Страница:
Когда Нанехак думала об Ушакове в минуты близости с мужем, она дивилась этому, но постепенно как-то смирилась, привыкла, услышав от несчастной сестры признание, что та мысленно давным-давно живет с другим мужчиной.
Апар наконец отодвинул свое разгоряченное тело, Нанехак с облегчением вздохнула, отвернулась и сделала вид, что задремала, хотя в голове по-прежнему теснились мысли, не давая ей уснуть, назойливо вторгаясь в самое сердце. Подобно летним комарам, они жалили, отвлекая от сна и вызывая видения.
Интересно, думает ли о другом мужчине жена русского? Или в этом они не похожи на эскимосских женщин? По своему физическому строению, Нанехак убедилась в этом в бане, куда их позвал сам русский умилык, они ничем от эскимосок не отличаются. В баню тогда Нанехак попала впервые, и казалось, обилие горячей воды, мыло, обжигающий пар должны были произвести самое сильное впечатление, но больше всего ее удивила схожесть русских и эскимосских женщин.
Из эскимосок отважились пойти в баню только Нанехак с сестрой, и за эту смелость Ушаков наградил их матерчатой одеждой, которую, как объяснили русские женщины, следовало носить прямо на теле. Но к этому трудно было привыкнуть. Ведь кэркэр или же меховая кухлянка от долгой и постоянной носки так притираются к телу, что перестаешь ощущать оленью мездру, пропитанную собственным потом, а когда между ней и телом оказывается ткань, ничего хорошего, кроме постоянного зуда, не чувствуешь. Нанехак сняла свое белье на следующий же день после бани и больше не надевала.
Из многих размышлений, предшествующих сонному забытью, Нанехак больше всего любила мысли о будущем. Это объяснялось тем, что Ушаков пи о чем другом не говорил с таким воодушевлением, как о новой жизни.
Нельзя сказать, что в Урилыке совсем не думали и не говорили о будущем. Но те думы и разговоры чаще всего были вызваны тревогой накануне голодной зимы, ожиданием какой-то беды или надеждами на хорошую добычу. Самой сильной и постоянной мечтой была мечта наесться досыта и хотя бы на некоторое время забыть о еде. Зимой, когда кончался жир и мех полога покрывался изморозью, мечта о тепле не давала уснуть в ледяной постели.
Здесь еды было вдоволь, и в ярангах не угасали щедро заправленные моржовым и нерпичьим жиром каменные жирники. Пожалуй, впервые спокойно и уверенно люди ждали приближения зимы. Нанехак тщательно утеплила зимний полог, обложив его матами из сухой тундровой травы. Эту траву потом можно будет подкладывать в обувь под меховые чулки.
Здесь, на острове, сбылись главные мечты жителей Урилыка. Но видно, человек так уж устроен: удовлетворив одно, он тут же начинает задумываться о другом. Вдруг возникают потребности, о которых еще вчера никто и не помышлял. Таян, разумный и добычливый, теперь только и говорил о том, как бы приобрести музыкальный ящик-патефон, чтобы наслаждаться русскими песнями. Некоторые женщины, еще недавно довольствовавшиеся одной камлейкой, заимели по две, а иные и по три – ведь ткань можно было выписать в счет будущей добычи.
Нанехак мечтала о будущей жизни, пример которой был совсем недалеко от ее яранги, на невысоком бугре, в длинном бревенчатом доме, полном незнакомых запахов, звуков и разговоров.
Однажды она изловчилась и сумела рассмотреть тамошние постели, которые мало того, что располагались на высоких подставках-кроватях, но еще и состояли из нескольких слоев, но самое большое ее изумление вызвали белые простыни, так расточительно постеленные на совершенно чистый полосатый матрас. Голова спящего на такой постели тонула в мягкой подушке, и трудно было представить, как можно заснуть в таком неудобном, неловком положении, не чувствуя ухом твердого бревна-изголовья, отполированного до блеска. Даже способ еды должен измениться у эскимосов: продолговатое деревянное блюдо сменят тарелки; надо наловчиться брать твердую пищу вилкой и при этом сидеть на высоком табурете, подобно птице на крутом скалистом склоне.
Умом Нанехак понимала, что в будущей жизни эти внешние признаки новизны будут не самыми главными, но почему-то чаще всего думалось именно о них, а не о той возможности самим управлять жизнью, о какой не раз говорил Ушаков.
Болезненное любопытство вызывали действия русского врача Савенко, с виду совершенно обыкновенного человека. Немногие пока отваживались у него лечиться, лишь самые смелые, да и то только и каких-то незначительных случаях. Когда кто-то заболевал всерьез, обращались к своим врачевателям, однако делая это тайком от русских.
Вообще то, что раньше, в Урилыке, было всегда на виду, соблюдение извечных обычаев, исполнение обрядов, камлания, лечение больных, – теперь по возможности скрывалось, делалось тайно и осторожно.
В пологе от дыхания спящих мужчин стало душно, и Нанехак высунула голову в чоттагин. В размышлениях о будущем эта возможность глотнуть свежего воздуха в древнем эскимосском жилище, которая будет утрачена в деревянном доме, казалась самой дорогой потерей: ведь когда станет душно в комнате, чтобы дотянуться до форточки, надо встать на высокий табурет. Не будешь ведь так поступать каждый раз, да еще ночью, если тебе вдруг захочется подышать свежим воздухом.
Собаки, почуяв человека, придвинулись ближе, и самый крайний щепок лизнул шершавым языком лицо Нанехак.
Тишина плотным меховым пологом окутала маленькое поселение острова. Даже скованное льдами море молчало.
Нанехак не сразу сообразила, в чем дело. Сначала она почувствовала, как, тронутая чьей-то рукой, всколыхнулась передняя занавесь полога, потом скорее ощутила, нежели увидела, как зашевелился отец и тоже высунул голову в чоттагин. Он не заметил дочери, очевидно считая, что она давно спит. Откашлявшись, Иерок несколько раз глубоко вздохнул, и Нанехак подумала, как все-таки одряхлел отец, с тех пор как проводил год назад в последний путь свою жену. В сущности, он остался совершенно один, ему не с кем стало делиться своим сокровенным, тем, о чем не скажешь никому, кроме жены, с которой прожил душа в душу целую жизнь.
