуй, не следует проводить подобные параллели вслух. Но иногда бывает трудно удержаться. Тем более трудно, что за такие параллели здесь не бьют плетьми, не штрафуют и даже не выказывают вам свое неудовольствие. Наоборот, их почему-то называют здесь "сермяжной правдой". Их сладострастно смакуют - как редкий, почти натуральный продукт, Как диковинный овощ отдалённо земного происхождения, сумевший произрасти на местной почве и приобретший неповторимую дальнерусскую горечь, ценимую лишь знатоками. "Сладкий горошек", вышибающий слезы из глаз. Дурманная жвачка из прессованных головок горчайшего мака, от которой лично меня пронесло через все отверстия.
А Петин жует, крепчая духом и телом. И Мефодий не сразу, но тоже привык. И поповна Аглая пожевывает не без удовольствия. И я уж не говорю про самого батюшку, отца Елизара, у которого вся борода в жеваном маке!
Может, и я когда-нибудь стану жевать? Месяц, ну два, ну год - и привыкну? Может, меня для того и держат здесь, чтобы я привыкал. Чтоб, осознав, согласился с возможностью (а там, глядишь, и с неизбежностью) существования в канаве. Вот осознаю, и сразу отпустят. Ведь отпускают они хоть кого-нибудь, не всех же держат. Взять сегодняшнего сухонького интеллигента с разновысокими плечами - он не первый и не последний раз на Марсе, сам говорил. Всё ему тут уже примелькалось, ничто не странно: ни "сладкий горошек", ни поющие устрицы, ни даже битье плетьми с возможным опубличиванием оного... Привыкну, осознаю, соглашусь - и сразу меня отпустят. Силком выдворят. Лети, марсианин, птичкой, распространяй марсианскую жисть на Земле и в Диаспоре!..
Гос-споди, и до чего только не додумаешься во тьме.
А тьма была уже полная - абсолютная тьма обступила меня в турбокаре и мой турбокар. Даже белого креста не видать было на синем капоте, не говоря о бугорках, прыгавших мне по колеса. Но всё-таки я уже трижды переставал трястись и катился по ровному. Значит, с курса не сбился, баранку держу как влитую, твердой рукой, и по четвертой проплешине, последней и самой обширной, не промахнусь. Да и в куполе у Мефодия наверняка что-нибудь светится. Не слишком ярко, чтобы не привлекать опричников, но достаточно заметно для неопытного туриста, заблудшего в чуждой ночи на чужом турбокаре.
Когда под колесами опять стало ровно, я, не меняя курса (рука тверда!), проехал ещё сто сорок саженей по спидометру и остановился. Если бы я ни на сажень не отклонился от курса, я бы смял капотом купол Мефодия и выехал с другой стороны, так как радиус нашей идеально круглой проплешины ровно сто тридцать семь саженей. Но я, разумеется, отклонился, хотя и не более, чем на половину радиуса. Купол стоял либо слева, либо справа от меня и чуть позади.
Вырубив подсветку приборов, я стал всматриваться в черноту за боковыми стёклами салона. Ни за правым, ни за левым стеклом ничего не усматривалось; это меня слегка озадачило. Или Мефодий зачем-то сидит в темноте, или я всё-таки промахнулся и попал не на ту проплешину. Очень сильно промахнулся, версты на две вправо и на три-четыре вперед. Сколько было на спидометре, когда я раскланивался с Гороховым Цербером?.. От калитки до купола почти точно одиннадцать верст, и если бы я тогда посмотрел на спидометр... но я не посмотрел.
Собственно, ничего непоправимого не произошло. Ну, немножко опоздал, ну, слегка заблудился, ну и что?.. Фобос мне, конечно, не помощник. Но минут через сорок ему навстречу, с востока, вынырнет полный Деймос, волоча за собою, как некий диковинный шлейф, зеркальный парус "Луары" - и всё прояснится. Я включил подсветку и посмотрел на часы (не на свои земные, а на марсианские, вмонтированные в панель и снабженные астрономическим указателем). До восхода Деймоса оставалось тридцать восемь минут.
Видимо, на Мефодия нашёл миросозерцательский стих - вот он и решил посидеть в темноте. С ним такое бывает, он вообще странный человек и с трудом вписывается в марсианскую канаву... Или сидел при свете, дожидаясь меня, уснул, а горелка погасла, потому что он не долил воды. Вот я сейчас давану на бибикалку, он услышит и сразу проснется. Но услышать может не только он, поэтому лучше и мне тихо посидеть в темноте тридцать восемь минут. Тридцать семь с половиной.
Я снова вырубил подсветку, заглушил турбины и устроился понеудобнее, чтобы не уснуть, как Мефодий... Тишина была ещё более абсолютной, чем тьма. Мне даже казалось, будто я слышу, как почмокивают и потрескивают бесшумные биологические фильтры, поглощая вкусную углекислоту и сердито отплевываясь кислородом. Умненькая машина, ханьянская, пошлина вдвое больше цены. Не всякий далекоросс может себе позволить такую машину. Всё-то в ней предусмотрено - кроме разве что отсутствия сортира в непосредственной близости. А ведь у меня была такая возможность в космопорту, зря я не воспользовался... И кислородную маску не зарядил. Зато теперь уж точно не усну.
7
Я проснулся, когда не стало никаких сил терпеть.
Мне даже приснилось, что я не вытерпел. Что, надев кислородную маску (во сне баллончик оказался заряженным), я выскочил из "ханьяна", отбежал на несколько шагов и стал мочиться прямо на карбид. Карбид возмущенно всчмокивал, трещал и плевался ацетиленом. Тогда я неосторожно подумал, что ацетилен может самопроизвольно возгореться, и он, разумеется, немедленно вспыхнул, а я проснулся.
Все было в порядке. Я вытерпел и продолжал терпеть.
Поерзав, я кое-как переключил моё восприятие с внутренних ощущений на окружающий мир. Ни тьмы, ни тишины не оказалось и в помине: Деймос на востоке пламенел останками кораблекрушения, почти полный Фобос перевалил зенит (выходит, я проспал больше часа!), а бесшумные фильтры плевались и трещали, как сумасшедшие.
Я их поспешно заблокировал и оживил запасную батарею, а потом стал оглядываться.
Справа не было ничего - то есть, была только ровная белая поверхность проплешины и смутно угадывался её край. Зато слева и чуть позади я сразу обнаружил купол - и сердце у меня екнуло. Было до купола саженей тридцать-сорок, и выглядел он так, будто я действительно сквозь него проехал. Только не на легком "ханьяне", а на тяжёлом краулере.
