Война. Сейчас все на учете.
   Наш с Русей поход в наркомторг Казахстана неожиданно вернул меня к мыслям о моем незабвенном муже, бывшем наркоме торговли СССР. Первый же человек, к которому мы обратились, был полон благородства. Он выписал нам распоряжение на получение ордеров на все, что нам было нужно, а за последней подписью направил в кабинет наркома, товарища Омарова. Я поговорила с Ильясом Омаровичем Омаровым пятнадцать минут и после этого… полюбила сразу всех казахов. Какая культура, такт, уважение к собеседнику, вера, что мой приезд в Казахстан принесет здесь большую творческую пользу! Он знал о моих постановках в Москве и за границей, он верил в мою будущую «Чио-Чио-Сан». А мы-то с Русей побаивались идти в казахский наркомторг!
   Теперь и у меня и у дочки будет по простому, но модному и совершенно новому платью!
   «Отоварились» хорошо.
   Мужа часто огорчало, что я «вся наружу», даже когда надо быть «дипломатом». Он нередко укоризненно качал головой:
   — Натенька, почему у тебя на лице видно все, что ты думаешь?
   Наверное, он прав, на моем лице все видно. А вот на застольных встречах с артистами по «Чио-Чио-Сан», которые уже начались, меня угнетало обратное: по непроницаемым лицам моих артистов я совершенно не могла прочитать, доходят до них мои объяснения или нет. Молчали они, и, как мне казалось, молчало все в них.
   Когда я ставила в Москве «Японские сказки», занималась японоведением с профессором О. В. Плетнером, увлекалась картинками японских художников. В Алма-Ате хотела бы продолжить свои занятия с японоведом, профессором Н. В. Кюнером… Нельзя же ставить «Чио-Чио-Сан», не «почувствовав» Японию, ее природу, искусство, не ощутив особенности отношений, обычаи… Нередко оперные артисты считают достаточным получить от режиссера простую разводку на сцене — указание, где встать, откуда войти, когда выйти…
   Участники моей «Чио-Чио-Сан» были молчаливы не только когда я погружала их в атмосферу будущего спектакля, говорила о своих творческих прицелах. Часто после спектаклей в фойе, когда уже тускло горел свет, братья-близнецы Ришат и Муслим Абдуллины сидели на деревянном диване рядом, недвижно глядели в разные стороны и молчали, молчали, молчали. Очень похожие друг на друга, они казались еще никем не прочитанной сказкой Гофмана. На репетициях Муслим, тенор, был более подвижен и коварен. Он всячески старался меня чем-нибудь задеть, вывести из себя. Но у меня уже шел творческий процесс: как все это пригодится для роли Горо!
   Мне дали такой же, как солистам оперы, паек. При получении продуктов часто встречались с будущими воплотителями образов в «Чио-Чио-Сан». Ришат и Муслим, получив паек, шли гордые, с руками за спину, с высоко поднятыми головами. За ними их жены несли мешки, бутыли, банки, согнувшись под непосильной тяжестью. Восток! Женщина — существо «вспомогательное», пусть скажет спасибо мужчине-владыке за то, что он так тяжко и сладко «отоварил» ее!
   Все это причудливо перекликалось с японоведением и даже… радовало меня под этим углом зрения! Подделка под «японское» в виденных мной прежде постановках всегда казалась мне слащавой и фальшивой. Для моих артистов Восток и восточное было органично, их лица, фигуры, движения, манеры… Мысли теснятся в моей голове ночью, одолевают днем. И все — только о нашей будущей постановке! Знаю: прежде, пока не дали постановку, как сама с собой ни хитрила, — жила в полнакала. Теперь ровно в девять утра, обхватив двумя руками клавир, пробегаю мимо доски объявлений, где уже вывешен приказ дирекции: «Приступить к репетициям оперы Пуччини „Чио-Чио-Сан“. Постановку поручить режиссеру Сац Наталии Ильиничне».
