Кончилась жестокая гражданская война.
   — Всего не хватает, транспорт разрушен. Это надо понять, — говорит какой-то прохожий.
   Значит, не уеду? Должна! Иначе не может быть! На мой вопрос о билете на сегодня кассир отвечает:
   — Вы что, свалились с луны?
   Иду к носильщику — одному, другому, прошу достать любой, пусть сидячий, билет, а все, что останется от пятнадцати червонцев, взять себе. То ли этого мало, то ли просто они сейчас ничего не могут, но реакции никакой.
   Иду в комнату с надписью «ЧК». За столом — благообразный молодой мужчина в форме, в углу на деревянном диване — маленький человек в серой шинели, с рыжими бровями. Подхожу к столу и прошу помочь мне уехать сегодня с девятичасовым в Москву.
   — У вас командировка или что?
   Командировки у меня нет, удостоверение личности не производит никакого впечатления, слова «Детский театр» вызывают снисходительную полуулыбку.
   — Не поспеваем грузы отправлять, ничем вам помочь не можем.
   Железнодорожные часы над его головой показывают семь утра. Мобилизую все слова и интонации:
   — Товарищ, вы, вероятно, еще не водили своих детей в детский театр, но именно сейчас, когда у взрослых столько трудностей, это дело огромной важности, и не улыбайтесь, послушайте меня…
   Он терпелив, но непроницаем. Бегу в зал для ожидающих — может, кто-нибудь уступит мне свой билет. Бегу к кассе: сказали спросить на всякий случай еще раз, когда придет поезд. Как огромные бескрылые мухи, на каменном полу вокзала серо-черные люди со своей кладью. Вдруг — призрачная надежда. Замечаю отдаленно знакомую женщину из Москвы и устремляюсь к ней. Она сидит на этом полу уже одиннадцать дней с парализованной дочерью, билет на послезавтра достала с огромным трудом. Женщина и не подумает отдать мне свой билет, но… послезавтра — это вечность. Сегодня, только сегодня!
   Снова рывок к носильщикам, еще раскаленнее зигзаги молний в мозгу: должна уехать, хоть на крыше, хоть зайцем.
   Снова несусь в комнату ЧК. Благообразный службист — за своим столом, на деревянной лавке маленький с рыжими бровями. Железнодорожные часы показывают семь пятьдесят пять, скоро придет поезд. Прошу, умоляю помочь мне уехать, рассказываю, что получила срочную телеграмму важного содержания, рассказываю, как любят дети свой театр, что-то еще…
   Прибывает поезд. Бросаюсь к кассе, где сказали «на всякий случай подойдите», — отказ. Подбегаю к поезду, мечусь между вагонами, но везде проводники — без билета не уедешь. Хочу снова бежать в комнату ЧК. По перрону навстречу мне проходит тот, маленький, в шинели, с рыжими бровями. Он говорит тихо., почти не разжимая губ:
   — Ты сегодня уедешь, — и проходит мимо. Я останавливаюсь как вкопанная. Неужели слуховая галлюцинация?
   Первый звонок. Что теперь делать? Счастливцы с билетами садятся в поезд. Второй звонок. Сейчас уйдет. В голове обрывки мыслей. Меня в субботу в Москве не будет… одна в чужом городе… надо узнать, как беспризорники влезают на крышу вагона… Бросаюсь в комнату ЧК — там ни души, снова на перрон, вплотную к поезду… Третий звонок. Кто-то сзади подталкивает меня к вагону. Ничего не понимаю, оборачиваюсь — человек с рыжими бровями. По железным ступенькам входим в вагон, и поезд трогается.
   Неужели я еду? Еду. Ничего не понимаю, но точно — еду. Человек в шинели открывает своим ключом купе. Там четыре деревянные лавки, нас только двое. Он приподнимает нижнюю полку и кладет под нее какой-то зеленый мешок. Затем снимает шинель, стелит ее на верхней полке, велит мне лезть туда и постараться уснуть. Влезаю, ложусь, накрываюсь своим пальто и тут только замечаю, как устала.
   В мозгу мысль: «Нас только двое, совсем не знаю этого человека, а вдруг он схватит меня, убьет…» И словно в подтверждение этой страшной мысли мой спутник вынимает револьвер из кобуры, кладет его на деревянный столик у окна и говорит, глядя на меня в упор:
   — Вот что. Я тебя пожалел, как ты делом своим страдаешь, но помни: обокрадешь — убью.