Покряхтев, Иерок зашуршал кисетом, потом спичечным коробком и запалил трубку. Нанехак затаила дыхание, боясь, что отец увидит ее. Но Иерок не поворачивал головы в ее сторону. Он молча и сосредоточенно курил, изредка глубоко вздыхая и бормоча какие-то непонятные дочери слова. Выкурив трубку, он не убрал голову в полог, а неожиданно простонал:
– О, почему я один должен нести тяжесть вины за покинутую нами землю, за тех богов, которые остались нынче неухоженными и некормлеными в пустом Урилыке?..
Иерок старался сдерживать свой голос, но в тишине чоттагина каждое слово слышалось ясно и отчетливо.
– Я готов на все, лишь бы люди не разочаровались, переехав сюда. Хочешь, возьми меня в жертву, всю мою жизнь вместе с теплой плотью, красной горячей кровью, седыми волосами и дыханием моим?
Голос отца казался чужим, словно говорил не он, а кто-то другой, оказавшийся вдруг в яранге. Он часто прерывался волнением и тяжелым дыханием.
– Не должно случиться так, что кто-то будет страдать из-за меня… Ведь уговорил людей я, только я, и никто иной. Почему вы не отзываетесь на мои призывы, почему остаетесь глухими на все мои заклинания? Может быть, я недостоин вас, тех, кто здесь всегда был хозяином и теперь недоволен нашим вторжением?.. Но ведь тут и раньше жили люди…
Иерок, видно, вспомнил о том, что Апар наконец обнаружил оленьи следы: он нашел в глубине острова, в долине небольшой речушки, текущей к южному берегу, почти окаменевшие оленьи орешки. Значит, здесь были олени, были… Значит, они могут быть здесь и в будущем…
Иерок выполз из полога, продолжая шептать заклинания. Запалив смоченный моржовым жиром мох в каменной плошке, он достал свой старинный родовой бубен и выскользнул из яранги.
Нанехак не знала, что делать. Отец вышел в стужу в одной ночной набедренной повязке из вытертого пыжика, босиком. Не повредился ли он умом?
Она растолкала спящего Апара.
– Что случилось? – встревожился тот.
– Послушай…
Нанехак затаила дыхание и вцепилась рукой в потное, маслянистое плечо мужа.
С улицы доносились быстрые, частые шаги. Свежевыпавший снег поскрипывал под босыми ногами, и, представив себе это, Нанехак невольно вздрогнула.
– Кто это? – испуганно спросил Апар.
– Отец…
– Чего ему вздумалось выходить среди ночи? Разве в пологе нет ночной посуды?
Внушительный сосуд, сплетенный из коры никогда не виданного, не растущего на Чукотке дерева и плотно сшитый тонким лахтачьим ремнем, стоял неподалеку от жирника.
– Слышишь?
Пение походило на завывание поднимающегося в ночи ветра, и, если бы Нанехак не видела собственными глазами выходящего из яранги отца, она бы так и подумала – начинается ночная буря, которая к утру взвихрит выпавший снег и закрутит первую пургу.
Порой монотонное пение прерывалось негромкими ударами в бубен, и из этого можно было заключить, что Иерок не хочет привлекать к себе внимания. Удивительно было и то, что ни одна собака не залаяла, не подняла вой, словно понимая важность и святость действий старого эскимоса.
– Он может замерзнуть, – забеспокоилась Нанехак. – Он вышел в одной набедренной повязке.
– Когда ему станет холодно, он вернется, – успокоил жену Апар.
Но тревога в душе Нанехак не проходила, и она едва удерживала себя, чтобы не выскочить из яранги и не окликнуть отца.
Некоторое время спустя послышались шаги, и Иерок вошел в чоттагин. Нанехак и Апар тотчас убрали головы и затаили дыхание: пусть отец не знает, что они слышали его.
Убрав бубен и погасив фитилек жирника, Иерок забрался в полог, наполнив тесное спальное помещение морозным духом и запахом свежего снега. От отца повеяло таким холодом, словно в жилище вошел не живой человек, а ледяная глыба.
Поворочавшись на оленьей постели, Иерок затих.
Нанехак чутко прислушивалась к его дыханию, ожидая, что отца сейчас начнет бить дрожь. Но ничего подобного не случилось. Будто Иерок пришел из летней теплой ночи.
Только время от времени он тяжко вздыхал и продолжал бормотать что-то невразумительное, непонятное, уходящее в надвигающийся сон, в который постепенно погружалась и сама Нанехак.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Апар наконец отодвинул свое разгоряченное тело, Нанехак с облегчением вздохнула, отвернулась и сделала вид, что задремала, хотя в голове по-прежнему теснились мысли, не давая ей уснуть, назойливо вторгаясь в самое сердце. Подобно летним комарам, они жалили, отвлекая от сна и вызывая видения.
Интересно, думает ли о другом мужчине жена русского? Или в этом они не похожи на эскимосских женщин? По своему физическому строению, Нанехак убедилась в этом в бане, куда их позвал сам русский умилык, они ничем от эскимосок не отличаются. В баню тогда Нанехак попала впервые, и казалось, обилие горячей воды, мыло, обжигающий пар должны были произвести самое сильное впечатление, но больше всего ее удивила схожесть русских и эскимосских женщин.
Из эскимосок отважились пойти в баню только Нанехак с сестрой, и за эту смелость Ушаков наградил их матерчатой одеждой, которую, как объяснили русские женщины, следовало носить прямо на теле. Но к этому трудно было привыкнуть. Ведь кэркэр или же меховая кухлянка от долгой и постоянной носки так притираются к телу, что перестаешь ощущать оленью мездру, пропитанную собственным потом, а когда между ней и телом оказывается ткань, ничего хорошего, кроме постоянного зуда, не чувствуешь. Нанехак сняла свое белье на следующий же день после бани и больше не надевала.
Из многих размышлений, предшествующих сонному забытью, Нанехак больше всего любила мысли о будущем. Это объяснялось тем, что Ушаков пи о чем другом не говорил с таким воодушевлением, как о новой жизни.
Нельзя сказать, что в Урилыке совсем не думали и не говорили о будущем. Но те думы и разговоры чаще всего были вызваны тревогой накануне голодной зимы, ожиданием какой-то беды или надеждами на хорошую добычу. Самой сильной и постоянной мечтой была мечта наесться досыта и хотя бы на некоторое время забыть о еде. Зимой, когда кончался жир и мех полога покрывался изморозью, мечта о тепле не давала уснуть в ледяной постели.