   — В искусстве ничего наперед неизвестно. Вдруг туман или шторм, кто знает? Артисты, моряки и летчики не могут не быть суеверными, — говорит Сергей Михайлович Эйзенштейн.
   Ну а мне тем более простительно: у меня, говорят, одна бабка цыганкой была.

В поисках единомышленников

   За сценой в маленьком музыкальном классе мы вдвоем с концертмейстером Евгенией Сергеевной Павловой. Когда собираюсь начать постановку, всегда слушаю знакомое с огромным любопытством, как в первый раз. До боли люблю увертюру Пуччини! Она с первых же нот начинает звучать горем, трагедией нашей пятнадцатилетней девочки-бабочки Чо-Чо. Еще не рассказав нам все по порядку, Пуччини страстно, взволнованно говорит своей музыкой о печальном исходе этой первой, трепетно верной любви!
   Репетиции с Е. С. Павловой утром в театре, а дома — я одна за роялем в своей комнате. Играю эту свою оперу еще и еще раз, вслушиваясь в ее звуки, которые рождают видение будущего спектакля. Слышимое становится видимым далеко не сразу. Пока музыка не заденет чего-то главного в душе, каких-то скрытых ее струн, нельзя пытаться тянуть из либретто или каких-то других источников предлагаемые обстоятельства, характеры, мизансцены. Либреттисту известно, что произошло, а на вопрос, как это было, в опере даст ответ одна только воспринятая музыка.
   Вечером, когда идут спектакли, хожу в театр «боковой тропой»: юрк, и в свой маленький класс, к роялю. Кроме Евгении Сергеевны, которая помогает мне вживаться в музыку, заходит теперь и Пирадов. Почтительно спрашиваю его, а как он хотел бы трактовать те или иные эпизоды оперы, их звучания, темпы? Его умиляет мое отношение к нашей работе, мой энтузиазм.
   Из прошлого, со сцен многих театров на меня смотрят перезрелые сопрано в роли полудевочки Чио-Чио-Сан, поднятые кверху указательные пальцы их рук, а кругом — пышные декорации…
   Умоляю, забудем все, прежде виденное! Это уже будет совсем новая, первозданная, наша Чио-Чио-Сан, Владимир Иосифович! Я так люблю, когда Женечка играет, мы молчим и вы дирижируете. Ваши руки так хорошо ведут музыку, делают ее такой выразительной…
   Снова и снова погружаюсь в волны музыки Джакомо Пуччини. С Пирадовым мне повезло: дирижер высокого класса. Стебловский однажды заходит в класс:
   — Мы с Росинкой (он очень нежно относился к моей дочке) волнуемся. Я вчера вечером звонил вам по телефону, а она отвечает: «Мамочка куда-то от меня улетучилась. За завтраком и обедом молчит, а на лице непонятное — словно с кем-то, кого я не вижу, разговаривает. Вечером приходит, я уже сплю. Она здорова, да?»
   Я, конечно, засмеялась и ответила:
   Утешьте Росинку. Я здоровее, чем когда бы то ни было. Готовлюсь к началу репетиций точно в назначенный вами день, а он совсем не за горами. Но до начала работы с художником прошу вас пойти на непредвиденный расход. Мне нужно десять-пятнадцать занятий с профессором Кюнером. Блестящий японовед. Сейчас здесь в эвакуации. Я так рада! Хочу «переехать» на время постановки в Японию. Снова вобрать ее обычаи, увидеть крыши и домики, похожие на игрушечные, у него, верно, и книги есть и гравюры. Буду заниматься японоведением вместе с дочкой. Это путешествие увлечет ее, мы снова будем вместе. Ну а постановочные замыслы, пока не созреют, никто из меня не вытащит.
   Стебловский улыбнулся с обаятельной хитрецой.
   — Даже дирекция?