   Обокраду? Я?! Сажусь на верхней лавке, плохо понимая его слова, но 'отвечаю очень вежливо:
   — Нет, гражданин, я вас, честное слово, не обокраду, потому что я даже не умею этого делать. Но когда будет много, много детских театров, все узнают, какой вы хороший человек и…
   Он не слушал, что я говорила, но, видимо, окончательно мне поверил.
   — Взять у меня кроме этого мешка нечего. К нему подходить не смей, и хватит тебе разговаривать.
   Благодарю его за все, поворачиваюсь к стене и, засыпая, слышу, как он выходит из купе, поворачивает ключ с обратной стороны двери, слышу стук колес — самую сладкую для меня сейчас музыку: все-таки еду в Москву!
   За сутки, в течение которых ехала вместе с человеком в шинели, поняла, какое хорошее слово «товарищ».
   Мой спутник оказался фельдъегерем ВЧК, он перевозил секретную почту. Конечно, никакого формального права впускать меня в свое купе он не имел, но слова и просьбы мои в комнате ЧК, которые не произвели никакого впечатления на молодого службиста, вызвали у этого товарища желание помочь мне, и сделал он это совершенно бескорыстно, с огромным благородством.
   Ночью я слышала, как к нему постучали знакомые и он ответил:
   — Ко мне не ходите. Неудобно. Везу девушку. А через сутки он взял у меня деньги на билет,
   купил мне его и перевел в другой вагон. Всю дорогу он делил пополам со мной еду, был молчалив и внимателен. Когда на вокзале в Москве я хотела сказать ему слова благодарности, он ответил коротко:
   — Не о чем тут говорить, я вам поверил. Вижу, для дела стараетесь. Бывайте счастливы.
   Какая странная штука жизнь! Сколько раз я попадала в опасные ситуации в чужих местах, ночью… Неведомо какая сила спасала от страшного. А наша Нина погибла ни за что в двенадцать часов яркого, солнечного дня… Какая нелепая жестокость жизни!…
   В Москву я приехала как раз вовремя: Московский театр для детей продолжал свою жизнь.

Михаил Кольцов

   Первую встречу с Кольцовым помню так ярко, как будто она была вчера…
   Театр для детей переживал ясельную пору своего существования. Почва то и дело уходила из-под слабых ножек «младенца». Театр работал «по совместительству» с кино «Арс»: мы — с утра до пяти вечера, они — с вечера до ночи.
   Нэп — новая экономическая политика — поднимала шансы столичного кино-люкс [36]. Детский театр — дело непривычно новое, дотационное, для многих не до конца понятное. Могли и «отложить» это дело на неопределенное время. В те годы ничего страшнее этой мысли для меня не существовало, а потому я неустанно искала новые и новые «точки опоры», искала театру «сильных» друзей.
   Но работники «Арса» тоже не дремали — всячески доказывали, что детский театр надо выселить из здания, которое они считали своим.
   Помню, наш спектакль уже кончился, ребята, громко обмениваясь впечатлениями, надевали свои пальтишки. Какую радость уносили они домой после спектакля! Их смех, казалось, еще звучал в воздухе, а администратор кино уже торопил уборщиц, бросал на меня уничтожающие взгляды, ядовито повторял: «После этих „деток“ сутки надо помещение в порядок приводить».
   Я ничего не ответила и вышла на улицу. Скромная медная вывеска «Московский театр для детей» была тяжело придавлена грандиозной рекламой столичного кино. Зазывно блестели разноцветные электрические лампочки, на грандиозных плакатах Присцилла Дин улыбалась во весь рот, показывая многочисленные острые зубы. Зубастая кинозвезда и администратор вдруг слились в моем воображении в одно коварное существо. «Проглотят» — подумала я и решила, что идти домой нельзя.
   Но… куда идти? Уже вечер… Была осень. Капал дождь. Машинально перешла на другую сторону. Прошла несколько шагов по направлению к Страстной площади и машинально прочитала: «Редакция газеты „Правда“. В голове мелькнула какая-то недодуманная мысль, и я пошла к входу — он был со двора.
   Ясно помню большую серую лестницу. Поднималась по ней очень медленно. Я никого там не знала.
   Сотрудники «Правды» выходили в коридор, переходили с одного этажа на другой. Каждый знал, куда и зачем идет. Ясный ритм, собранность движений резко отличали этих людей от меня. Я даже остановилась на ступеньке и вдруг услышала сзади два голоса.
   — Он все поймет, — говорил задорный женский голос.