Здесь еды было вдоволь, и в ярангах не угасали щедро заправленные моржовым и нерпичьим жиром каменные жирники. Пожалуй, впервые спокойно и уверенно люди ждали приближения зимы. Нанехак тщательно утеплила зимний полог, обложив его матами из сухой тундровой травы. Эту траву потом можно будет подкладывать в обувь под меховые чулки.
Здесь, на острове, сбылись главные мечты жителей Урилыка. Но видно, человек так уж устроен: удовлетворив одно, он тут же начинает задумываться о другом. Вдруг возникают потребности, о которых еще вчера никто и не помышлял. Таян, разумный и добычливый, теперь только и говорил о том, как бы приобрести музыкальный ящик-патефон, чтобы наслаждаться русскими песнями. Некоторые женщины, еще недавно довольствовавшиеся одной камлейкой, заимели по две, а иные и по три – ведь ткань можно было выписать в счет будущей добычи.
Нанехак мечтала о будущей жизни, пример которой был совсем недалеко от ее яранги, на невысоком бугре, в длинном бревенчатом доме, полном незнакомых запахов, звуков и разговоров.
Однажды она изловчилась и сумела рассмотреть тамошние постели, которые мало того, что располагались на высоких подставках-кроватях, но еще и состояли из нескольких слоев, но самое большое ее изумление вызвали белые простыни, так расточительно постеленные на совершенно чистый полосатый матрас. Голова спящего на такой постели тонула в мягкой подушке, и трудно было представить, как можно заснуть в таком неудобном, неловком положении, не чувствуя ухом твердого бревна-изголовья, отполированного до блеска. Даже способ еды должен измениться у эскимосов: продолговатое деревянное блюдо сменят тарелки; надо наловчиться брать твердую пищу вилкой и при этом сидеть на высоком табурете, подобно птице на крутом скалистом склоне.
Умом Нанехак понимала, что в будущей жизни эти внешние признаки новизны будут не самыми главными, но почему-то чаще всего думалось именно о них, а не о той возможности самим управлять жизнью, о какой не раз говорил Ушаков.
Болезненное любопытство вызывали действия русского врача Савенко, с виду совершенно обыкновенного человека. Немногие пока отваживались у него лечиться, лишь самые смелые, да и то только и каких-то незначительных случаях. Когда кто-то заболевал всерьез, обращались к своим врачевателям, однако делая это тайком от русских.
Вообще то, что раньше, в Урилыке, было всегда на виду, соблюдение извечных обычаев, исполнение обрядов, камлания, лечение больных, – теперь по возможности скрывалось, делалось тайно и осторожно.
В пологе от дыхания спящих мужчин стало душно, и Нанехак высунула голову в чоттагин. В размышлениях о будущем эта возможность глотнуть свежего воздуха в древнем эскимосском жилище, которая будет утрачена в деревянном доме, казалась самой дорогой потерей: ведь когда станет душно в комнате, чтобы дотянуться до форточки, надо встать на высокий табурет. Не будешь ведь так поступать каждый раз, да еще ночью, если тебе вдруг захочется подышать свежим воздухом.
Собаки, почуяв человека, придвинулись ближе, и самый крайний щепок лизнул шершавым языком лицо Нанехак.
Тишина плотным меховым пологом окутала маленькое поселение острова. Даже скованное льдами море молчало.
Нанехак не сразу сообразила, в чем дело. Сначала она почувствовала, как, тронутая чьей-то рукой, всколыхнулась передняя занавесь полога, потом скорее ощутила, нежели увидела, как зашевелился отец и тоже высунул голову в чоттагин. Он не заметил дочери, очевидно считая, что она давно спит. Откашлявшись, Иерок несколько раз глубоко вздохнул, и Нанехак подумала, как все-таки одряхлел отец, с тех пор как проводил год назад в последний путь свою жену. В сущности, он остался совершенно один, ему не с кем стало делиться своим сокровенным, тем, о чем не скажешь никому, кроме жены, с которой прожил душа в душу целую жизнь.
Покряхтев, Иерок зашуршал кисетом, потом спичечным коробком и запалил трубку. Нанехак затаила дыхание, боясь, что отец увидит ее. Но Иерок не поворачивал головы в ее сторону. Он молча и сосредоточенно курил, изредка глубоко вздыхая и бормоча какие-то непонятные дочери слова. Выкурив трубку, он не убрал голову в полог, а неожиданно простонал:
– О, почему я один должен нести тяжесть вины за покинутую нами землю, за тех богов, которые остались нынче неухоженными и некормлеными в пустом Урилыке?..
Иерок старался сдерживать свой голос, но в тишине чоттагина каждое слово слышалось ясно и отчетливо.
– Я готов на все, лишь бы люди не разочаровались, переехав сюда. Хочешь, возьми меня в жертву, всю мою жизнь вместе с теплой плотью, красной горячей кровью, седыми волосами и дыханием моим?
Голос отца казался чужим, словно говорил не он, а кто-то другой, оказавшийся вдруг в яранге. Он часто прерывался волнением и тяжелым дыханием.
– Не должно случиться так, что кто-то будет страдать из-за меня… Ведь уговорил людей я, только я, и никто иной. Почему вы не отзываетесь на мои призывы, почему остаетесь глухими на все мои заклинания? Может быть, я недостоин вас, тех, кто здесь всегда был хозяином и теперь недоволен нашим вторжением?.. Но ведь тут и раньше жили люди…
Иерок, видно, вспомнил о том, что Апар наконец обнаружил оленьи следы: он нашел в глубине острова, в долине небольшой речушки, текущей к южному берегу, почти окаменевшие оленьи орешки. Значит, здесь были олени, были… Значит, они могут быть здесь и в будущем…
Иерок выполз из полога, продолжая шептать заклинания. Запалив смоченный моржовым жиром мох в каменной плошке, он достал свой старинный родовой бубен и выскользнул из яранги.
Нанехак не знала, что делать. Отец вышел в стужу в одной ночной набедренной повязке из вытертого пыжика, босиком. Не повредился ли он умом?
Она растолкала спящего Апара.
– Что случилось? – встревожился тот.
– Послушай…
Нанехак затаила дыхание и вцепилась рукой в потное, маслянистое плечо мужа.
С улицы доносились быстрые, частые шаги. Свежевыпавший снег поскрипывал под босыми ногами, и, представив себе это, Нанехак невольно вздрогнула.
– Кто это? – испуганно спросил Апар.
– Отец…
– Чего ему вздумалось выходить среди ночи? Разве в пологе нет ночной посуды?