   — Первая репетиция уже так скоро… Главный художник Оперы Петр Злочевский жил над сценой театра. «Высоко забрался», — острили артисты. Мастерские художников часто расположены в мансарде, к которой ведут крутые лесенки. Помню, как чуть не ежедневно взбирались туда с риском загреметь вниз. Эскизы Злочевского к предыдущим постановкам говорили об увлечении театром с его задниками и кулисами, об умении нарядно одеть действующих лиц и о любви к орнаменту. Он и сам был колоритной фигурой: большой, русый, румяный, в сером пиджаке, под которым всегда белоснежная рубашка, вышитая крестиком, и помпошки на крученых шелковых шнурках вместо галстука.
   Я же видела театральность в строгости отбора необходимых и нужных подробностей, в точности цветовой и световой гаммы.
   Вначале Злочевский спорил со мной неожиданно высоким при его габаритах голосом, но он был добродушен, ему хотелось со мной работать. А режиссер должен, почувствовав существо будущего своего спектакля, ставить конкретные задачи, заражать ощущением той атмосферы, где могут зажить живой жизнью действующие лица, атмосферой, что надолго останется в эмоциональной памяти зрителей.
   Конечно, не сразу залихватское с украинским «г» смирилось с моим предложением заново подумать об опере Пуччини.
   — Господи, боже мой, я этих Чио-Санов столько на своем веку наготовил, шо для меня и без разговору…
   У трагиков старого времени были точно известные жесты для выражения «просто отчаяния» и «большого отчаяния» — мне их со смехом еще в детстве показывал Евгений Богратионович Вахтангов. Что там искать? Профессионал и так наперед знает все, что нужно в спектакле…
   Но надо было как-то «зацепить» Злочевского… Он без конца делал эскизы костюмов разным ансамблям, помню, даже для молдавского коллектива танцев сделал нечто сногсшибательное и подписался «Петру Злочану». «Заслуженным молдаванином» он не стал, но я поняла: надо меньше шутить, больше хвалить и строже требовать. Он, как и многие, уехав из своего города в войну, был растерян, числился в этом театре главным художником, но, по существу, кроме подмалевки старых чужих декораций, ничего не делал.
   — С вашим талантом наша «Чио-Сан» может стать новым словом. Только кончайте свои молдованески направо и налево.
   Понимаю, что без комплиментов в данном случае не обойтись. Но нужно же как-то встряхнуть, заинтересовать его!
   Я плохо рисую, но спектакль вижу заранее. Страна землетрясений. Вулкан Фудзияма. Домик Чо-Чо легкий, почти игрушечный. Ширмы, его образующие, целиком подвижны. Домик на станке (метра полтора его высота), мостики и лесенки по бокам ведут в садик. Он — перед домом. Крошечные деревья. Еще один выгнутый мостик посредине. Под ним ручей, забавные растения, ирисы. Справа, у домика, низкая ограда, калитка. Ее так легко открыть! Все здесь такое наивное. И по контрасту огромная ель и безбрежный океан за домиком — от этого он кажется еще кукольней. Профессор Кюнер так пронизал меня любовью ко всему этому, что, кажется, уже сама сумею построить домик из ширм. Когда ширмы на домике открыты, мы видим все, что внутри него, а когда ширмы закрывают домик и фонарь около него загорается, то и садик, и крошечные, необычной формы скамеечки у куста, и гнутый мостик над веселым ручейком, и растения будут выглядеть так таинственно, и на ширмах домика возникнут цветные «китайские» тени: они будут вторить движениям певцов, живущих сейчас в звуках и действии на сцене. Да, свет — наш огромный помощник в этом спектакле. Световбирающий материал для задника, где море сходится с небом, как он будет нужен нам, когда Чо-Чо в темном кимоно будет ждать, спиной к зрителям, своего Пинкертона, когда восход и закат будут сменять друг друга. Световая партитура должна быть в абсолютной гармонии с партитурой Пуччини, жить ее вечным дви жением.