"Шутки Деймоса... - подумал я и усиленно поморгал. - Игра теней... Дурацкие шутки!" - Я знал, что это не так.
Я запустил турбины и стал разворачиваться. Я ничего не соображал, руки повиновались мне плохо, а турбокар ещё хуже.
Наконец развернувшись, я врубил дальний свет и убедился, что это действительно были останки купола - точно такого же, как у Мефодия. Жутко и бессмысленно изувеченные останки.
Заблокированные фильтры, вместо того, чтобы задохнуться и пребывать в коме, шумно агонизировали. Я отыскал на панели нужную клавишу и утопил, дабы милосердно прикончить их электрошоком. Всё равно они не дотянут до Дальнего Новгорода в таком состоянии... Но то ли что-то было не в порядке в сети, то ли сами фильтры оказались не в меру живучи - треск и чмоканье не прекратились. Ну и мучайтесь, дурни, шут с вами!
Я поймал себя на том, что думаю об испорченных фильтрах лишь для того, чтобы не думать о главном: об останках, лежащих в тридцати саженях от меня.
Что произошло с куполом? И когда это произошло - пока я спал. или раньше? И где Мефодий? Или это всё же не наша проплешина и не его купол?
Мне захотелось притвориться, что это не наша проплешина, что я-таки промахнулся на две версты вправо и на три-четыре вперед. Но я запретил себе это делать. Я знал, что на той, не нашей проплешине все поющие и все безголовые устрицы были выбраны или разрушены четыре года тому назад, и никому нет никакого смысла ставить там купол.
Медленно, гораздо медленнее, чем следовало бы при таких обстоятельствах, я стронул турбокар с места и стал приближаться к перекрученному раздавленному каркасу с обрывками прозрачной пленки на ребрах. И только приблизившись почти вплотную, я понял, что зря умертвил совершенно исправные фильтры в машине моего друга.
Хлюпала, трещала, чавкала, плевалась ацетиленом Карбидная Пустошь. Торопливо, жадно, взахлеб, взрыкивая от жадности и торопливости, пила вино, водные растворы купороса, кислот и щелочей, хренную настойку, "анисовку" и просто воду из продавленных канистр и фляг, из разбитых склянок, пробирок и колб, из накренившегося бидона без крышки, из открытой металлической фляжки со скорпионом на выпуклом, боку, из мятого и опрокинутого ведра. Все это дребезжало и вздрагивало на размягченном, с лопающимися пузырями карбиде, а особенно сильно доставалось ведру: как заводная игрушка с неистощимой пружиной, оно каталось по кругу, подпрыгивая, гремя и махая полуоторванной дужкой.
А посреди этого разора лежал, обнимая левой рукой кислородный баллон, изувеченный человек с кровавой маской вместо лица, и Карбидная Пустошь пила из него кровь. Это был Мефодий Щагин, мой однофамилец и почти ровесник, странный человек среди марсиан, единственный человек на Марсе, которого я мог назвать своим другом. Это был, несомненно, он, потому что на нём был выцветший, видавший виды комбинезон "под звездолетчика" с эмблемой Матери-Земли на левом рукаве: светло-зеленым листиком клевера в коричневом круге. В Дальней Руси никто, кроме Мефодия, не носил таких комбинезонов, они вышли из моды лет пятнадцать тому назад.
Мефодий Щагин был очень странным человеком - и, по всей вероятности, уже мертвым...
У меня под ногами хрустело, плескалось и погромыхивало, и какие-то серые хлопья липли к ботинкам и гачам, когда я, увязая в мокром карбиде и то и дело теряя сознание, волок Мефодия к распахнутой дверце "ханьяна". А до этого мне пришлось отрывать его скрюченные пальцы от вентиля кислородного баллона. Я отрывал их целую вечность, и за эту вечность терял сознание как минимум дважды. Мне казалось, что мои черепные кости трещат и раздвигаются по швам от ацетиленового угара.
На полпути к распахнутой дверце (целых семь саженей была длина пути, а ближе я не рискнул подъехать, помня самовозгорание ацетилена во сне) я понял, зачем он сжимал этот чёртов вентиль. "Перед смертью не надышишься!" - сказал я мертвому другу. И закашлялся так, что боль от кашля прожгла меня насквозь, от гортани до переполненного мочевого пузыря. Это было как наказание за черный юмор, но я не раскаялся, помня, что Мефодий при жизни любил черный юмор и решительно отделял его от юмора грязного и от "похабщины обыкновенной". Правда, не всегда можно было понять, какими критериями он руководствовался, решительно отделяя.
Я положил его кровавой маской к небу на полпути к тачке и налегке вернулся к баллону. Ползком, сжимая голову ладонями, потому что голова была тяжёлая, как баллон, и череп уже раскрывался, как перезрелый бутон тюльпана. Баллон оказался почти полным, и я в три обжигающих вдоха прочистил легкие и сдвинул обратно лепестки моего черепа. Но вот шланг у баллона был короток - не стоило и пытаться дотянуть его до Мефодия. Да ему уже и не надо...
Сделав ещё один глубокий вдох, я, уже не переводя дыхания, доволок Мефодия до тачки, уложил на заднее сиденье, врубил продув салона, вышел и, захлопнув дверцы, бегом вернулся к баллону. Он-таки был тяжёл. На семи саженях пути я раз пятнадцать приложился к шлангу. Но и с баллоном я в конце концов справился, доволок и свалил его на пол машины, под сиденье с трупом. Забрался сам, захлопнул дверцы уже изнутри и стал дышать. Из шланга. Потому что и сам я, и мертвый Мефодий ("Мертвый! Мертвый!" - я повторял это, как заклинание, и старался поверить: если поверю, случится наоборот...) - и мертвый Мефодий, и сиденья, и пол, и даже стёкла салона были в мокром карбиде. Даже серые хлопья, налипшие на мои гачи, потрескивали, и от них несло.
Надо было вычистить и выбросить из машины всю эту мерзость. Потому что запасные, маломощные фильтры уже захлебывались от переедания, набрасываясь набрасываясь на вкуснятину, которую мы наволокли в салон; а основные фильтры я сам ни за что ни про что убил. И ещё хлопья эти гадостные расползаются под пальцами и никак не хотят отделяться от штанов.