Внушительный сосуд, сплетенный из коры никогда не виданного, не растущего на Чукотке дерева и плотно сшитый тонким лахтачьим ремнем, стоял неподалеку от жирника.
– Слышишь?
Пение походило на завывание поднимающегося в ночи ветра, и, если бы Нанехак не видела собственными глазами выходящего из яранги отца, она бы так и подумала – начинается ночная буря, которая к утру взвихрит выпавший снег и закрутит первую пургу.
Порой монотонное пение прерывалось негромкими ударами в бубен, и из этого можно было заключить, что Иерок не хочет привлекать к себе внимания. Удивительно было и то, что ни одна собака не залаяла, не подняла вой, словно понимая важность и святость действий старого эскимоса.
– Он может замерзнуть, – забеспокоилась Нанехак. – Он вышел в одной набедренной повязке.
– Когда ему станет холодно, он вернется, – успокоил жену Апар.
Но тревога в душе Нанехак не проходила, и она едва удерживала себя, чтобы не выскочить из яранги и не окликнуть отца.
Сквозь песнопение и слабое рокотание бубна доносилось поскрипывание сухого, колючего снега, отдававшееся болью в душе Нанехак.
Когда позовете меня, роптать не буду
И принесу себя в жертву Всем,
От кого зависит спокойствие и жизнь на острове…
Я позвал своих земляков, обещав им сытость, тепло.
И все это они получили…
Но мы не знаем здешних богов и в тревоге
За будущее, за детей своих беспокоимся…
Когда позовете меня, роптать не буду
И принесу себя в жертву…
Некоторое время спустя послышались шаги, и Иерок вошел в чоттагин. Нанехак и Апар тотчас убрали головы и затаили дыхание: пусть отец не знает, что они слышали его.
Убрав бубен и погасив фитилек жирника, Иерок забрался в полог, наполнив тесное спальное помещение морозным духом и запахом свежего снега. От отца повеяло таким холодом, словно в жилище вошел не живой человек, а ледяная глыба.
Поворочавшись на оленьей постели, Иерок затих.
Нанехак чутко прислушивалась к его дыханию, ожидая, что отца сейчас начнет бить дрожь. Но ничего подобного не случилось. Будто Иерок пришел из летней теплой ночи.
Только время от времени он тяжко вздыхал и продолжал бормотать что-то невразумительное, непонятное, уходящее в надвигающийся сон, в который постепенно погружалась и сама Нанехак.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
В этот день решено было сразу проверить все: каково будет в сшитой Нанехак меховой одежде и, главное, сумеет ли Ушаков справиться с собачьей упряжкой.
Одежду требовалось надеть по всем правилам, и Нанехак явилась с утра, чтобы помочь русскому умилыку. Ее сначала угостили чаем. Она пила с видимым удовольствием, осторожно дуя на край наполненного блюдца. Закончив чаепитие, женщина вынула из-за щеки нерастаявший кусок сахару и положила на стол.
Весь комплект одежды грудой лежал на полу.
Ушаков встал перед Нанехак и спросил:
– Начнем?
– Начнем. Только сначала надо раздеться.
– Как раздеться? – удивился Ушаков.
– Меховую одежду надевают на голое тело, – веско произнесла Нанехак.
– Но как же без белья? – растерянно пробормотал Ушаков. – Может быть, все-таки его оставить?
Нанехак подумала и согласилась:
– Хорошо, пусть матерчатое белье остается.
– Тогда отвернись, – попросил Ушаков.
Нанехак пожала плечами:
– Я не буду смотреть.
А про себя подумала: в пологе все люди нагишом ходят, лишь в набедренных повязках или плотно облегающих трусах, и ничего, не стесняются.
Ушаков натянул нижние меховые штаны, сшитые мехом внутрь, на матерчатые кальсоны и сразу почувствовал, что ткань только мешает, сковывает движения, лишает кожу воздушной прослойки. Но уже поздно было что-то менять. Позволив Нанехак взглянуть на себя, спросил:
– Может, обойтись без нижней рубашки?
– Она ни к чему, – с одобрением сказала Нанехак. Женщина помогла натянуть Ушакову нижнюю меховую кухлянку. Пыжик нежно и ласково коснулся тела. Верхнюю кухлянку надевали уже мехом наружу.
Мехом наружу были и верхние штаны, сшитые из разноцветного камуса с преобладанием темно-коричневого цвета. Они завязывались у щиколотки продетым в край свитым шнурком из жил белухи.
Особое внимание Нанехак уделила обуви. Сначала на ноги надо было натянуть меховые чулки из довольно толстого оленьего меха. Только после этого надевались торбаза, лахтачьи подошвы которых были проложены подстилкой из сухой травы. Сами торбаза, как и верхние штаны, были из камуса и так же по краю завязывались крепким шнурком. Но это было еще не все. Поверх меховой одежды надевалась камлейка с капюшоном и большим карманом, нашитым на подол. На голове – отороченный росомашьим мехом малахай. Рукавицы также были из камуса и поначалу показались Ушакову холодными, потому что мездрой прилегали к рукам.
Несмотря на такое количество одежды, Ушаков не чувствовал себя неуклюжим. Вся меховая экипировка удивительно легка, почти невесома. И тепло от нее было не тяжелым и потным, а естественным и легким.
Когда Ушаков в таком виде показался на улице, отовсюду послышались возгласы одобрения. Апар едва сдерживал снаряженную собачью упряжку.
Собаки встретили нового каюра недоверчивым лаем, коренная даже оскалила клыки и сдержанно зарычала. Похоже, упряжка сразу же разглядела за привычным внешним облачением чужака и теперь показывала, что она отнюдь не собирается повиноваться ему.
Ушаков осмотрел нартовое снаряжение и догадался, что толстая палка с железным наконечником служит тормозом, а держаться лучше всего за срединную дугу. Он запоздало пожалел о том, что не удосужился заранее взять несколько уроков езды, но теперь было уже поздно. Апар ждал у нарты, а остальные эскимосы явно предвкушали забавное зрелище.
Ушаков взялся левой рукой за дугу, а правой резким движением выдернул железную палку-остол, освобождая нарту. Через секунду… он лежал распростертым на снегу, а упряжка, оглашая громким лаем окрестность, помчалась к берегу, оттуда повернула в тундру. Вдогонку ей бросилось несколько человек. Впереди бежал Апар, размахивая руками и посылая проклятия вслед убегающим собакам.