   — Вы мне уже нарисовали чудесные костюмы Да, да. Изумительно. Потом в Одессе или Киеве они покроют вас славой. Но пока — спрячьте их подальше. Наша Чо-Чо, мой дорогой друг, в первом акт в белом, только белом кимоно. Когда поднимает руки, широкие рукава станут как крылья бабочки. Пинкертон — тоже в белом, чисто белом кителе. Сегодня ночью она станет его женой на всю жизнь. Она чувствует себя невестой. Как боязно и сладко! А сейчас они счастливы кануном того, что случится: шутят, бегают по нашему мостику между деревцами.
   Как ловкий озорной мальчик, Пинкертон гоняется за своей бабочкой, а она убегает, хотя и хочет как можно скорее быть пойманной.
   Злочевский рад, что, кажется, поймал меня:
   — Фантазии у вас — вагон. Но вы забыли, что это опера, сложнейший дуэт. В таких мизансценах они его не споют.
   — Споют как миленькие. Это же не костюмированный концерт, а театр музыки в действии. Опера! Новая опера!
   Злочевский замолкает, слушает внимательно.
   — А в последнем акте Чо-Чо оденет своего сына в белый костюм, похожий на морской папин китель, и он, как некогда его папа, бегает за большой белой бабочкой с сачком в руках, когда настоящая Чо-Чо уже задвинула ширму и хочет, чтобы навсегда умолкло ее сердце.
   И на том же мостике, что в первом акте, появится Пинкертон с новой женой, элегантной американкой с самоуверенной поступью.
   Да, только то, что уже конкретно «прицелено» режиссером, дает запал для театрального художника, хотя самые любимые мои друзья — художники Вадим Рындин и Георгий Гольц — нередко решали свои декорации совсем не так, как я им советовала, а в своей гораздо более интересной конкретности талантливейших творцов, но мой замысел в их решении дышал еще более полно.
   Со Злочевским я работала впервые. Ни на какие компромиссы не шла, но тот «воздух», который был найден им в конце концов, та тонкость, отобранность, точность выразительности форм и красок создавали атмосферу действия, о которой мечтала, которая помогала правдиво и поэтично нести певцам звуки и действие.

Первая встреча с артистами

   К сожалению, к первой встрече со всеми исполнителями макет еще не был готов. А, как говорится, «лучше один раз увидеть, чем много раз услышать». Меня собравшиеся слушали молча, с неподвижными лицами. Пришла вся небольшая, но чувствовавшая себя крепко в седле казахская труппа.
   С милой, не лишенной лукавства улыбкой посматривал то на меня, то на будущих моих артистов Стебловский.
   Жандарбеков (он тоже заявлял, что хочет ставить «Чио-Чио-Сан») и особенно Байсеитов держались величественно, Куляш поглядывала то на мужа, то на Ольгу Хан, Муслим изображал насморк, позевывал, хихикал, делал под столом какие-то движения, как озорник из младшего класса.
   Хоть я и вижу все это, волны музыки, поглотившие меня целиком, проносят мимо всего внешнего.
   Стремление к отображению внутреннего мира человека помогает мне видеть нашу будущую постановку абсолютно лишенной пышности, бархата, ненужного украшательства, которыми так часто злоупотребляют в опере.
   Массовых сцен у нас не будет. В конце второго акта — хор за сценой — это как бы поющий океан, к которому обращены все чувства и помыслы Чио-Чио-Сан. Она стоит спиной к публике, смотрит — впилась глазами в этот океан, который — она твердо верит — вернет ей корабль любимого.
   Родных и подруг Чио-Чио-Сан в первой картине на сцене будет тоже немного. У нее нет «знатной родни», она сама говорит об этом откровенно и просто. Только бедная мать. Впрочем, как всегда, «поглазеть» на свадьбу пришли две-три старые тетки, подруги.