   — А может, не стоит беспокоить? — возражал голос женщины постарше.
   — Как это не стоит? — настаивал первый голос. — На то и «Правда», чтобы помогать бороться за правду. Михаил Кольцов поймет. Все поймет. — Второй голос не успел ничего ответить, так как первый закричал ликующе: — А вон и он сам, видишь?
   Женщины устремились наверх с такой порывистостью, что чуть не сшибли меня с ног. Я подняла голову. На площадке верхнего этажа стоял молодой мужчина в больших роговых очках и, опершись о перила, смотрел вниз. Пушистые темно-каштановые волосы открывали красивый лоб, орлиный нос, веселые, чуть капризные губы, а ростом маленький, «как перочинный ножичек», — подумала я.
   Неужели это и есть Михаил Кольцов? Сколько раз слышала около нашего газетного киоска: «Сегодня опоздали. „Правды“ не достанете: фельетон Михаила Кольцова — газету в момент расхватали».
   Я снова посмотрела вверх. Кольцов разговаривал с незнакомыми женщинами так просто и приветливо, как будто был с ними давно знаком. Та, что постарше, открыла портфель, передала ему какие-то бумаги, он взял их, простился и направился по коридору влево. Он был хорошо сложен, но левую ногу как-то смешно ставил внутрь. Мне стало ясно, что идти надо именно к нему. Нашла комнату с дощечкой на дверях «Кольцов М. Е.». Вошла не сразу. Он — знаменитость, а я неизвестно кто. Может, повернуть назад? Ведь и дела-то конкретного у меня к нему нет… Все же взялась за ручку двери и открыла ее. (
   Комната была небольшая. Стол у окна. За ним, подперши кулаком голову, сидел Кольцов и что-то читал. Услышав мои шаги, он поднял голову. За роговыми очками блеснули глаза.
   — Простите, я ненадолго, — оставаясь в дверях, пролепетала я.
   Он улыбнулся.
   — Проходите, садитесь. Если не ошибаюсь, вы Наташа Сац?
   Я остолбенела от неожиданности…
   — Разве… Откуда… вы меня знаете?
   — А я журналист. Как кто что новое задумал, я тут как тут — обязан знать. А отстал от жизни, уже не журналист. — Он засмеялся очень весело и добавил, когда я села: — Ну, как с театром для будущих коммунят, получается или не очень?
   Легко и просто можно было с ним разговаривать! Ярко и глубоко умел он воспринимать собеседника! Узнав о наших трудностях, Кольцов сказал:
   — Сила привычки — страшная сила. Обыватель упрям, нового не любит, а остатки обывательщины сразу не вытравишь. Только… разрушить это дело им не удастся.
   Разрушить не удастся… Подумать только! Он сказал то самое главное, что было спрятано в моих думах на самом дне!
   После этих слов Кольцов стал мне сразу закадычно близким. Я расстегнула и бросила мокрое пальто на спинку стула, придвинулась к столу и заговорила, боясь упустить хоть секунду:
   — Меня интересует театр для детей, дети. А все зависит от взрослых. «Что вы от меня хотите — я давно не ребенок», — отшучиваются одни. «Понятия не имею, что такое театр для детей. Есть дела поважнее», — заявляют другие, третьи, снисходительно улыбаясь, спрашивают: «Ну как там играют ваши детишки?» Они даже не знают, что в нашем театре для детей играют настоящие артисты, хорошие взрослые артисты!
   Зерно мысли собеседника, попадая на почву восприятия Кольцова, мгновенно начинало расти, приобретало цвет и форму.
   — Вы хотите создавать большое искусство для маленьких, — сказал он.
   — Да, — почти закричала я. А он продолжал:
   — Художник в театре для детей должен обладать огромной выдумкой, яркой фантазией, правда?
   Он рассказал, как в детстве, слушая чтение сказок, ярко представлял себе все происходящее, его фантазия рисовала такие интересные картины! Однажды ему принесли уже прочитанную книгу с иллюстрациями худосочного художника, и он… заплакал. Картинки этого художника не расширяли, а обрезали крылья его фантазии…
   Кольцова очень интересовал и наш репертуар, что играем для детей. Я ответила:
   — Народные сказки, «Тысяча и одна ночь», «Гайавата — вождь ирокезов», «Пиноккио»…
   Кольцов обладал быстротой и яркостью восприятия. Синхронно названиям он словно перенесся в Багдад, побывал у американских индейцев, увидел солнце Италии и сказал улыбаясь:
   — Это хорошо, что вы много с ребятами… путешествуете. — Он рассказал, как увлекался в детстве Жюль Верном, как оплакивал известие о смерти любимого писателя, но тут же добавил: — И все же инсценированная кем-то сказка или повесть — не полноценная пьеса! Писатель сам находит форму для задуманного произведения. В знакомых произведениях, которые ребята уже читали в книжке, они не допускают изменений и сокращений. В инсценировке все это неизбежно. Уверен, что новый театр будет бороться за свою новую драматургию. Сколько интересного в прошлом и, конечно, в нашем настоящем!