Зрелище было весьма печальным и позорным. И тут Ушаков еще раз оценил деликатность эскимосов. Никто из них не засмеялся, даже дети. Сконфуженно отряхиваясь, он поймал сочувственный взгляд Иерока и слабо улыбнулся ему.
– Все будет хорошо! – утешил его Иерок. – Собаки еще не привыкли к тебе, да и одичали за лето.
Старцев посоветовал:
– Вы сразу-то остол не вынимайте до конца, держите в снегу, не давайте нарте набирать скорость. Собак на быструю езду надолго не хватит. Побегают, побегают, потом спокойно поедут.
Отовсюду слышались советы, даже от тех, кто никогда в жизни не садился на нарту.
Тем временем собаки, оставшиеся без каюра, в конце концов запутались в упряжи и остановились. Апар догнал их и, прежде чем повернуть обратно в поселение, прошелся остолом по их спинам, приговаривая:
– Вы самые плохие собаки, которые когда-либо попадались мне! Если вы еще раз выкинете подобное, я вас буду бить до тех пор, пока не поймете, что русского умилыка надо слушаться больше, чем меня!
Ушаков издали с завистью смотрел, как Апар, небрежно, чуть бочком восседая на нарте, подъехал к толпе. Собаки шли ровно, повинуясь каждому возгласу каюра. Почему же у него не получилось?
На этот раз Апар не стал отпускать нарту, пока Ушаков не сел впереди. Так они и поехали вдвоем.
Собаки, еще не очухавшиеся от тяжелого остола, опасливо оглядывались, не скрывая своего презрительного отношения к одетому во все новое каюру.
Апар показал, как нужно управляться с остолом, чтобы тормозить или закреплять нарту. Сам остол был привязан так, что его даже при желании потерять невозможно.
– Чтобы повернуть собак направо, надо сказать: поть-поть…
Ушаков несколько раз повторил команду. Передовой пес, который должен был поворачивать всю упряжку, с недоумением оглянулся и только после того, как Апар своим голосом повторил приказание, нехотя изменил направление.
Несколько раз с помощью Апара Ушаков поворачивал упряжку, и всегда передовой пес оглядывался на него, словно говоря: «Ну что ты выдумываешь? Зачем нам делать круг?»
– Так, – с удовлетворением произнес Ушаков. – А теперь научимся поворачивать упряжку влево.
– Для этого, – с готовностью отозвался Апар, – надо произносить: кх-кх-кх…
Ушаков увидел, как вожак поднял уши и послушно развернул упряжку в нужном направлении.
Однако повторить самому этот непривычный звук оказалось не так-то просто. После первой же попытки Ушаков закашлялся, вызвав легкое замешательство среди собак. Пока он успокаивал потревоженное неудобным звуком горло, собаки поворачивали то вправо, то влево, демонстрируя свои способности. При этом Апар достигал желаемого без особого напряжения в голосе.
Наконец Ушаков снова решился извлечь нужный звук, чтобы повернуть собак влево. Никакого результата! Он беспомощно посмотрел на Апара.
– Ничего, – успокоил его каюр. – Попробуем вместе.
Таким образом вроде бы удалось убедить упряжку, что звук, издаваемый новым каюром, означает команду поворачивать влево. Передовая собака при этом понимающе посмотрела на Ушакова, словно говоря: «Хоть то, что ты произносишь, и мало похоже, но так и быть, буду повиноваться, раз того хочется моему настоящему каюру».
Через какое-то время Ушакову показалось, что он настолько овладел упряжкой, что может самостоятельно повернуть ее к поселению.
– Хорошо! – сказал по-русски Иерок, когда Ушаков затормозил возле самых ног эскимоса.
Высадив Апара, он развернул упряжку и осторожно выдернул остол, ожидая, что сейчас собаки помчатся вперед. Но они двинулись спокойно, рысцой, с таким видом, будто всю жизнь повиновались ему.
Ушаков слышал доносящиеся возгласы одобрения и даже восхищения и сам при этом внутренне ликовал. Ничего, оказывается, особенного и нет в управлении собачьей упряжкой, и при желании и терпении довольно быстро можно овладеть этим искусством. Ему уже виделись будущие многодневные экспедиции на собачьих упряжках вокруг всего острова, по дрейфующим льдам до Геральда… А там… Ведь вдоль северных берегов России столько еще неизвестных земель, целых архипелагов! И чтобы иметь возможность исследовать их, надо досконально изучить и перенять жизнь людей, для которых эти суровые пространства – обжитая, привычная среда.
Собаки бежали дружно, слаженно перебирая ногами, хотя никто ими не командовал, если не считать вожака, который, похоже, безмолвно подавал пример всей своре. Отъехав на приличное расстояние, Ушаков попробовал повернуть упряжку. Сначала вправо, а потом, собравшись духом, и налево. К его неописуемой радости, вожак повиновался ему так, словно всю жизнь на каюрском месте восседал этот русский в новой меховой одежде.
Странное чувство охватывало Ушакова по мере того, как он удалялся от поселения. Белое безмолвное пространство словно вбирало его вместе с собаками. Но это не пугало, скорее рождало какие-то неведомые прежде ощущения необычайного спокойствия, даже внутреннего величия. Наверное, подумалось ему, так будет чувствовать себя человек, если ему доведется вырваться в космос.
Вдруг вожак насторожил уши, вместе с ним напряглась, заволновалась и вся упряжка.
Ничего не успев сообразить, Ушаков оказался на снегу. Словно какая-то непонятная сила выдернула из-под него нарту и понесла упряжку вперед с громким, тревожным лаем. Придя в себя, Ушаков вскочил на ноги и пустился за быстро убегающими собаками. Но вскоре понял, что догнать их ему не удастся. Остановившись, он сдернул с разгоряченной головы малахай и растерянно посмотрел вперед, туда, куда с лаем неслась его упряжка.
То, что он увидел, заставило учащенно забиться сердце: от собак в сторону моря убегал большой белый медведь. Ушаков впервые видел этого царя льдов, и первая мысль почему-то была: не так уж бел этот медведь, его шкура желтовата и довольно отчетливо видна на снегу.
Медведь уходил вроде бы не спеша, но заметно отдаляясь от собак. Его спасло то, что нарта опрокинулась и зацепилась за выброшенный осенними волнами торос.
Белый медведь переплыл небольшую береговую полынью и выбрался на толстую льдину. Почувствовав себя в безопасности, он оглянулся и, убедившись, что собаки больше не угрожают ему, стал медленно удаляться в открытое море.