   Американский офицер Пинкертон купил домик с раздвижными стенами, так похожий на карточный, где и спальня и гостиная могут сейчас же возникнуть и исчезнуть, если «поиграть» этими ширмами. Домик — детская игрушка! Пинкертон — моряк, объехал весь свет, но в Японии ему особенно весело. Он ничего не принимает всерьез. Можно заключить контракт на девятьсот девяносто девять лет с правом… прервать его, когда угодно! (У японцев постройки и контракты так удобно эластичны!) Ловкий подлец Горо «продал» Чио-Чио-Сан всего за сто иен. Пинкертону нравится эта японочка, и он даже согласен «поиграть» в законный брак на девятьсот девяносто девять лет «с правом развестись когда угодно». Оставшись с американским консулом Шарплесом наедине, Пинкертон цинично поднимает бокал за день, когда вступит в законный брак с любимой американкой — это всего за несколько минут до заключения брачного контракта с Чио-Чио-Сан! Шарплес несколько шокирован: ведь для Чио-Чио-Сан этот брак — святая святых! «Будьте осторожны», — поет он, на что Пинкертон весело отвечает:
 
«Ведь жизнь была б ничтожна,
Если не срывать цветов, где только можно».
 
   Да, Пинкертона влечет к пятнадцатилетней Чио-Сан, но каприз страсти — это еще не любовь. А Чио-Сан любит Пинкертона всем своим существом, любит впервые:
 
«Навеки я ваша…
Вы для меня воздух
И свет небесный…»
 
   Любовь для наивной, чистой Чио-Сан — вся жизнь. Для Пинкертона — очаровательная игра: как весело ловить красивую бабочку около купленного им игрушечного домика!
   Это — начало трагедии, «Чио-Чио-Сан» — лирическая драма, продолжающая реалистические традиции итальянского искусства. И как правдивы, как глубоко трагичны сцены второго и третьего актов, когда покинутая Чио-Сан с маленьким сыном и верной подругой-служанкой Сузуки влачит нищенское существование, но продолжает верить, что Пинкертон вернется, что он — лучший из лучших, единственный, и не теряет света надежды.
   Узнав горькую правду, Чио-Сан кончает жизнь самоубийством, предпочитая смерть бесчестию. Вернее, она умирает физически, когда в душе ее погасла вера в единственного любимого.
   Дуэт Чио-Сан и Пинкертона в конце первого акта пленительно прекрасен. Это — любовь, естественная, как сама природа. Но… для одних любовь — ни к чему не обязывающий эпизод, для других — самое дорогое. И с какой страстью, с каким глубоким сочувствием звучит музыка Пуччини, воплощающая образ чистой, близкой всем нам женщины-девушки! Как правдив композитор в изображении жизни простых людей, как ярок и самобытен его ариозно-мелодический стиль.
   Пусть наши будущие слушатели презирают, ненавидят «пинкертоновское» в других и в самих себе, пусть трагедия Чио-Сан очистит их души, заразит желанием свято беречь любовь.
   Ведь только один раз, в первом акте, Чио-Сан позволила себе усомниться в любимом:
   «Пинкертон. Мотылек ты мой нежный…
   Чио-Чио-Сан. Правда ли, что у вас за океаном пригвождают бабочек…
   Пинкертон (уклончиво). Да, но только чтобы они не улетели».
   А слышите, как во время этого любовного дуэта дважды звучит тема кинжала, которым по приказанию императора убил себя отец Чио-Сан?!
   Музыка была органично вкомпонована в мое выступление, которым хотела расшевелить эмоции исполнителей.
   — Просто, искренне, правдиво пусть зазвучит наша опера. Пуччини говорил: «Я — человек театра». Мы с вами тоже люди театра. Наша правда должна заинтересовывать, поражать, увлекать слушателей.