   Видя меня в первый раз и в первый раз, как он сам сказал, размышляя о путях детского театра, Михаил Ефимович говорил так интересно, что я забыла о времени.
   Но в дверь постучали, вошли два рослых железнодорожника. Кольцов мгновенно «переключился» и так же горячо помчался «по рельсам» их дел.
   Не помню, был вечер или уже ночь, когда я вышла из «Правды». Не помню, шел ли еще дождь.
   Все будет хорошо — пело во мне. Пусть он ничего не обещал — я ничего и не просила, но если есть такие, как он, зубы врагов дорогому новорожденному не страшны.
   Прошло три-четыре недели и, выйдя на сцену, чтобы сказать детям, как всегда, вступительное слово перед спектаклем, я вдруг, к удивлению своему, заметила Михаила Кольцова в гуще ребят. Но он так же неожиданно исчез, как и появился в нашем театре.
   Месяца через два я заметила его среди ребят в конце спектакля на балконе, но у меня было впечатление (и оно потом подтвердилось), что ему тогда ни с кем из нас не хотелось разговаривать.
   Однажды Михаил Ефимович пришел к нам на репетицию. Я ставила пьесу С. Заяицкого из жизни беспризорных, специально для нас написанную. Пьеса и ее исполнение молодыми артистами понравились Михаилу Ефимовичу.
   — Это уже что-то свое, — сказал он с ласковым уважением и неожиданно спросил: — А как ваш спектакль называется?
   Ответила:
   — «Как беспризорный Васька Червяк в люди вышел».
   — Название не должно быть длинным и раскрывать содержание, — сказал Михаил Ефимович. Он взял пьесу, перечень действующих лиц, в числе которых был и англичанин мистер Бьюбль. — Я бы дал название «Мистер Бьюбль и Червяк».
   Артистам и автору понравилось это «загадочное» название, мы поблагодарили Кольцова, хотели еще о чем-то его спросить, но он, как всегда, спешил.
   Как режиссер спектакля, тогда еще начинающий, я на время выключилась из всех «внешних» дел — этот спектакль стал всей моей жизнью. Но когда он уже пошел, наскоки администраторов кино стали особенно мучительными. Новый спектакль не только говорил о беспризорниках, но и был обращен к беспризорникам… Тогда их было много — грязные, оборванные, из детских домов убегали…
   В театр входят настороженно. Куда это их привели, что с ними здесь будут делать? На всякий случай ругаются, демонстрируют свою «независимость». Но открывается занавес, и вдруг — тишина. Тишина такая — не верится, что все они здесь сидят, с лицами, с которых восторг и изумление словно чудом сняли налет хулиганства…
   Это дети, такие же дети, как все те, что сидят в партере внизу, как те, которые учатся в школах, ходят в отряды. Только этих детей необходимо еще освободить от всего того страшного, что грозит отнять у них детство.
   Спектакль им не только очень нравился, он действенно помогал их организовать. Мы были в восторге, что многие из беспризорников приходили к нам по нескольку раз. Но администратор «Арса» отнюдь не разделял наших восторгов.
   Нэп. Кино в центре города «зашибает деньгу», а мы по двугривенному пускаем школьников, ребят из детских домов и даже в специально отведенные ложи — беспризорных. Работники «Арса» везде и всюду кричали, что мы своим «контингентом зрителей» подрываем посещаемость комфортабельнейшего кинотеатра столицы и что-то еще. На мою «деятельность» поступали многочисленные жалобы, я отбивалась то здесь, то там, ходила мрачная, озабоченная… Враги уже почти добились победы — кто-то доверительно сообщил мне, что есть проект «освободить кино „Арс“ от Детского театра».
   И вот как-то рано утром я пошла к высшему начальству, пошла без чая, без надежд, даже не посмотрев утренние газеты.