Собаки так запутались в ремнях, что иные уже задыхались и, не подоспей Ушаков на помощь, оказались бы задушенными. Освободив их, каюр начал распутывать и остальных, дивясь, как покорно они вели себя, словно чувствуя свою вину перед ним.
Ушаков снова сел на нарту, выдернул остол и направил упряжку к поселению. Еще издали он заметил движущуюся навстречу нарту. Это был Иерок. Он остановился и с одобрением сказал:
– Хорошо! Очень хорошо!
Обратно ехали вместе: Иерок чуть впереди, а следом – нарта, на которой с остолом в руке восседал усталый, но довольный собой Ушаков.
В поселении, распрягая собак, он рассказал Иероку о белом медведе.
– Будем охотиться, – обрадовался эскимос. – Хорошее дело – белый медведь.
Неожиданно наступила оттепель, и поездки на собаках пришлось отложить.
Северное побережье острова до сих пор оставалось не исследованным не только географически, но и для простого житейского дела – охоты на пушного зверя. Судя по старым сведениям, как раз на северном берегу гнездились гуси и кормились белые песцы. Было бы неплохо основать там охотничье становище. Но сначала надо как следует разузнать, каковы тамошние условия.
Заманчиво было взять с собой Апара и Иерока, но старик в последние дни жаловался на недомогание и кашель. Ушаков послал к нему доктора Савенко.
– Он даже не дал поставить себе градусник! – обиженно сообщил доктор, вернувшись от старика.
Пришлось Ушакову самому пойти к Иероку. Эскимос сидел в яранге и мастерил новую нарту. Он исподлобья взглянул на вошедшего.
– Почему отказался показать себя доктору? – спросил Ушаков.
– Не больной я, – спокойно ответил Иерок. – Устал немного. Отдохну, наберусь сил и поеду с тобой в долгое нартовое путешествие.
Иерок несколько раз кашлянул. Ушаков с беспокойством посмотрел на него и мягко сказал:
– Пусть доктор хотя бы измерит тебе температуру…
– А как это делается? – с любопытством спросил старик.
– Ставят под мышку стеклянную палочку – и все! – весело сообщил Ушаков.
Но на Иерока эти слова произвели совсем другое впечатление. Он даже втянул голову в плечи, словно стараясь спрятаться.
Нанехак, по обыкновению готовившая чай на низком столике, вмешалась в мужской разговор:
– Отец видел у американцев: поставят такую стеклянную палочку, а человек потом умирает.
Ушаков не мог сдержать улыбки, но Иерок осуждающе посмотрел на него:
– Ничего смешного в этом нет. Только почему ваш доктор выбрал меня?
– Знаешь, Иерок, очень долго объяснять, но только скажу тебе: эта стеклянная палочка к смерти людей никакого отношения не имеет… Но раз ты не хочешь ставить ее себе под кухлянку – не надо.
– Вот и ладно! – повеселел Иерок. – Ты скорее возвращайся с севера, а я тем временем хорошенько отдохну, стряхну с себя усталость, и вместе поедем вокруг острова.
Тревога за друга не покидала Ушакова, когда несколько дней спустя он пешком отправился исследовать окрестности поселения. Вместе с ним шли Кивьяна, Таян и Скурихин.
Вечером, при свете стеариновой свечи, зажженной в палатке, Ушаков заносил первые впечатления о путешествии в свой дневник.
«…Погода прекрасная. Полнейшая тишина. Лишь иногда словно пушечный выстрел раздается на взморье – это рождаются новые льдины.
У каждого из нас на плечах килограммов по 25 груза, и первый час пути мы буквально изнемогаем. Дорога отвратительная. То мы по щиколотку вязнем в жидкой глине, налипающей на обувь и стесняющей движения, то идем по щебню, который сквозь тонкую лахтаковую подошву впивается в ногу. Однако постепенно расходимся. Дорога немного улучшается, и мы начинаем идти быстрее. До обеда держим путь на восток по небольшой возвышенности, изрезанной балками глубиной до 10-15 метров. На дне балок еле заметные ручьи. Но огромные обточенные камни, весом до нескольких десятков пудов, и галечное дно балок, шириной кое-где до 30 метров, говорят о том, что эти ручейки иногда превращаются в настоящие реки.
После обеда, наметив место перевала через открывшуюся горную цепь, мы взяли курс на северо-запад. Тот же однообразный ландшафт. Местами высохшая трава, еле достигающая 10 сантиметров, местами – олений мох. И снова глина чередуется со щебнем. Порой щебень переходит в каменные россыпи, напоминающие каменоломни.
Одежду требовалось надеть по всем правилам, и Нанехак явилась с утра, чтобы помочь русскому умилыку. Ее сначала угостили чаем. Она пила с видимым удовольствием, осторожно дуя на край наполненного блюдца. Закончив чаепитие, женщина вынула из-за щеки нерастаявший кусок сахару и положила на стол.
Весь комплект одежды грудой лежал на полу.
Ушаков встал перед Нанехак и спросил:
– Начнем?
– Начнем. Только сначала надо раздеться.
– Как раздеться? – удивился Ушаков.
– Меховую одежду надевают на голое тело, – веско произнесла Нанехак.
– Но как же без белья? – растерянно пробормотал Ушаков. – Может быть, все-таки его оставить?
Нанехак подумала и согласилась:
– Хорошо, пусть матерчатое белье остается.
– Тогда отвернись, – попросил Ушаков.
Нанехак пожала плечами:
– Я не буду смотреть.
А про себя подумала: в пологе все люди нагишом ходят, лишь в набедренных повязках или плотно облегающих трусах, и ничего, не стесняются.
Ушаков натянул нижние меховые штаны, сшитые мехом внутрь, на матерчатые кальсоны и сразу почувствовал, что ткань только мешает, сковывает движения, лишает кожу воздушной прослойки. Но уже поздно было что-то менять. Позволив Нанехак взглянуть на себя, спросил:
– Может, обойтись без нижней рубашки?
– Она ни к чему, – с одобрением сказала Нанехак. Женщина помогла натянуть Ушакову нижнюю меховую кухлянку. Пыжик нежно и ласково коснулся тела. Верхнюю кухлянку надевали уже мехом наружу.
Мехом наружу были и верхние штаны, сшитые из разноцветного камуса с преобладанием темно-коричневого цвета. Они завязывались у щиколотки продетым в край свитым шнурком из жил белухи.
Особое внимание Нанехак уделила обуви. Сначала на ноги надо было натянуть меховые чулки из довольно толстого оленьего меха. Только после этого надевались торбаза, лахтачьи подошвы которых были проложены подстилкой из сухой травы. Сами торбаза, как и верхние штаны, были из камуса и так же по краю завязывались крепким шнурком. Но это было еще не все. Поверх меховой одежды надевалась камлейка с капюшоном и большим карманом, нашитым на подол. На голове – отороченный росомашьим мехом малахай. Рукавицы также были из камуса и поначалу показались Ушакову холодными, потому что мездрой прилегали к рукам.
Несмотря на такое количество одежды, Ушаков не чувствовал себя неуклюжим. Вся меховая экипировка удивительно легка, почти невесома. И тепло от нее было не тяжелым и потным, а естественным и легким.
Когда Ушаков в таком виде показался на улице, отовсюду послышались возгласы одобрения. Апар едва сдерживал снаряженную собачью упряжку.
Собаки встретили нового каюра недоверчивым лаем, коренная даже оскалила клыки и сдержанно зарычала. Похоже, упряжка сразу же разглядела за привычным внешним облачением чужака и теперь показывала, что она отнюдь не собирается повиноваться ему.
Ушаков осмотрел нартовое снаряжение и догадался, что толстая палка с железным наконечником служит тормозом, а держаться лучше всего за срединную дугу. Он запоздало пожалел о том, что не удосужился заранее взять несколько уроков езды, но теперь было уже поздно. Апар ждал у нарты, а остальные эскимосы явно предвкушали забавное зрелище.
Ушаков взялся левой рукой за дугу, а правой резким движением выдернул железную палку-остол, освобождая нарту. Через секунду… он лежал распростертым на снегу, а упряжка, оглашая громким лаем окрестность, помчалась к берегу, оттуда повернула в тундру. Вдогонку ей бросилось несколько человек. Впереди бежал Апар, размахивая руками и посылая проклятия вслед убегающим собакам.
Зрелище было весьма печальным и позорным. И тут Ушаков еще раз оценил деликатность эскимосов. Никто из них не засмеялся, даже дети. Сконфуженно отряхиваясь, он поймал сочувственный взгляд Иерока и слабо улыбнулся ему.
– Все будет хорошо! – утешил его Иерок. – Собаки еще не привыкли к тебе, да и одичали за лето.
Старцев посоветовал:
– Вы сразу-то остол не вынимайте до конца, держите в снегу, не давайте нарте набирать скорость. Собак на быструю езду надолго не хватит. Побегают, побегают, потом спокойно поедут.
Отовсюду слышались советы, даже от тех, кто никогда в жизни не садился на нарту.
Тем временем собаки, оставшиеся без каюра, в конце концов запутались в упряжи и остановились. Апар догнал их и, прежде чем повернуть обратно в поселение, прошелся остолом по их спинам, приговаривая:
– Вы самые плохие собаки, которые когда-либо попадались мне! Если вы еще раз выкинете подобное, я вас буду бить до тех пор, пока не поймете, что русского умилыка надо слушаться больше, чем меня!
Ушаков издали с завистью смотрел, как Апар, небрежно, чуть бочком восседая на нарте, подъехал к толпе. Собаки шли ровно, повинуясь каждому возгласу каюра. Почему же у него не получилось?
На этот раз Апар не стал отпускать нарту, пока Ушаков не сел впереди. Так они и поехали вдвоем.
Собаки, еще не очухавшиеся от тяжелого остола, опасливо оглядывались, не скрывая своего презрительного отношения к одетому во все новое каюру.
Апар показал, как нужно управляться с остолом, чтобы тормозить или закреплять нарту. Сам остол был привязан так, что его даже при желании потерять невозможно.
– Чтобы повернуть собак направо, надо сказать: поть-поть…
Ушаков несколько раз повторил команду. Передовой пес, который должен был поворачивать всю упряжку, с недоумением оглянулся и только после того, как Апар своим голосом повторил приказание, нехотя изменил направление.
Несколько раз с помощью Апара Ушаков поворачивал упряжку, и всегда передовой пес оглядывался на него, словно говоря: «Ну что ты выдумываешь? Зачем нам делать круг?»
– Так, – с удовлетворением произнес Ушаков. – А теперь научимся поворачивать упряжку влево.
– Для этого, – с готовностью отозвался Апар, – надо произносить: кх-кх-кх…
Ушаков увидел, как вожак поднял уши и послушно развернул упряжку в нужном направлении.
Однако повторить самому этот непривычный звук оказалось не так-то просто. После первой же попытки Ушаков закашлялся, вызвав легкое замешательство среди собак. Пока он успокаивал потревоженное неудобным звуком горло, собаки поворачивали то вправо, то влево, демонстрируя свои способности. При этом Апар достигал желаемого без особого напряжения в голосе.
Наконец Ушаков снова решился извлечь нужный звук, чтобы повернуть собак влево. Никакого результата! Он беспомощно посмотрел на Апара.
– Ничего, – успокоил его каюр. – Попробуем вместе.
Таким образом вроде бы удалось убедить упряжку, что звук, издаваемый новым каюром, означает команду поворачивать влево. Передовая собака при этом понимающе посмотрела на Ушакова, словно говоря: «Хоть то, что ты произносишь, и мало похоже, но так и быть, буду повиноваться, раз того хочется моему настоящему каюру».
Через какое-то время Ушакову показалось, что он настолько овладел упряжкой, что может самостоятельно повернуть ее к поселению.
– Хорошо! – сказал по-русски Иерок, когда Ушаков затормозил возле самых ног эскимоса.
Высадив Апара, он развернул упряжку и осторожно выдернул остол, ожидая, что сейчас собаки помчатся вперед. Но они двинулись спокойно, рысцой, с таким видом, будто всю жизнь повиновались ему.
Ушаков слышал доносящиеся возгласы одобрения и даже восхищения и сам при этом внутренне ликовал. Ничего, оказывается, особенного и нет в управлении собачьей упряжкой, и при желании и терпении довольно быстро можно овладеть этим искусством. Ему уже виделись будущие многодневные экспедиции на собачьих упряжках вокруг всего острова, по дрейфующим льдам до Геральда… А там… Ведь вдоль северных берегов России столько еще неизвестных земель, целых архипелагов! И чтобы иметь возможность исследовать их, надо досконально изучить и перенять жизнь людей, для которых эти суровые пространства – обжитая, привычная среда.
Собаки бежали дружно, слаженно перебирая ногами, хотя никто ими не командовал, если не считать вожака, который, похоже, безмолвно подавал пример всей своре. Отъехав на приличное расстояние, Ушаков попробовал повернуть упряжку. Сначала вправо, а потом, собравшись духом, и налево. К его неописуемой радости, вожак повиновался ему так, словно всю жизнь на каюрском месте восседал этот русский в новой меховой одежде.
Странное чувство охватывало Ушакова по мере того, как он удалялся от поселения. Белое безмолвное пространство словно вбирало его вместе с собаками. Но это не пугало, скорее рождало какие-то неведомые прежде ощущения необычайного спокойствия, даже внутреннего величия. Наверное, подумалось ему, так будет чувствовать себя человек, если ему доведется вырваться в космос.
Вдруг вожак насторожил уши, вместе с ним напряглась, заволновалась и вся упряжка.
Ничего не успев сообразить, Ушаков оказался на снегу. Словно какая-то непонятная сила выдернула из-под него нарту и понесла упряжку вперед с громким, тревожным лаем. Придя в себя, Ушаков вскочил на ноги и пустился за быстро убегающими собаками. Но вскоре понял, что догнать их ему не удастся. Остановившись, он сдернул с разгоряченной головы малахай и растерянно посмотрел вперед, туда, куда с лаем неслась его упряжка.
То, что он увидел, заставило учащенно забиться сердце: от собак в сторону моря убегал большой белый медведь. Ушаков впервые видел этого царя льдов, и первая мысль почему-то была: не так уж бел этот медведь, его шкура желтовата и довольно отчетливо видна на снегу.
Медведь уходил вроде бы не спеша, но заметно отдаляясь от собак. Его спасло то, что нарта опрокинулась и зацепилась за выброшенный осенними волнами торос.
Белый медведь переплыл небольшую береговую полынью и выбрался на толстую льдину. Почувствовав себя в безопасности, он оглянулся и, убедившись, что собаки больше не угрожают ему, стал медленно удаляться в открытое море.
Собаки так запутались в ремнях, что иные уже задыхались и, не подоспей Ушаков на помощь, оказались бы задушенными. Освободив их, каюр начал распутывать и остальных, дивясь, как покорно они вели себя, словно чувствуя свою вину перед ним.
Ушаков снова сел на нарту, выдернул остол и направил упряжку к поселению. Еще издали он заметил движущуюся навстречу нарту. Это был Иерок. Он остановился и с одобрением сказал:
– Хорошо! Очень хорошо!
Обратно ехали вместе: Иерок чуть впереди, а следом – нарта, на которой с остолом в руке восседал усталый, но довольный собой Ушаков.
В поселении, распрягая собак, он рассказал Иероку о белом медведе.
– Будем охотиться, – обрадовался эскимос. – Хорошее дело – белый медведь.
Неожиданно наступила оттепель, и поездки на собаках пришлось отложить.
Северное побережье острова до сих пор оставалось не исследованным не только географически, но и для простого житейского дела – охоты на пушного зверя. Судя по старым сведениям, как раз на северном берегу гнездились гуси и кормились белые песцы. Было бы неплохо основать там охотничье становище. Но сначала надо как следует разузнать, каковы тамошние условия.
Заманчиво было взять с собой Апара и Иерока, но старик в последние дни жаловался на недомогание и кашель. Ушаков послал к нему доктора Савенко.
– Он даже не дал поставить себе градусник! – обиженно сообщил доктор, вернувшись от старика.
Пришлось Ушакову самому пойти к Иероку. Эскимос сидел в яранге и мастерил новую нарту. Он исподлобья взглянул на вошедшего.
– Почему отказался показать себя доктору? – спросил Ушаков.
– Не больной я, – спокойно ответил Иерок. – Устал немного. Отдохну, наберусь сил и поеду с тобой в долгое нартовое путешествие.
Иерок несколько раз кашлянул. Ушаков с беспокойством посмотрел на него и мягко сказал:
– Пусть доктор хотя бы измерит тебе температуру…
– А как это делается? – с любопытством спросил старик.
– Ставят под мышку стеклянную палочку – и все! – весело сообщил Ушаков.
Но на Иерока эти слова произвели совсем другое впечатление. Он даже втянул голову в плечи, словно стараясь спрятаться.
Нанехак, по обыкновению готовившая чай на низком столике, вмешалась в мужской разговор:
– Отец видел у американцев: поставят такую стеклянную палочку, а человек потом умирает.
Ушаков не мог сдержать улыбки, но Иерок осуждающе посмотрел на него:
– Ничего смешного в этом нет. Только почему ваш доктор выбрал меня?
– Знаешь, Иерок, очень долго объяснять, но только скажу тебе: эта стеклянная палочка к смерти людей никакого отношения не имеет… Но раз ты не хочешь ставить ее себе под кухлянку – не надо.
– Вот и ладно! – повеселел Иерок. – Ты скорее возвращайся с севера, а я тем временем хорошенько отдохну, стряхну с себя усталость, и вместе поедем вокруг острова.
Тревога за друга не покидала Ушакова, когда несколько дней спустя он пешком отправился исследовать окрестности поселения. Вместе с ним шли Кивьяна, Таян и Скурихин.
Вечером, при свете стеариновой свечи, зажженной в палатке, Ушаков заносил первые впечатления о путешествии в свой дневник.
«…Погода прекрасная. Полнейшая тишина. Лишь иногда словно пушечный выстрел раздается на взморье – это рождаются новые льдины.
У каждого из нас на плечах килограммов по 25 груза, и первый час пути мы буквально изнемогаем. Дорога отвратительная. То мы по щиколотку вязнем в жидкой глине, налипающей на обувь и стесняющей движения, то идем по щебню, который сквозь тонкую лахтаковую подошву впивается в ногу. Однако постепенно расходимся. Дорога немного улучшается, и мы начинаем идти быстрее. До обеда держим путь на восток по небольшой возвышенности, изрезанной балками глубиной до 10-15 метров. На дне балок еле заметные ручьи. Но огромные обточенные камни, весом до нескольких десятков пудов, и галечное дно балок, шириной кое-где до 30 метров, говорят о том, что эти ручейки иногда превращаются в настоящие реки.
После обеда, наметив место перевала через открывшуюся горную цепь, мы взяли курс на северо-запад. Тот же однообразный ландшафт. Местами высохшая трава, еле достигающая 10 сантиметров, местами – олений мох. И снова глина чередуется со щебнем. Порой щебень переходит в каменные россыпи, напоминающие каменоломни.