Я наконец понял, что это были за хлопья. Это была гигроскопическая пена, употребляемая Мефодием для упаковки марсианских устриц. Надо полагать, что все они, искусно и бережно извлеченные из сухого карбидного слоя, рассортированные по одному Мефодию ведомым признакам, упакованные для продажи, подготовленные для его непонятных опытов, приговоренные к последней песне в кругу ценителей - все поющие и все безголосые устрицы обратились в прах. Много бы я дал за то, чтобы услышать этот могучий и странный аккорд! Половину всего, что имею, отдал бы - пятьсот целковых. Пятьсот семьдесят четыре с мелочью...
Я опять поймал себя на том, что думаю не о главном, потому что о главном думать боюсь. Хватит заклинаний, сказал я себе, глядя на тело Мефодия. Хватит вранья и пряток от самого себя. Возьми себя в руки и убедись наконец в том, что он действительно мертв. Я взял запястье мертвого друга ("Мертвого! Мертвого!") и честно попытался нащупать пульс.
Пульс был.
Я задохнулся (теперь уже не от вони) и на радостях решил махнуть рукой на свой мочевой пузырь - пусть делает свое дело. Фильтрам всё равно каюк, и вони не прибавится. Но оказалось, что мой мочевой пузырь успел распорядиться сам. Это было жутко смешно. Это был юмор ситуации. Или черный юмор грязной ситуации.
Я хохотал до боли в гортани, желудке, почках и ниже, направляя струю кислорода в разбитую морду друга. Когда-нибудь потом я расскажу ему (у меня будет возможность ему рассказать!) об этой жутко смешной ситуации. А он с непритворно серьёзным видом вынесет свой вердикт: был ли это благородный Черный Юмор, или "похабщина обыкновенная". У него будет возможность вынести свой вердикт!
Но сейчас у него нет такой возможности - и это хорошо. Господи, как это хорошо, что он без сознания, что он хотя бы сейчас не чувствует боли.
8
Я перебрался на водительское место и вырубил фары. Темнее не стало. Я удивился и посмотрел на небо.
Деймос уже оторвался от горизонта и выволок на себе то, что осталось от Последней Звёздной. Но даже полный Деймос во всех его шутовских зеркальных лохмотьях не мог давать столько света... Я осторожно осмотрелся не поворачивая голову, а только скашивая глаза влево и вправо.
Это были прожекторы. Или фары. На турбоциклы опричников ставят очень мощные фары. Они зачем-то осветили меня с трёх сторон, оставляя мне единственный путь: сквозь раздавленный купол.
Мне совсем не хотелось делать то, чего ждут от меня эти ребята... Интересно, видели они или нет, что я уволок оттуда баллон? Знают они, или не знают, что взрыва не будет - даже если ацетилен "самовозгорится"? Осветили, как в цирке...
Ладно, сейчас вам будет цирк.
Я взялся за ключ зажигания и плавненько повернул. В Ханьяне делают очень хорошие тачки. Легкие, изящные, комфортабельные. С бесшумно работающими турбинами... Ребят надо прежде всего удивить: это затормаживает сообразиловку. Мефодия я уложил головой направо. Это надо учесть при маневре.
Продолжая сидеть неподвижно (пускай они сами придумают: от усталости, или от потрясения), я ждал, пока турбины разогреются и наберут полные обороты. Дождался и с места (сожгу сцепление!..) взял сорок пять верст, одновременно закладывая вираж. Ребята, надо полагать, пораскрывали рты за своими щитками из гермостекла, глядя, как я на двух левых колесах аккуратно обогнул останки по крутой параболе, хлопнулся на все четыре и с форсажным ревом устремился к выходу из подковы.
Но ребятами, надо полагать, руководил хороший тактик: на концах подковы он расположил тех, у кого была самая быстрая реакция, и проинструктировал их неожиданным для меня образом. Они не стали хвататься за кобуры и палить мне навстречу парализующими лучами, раскуя наверняка промазать и повыводить из строя своих же. Они тоже форсажно взревели и с двух сторон бросили свои турбоциклы наперерез мне. Наперерез и с упреждением - так, чтобы три наших траектории, встретившись в одной точке, нарисовали стрелку с аварией на конце.
Оказывается, им во что бы ни стало нужно было помять мой красивый синий капот с белым крестом. Но это я сообразил уже потом. А тогда. оглянувшись назад, я поразился их непрофессионализму и восхитился их самоотверженностью.
Цирк продолжался. Два турбоцикла встретились в полутора саженях позади "ханьяна" и слиплись в один чудовищно нерациональный механизм, а седоки, теряя на лету кивера и кислородные маски, крутили встречные сальто в воздухе. Это впечатляло. В мощном контровом свете стремительно удаляющихся фар это было незабываемое зрелище.
Потом позади полыхнуло и стало ещё светлее, чем от фар-прожекторов. Даже зеркальная хламида Деймоса на время поблекла в зареве пожара. И, по компасу кладя свою тачку на курс восток-северо-восток, я искренне молился за ребят: чтобы их не очень сильно опалило, чтобы они успели убраться подальше и чтобы в спешке не забыли тех двоих, кувыркавшихся без кислородных масок. Я не верил, что они пытались убить моего друга. Зачем? Просто им, как и любой полиции в мире, позарез нужен был подозреваемый - и вольно же было мне, подвернувшемуся на эту роль, самому не позаботиться об уликах...
Когда я влетел, наконец, в широкую тень забора и мои фары выхватили из тьмы калитку, я увидел, что слева от неё распахивается незамеченная мною ранее воротина. Прожекторные блики погони уже плясали по верхней кромке забора, поэтому я не стал задумываться.
Воротину придерживал одной рукой стриженый "под горшок" добрый молодец в белой с вышивкой косоворотке навыпуск и полосатых штанах. Гороховый Цербер тоже был здесь и, как бы не вполне доверяя силушке добра молодца, лично подпирал воротину плечом. Пропуская меня, он указал пальцем на мои фары и махнул рукой куда-то вглубь частного владения.
Я выключил фары и в непроглядной тьме (куда подевался Деймос?) медленно двинулся в указанном направлении, пока саженей через пятьдесят не уперся во что-то. Мигнув подфарниками, я увидел, что это была кирпичная стена. Не имитация из силиконового пластика, а настоящие кирпичи из настоящей глины... Оглянувшись, я не увидел забора - только прожекторные лучи над его кромкой. Высокий. в два человеческих роста, забор был полностью затенен от Деймоса кирпичным зданием! Чёрт знает сколько стоит такое количество кирпичей!
Я заглушил турбины и стал ждать. В салоне воняло. На заднём сиденьи неровно и страшно хрипел Мефодий, уже приходящий в сознание.