   Помню, говорила и о женщинах Востока, о счастье силами совсем молодого Казахского театра по-новому раскрыть оперу Пуччини, получившую признание во всем мире; о том, что эта опера очень трудна вокально, требует развития итальянского бельканто, но затраченные певцами усилия обогатят их для всех дальнейших работ и, к счастью, им помогут и такой мастер вокальной педагогики, как находящаяся сейчас в Алма-Ате Вера Алексеевна Смысловская, и Е. С. Павлова, сам В. И. Пирадов…
   После этой встречи на вопрос, хорошо ли я говорила, Стебловский отвечает:
   — Продуманно, по-деловому ясно, увлекательно. Но это мое мнение и мнение моих друзей. А артисты… Вы видели их непроницаемые лица, напряженность. Как говорится, «народ безмолвствует». Я вас предупредил, потом не ропщите, борьба будет. Одно мне показалось: кое-кто из них начал понимать. Поняли они это уже сейчас или начнут понимать позже, у нас один выход — надеяться.
   Меня сегодняшнее безразличие труппы не привело в уныние. Во-первых, неожиданно почувствовала большую правду, которая может возникнуть при воплощении этой оперы именно в казахской труппе. Их лица я впервые увидела так близко и ощутила, как поразительно органичны они тому, что мне будет нужно в постановке. Смуглые лица близки Стране Восходящего Солнца, ее природе. Нашим артистам будет легче «влезть» в такую схожую с их собственной «кожу действующих лиц». Но главное не во внешнем. За скупостью мимики чувствовала будущие страсти — от правды, от земли. Превращение оперы «Чио-Чио-Сан» в слезливую мелодраму с подчеркнутостью страданий покинутой женщины — большая опасность при постановке этой оперы.
   Мое самолюбие отходит на задний план, когда уже живу будущим спектаклем.
   — Поймите вы и артистов, Владимир Васильевич! Не все хорошо понимают по-русски, терминология моей речи им трудна. Я должна была говорить не только для них, но и для Пирадова, для Павловой, даже для самой себя. Многие оперные артисты читают только тексты своих партий, и то больше думая о нотах, чем о смысле. А идеи, образы, книги о композиторе, первоисточники — будут ли они этим «забивать голову». Пусть сегодня они и не все восприняли, но интеллектуально-эмоциональное зацепило кое-кого, я это видела. Главная же причина равнодушия в том, что мы еще не распределили роли. Пока артист не знает, кем он будет, увы, он не ощущает интереса и общее без личного ему вроде бы и ни к чему. Артист — не театровед.
   Распределение ролей мы с Пирадовым под разными предлогами подзадержали. Пока приглашали в класс по одному — по двое наших певцов и пробовали их в звучании различных партий. Они ведь до сих пор пели только свой национальный репертуар, больше музыкально-драматический, чем оперный. Тесситура, диапазон, колорит звучания, сможет ли голос прорезать оркестр «большой оперы»?
   Утверждаюсь в мысли: Муслим Абдуллин для роли Горо — клад. И комплекция, и руки для быстрых дел-делишек. Вспомните, что он творил во время первой встречи…
   Муслим, почувствовав, что он намечен на роль Горо, немного приутих, на классных репетициях был собран, но по вечерам вился ужом около недовольных моим назначением, кого-то передразнивал — не иначе, меня…
   Да, да, с ними работать надо индивидуально, вдвоем-втроем, тогда увлекаются, загораются. Еще вот что: с ними внутреннее надо сразу или почти сразу искать в пластическом выражении, а потом снова продолжать застольный период, уточнение задачи; искать глубинное после того, как они уже ощутили жест, взаимодействие — как с большими детьми. «Дитя думает мускулами», — сказал английский педагог Лай.
   А муж Куляш — Канабек? Идея! Экспериментально поработать и с ним над образом Горо. Это сильно утешит «незаменимые» интонации Муслима и, главное, может быть интересно. Да, это будет Горо не такой хитрый и пронырливый, а Горо — хозяин, умный и злой, уже скопивший на своем грязном деле капиталец. Канабек получит эту роль в очередь с Муслимом (перед премьерой решим, кто будет первым) и одновременно сыграет изнеженного принца. Ямадори с пальцами в длинных золотых наконечниках, утопающего в драгоценных камнях, не сходящего с роскошных носилок даже при объяснении в любви.