   Ждать приема мне пришлось гораздо меньше, чем предполагала. Всесильный начальник встретил меня… с поздравлениями. Да! Он пожал мне руку, приветливо улыбнулся и сказал:
   — Читал, читал. Рад успехам детского театра. Такой фельетон в «Правде» — это уже этап в жизни детского театра. Сам Михаил Кольцов пишет — не шутка.
   Ничего не понимая, я потянулась к «Правде», которая лежала на его столе. Все закрутилось перед глазами, когда увидела огромный, чуть не во всю страницу, фельетон и прочла: «Михаил Кольцов. „Дети смеются“. Буквы скакали перед глазами…
 
   «… В Москве есть театр, который не боится и даже не замечает никаких репертуарных и прочих кризисов.
   В этом единственном театре публика всегда одна и та же, всегда в отличном настроении, всегда внимательна и чутка к автору, пьесе, декорациям, к исполнителям и к музыке.
   Сотни раз в начале спектакля появляется перед занавесом женская фигурка и вступает в переговоры с дружественной державой зала.
   — Тетя Наташа! Здравствуй! Ур-ра-а!
   — Здравствуйте, дети! Ну-ка скажите, что я люблю?
   Иногда свежие, звонкие голоса отвечают из глубины зала с уверенностью, искушенной на опыте:
   — Знаем! Ты любишь разговаривать.
   Наталия Сац, директор Московского театра для детей, отвечает на эту обиду вполне миролюбиво.
   — Да, я люблю разговаривать. А еще что люблю?
   — А еще любишь, чтобы была тишина.
   — Верно, ребята. Люблю, чтобы была тишина. Вот теперь, когда тихо, я вам расскажу про наш сегодняшний спектакль.
   Публика слушает настороженно и нетерпеливо.
   — Знаете ли вы, дети, что такое режим экономии?
   Весь театр грохочет стройным, единодушным «да».
   Публика детского театра твердо знает о режиме экономии.
   В отдельных, частных вопросах, особенно связанных со своими текущими делами, маленькие театралы обнаруживают значительно меньшую проницательность.
   Шестилетний обладатель кресла в партере, когда наступил маленький антракт после пятиминутного вступления к двухчасовому спектаклю, посопел носом и хмуро спросил:
   — Уже кончилось? Уже домой идти?
   Другой счастливый обладатель входного билета, нисколько не подозревая, что человек есть животное общественное, требует на свой билет совершенно неслыханных удобств:
   — Тетя Наташа, посади меня к себе на колени!
   Колен у директора детского театра — раз-два и обчелся, а зрителей — шестьсот человек. Но маленький посетитель — тиран, он обижается даже на самый мягкий отказ. Приходится посадить…
   Третий посетитель театра считает необходимым сообщить в письме к дирекции важные биографические данные о себе:
   «Когда я был маленький, мне было три года».
   Они знают о режиме экономии, но не знают очень многого другого, что могло бы сузить и омрачить их жизнь.
   Когда в середине акта смотришь в слабо освещенный зал, на ряды зрителей, раскинувшихся в креслах просто, задумчиво и величественно, как сидят только дети, видишь ясно, убедительно, волнующе, радостно, вне всякой агитации: они, наши дети, живут сейчас хорошо.
   Когда в стране неурожай и голод, есть одна страшная забота и тревога, еще большая забота и тревога, чем об умирающих людях. Забота о посеве будущего года. Если посев уцелел — беда кончится в одном году. Если посев пропал, съеден — нет конца беде!
   Не зря все иностранцы, приезжавшие к нам после засыпанных снегом тяжелых годов, смотрели прежде всего не на лица взрослых, а на лица детей. И всегда с внутренним изумлением под маской бесстрастия отмечали:
   — Дети Советской России выглядят хорошо.
   …И здесь, в театре, в единственном в мире специальном театре для детей, созданном Советами, и за его порогом, на улицах, в скверах, на площадях, и в первый майский день, на разукрашенных, по обычаю, грузовиках, видя несчетные гирлянды живых, здоровых смеющихся детей, мы ясно ощущаем: основной золотой детский фонд спасен.
   Дети смеются. Они почти все здоровы. Они почти все целы. Посев сохранен!
   Почти…
   А беспризорные, эти жуткие кучи грязных человеческих л«…»нок? Ведь они еще копошатся в городах и на железных дорогах.
   …Может быть, скинуть их со счетов? Остаться только при золотом фонде крепких, чистых смеющихся детей, при основном детском капитале, который удалось сберечь пролетариату и крестьянству? Нет! Мы не смахнем эти черные костяшки на наших счетах, мы их посветлим… Это возможно, вполне достижимо при упорной, настойчивой борьбе. Нет ничего невозможного в работе над человеком…» [37].
 
   Пожалуй, за все время существования Детского театра ничто из написанного не сыграло такой роли, как этот фельетон.
   Главное — для многих прояснило: Детский театр — дело нужное. Казалось, Кольцов включил над крышей Детского театра солнце. В тот день самые хмурые заулыбались мне, улыбалась и я.
   Говорить Кольцову «спасибо» было бы мелко: он поверил в наш театр — вот главное.
   Но с этого дня я не пропускала ни одного его фельетона, перечитывала их по нескольку раз.
   Свежие побеги новой, советской жизни были ему искренне дороги. Трудности каждого дела он воспринимал как свои собственные, бороться за правду нового со страниц «Правды» считал делом своей жизни — все так.
   Но откуда у него берется эта безошибочная интуиция времени? «Вчера — еще рановато, завтра — поздно, сегодня, только сегодня», — говорил он, верно, себе, открывая со страниц «Правды» огонь по врагам хорошего так же безошибочно вовремя, как это было с нашим театром.
   Читая фельетоны Кольцова, поняла, какие скучно-ведомственные пишу статейки, которые читают редактор, корректор и человек тридцать узкозаинтересованных «по службе».
   А Кольцов умел писать так, что его действительно читали. Читали миллионы, читали люди самых разных профессий, да еще и получали, кроме пользы, большое удовольствие, да еще, неожиданно открыв в фельетоне новое для себя, говорили: «Правильно, я и сам так думал».
   Как он достигает этого? Многогранным видением факта, яркой образностью, умением неожиданно переключать юмор — полнокровный юмор — на большие, подчас драматические ощущения, на борьбу, на гражданский протест. Пламенный агитатор. Но это в конце, в итоге. А когда начинаешь читать его новый фельетон — так весело, уютно и доверительно, словно окликнул тебя кто-то близкий вполголоса, взял за руку и повел к летней речке. А потом… ух и глубока эта речка — дух захватывает!
   Мне хотелось увидеть Кольцова еще раз, но дел было «взахлеб», у него еще больше, и вдруг получила записку, что Кольцов просит меня зайти к нему в Объединение журналов и газет (Ожургаз). Пошла в особняк на Страстном бульваре и поразилась энергии Кольцова. Он «раздул огонек», как сам говорил, то есть редактировал журналы «Огонек», «Чудак», «Крокодил» и еще, еще, еще. Это было ясно из печатных плакатов на стенах, которые перемежались такими обращениями к авторам: «Пиши короче, ты не Гоголь». Юмор постоянно присутствовал во всех делах Кольцова…
   Я вошла в кабинет с большим окном и за импозантным резным столом, за стопками журналов и бумаг скорее почувствовала, чем увидела Кольцова. Но вот он вышел из-за стола, протянул мне обе руки, как «старой знакомой», и усадил на диван.
   — Наташенька, — сказал он, — вся Москва зовет вас за глаза «Наташа», и мне неудобно отставать в этом хорошем деле. Так вот, Наташенька, я прошу вас быть редактором журнала — приложения «Детский уголок» и редактором отдела «Семья и школа» в нашем «Женском журнале».
   — Что вы, Михаил Ефимович, у меня Московский театр для детей, Опытная школа эстетического воспитания, мои постановки и… я очень плохо пишу…
   — Видит бог, Наташенька, у меня дел еще больше, но у нас принцип приглашать только ведущих: отдел мод — Ламанова, юмор — Ильф и Петров, дети — Наташа Сац. Соглашайтесь! Совместная работа укрепит нашу дружбу.
   Поучиться писать у самого Кольцова, чтобы лучше бороться за театр… это важно! Конечно, согласилась. Спасибо Михаилу Ефимовичу — он на первых порах не только помогал мне, как молодому редактору, но давал задания и правил мои фельетоны, юморески, рассказы о театре, помогал делать их такими, чтобы людям было интересно их читать. Мы дружили и в Москве и на Клязьме. У Школы эстетического воспитания было три дачи, и, конечно, я жила вместе со школой. У Кольцовых тоже была дача.
   — Наташенька, как юная Айседора Дункан, ходила вместе со своими детьми всегда босая, в тунике, — смеясь, вспоминал Михаил Ефимович. А он, когда кувыркался у речки, очень смешил наших ребят.