Минуты через две стало светло: где-то надо мной снаружи зажгли фонарь. Или окно. Рядом объявился Цербер, вжался носом в боковое стекло. Я осветил салон, и несколько мгновений мы смотрели в глаза друг другу, а потом он медленно улыбнулся, обнажив немногочисленные зубы, иззелена-черные от маковой жвачки. Улыбка у него получилась какая-то вынужденная, в ней читались корысть и тщательно подавляемый страх. Впрочем, не все ли равно, из каких побуждений он совершил свой героический поступок. Если ему нужна мзда, он её получит.
Цербер жестом предложил мне выйти из турбокара и отступил от дверцы. Я отрицательно мотнул головой и провел ладонью по лицу, показывая, что у меня нет кислородной маски, а потом кивнул назад, на Мефодия. Цербер снова вжался носом в стекло, вгляделся и очень озаботился лицом.
За забором взвыли и заглохли турбины, и тотчас раздался настоятельный стук в калитку. Цербер даже не повернул головы в ту сторону. Он опять улыбнулся, пошевелил губами (видимо, что-то сказал) и повторил жест.
И тогда до меня наконец дошло, что он стоит снаружи без кислородной маски - дышит, говорит и улыбается!
- Они? - спросил он неожиданно звучным баритоном, едва я распахнул дверцу.
- Это опричники, - ответил я, вылезая наружу и с наслаждением вдыхая удивительно чистый, воздух. - Я, конечно, могу заплатить штраф, если они удовлетворятся штрафом, но мне кажется...
Цербер прервал меня, предостерегающе помахав пальцем, пригнул голову и еле слышно забормотал в ладонь.
- Тогда в гостевой терем, - сказал все тот же баритон. - Распорядись отогнать псов, если сами не уберутся, и разбуди Марьяна. Почему они вместе? Он уже знает?
Цербер опять забормотал.
Я слегка удивился,слышав имя, известное не только в Дальнем Новгороде и не только на Марсе, потому что знал, о каком Марьяне говорит господин Волконогов. Звучный баритон принадлежал, конечно же, ему, а не Церберу.
Марьян-Вихрь был турбогонщик Божьей милостью, не потерпевший ни единой аварии даже на головоломных трассах Восточной Сьерры под Нова-Краковым, и дважды принимавший участие в Ледовых ралли на Ганимеде, куда примерно каждое одиннадцатилетие слетаются лучшие гонщики Земли и Диаспоры. Марьян был там в десять и в шестнадцать лет (19 и 30 земных) - то есть, слишком рано и слишком поздно, чтобы стать победителем. Зато в отличие от многих он сумел вовремя уйти из профессионального спорта и примерно год тому назад, неожиданно для всех, стал личным ездовым господина Волконогова. В Дальнем Новгороде ещё не перестали по этому поводу восхищаться деловой хваткой второго и пожимать плечами в адрес первого.
Я решительно не понимал: зачем будить Марьяна в связи с нашим появлением в усадьбе? Впрочем, это личное дело Марьяна и его работодателя...
Между тем, Цербер закончил бормотать в ладошку и повернулся ко мне.
- Прошу покорно следовать за мной, Андрей Павлович... - проговорил он тем голосом, которого я от него и ждал - глухим и скрипучим. Опять он чего-то боялся и, не заметив, сказал двусмысленность: покорно просит, или мне надлежит покорно следовать?
Я кивнул (отвык разговаривать вне помещений!) и сунулся к задней дверце "ханьяна", но меня вежливо оттеснили набежавшие откуда-то добры молодцы все в тех же форменных косоворотках навыпуск. Они развернули носилки, бережно и сноровисто уложили на них Мефодия, подхватили носилки с четырех сторон и быстрым, профессионально ровным бегом понесли куда-то налево вдоль стены высокого кирпичного здания.
Мы с Цербером медленно двинулись в ту же сторону.
9
Это было не здание. Это была стена. Могучая крепостная стена с раздвоенными зубцами поверху и узкими вертикальными бойницами между ними. Верхушку этой стены я видел много раз, возвращаясь с Пустоши, но издалека и сквозь испарения не узнавал, а вблизи её заслонял забор.
Разумеется, это была всего лишь копия, хотя и превосходная. Нужно было бы продать урановые копи Марсо-Фриско, не говоря уже о Карбидной Пустоши и то вряд ли хватило бы оплатить доставку с Земли хотя бы десяти зубчиков оригинала. К тому же, насколько я помню, археологи успели восстановить не более пятидесяти саженей Стены (тридцать четыре левее Собачьей башни и неполных пятнадцать напротив Георгиевского Спуска) - а усадьба господина Волконогова была обнесена ею по всему периметру.
Но это я узнал потом, когда мы оказались внутри. Стена впечатляла. Мы шли сквозь неё очень долго и почему-то вниз, крутыми лестницами и наклонными сводчатыми коридорами, освещенными редкими тусклыми имитациями факелов в нишах, и не было ни единой двери ни справа, ни слева, но то и дело попадались какие-то заплесневелые тупики самого зловещего вида и запаха... Добры молодцы с носилками куда-то пропали, но меня это не беспокоило: я уже понял, что сплю и вижу сон. Невероятное количество кирпичей, плесень, воздух как над пашней - ничего этого не могло быть на Марсе. Я сплю на переднём сиденьи "ханьяна", скоро проснусь и увижу в нескольких саженях от себя купол Мефодия, совершенно целый. Ещё лучше было бы проснуться в двухкомнатном "люксе" в бельэтаже "Вояжёра". Кстати, пора бы мне оттуда съехать и поискать гостиницу подешевле...
Она была так высока, что двумя их трёх своих пиков насквозь пронзала верхний, коллоидный слой атмосферы, а Северный Шлем был лишь на полверсты ниже края Оврага. С точки же зрения альпинизма, это была не гора, а торчащее недоразумение: пятитысячник, если считать от подошвы, и вершина с отрицательной высотой от среднего уровня поверхности планеты.
И в этом тоже была пренебрежительная Колдунова отстраненность: быть ниже среднего уровня, но возвышаться над миром, живым и смертным...
А может быть, Северный Шлем на закате просто напоминает мне Землю? Он голубой и высокий (но Земля - голубее и выше). Он недостижим для меня (но на Землю я всё же вернусь!..). Он чем-то похож на мою планету - вот и всё его колдовство. Правда, тогда непонятно, чем же он нравится коренным марсианам. Ведь во всем остальном наши вкусы не соприкасаются. Ни вкусы, ни взгляды, ни устремления.
Ну, какие могут быть воззрения и цели у живущих в канаве? Куда им стремиться, если не вон отсюда? И о чем тут мечтать, как не о том, что снаружи? Ан не тут-то было.
Человечий мир Марса, как странная плесень, расползся по дну гигантской четырехтысячеверстной канавы, не помышляя выдираться на поверхность. Он знает: там холодно, пусто и голо. Он лепится и льнет ко дну; к теплу, к рыхлым наносным грунтам. Он шумно дышит и возится под упругим самоштопающимся одеялом их коллоидных газов - реликтом зачаточной планетарной инженерии, когда-то на века сработанным забытыми поколениями первопроходцев. Человечий мир Марса брюзжит, но довольствуется своим убогим существованием, кляня объективные трудности и полагая свое долготерпение героическим. Он поддерживает это существование единственно за счет того, что позволяет глазеть на себя нескромным обитателям иных миров Диаспоры давным-давно обжитых, возделанных, плодоносящих...
Наверное, это звучит оскорбительно для марсиан. Пожалуй, не следует проводить подобные параллели вслух. Но иногда бывает трудно удержаться. Тем более трудно, что за такие параллели здесь не бьют плетьми, не штрафуют и даже не выказывают вам свое неудовольствие. Наоборот, их почему-то называют здесь "сермяжной правдой". Их сладострастно смакуют - как редкий, почти натуральный продукт, Как диковинный овощ отдалённо земного происхождения, сумевший произрасти на местной почве и приобретший неповторимую дальнерусскую горечь, ценимую лишь знатоками. "Сладкий горошек", вышибающий слезы из глаз. Дурманная жвачка из прессованных головок горчайшего мака, от которой лично меня пронесло через все отверстия.
А Петин жует, крепчая духом и телом. И Мефодий не сразу, но тоже привык. И поповна Аглая пожевывает не без удовольствия. И я уж не говорю про самого батюшку, отца Елизара, у которого вся борода в жеваном маке!
Может, и я когда-нибудь стану жевать? Месяц, ну два, ну год - и привыкну? Может, меня для того и держат здесь, чтобы я привыкал. Чтоб, осознав, согласился с возможностью (а там, глядишь, и с неизбежностью) существования в канаве. Вот осознаю, и сразу отпустят. Ведь отпускают они хоть кого-нибудь, не всех же держат. Взять сегодняшнего сухонького интеллигента с разновысокими плечами - он не первый и не последний раз на Марсе, сам говорил. Всё ему тут уже примелькалось, ничто не странно: ни "сладкий горошек", ни поющие устрицы, ни даже битье плетьми с возможным опубличиванием оного... Привыкну, осознаю, соглашусь - и сразу меня отпустят. Силком выдворят. Лети, марсианин, птичкой, распространяй марсианскую жисть на Земле и в Диаспоре!..
Гос-споди, и до чего только не додумаешься во тьме.
А тьма была уже полная - абсолютная тьма обступила меня в турбокаре и мой турбокар. Даже белого креста не видать было на синем капоте, не говоря о бугорках, прыгавших мне по колеса. Но всё-таки я уже трижды переставал трястись и катился по ровному. Значит, с курса не сбился, баранку держу как влитую, твердой рукой, и по четвертой проплешине, последней и самой обширной, не промахнусь. Да и в куполе у Мефодия наверняка что-нибудь светится. Не слишком ярко, чтобы не привлекать опричников, но достаточно заметно для неопытного туриста, заблудшего в чуждой ночи на чужом турбокаре.
Когда под колесами опять стало ровно, я, не меняя курса (рука тверда!), проехал ещё сто сорок саженей по спидометру и остановился. Если бы я ни на сажень не отклонился от курса, я бы смял капотом купол Мефодия и выехал с другой стороны, так как радиус нашей идеально круглой проплешины ровно сто тридцать семь саженей. Но я, разумеется, отклонился, хотя и не более, чем на половину радиуса. Купол стоял либо слева, либо справа от меня и чуть позади.
Вырубив подсветку приборов, я стал всматриваться в черноту за боковыми стёклами салона. Ни за правым, ни за левым стеклом ничего не усматривалось; это меня слегка озадачило. Или Мефодий зачем-то сидит в темноте, или я всё-таки промахнулся и попал не на ту проплешину. Очень сильно промахнулся, версты на две вправо и на три-четыре вперед. Сколько было на спидометре, когда я раскланивался с Гороховым Цербером?.. От калитки до купола почти точно одиннадцать верст, и если бы я тогда посмотрел на спидометр... но я не посмотрел.
Собственно, ничего непоправимого не произошло. Ну, немножко опоздал, ну, слегка заблудился, ну и что?.. Фобос мне, конечно, не помощник. Но минут через сорок ему навстречу, с востока, вынырнет полный Деймос, волоча за собою, как некий диковинный шлейф, зеркальный парус "Луары" - и всё прояснится. Я включил подсветку и посмотрел на часы (не на свои земные, а на марсианские, вмонтированные в панель и снабженные астрономическим указателем). До восхода Деймоса оставалось тридцать восемь минут.
Видимо, на Мефодия нашёл миросозерцательский стих - вот он и решил посидеть в темноте. С ним такое бывает, он вообще странный человек и с трудом вписывается в марсианскую канаву... Или сидел при свете, дожидаясь меня, уснул, а горелка погасла, потому что он не долил воды. Вот я сейчас давану на бибикалку, он услышит и сразу проснется. Но услышать может не только он, поэтому лучше и мне тихо посидеть в темноте тридцать восемь минут. Тридцать семь с половиной.
Я снова вырубил подсветку, заглушил турбины и устроился понеудобнее, чтобы не уснуть, как Мефодий... Тишина была ещё более абсолютной, чем тьма. Мне даже казалось, будто я слышу, как почмокивают и потрескивают бесшумные биологические фильтры, поглощая вкусную углекислоту и сердито отплевываясь кислородом. Умненькая машина, ханьянская, пошлина вдвое больше цены. Не всякий далекоросс может себе позволить такую машину. Всё-то в ней предусмотрено - кроме разве что отсутствия сортира в непосредственной близости. А ведь у меня была такая возможность в космопорту, зря я не воспользовался... И кислородную маску не зарядил. Зато теперь уж точно не усну.
7
Я проснулся, когда не стало никаких сил терпеть.
Мне даже приснилось, что я не вытерпел. Что, надев кислородную маску (во сне баллончик оказался заряженным), я выскочил из "ханьяна", отбежал на несколько шагов и стал мочиться прямо на карбид. Карбид возмущенно всчмокивал, трещал и плевался ацетиленом. Тогда я неосторожно подумал, что ацетилен может самопроизвольно возгореться, и он, разумеется, немедленно вспыхнул, а я проснулся.
Все было в порядке. Я вытерпел и продолжал терпеть.
Поерзав, я кое-как переключил моё восприятие с внутренних ощущений на окружающий мир. Ни тьмы, ни тишины не оказалось и в помине: Деймос на востоке пламенел останками кораблекрушения, почти полный Фобос перевалил зенит (выходит, я проспал больше часа!), а бесшумные фильтры плевались и трещали, как сумасшедшие.
Я их поспешно заблокировал и оживил запасную батарею, а потом стал оглядываться.
Справа не было ничего - то есть, была только ровная белая поверхность проплешины и смутно угадывался её край. Зато слева и чуть позади я сразу обнаружил купол - и сердце у меня екнуло. Было до купола саженей тридцать-сорок, и выглядел он так, будто я действительно сквозь него проехал. Только не на легком "ханьяне", а на тяжёлом краулере.
"Шутки Деймоса... - подумал я и усиленно поморгал. - Игра теней... Дурацкие шутки!" - Я знал, что это не так.
Я запустил турбины и стал разворачиваться. Я ничего не соображал, руки повиновались мне плохо, а турбокар ещё хуже.
Наконец развернувшись, я врубил дальний свет и убедился, что это действительно были останки купола - точно такого же, как у Мефодия. Жутко и бессмысленно изувеченные останки.
Заблокированные фильтры, вместо того, чтобы задохнуться и пребывать в коме, шумно агонизировали. Я отыскал на панели нужную клавишу и утопил, дабы милосердно прикончить их электрошоком. Всё равно они не дотянут до Дальнего Новгорода в таком состоянии... Но то ли что-то было не в порядке в сети, то ли сами фильтры оказались не в меру живучи - треск и чмоканье не прекратились. Ну и мучайтесь, дурни, шут с вами!
Я поймал себя на том, что думаю об испорченных фильтрах лишь для того, чтобы не думать о главном: об останках, лежащих в тридцати саженях от меня.
Что произошло с куполом? И когда это произошло - пока я спал. или раньше? И где Мефодий? Или это всё же не наша проплешина и не его купол?
Мне захотелось притвориться, что это не наша проплешина, что я-таки промахнулся на две версты вправо и на три-четыре вперед. Но я запретил себе это делать. Я знал, что на той, не нашей проплешине все поющие и все безголовые устрицы были выбраны или разрушены четыре года тому назад, и никому нет никакого смысла ставить там купол.
Медленно, гораздо медленнее, чем следовало бы при таких обстоятельствах, я стронул турбокар с места и стал приближаться к перекрученному раздавленному каркасу с обрывками прозрачной пленки на ребрах. И только приблизившись почти вплотную, я понял, что зря умертвил совершенно исправные фильтры в машине моего друга.
Хлюпала, трещала, чавкала, плевалась ацетиленом Карбидная Пустошь. Торопливо, жадно, взахлеб, взрыкивая от жадности и торопливости, пила вино, водные растворы купороса, кислот и щелочей, хренную настойку, "анисовку" и просто воду из продавленных канистр и фляг, из разбитых склянок, пробирок и колб, из накренившегося бидона без крышки, из открытой металлической фляжки со скорпионом на выпуклом, боку, из мятого и опрокинутого ведра. Все это дребезжало и вздрагивало на размягченном, с лопающимися пузырями карбиде, а особенно сильно доставалось ведру: как заводная игрушка с неистощимой пружиной, оно каталось по кругу, подпрыгивая, гремя и махая полуоторванной дужкой.
А посреди этого разора лежал, обнимая левой рукой кислородный баллон, изувеченный человек с кровавой маской вместо лица, и Карбидная Пустошь пила из него кровь. Это был Мефодий Щагин, мой однофамилец и почти ровесник, странный человек среди марсиан, единственный человек на Марсе, которого я мог назвать своим другом. Это был, несомненно, он, потому что на нём был выцветший, видавший виды комбинезон "под звездолетчика" с эмблемой Матери-Земли на левом рукаве: светло-зеленым листиком клевера в коричневом круге. В Дальней Руси никто, кроме Мефодия, не носил таких комбинезонов, они вышли из моды лет пятнадцать тому назад.
Мефодий Щагин был очень странным человеком - и, по всей вероятности, уже мертвым...
У меня под ногами хрустело, плескалось и погромыхивало, и какие-то серые хлопья липли к ботинкам и гачам, когда я, увязая в мокром карбиде и то и дело теряя сознание, волок Мефодия к распахнутой дверце "ханьяна". А до этого мне пришлось отрывать его скрюченные пальцы от вентиля кислородного баллона. Я отрывал их целую вечность, и за эту вечность терял сознание как минимум дважды. Мне казалось, что мои черепные кости трещат и раздвигаются по швам от ацетиленового угара.
На полпути к распахнутой дверце (целых семь саженей была длина пути, а ближе я не рискнул подъехать, помня самовозгорание ацетилена во сне) я понял, зачем он сжимал этот чёртов вентиль. "Перед смертью не надышишься!" - сказал я мертвому другу. И закашлялся так, что боль от кашля прожгла меня насквозь, от гортани до переполненного мочевого пузыря. Это было как наказание за черный юмор, но я не раскаялся, помня, что Мефодий при жизни любил черный юмор и решительно отделял его от юмора грязного и от "похабщины обыкновенной". Правда, не всегда можно было понять, какими критериями он руководствовался, решительно отделяя.
Я положил его кровавой маской к небу на полпути к тачке и налегке вернулся к баллону. Ползком, сжимая голову ладонями, потому что голова была тяжёлая, как баллон, и череп уже раскрывался, как перезрелый бутон тюльпана. Баллон оказался почти полным, и я в три обжигающих вдоха прочистил легкие и сдвинул обратно лепестки моего черепа. Но вот шланг у баллона был короток - не стоило и пытаться дотянуть его до Мефодия. Да ему уже и не надо...
Сделав ещё один глубокий вдох, я, уже не переводя дыхания, доволок Мефодия до тачки, уложил на заднее сиденье, врубил продув салона, вышел и, захлопнув дверцы, бегом вернулся к баллону. Он-таки был тяжёл. На семи саженях пути я раз пятнадцать приложился к шлангу. Но и с баллоном я в конце концов справился, доволок и свалил его на пол машины, под сиденье с трупом. Забрался сам, захлопнул дверцы уже изнутри и стал дышать. Из шланга. Потому что и сам я, и мертвый Мефодий ("Мертвый! Мертвый!" - я повторял это, как заклинание, и старался поверить: если поверю, случится наоборот...) - и мертвый Мефодий, и сиденья, и пол, и даже стёкла салона были в мокром карбиде. Даже серые хлопья, налипшие на мои гачи, потрескивали, и от них несло.
Надо было вычистить и выбросить из машины всю эту мерзость. Потому что запасные, маломощные фильтры уже захлебывались от переедания, набрасываясь набрасываясь на вкуснятину, которую мы наволокли в салон; а основные фильтры я сам ни за что ни про что убил. И ещё хлопья эти гадостные расползаются под пальцами и никак не хотят отделяться от штанов.
Я наконец понял, что это были за хлопья. Это была гигроскопическая пена, употребляемая Мефодием для упаковки марсианских устриц. Надо полагать, что все они, искусно и бережно извлеченные из сухого карбидного слоя, рассортированные по одному Мефодию ведомым признакам, упакованные для продажи, подготовленные для его непонятных опытов, приговоренные к последней песне в кругу ценителей - все поющие и все безголосые устрицы обратились в прах. Много бы я дал за то, чтобы услышать этот могучий и странный аккорд! Половину всего, что имею, отдал бы - пятьсот целковых. Пятьсот семьдесят четыре с мелочью...
Я опять поймал себя на том, что думаю не о главном, потому что о главном думать боюсь. Хватит заклинаний, сказал я себе, глядя на тело Мефодия. Хватит вранья и пряток от самого себя. Возьми себя в руки и убедись наконец в том, что он действительно мертв. Я взял запястье мертвого друга ("Мертвого! Мертвого!") и честно попытался нащупать пульс.
Пульс был.
Я задохнулся (теперь уже не от вони) и на радостях решил махнуть рукой на свой мочевой пузырь - пусть делает свое дело. Фильтрам всё равно каюк, и вони не прибавится. Но оказалось, что мой мочевой пузырь успел распорядиться сам. Это было жутко смешно. Это был юмор ситуации. Или черный юмор грязной ситуации.
Я хохотал до боли в гортани, желудке, почках и ниже, направляя струю кислорода в разбитую морду друга. Когда-нибудь потом я расскажу ему (у меня будет возможность ему рассказать!) об этой жутко смешной ситуации. А он с непритворно серьёзным видом вынесет свой вердикт: был ли это благородный Черный Юмор, или "похабщина обыкновенная". У него будет возможность вынести свой вердикт!
Но сейчас у него нет такой возможности - и это хорошо. Господи, как это хорошо, что он без сознания, что он хотя бы сейчас не чувствует боли.
8
Я перебрался на водительское место и вырубил фары. Темнее не стало. Я удивился и посмотрел на небо.
Деймос уже оторвался от горизонта и выволок на себе то, что осталось от Последней Звёздной. Но даже полный Деймос во всех его шутовских зеркальных лохмотьях не мог давать столько света... Я осторожно осмотрелся не поворачивая голову, а только скашивая глаза влево и вправо.
Это были прожекторы. Или фары. На турбоциклы опричников ставят очень мощные фары. Они зачем-то осветили меня с трёх сторон, оставляя мне единственный путь: сквозь раздавленный купол.
Мне совсем не хотелось делать то, чего ждут от меня эти ребята... Интересно, видели они или нет, что я уволок оттуда баллон? Знают они, или не знают, что взрыва не будет - даже если ацетилен "самовозгорится"? Осветили, как в цирке...
Ладно, сейчас вам будет цирк.
Я взялся за ключ зажигания и плавненько повернул. В Ханьяне делают очень хорошие тачки. Легкие, изящные, комфортабельные. С бесшумно работающими турбинами... Ребят надо прежде всего удивить: это затормаживает сообразиловку. Мефодия я уложил головой направо. Это надо учесть при маневре.
Продолжая сидеть неподвижно (пускай они сами придумают: от усталости, или от потрясения), я ждал, пока турбины разогреются и наберут полные обороты. Дождался и с места (сожгу сцепление!..) взял сорок пять верст, одновременно закладывая вираж. Ребята, надо полагать, пораскрывали рты за своими щитками из гермостекла, глядя, как я на двух левых колесах аккуратно обогнул останки по крутой параболе, хлопнулся на все четыре и с форсажным ревом устремился к выходу из подковы.
Но ребятами, надо полагать, руководил хороший тактик: на концах подковы он расположил тех, у кого была самая быстрая реакция, и проинструктировал их неожиданным для меня образом. Они не стали хвататься за кобуры и палить мне навстречу парализующими лучами, раскуя наверняка промазать и повыводить из строя своих же. Они тоже форсажно взревели и с двух сторон бросили свои турбоциклы наперерез мне. Наперерез и с упреждением - так, чтобы три наших траектории, встретившись в одной точке, нарисовали стрелку с аварией на конце.
Оказывается, им во что бы ни стало нужно было помять мой красивый синий капот с белым крестом. Но это я сообразил уже потом. А тогда. оглянувшись назад, я поразился их непрофессионализму и восхитился их самоотверженностью.
Цирк продолжался. Два турбоцикла встретились в полутора саженях позади "ханьяна" и слиплись в один чудовищно нерациональный механизм, а седоки, теряя на лету кивера и кислородные маски, крутили встречные сальто в воздухе. Это впечатляло. В мощном контровом свете стремительно удаляющихся фар это было незабываемое зрелище.
Потом позади полыхнуло и стало ещё светлее, чем от фар-прожекторов. Даже зеркальная хламида Деймоса на время поблекла в зареве пожара. И, по компасу кладя свою тачку на курс восток-северо-восток, я искренне молился за ребят: чтобы их не очень сильно опалило, чтобы они успели убраться подальше и чтобы в спешке не забыли тех двоих, кувыркавшихся без кислородных масок. Я не верил, что они пытались убить моего друга. Зачем? Просто им, как и любой полиции в мире, позарез нужен был подозреваемый - и вольно же было мне, подвернувшемуся на эту роль, самому не позаботиться об уликах...
Когда я влетел, наконец, в широкую тень забора и мои фары выхватили из тьмы калитку, я увидел, что слева от неё распахивается незамеченная мною ранее воротина. Прожекторные блики погони уже плясали по верхней кромке забора, поэтому я не стал задумываться.
Воротину придерживал одной рукой стриженый "под горшок" добрый молодец в белой с вышивкой косоворотке навыпуск и полосатых штанах. Гороховый Цербер тоже был здесь и, как бы не вполне доверяя силушке добра молодца, лично подпирал воротину плечом. Пропуская меня, он указал пальцем на мои фары и махнул рукой куда-то вглубь частного владения.
Я выключил фары и в непроглядной тьме (куда подевался Деймос?) медленно двинулся в указанном направлении, пока саженей через пятьдесят не уперся во что-то. Мигнув подфарниками, я увидел, что это была кирпичная стена. Не имитация из силиконового пластика, а настоящие кирпичи из настоящей глины... Оглянувшись, я не увидел забора - только прожекторные лучи над его кромкой. Высокий. в два человеческих роста, забор был полностью затенен от Деймоса кирпичным зданием! Чёрт знает сколько стоит такое количество кирпичей!
Я заглушил турбины и стал ждать. В салоне воняло. На заднём сиденьи неровно и страшно хрипел Мефодий, уже приходящий в сознание.
Минуты через две стало светло: где-то надо мной снаружи зажгли фонарь. Или окно. Рядом объявился Цербер, вжался носом в боковое стекло. Я осветил салон, и несколько мгновений мы смотрели в глаза друг другу, а потом он медленно улыбнулся, обнажив немногочисленные зубы, иззелена-черные от маковой жвачки. Улыбка у него получилась какая-то вынужденная, в ней читались корысть и тщательно подавляемый страх. Впрочем, не все ли равно, из каких побуждений он совершил свой героический поступок. Если ему нужна мзда, он её получит.
Цербер жестом предложил мне выйти из турбокара и отступил от дверцы. Я отрицательно мотнул головой и провел ладонью по лицу, показывая, что у меня нет кислородной маски, а потом кивнул назад, на Мефодия. Цербер снова вжался носом в стекло, вгляделся и очень озаботился лицом.
За забором взвыли и заглохли турбины, и тотчас раздался настоятельный стук в калитку. Цербер даже не повернул головы в ту сторону. Он опять улыбнулся, пошевелил губами (видимо, что-то сказал) и повторил жест.
И тогда до меня наконец дошло, что он стоит снаружи без кислородной маски - дышит, говорит и улыбается!
- Они? - спросил он неожиданно звучным баритоном, едва я распахнул дверцу.
- Это опричники, - ответил я, вылезая наружу и с наслаждением вдыхая удивительно чистый, воздух. - Я, конечно, могу заплатить штраф, если они удовлетворятся штрафом, но мне кажется...
Цербер прервал меня, предостерегающе помахав пальцем, пригнул голову и еле слышно забормотал в ладонь.
- Тогда в гостевой терем, - сказал все тот же баритон. - Распорядись отогнать псов, если сами не уберутся, и разбуди Марьяна. Почему они вместе? Он уже знает?
Цербер опять забормотал.
Я слегка удивился,слышав имя, известное не только в Дальнем Новгороде и не только на Марсе, потому что знал, о каком Марьяне говорит господин Волконогов. Звучный баритон принадлежал, конечно же, ему, а не Церберу.
Марьян-Вихрь был турбогонщик Божьей милостью, не потерпевший ни единой аварии даже на головоломных трассах Восточной Сьерры под Нова-Краковым, и дважды принимавший участие в Ледовых ралли на Ганимеде, куда примерно каждое одиннадцатилетие слетаются лучшие гонщики Земли и Диаспоры. Марьян был там в десять и в шестнадцать лет (19 и 30 земных) - то есть, слишком рано и слишком поздно, чтобы стать победителем. Зато в отличие от многих он сумел вовремя уйти из профессионального спорта и примерно год тому назад, неожиданно для всех, стал личным ездовым господина Волконогова. В Дальнем Новгороде ещё не перестали по этому поводу восхищаться деловой хваткой второго и пожимать плечами в адрес первого.
Я решительно не понимал: зачем будить Марьяна в связи с нашим появлением в усадьбе? Впрочем, это личное дело Марьяна и его работодателя...
Между тем, Цербер закончил бормотать в ладошку и повернулся ко мне.
- Прошу покорно следовать за мной, Андрей Павлович... - проговорил он тем голосом, которого я от него и ждал - глухим и скрипучим. Опять он чего-то боялся и, не заметив, сказал двусмысленность: покорно просит, или мне надлежит покорно следовать?
Я кивнул (отвык разговаривать вне помещений!) и сунулся к задней дверце "ханьяна", но меня вежливо оттеснили набежавшие откуда-то добры молодцы все в тех же форменных косоворотках навыпуск. Они развернули носилки, бережно и сноровисто уложили на них Мефодия, подхватили носилки с четырех сторон и быстрым, профессионально ровным бегом понесли куда-то налево вдоль стены высокого кирпичного здания.
Мы с Цербером медленно двинулись в ту же сторону.
9
Это было не здание. Это была стена. Могучая крепостная стена с раздвоенными зубцами поверху и узкими вертикальными бойницами между ними. Верхушку этой стены я видел много раз, возвращаясь с Пустоши, но издалека и сквозь испарения не узнавал, а вблизи её заслонял забор.
Разумеется, это была всего лишь копия, хотя и превосходная. Нужно было бы продать урановые копи Марсо-Фриско, не говоря уже о Карбидной Пустоши и то вряд ли хватило бы оплатить доставку с Земли хотя бы десяти зубчиков оригинала. К тому же, насколько я помню, археологи успели восстановить не более пятидесяти саженей Стены (тридцать четыре левее Собачьей башни и неполных пятнадцать напротив Георгиевского Спуска) - а усадьба господина Волконогова была обнесена ею по всему периметру.
Но это я узнал потом, когда мы оказались внутри. Стена впечатляла. Мы шли сквозь неё очень долго и почему-то вниз, крутыми лестницами и наклонными сводчатыми коридорами, освещенными редкими тусклыми имитациями факелов в нишах, и не было ни единой двери ни справа, ни слева, но то и дело попадались какие-то заплесневелые тупики самого зловещего вида и запаха... Добры молодцы с носилками куда-то пропали, но меня это не беспокоило: я уже понял, что сплю и вижу сон. Невероятное количество кирпичей, плесень, воздух как над пашней - ничего этого не могло быть на Марсе. Я сплю на переднём сиденьи "ханьяна", скоро проснусь и увижу в нескольких саженях от себя купол Мефодия, совершенно целый. Ещё лучше было бы проснуться в двухкомнатном "люксе" в бельэтаже "Вояжёра". Кстати, пора бы мне оттуда съехать и поискать гостиницу подешевле...