   — Согласны? Вы очень помогли бы мне не только как талантливый артист, но и как режиссер режиссеру.
   Канабек польщен: для Горо у него голоса хватало, а артист он одаренный. Как только Муслим почувствовал рядом сильного соперника, он перестал паясничать и занялся всерьез делом.
   Благородство звука, красивый баритон Ришата Абдуллина, его спокойное достоинство «старшего» (он, кажется, на один час опередил брата-близнеца) сразу «легли» на образ и партию Шарплеса.
   Анварбек Умбетбаев, обладатель прекрасного драматического тенора, знал себе цену, держался в труппе особняком. Он был выше, стройнее других и был зафиксирован нашей «рабочей тройкой» [56] как единственно возможный Пинкертон.
   На роль Сузуки по голосовым данным подходила только Урия Турдукулова, уже немолодая, несколько громоздкая женщина. Тут выбирать не пришлось. Решал голос и… эмоциональность.
   Но главное — сама Чио-Чио-Сан. (Кстати, это ошибка, ставшая привычкой: надо говорить Чо-Чо-Сан, а не Чио-Чио-Сан — «и» перед «о» в итальянском не произносят. Чо-Чо — бабочка. Но менять сейчас? Вызывать лишние вопросы? Станиславский говорил, что в таких случаях пусть сохранится привычное — вопросы отвлекут от существа.) Итак, кто у меня будет Чио-Чио-Сан?
   Ольга Хан кажется рожденной для этой роли, но она — вторая.
   Первая — народная артистка СССР Куляш Байсеитова. Она уже не очень молода, фигура не «ах», но на репетициях держится умно, своего премьерства не подчеркивает, раньше всех начала слушать и как-то реагировать на мои реплики. То и дело мне шепчут: «Сделайте, чтобы Ольга пела эту партию первой, разве их сравнишь?!» А мне начинает казаться (неужели ошибаюсь?), что все «три измерения» у Куляш значительнее: и понимание задач шире, и мечта любви выше, и трагедийное глубже… Ждала обратного, а от репетиции к репетиции все больше влюбляюсь в ее возможности. По отношению ко мне Куляш держалась выжидательно. Ее многочисленные дочери были постоянными посетительницами моих детских утренников.
   Я часто присутствовала на индивидуальных занятиях солистов с концертмейстерами, вслушиваясь в их голоса, приглядываясь к ним ближе, мысленно сопоставляла их творческую природу и возможности с тем, что нужно для образа. Эти наблюдения дали мне немало. Я поняла, что Куляш гораздо любопытнее к новому, чем Ольга; заметила, что и многие артисты увлекались все больше и больше нашей «Чио-Чио-Сан».
   Когда мы снова собрались все вместе, я не говорила ни слова. Исполнители вчерне пропели всю оперу с начала до конца. Злочевский показал ювелирно сделанный макет и очаровавшие всех эскизы костюмов. Обычно прищуренный глаз Стебловского стал удивленно большим.
   — Слышал, как вы носитесь по лестницам от Злочевского в фойе, скачете с колосников в оркестровую яму и оказываетесь вдруг сразу в двух музыкальных классах, но что сумеете мхатовскую атмосферу создать — этого не ждал. Поздравляю.
   — Еще рано. А репетируем дружно и, кажется… Впрочем, работа на сцене еще впереди!
 
   Иногда заходили к нам вечером Черкасов, Эйзенштейн, Названов и Тиссэ. Роксана срочно бежала раздобыть что-нибудь вкусненькое (обычно это было повидло). Вернувшись, дочка сразу же садилась вырисовывать роскошную монограмму «Н. Ч.». Черкасов был ее кумиром. Как сейчас вижу сидящего у окна в нашем единственном кресле Сергея Михайловича. Европейский Будда! Сколько знаний, мысли, спокойствия, превосходства в чуть улыбающихся глазах. Эдуард Казимирович садился поближе к пальме и неизменно здоровался с ней: