Страница:
(Замок называется «Корона Леопольда»! Корона! Как у царя!!! Еще хорошо, что «Леопольда» — все не так страшно: Сулержицкий был Леопольд Антонович.)
Служанка милая, а потом… она такая же молодая и щуплая, как я. Может, она мне поможет? Да, у нее через два часа кончается рабочий день, она отнесет мое письмо в дирекцию того театра, где я была. Немцы народ точный — передадут, доложат.
Но… писать по-немецки с моим доморощенным знанием языка? Наглость. По-русски? Чушь. Станет он переводчика искать…
Итак, на немецком, очень кратко.
Но как это трудно!
Москва! Станиславский! Папа! Помогайте зацепить что-то красивое в его сознании! «Даже несколько минут общения с таким, как Вы, это важно начинающему режиссеру. А я уже работаю в Детском театре» (он понятия не имеет, что это такое, да и не очень интересуется).
Не помню точно, как я написала письмо. Главное — выйдет из этого что-нибудь или нет. Это надо было знать скорее — послезавтра ночью последний срок для возвращения, даже и при строго банановой диете; даром в гостинице меня держать никто не будет. Легла спать пораньше по многим причинам. Главное — ничем не отвлекать себя от виденного спектакля, такого значительного и необычного.
На пустой желудок все лучше попадает прямо в сердце. Выигрыш!
Утром, чуть свет, побродила по Зальцбургу, первой в тот день осмотрела домик Моцарта и вернулась в гостиницу. Мое письмо к Максу Рейнгардту я закончила просьбой известить меня в гостиницу, будет ли у меня надежда увидеть его завтра-послезавтра.
И действительно, вскоре мне позвонили. Женский голос очень вежливо сообщил, что профессор благодарит за внимание, но, к сожалению, слишком занят. По окончании всех спектаклей фестиваля в Зальцбурге он постарается уделить час внимания для общей беседы с многочисленными просителями.
Это было крушение всех надежд.
Но я запомнила фамилию того, кто устроил мне вчера билет. Что-то человечное в его глазах, хоть и в спешке, мелькнуло, и он помог. Его фамилия Герцберг… Да, господин директор Герцберг.
— Позовите его, пожалуйста, к телефону.
Он подошел. Я так горячо стала молить о разрешении увидеть его (а не Рейнгардта), что он рассмеялся.
— Название отеля, номер комнаты?… В 17 часов я к вам заеду.
Положив трубку, я некоторое время на нее с опаской глядела. Смелость и настойчивость могут быть истолкованы как нахальство и… доступность.
А вдруг придет он сюда и сделает мне… гнусное предложение? Я посмотрела в зеркало и поняла, что кудрявых волос слишком много. Лицо было какое есть — тогда не подкрашивала даже губы, но волосы надо было отмочить, сделать поскромнее, чтобы он понял, что никто с ним кокетничать не собирается.
К счастью, в моей сумочке нашлась фотография мужа и детей — очень важно поставить ее на стол. С газетой, гладкими волосами, без улыбок встретить директора.
Он пришел с немецкой педантичностью в семнадцать ноль-ноль, высокий, в сером костюме и фетровой шляпе. Положил портфель и шляпу, спросил «в темпе»:
— Чего же хочет маленькая русская?
Я поняла, что главная опасность — он приехал только из вежливости и… ему некогда.
К каждому человеку надо найти свой ключ, и это самое трудное. Человек не стоит на месте, он движется и, пока меняешь два-три «не тех» ключа, исчезает.
Я начала с директорского юмора. Сколько вчера у него было посетителей, какая перегрузка и на скольких языках он должен был говорить «нет», «не могу»! А мне — огромное спасибо — он дал билет, и какое это было счастье! О, я тоже директор, я понимаю, как трудно его положение. Слово «директор» в применении ко мне не произвело никакого впечатления, и я зацепилась за великих моего детства. Это произвело некоторое впечатление, и я, уже думая только о том, как сделать его проводником моих устремлений к намеченной цели, говорила о театре, музыке, постановках Рейнгардта, своей мечте увидеть его, говорила, как сама с собой, сердцем. А когда волнуюсь, вижу то, о чем говорю, вскакиваю с места, показываю, как актерам на репетиции… Что я говорила, точно не помню, что-то вроде: «Я не могу вам объяснить, почему это свидание с режиссером Рейнгардтом так для меня важно, оно важно для моего становления очень. Должны же большие с вершин славы протягивать руку тем маленьким, кто только карабкается на гору режиссерского мастерства. А может быть, мне хочется увидеть мэтра, потому что им восхищался мой отец, а смерть пришла за ним сейчас же вслед за предложением Рейнгардта писать музыку для его театров. Отец не осуществил своей мечты…»
Герцберг слушал меня с интересом; вероятно, его забавляли мои не похожие на немецких женщин манеры, вернее, полное их отсутствие, а главное, он понял — у меня никаких просьб к Рейнгардту не будет.
— Вы очаровательны, — сказал он. — Я расскажу о вас профессору — он любит необычных людей. Жаль, что вы так спешите — дней через семь-восемь у него, быть может, нашлось бы для вас время. Все же завтра утром я вам позвоню.
Мы простились дружески. Оставшись одна, мысленно повторила то, что мне говорил Герцберг: Макс Рейнгардт в прошлом актер, играл Луку в «На дне», раньше его театры ставили в основном произведения мировой классики, но сейчас публика устала от войн и распрей, профессор, как никто, чувствует ее потребности, тягу к комедийному.
Узнала, что на репетициях Рейнгардт сидит за столом в пятнадцатом ряду и по микрофону дает свои гениально точные указания. Само собой разумеется, еще до начала репетиций план постановки, образы, мизансцены уже решены мэтром. На репетициях рядом с ним ассистенты всех отраслей постановки — по взмаху его ресниц они понимают его, мгновенно бросаются реализовать его указания на колосники, в оркестр, электробудку. Техника и мастера техники — одно из основных условий создания подлинно блестящего спектакля. Рейнгардт создает наилучшие условия этому штату специалистов по электричеству, реквизиту, гриму. Они работают здесь десятилетия бессменно. Рейнгардт — крупнейший режиссер и театральный директор мира, но административный штат невелик — каждый знает свое дело и с полуслова понимает «главу». Женат Макс Рейнгардт на той актрисе, которая вчера играла деву Марию. Елена Ти-миг не только жена, но и замечательный друг. Вся семья Тимиг — артисты, может, я видела братьев Елены — Гуго и Германа…
Пойти смотреть город? Бесполезно. Когда я концентрирую себя на одном — другого не вижу. Глядеть-то гляжу, но не воспринимаю. И спать в эту ночь было трудно. Что ответит мэтр сврему директору? Вежливое «нет» наиболее вероятно, и хотя я посмотрела «Jedermann» — это на всю жизнь запомню… мурашки по телу, когда задуманное, долгожданное срывается!
Внутри было потеряно единство. «Разве это так важно?» — говорил один голос. «Важно научиться добиваться всего, что ты задумала», — отвечал второй. И так, в спорах, всю ночь.
Герцберг позвонил в девять утра.
— Профессор назначил вам аудиенцию в четыре часа в своем замке. Поздравляю вас, и рад, что мог этому содействовать. Садитесь в такси, берите визитную карточку и приезжайте.
Ура, ура!!! Но… Жил бы он в центре, а то… окрестности! На такси хватит? Да, еще… где я возьму визитную карточку?
Хорошо, что назначил в послеобеденное время: мое разнозеленое с асимметричными квадратами платье чуть ниже колен, как раз для этого времени. Позже надо было бы надевать длинное, а у меня его нет. Сейчас куплю железнодорожный билет на десять вечера, расплачусь здесь, чемоданчик в руки, прямо от Рейнгардта на вокзал и там, сколько нужно, посижу до поезда. Да и не будет времени. Назад придется без такси шагать — на два конца, конечно, не хватит денег.
Но сейчас — на коне! Вернее, на такси.
Еду к Рейнгардту, и потому ура, ура, ура!
«Замок», «Корона» — этого бояться не стоит. В театре мы все себе выдумываем. Золотая бумага, наклеенная на картон, в нашем воображении заменяет золото. А сколько чудесных замков мы строим из фанеры! Макс Рейнгардт режиссер, наверно, в жизни тоже фантазирует.
А город хорош! Эта прогулка в такси — роскошь. Высокие домики — домики-башни в одно, два, редко три окна, гербы на стенах, витражи из разноцветных стекол, сводчатые двери-малютки и двери-врата, взлетевшие ввысь строения кирх, и зелень, зелень…
Но что это вдали?!
Настоящий феодальный замок. Огромные каменные стены, средневеково-величественные строения за ними, круглые каменные башни… Перед высокими стенами этого феодального укрепления чуть видны деревья палисадника. Такси останавливается около огромных ворот из черного металла — «Leopolds-kronschloss». Нажимаю кнопку бесшумного звонка. «Глазок» в металле открывается.
Слышу голос:
— Будьте любезны, ваша фамилия?
— Наталия Сац, — на спертом дыхании.
— Вашу визитную карточку, пожалуйста.
Притворно шарю в сумочке, бормочу: — К сожалению, забыла, — чтобы меня не выгнали, быстро плачу за такси. Меня оглядывают и, словно нехотя, пропускают в ворота.
Иду по палисаднику. На меня высокомерно смотрят розы, ирисы, лилии с выхоленных газонов; подстриженные кусты и деревья; красные от песка в рамках из серо-розовых камней дорожки — даже они дают мне понять, что меня «не по чину занесло». Неужели я струсила — кажется, дрожат ноги. Или это от банановой диеты? Но назад не поверну!
Мраморные ступени террасы подводят к сводам парадной двери. Она полуоткрыта. Но, едва ступив за порог, замечаю швейцара в парадной ливрее — он принимает чемоданчик, пальто, шапку.
Появляется лакей с баками, в белых перчатках. Да, да! В белых перчатках, как в романах из жизни французских графов. Я же — дитя Октябрьской революции, у нас и в театрах еще таких пьес не видела, а тут вроде сама — действующее лицо. Иногда ночью такое снится: кто-то в театре заболел, я должна его заменить внезапно, а роли не знаю, даже пьесы не читала, выпихнули на сцену — и стою… Зачем у лакея серебряный поднос? А, опять требует визитную карточку, для этого и держит свой круглый подносик. Нет у меня ее, простите, пожалуйста, забыла.
Меня вводят в огромную строгую комнату с высоченным потолком, сводчатыми окнами, длинными зеркалами, стульями со спинками, на которых можно сидеть, только проглотив аршин, — слишком прямо, дескать, знай, к кому пришел, прими почтительную позу. Пожалуй, только серый пушистый ковер не такой строгий. Изящные часы на столе с венком из фарфоровых цветов вокруг циферблата показывают 4, 4 — 10, 4 — 20, а я совсем одна в комнате, где я… честно признаться, никому не нужна, да и мне ведь особенно-то никто не нужен. Выдумала себе «идею»… смешная дура.
Вдруг снова вижу лакея; он почтительно открывает внутреннюю дверь, склонив голову, становится в профиль — в дверях появляется невысокий бритый мужчина с орлиным носом, острыми глазами, в элегантнейшем темном костюме, с галстуком «бабочка» под белоснежным воротничком. Седые волосы с аккуратным, идеально точным пробором, осанка такая, словно у него на голове корона.
Уверенным шагом он приближается ко мне. Да, это поступь феодала, земного владыки; теперь я точно знаю, что нахожусь в самом настоящем замке. Протягивает мне руку, говорит капризно:
— Я действительно ценил талант вашего отца, но мы с ним даже не были знакомы…
Я почему-то чувствую себя виноватой, хочу пожать его руку, но она поднимается, кружится вместе с венком на циферблате и белой перчаткой лакея, потом все растворяется в воздухе, я… теряю сознание и падаю на ковер.
Не знаю, кто и как принес меня в удивительно уютную комнату. Когда я открыла глаза, увидела белый рояль, горящий камин, круглый стол, заставленный вкусными вещами, дымящийся бульон, ласковые цветы. Я лежала в мягком с откинутой спинкой кресле, как в кровати, а надо мной в кружевном платье с широкими белыми рукавами склонилась красивая и добрая Мария из спектакля «Jedermann», директор Герцберг, четверо спрыгнувших со страниц модного журнала мужчин, и сам Рейнгардт держал мою руку.
— Вам лучше? — спросил он меня участливо. Я плохо понимала, а язык не шевелился.
— Не надо говорить, она еще очень слаба, — сказала Мария — Елена Тимиг.
— Чашку крепкого бульона? — протиснулся ко мне Герцберг. Это было очень кстати.
Увидев, что у только что умиравшей прекрасный аппетит, каждый стал подносить мне еду и радоваться ее быстрому исчезновению. Особенно весело поил меня кофе со сбитыми сливками подвижной черноглазый мужчина, который говорил только по-французски.
Силы вернулись ко мне полностью, и стало страшно неловко. Добилась своей цели, чтобы отнимать у таких людей время, чтобы о русской думали бог знает что. Веселый бес снова зажег золотые огоньки в мыслях и словах.
— Господин профессор, я мечтала увидеть ваши спектакли, ваш дом, вас самого, и это сбылось. Большое спасибо. Простите, что мне стало дурно, не знаю почему — это со мной в первый раз. Но можно, я спрошу вас что-то важное: почему вы ставите спектакли только для взрослых? А для детей?
— Для… детей? Я как-то никогда об этом не думал.
— О-о, но еще Станиславский…
— Станиславский! — перебил меня Рейнгардт. — Это имя звучит для меня как вечно живая музыка. Вы хорошо его знаете?
— Я знаю его с самого детства, сказать «хорошо» не посмею. Снизу вверх не все видно, но…
Стала рассказывать забавные факты из своего детства, когда Станиславский вместе с отцом работали над «Синей птицей». Белый рояль был открыт; я села за него, иллюстрировала пожелания и замечания Константина Сергеевича к папиной музыке, вспомнила много интересного о его первом спектакле для детей, который видела десятки раз, его замечания исполнителям роли Огня, Воды, Собаки, Кота, детей, представила артистов на репетициях со Станиславским, снова села за рояль… Потом связала «Синюю птицу» с созданием уже после революции Детского театра, рассказала о детях-зрителях, о наших первых спектаклях, которые тоже прозвучали на этом рояле в основных мелодиях… На меня смотрели удивленно и слушали с увлечением. Я сделала паузу.
— Мне показалось, что я сам побывал в Детском театре, вы образно рассказываете, — сказал Рейнгардт.
Герцберг ликовал:
— Неужели я бы разрешил отнимать ваше драгоценное время, если бы еще вчера не понял… (Пошли комплименты.)
— Черт возьми! — закричал француз. — С вами хорошо умирать и еще куда интереснее жить.
— Смерть совсем не идет вам — вы так молоды и в самый тяжелый момент напоминали уснувшую Белоснежку из сказки братьев Гримм, — сказала Елена Тимиг ласково и продолжала: — Это известный французский драматург Альфред Савуар. Ах, эти французы. Они так экспансивны! Знакомьтесь!
— А я? — сказал очень красивый молодой человек. — Я тоже хочу быть представлен маленькой милой русской.
Он оказался сыном Гуго фон Гофмансталя.
Подошел и знаменитый исполнитель роли Мэкки-Мессера в «Трехгрошовой опере», брат Елены — Герман Тимиг.
Ему я так хотела сказать миллион комплиментов, рассмотреть его поближе, но Рейнгардт остановил этот поток представлений:
— Наталия Сац приехала ко мне как режиссер к режиссеру, и у нас, несомненно, есть более интересные темы…
Мы все уютно расселись за столом, пили чай с такими вкусными сладкими вещами, а говорили вдвоем с Рейнгардтом.
— Какое содержание любят дети, только сказки? Я рассказала «Алтайские робинзоны», «Робин
Гуда» и углубилась в тропические леса своей режиссуры, рассказывая о «Негритенке и обезьяне». Мне очень хотелось проверить себя: ведь я впервые объединила там танец, пантомиму, киномультипликат и слово.
— Вы ярко чувствуете образы и ясно видите то, чем говорите. Мне бы хотелось работать вместе с вами, — неожиданно изрек Рейнгардт. — Я бы хотел, чтобы вы поставили вашего «Негритенка и обезьяну» для немецких детей на утренниках в моем театре. Это возможно? — спросил он меня вдруг вполне деловито, а Герцберг тут же вытащил из кармана блокнот и карандаш для записи распоряжений.
Подумать только!
Во время всех моих рассказов главным было смотреть на него, изучать восприятие великого мастера — такое слушание моих бредней для меня важнее слов: умею читать на лице впечатления и делать из восприятия этого для себя самокритичные выводы. Это было чудесно, что могла общаться с ним, но такой победы, такого предложения… С ума сойти от радости! Молодец, значит, собрала себя… Но раздался голос Герцберга:
— Я запишу ваш адрес и счастлив буду по указанию профессора уточнить сроки вашего к нам приезда. Но вчера вы сказали, что уезжаете сегодня в десять часов. Вы не передумали?
Боже мой! Как быстро пролетело время: через сорок минут уйдет поезд, я же не имею никакого права — билет и… две марки в кармане.
Все это вихрем пронеслось в голове, а Савуар закричал по-французски:
— Я поеду ее провожать на моей машине. Дайте это право мне.
Но и у фон Гофмансталя была машина и горячее желание поступить так же.
Он выкатил свою машину из гаража, я крепко пожала руки — поблагодарила Рейнгардта и Тимигов, через минуту мы уже мчались к вокзалу: Гофман-сталь за рулем, я рядом с ним. Герцберг с видом «открывшего меня» Рейнгардтам Христофора Колумба солидно восседал на сиденье сзади и молчал, а Савуар вставал, махал руками, выкрикивал в мой адрес комплименты, то и дело падая на колени Герц-бергу.
Гнали машину сладостно быстро. Приехали за три минуты до отхода поезда.
— Спасибо за сегодняшний вечер. Я буду ждать репетиций детского спектакля и не отстану в восторгах от немецких детей, — говорил Гофмансталь. Герцберг повторял:
— Я очень рад, очень.
Поезд уже набирал скорость, и франко-немецкие комплименты быстро остались позади.
— Ну как? — спросил муж на вокзале…
— Чуть не погорела. Чуть-чуть.
— Чуть-чуть не считается. Все, как хотела?
— Все, и даже больше.
Рафаэль, Бетховен, Лев Толстой — бессмертны. Они живут в созданных ими произведениях искусства, многие столетия будут обогащать тех, кто непосредственно соприкоснется с их творчеством. Талант артиста подчас заставляет нас рыдать, ярче ощущать пульс жизни, дарит минуты огромной радости, но все это пока живет сам артист — его творчество, эмоции, тело.
Еще быстротечней искусство режиссера. Он живет во всех участниках спектакля, во всех его компонентах на… первых спектаклях. Не все и тогда, видя талантливого артиста или художника, вспоминают о роли главного архитектора, строителя всего спектакля — режиссера, а позже… Как часто спектакли делаются «полумертвыми», еще когда не сняты с репертуара, хиреют от различных замен, недосмотров…
Искусство режиссера, умеющего открывать новые миры в уже известных и совсем новых пьесах, создавать своей волей, талантом, культурой то целое, которое называется спектаклем, объединять самые различные творческие индивидуальности едиными целями, достойно большого уважения, но как редко удается непосредственно познать искусство режиссера.
Макс Рейнгардт — один из тех, кто навсегда занял почетное место в истории мирового искусства театра. Могучий реформатор немецкого театра, великий режиссер, заставивший тысячи немецких зрителей любить и понимать Шекспира, Толстого, Горького, современных драматургов, режиссер поразительной многогранности, давший новую жизнь наряду с драмой спектаклям оперы, оперетты, маг и чародей театральных игрищ на площадях, режиссер, заставивший вспомнить величие античных трагедий, — о Рейнгардте надо писать многие исследования.
Рейнгардта первых десятилетий его работы я знала только по рассказам и литературе. То, что было в его театрах в 1929, 1930, 1931 годах, — самоуспокоенность достигшего зенита. Не случайно Эрвин Пискатор писал:
«…Рейнгардт больше уже не Рейнгардт, а в такой же степени может быть Барновским, Клайном или Роттером, поскольку все они черпают из одного и того же актерского резервуара. Никто у нас не стремится придать театру собственное лицо или особый стиль. Все полагаются на случайную интуицию автора, режиссера или актера, и эти-то случайности определяют стиль и форму, даже самое содержание работы. Какой режиссер у нас является подлинным учеником Рейнгардта? Кто призван продолжить его театр, поддержать его традицию? Да и у самого Рейнгардта нет больше традиций. Я, например, прибывший в Берлин после войны, Рейнгардта вообще не знаю, потому что в это время он уже не показывал ни нового репертуара, ни своих прежних спектаклей» [47].
Мне довелось прикоснуться к кубку творчества Макса Рейнгардта, видеть его самого, когда он был, так сказать, в зените славы.
Я, приехавшая из советской Москвы, смотрела на этого «полубога» с прищуром молодости и с тем немного смешным интересом, которого не может не быть у начинающего режиссера по отношению к великим мастерам. Романтики своей профессии простят мне эти юношеские стремления.
Встречи с Отто Клемперером
Служанка милая, а потом… она такая же молодая и щуплая, как я. Может, она мне поможет? Да, у нее через два часа кончается рабочий день, она отнесет мое письмо в дирекцию того театра, где я была. Немцы народ точный — передадут, доложат.
Но… писать по-немецки с моим доморощенным знанием языка? Наглость. По-русски? Чушь. Станет он переводчика искать…
Итак, на немецком, очень кратко.
Но как это трудно!
Москва! Станиславский! Папа! Помогайте зацепить что-то красивое в его сознании! «Даже несколько минут общения с таким, как Вы, это важно начинающему режиссеру. А я уже работаю в Детском театре» (он понятия не имеет, что это такое, да и не очень интересуется).
Не помню точно, как я написала письмо. Главное — выйдет из этого что-нибудь или нет. Это надо было знать скорее — послезавтра ночью последний срок для возвращения, даже и при строго банановой диете; даром в гостинице меня держать никто не будет. Легла спать пораньше по многим причинам. Главное — ничем не отвлекать себя от виденного спектакля, такого значительного и необычного.
На пустой желудок все лучше попадает прямо в сердце. Выигрыш!
Утром, чуть свет, побродила по Зальцбургу, первой в тот день осмотрела домик Моцарта и вернулась в гостиницу. Мое письмо к Максу Рейнгардту я закончила просьбой известить меня в гостиницу, будет ли у меня надежда увидеть его завтра-послезавтра.
И действительно, вскоре мне позвонили. Женский голос очень вежливо сообщил, что профессор благодарит за внимание, но, к сожалению, слишком занят. По окончании всех спектаклей фестиваля в Зальцбурге он постарается уделить час внимания для общей беседы с многочисленными просителями.
Это было крушение всех надежд.
Но я запомнила фамилию того, кто устроил мне вчера билет. Что-то человечное в его глазах, хоть и в спешке, мелькнуло, и он помог. Его фамилия Герцберг… Да, господин директор Герцберг.
— Позовите его, пожалуйста, к телефону.
Он подошел. Я так горячо стала молить о разрешении увидеть его (а не Рейнгардта), что он рассмеялся.
— Название отеля, номер комнаты?… В 17 часов я к вам заеду.
Положив трубку, я некоторое время на нее с опаской глядела. Смелость и настойчивость могут быть истолкованы как нахальство и… доступность.
А вдруг придет он сюда и сделает мне… гнусное предложение? Я посмотрела в зеркало и поняла, что кудрявых волос слишком много. Лицо было какое есть — тогда не подкрашивала даже губы, но волосы надо было отмочить, сделать поскромнее, чтобы он понял, что никто с ним кокетничать не собирается.
К счастью, в моей сумочке нашлась фотография мужа и детей — очень важно поставить ее на стол. С газетой, гладкими волосами, без улыбок встретить директора.
Он пришел с немецкой педантичностью в семнадцать ноль-ноль, высокий, в сером костюме и фетровой шляпе. Положил портфель и шляпу, спросил «в темпе»:
— Чего же хочет маленькая русская?
Я поняла, что главная опасность — он приехал только из вежливости и… ему некогда.
К каждому человеку надо найти свой ключ, и это самое трудное. Человек не стоит на месте, он движется и, пока меняешь два-три «не тех» ключа, исчезает.
Я начала с директорского юмора. Сколько вчера у него было посетителей, какая перегрузка и на скольких языках он должен был говорить «нет», «не могу»! А мне — огромное спасибо — он дал билет, и какое это было счастье! О, я тоже директор, я понимаю, как трудно его положение. Слово «директор» в применении ко мне не произвело никакого впечатления, и я зацепилась за великих моего детства. Это произвело некоторое впечатление, и я, уже думая только о том, как сделать его проводником моих устремлений к намеченной цели, говорила о театре, музыке, постановках Рейнгардта, своей мечте увидеть его, говорила, как сама с собой, сердцем. А когда волнуюсь, вижу то, о чем говорю, вскакиваю с места, показываю, как актерам на репетиции… Что я говорила, точно не помню, что-то вроде: «Я не могу вам объяснить, почему это свидание с режиссером Рейнгардтом так для меня важно, оно важно для моего становления очень. Должны же большие с вершин славы протягивать руку тем маленьким, кто только карабкается на гору режиссерского мастерства. А может быть, мне хочется увидеть мэтра, потому что им восхищался мой отец, а смерть пришла за ним сейчас же вслед за предложением Рейнгардта писать музыку для его театров. Отец не осуществил своей мечты…»
Герцберг слушал меня с интересом; вероятно, его забавляли мои не похожие на немецких женщин манеры, вернее, полное их отсутствие, а главное, он понял — у меня никаких просьб к Рейнгардту не будет.
— Вы очаровательны, — сказал он. — Я расскажу о вас профессору — он любит необычных людей. Жаль, что вы так спешите — дней через семь-восемь у него, быть может, нашлось бы для вас время. Все же завтра утром я вам позвоню.
Мы простились дружески. Оставшись одна, мысленно повторила то, что мне говорил Герцберг: Макс Рейнгардт в прошлом актер, играл Луку в «На дне», раньше его театры ставили в основном произведения мировой классики, но сейчас публика устала от войн и распрей, профессор, как никто, чувствует ее потребности, тягу к комедийному.
Узнала, что на репетициях Рейнгардт сидит за столом в пятнадцатом ряду и по микрофону дает свои гениально точные указания. Само собой разумеется, еще до начала репетиций план постановки, образы, мизансцены уже решены мэтром. На репетициях рядом с ним ассистенты всех отраслей постановки — по взмаху его ресниц они понимают его, мгновенно бросаются реализовать его указания на колосники, в оркестр, электробудку. Техника и мастера техники — одно из основных условий создания подлинно блестящего спектакля. Рейнгардт создает наилучшие условия этому штату специалистов по электричеству, реквизиту, гриму. Они работают здесь десятилетия бессменно. Рейнгардт — крупнейший режиссер и театральный директор мира, но административный штат невелик — каждый знает свое дело и с полуслова понимает «главу». Женат Макс Рейнгардт на той актрисе, которая вчера играла деву Марию. Елена Ти-миг не только жена, но и замечательный друг. Вся семья Тимиг — артисты, может, я видела братьев Елены — Гуго и Германа…
Пойти смотреть город? Бесполезно. Когда я концентрирую себя на одном — другого не вижу. Глядеть-то гляжу, но не воспринимаю. И спать в эту ночь было трудно. Что ответит мэтр сврему директору? Вежливое «нет» наиболее вероятно, и хотя я посмотрела «Jedermann» — это на всю жизнь запомню… мурашки по телу, когда задуманное, долгожданное срывается!
Внутри было потеряно единство. «Разве это так важно?» — говорил один голос. «Важно научиться добиваться всего, что ты задумала», — отвечал второй. И так, в спорах, всю ночь.
Герцберг позвонил в девять утра.
— Профессор назначил вам аудиенцию в четыре часа в своем замке. Поздравляю вас, и рад, что мог этому содействовать. Садитесь в такси, берите визитную карточку и приезжайте.
Ура, ура!!! Но… Жил бы он в центре, а то… окрестности! На такси хватит? Да, еще… где я возьму визитную карточку?
Хорошо, что назначил в послеобеденное время: мое разнозеленое с асимметричными квадратами платье чуть ниже колен, как раз для этого времени. Позже надо было бы надевать длинное, а у меня его нет. Сейчас куплю железнодорожный билет на десять вечера, расплачусь здесь, чемоданчик в руки, прямо от Рейнгардта на вокзал и там, сколько нужно, посижу до поезда. Да и не будет времени. Назад придется без такси шагать — на два конца, конечно, не хватит денег.
Но сейчас — на коне! Вернее, на такси.
Еду к Рейнгардту, и потому ура, ура, ура!
«Замок», «Корона» — этого бояться не стоит. В театре мы все себе выдумываем. Золотая бумага, наклеенная на картон, в нашем воображении заменяет золото. А сколько чудесных замков мы строим из фанеры! Макс Рейнгардт режиссер, наверно, в жизни тоже фантазирует.
А город хорош! Эта прогулка в такси — роскошь. Высокие домики — домики-башни в одно, два, редко три окна, гербы на стенах, витражи из разноцветных стекол, сводчатые двери-малютки и двери-врата, взлетевшие ввысь строения кирх, и зелень, зелень…
Но что это вдали?!
Настоящий феодальный замок. Огромные каменные стены, средневеково-величественные строения за ними, круглые каменные башни… Перед высокими стенами этого феодального укрепления чуть видны деревья палисадника. Такси останавливается около огромных ворот из черного металла — «Leopolds-kronschloss». Нажимаю кнопку бесшумного звонка. «Глазок» в металле открывается.
Слышу голос:
— Будьте любезны, ваша фамилия?
— Наталия Сац, — на спертом дыхании.
— Вашу визитную карточку, пожалуйста.
Притворно шарю в сумочке, бормочу: — К сожалению, забыла, — чтобы меня не выгнали, быстро плачу за такси. Меня оглядывают и, словно нехотя, пропускают в ворота.
Иду по палисаднику. На меня высокомерно смотрят розы, ирисы, лилии с выхоленных газонов; подстриженные кусты и деревья; красные от песка в рамках из серо-розовых камней дорожки — даже они дают мне понять, что меня «не по чину занесло». Неужели я струсила — кажется, дрожат ноги. Или это от банановой диеты? Но назад не поверну!
Мраморные ступени террасы подводят к сводам парадной двери. Она полуоткрыта. Но, едва ступив за порог, замечаю швейцара в парадной ливрее — он принимает чемоданчик, пальто, шапку.
Появляется лакей с баками, в белых перчатках. Да, да! В белых перчатках, как в романах из жизни французских графов. Я же — дитя Октябрьской революции, у нас и в театрах еще таких пьес не видела, а тут вроде сама — действующее лицо. Иногда ночью такое снится: кто-то в театре заболел, я должна его заменить внезапно, а роли не знаю, даже пьесы не читала, выпихнули на сцену — и стою… Зачем у лакея серебряный поднос? А, опять требует визитную карточку, для этого и держит свой круглый подносик. Нет у меня ее, простите, пожалуйста, забыла.
Меня вводят в огромную строгую комнату с высоченным потолком, сводчатыми окнами, длинными зеркалами, стульями со спинками, на которых можно сидеть, только проглотив аршин, — слишком прямо, дескать, знай, к кому пришел, прими почтительную позу. Пожалуй, только серый пушистый ковер не такой строгий. Изящные часы на столе с венком из фарфоровых цветов вокруг циферблата показывают 4, 4 — 10, 4 — 20, а я совсем одна в комнате, где я… честно признаться, никому не нужна, да и мне ведь особенно-то никто не нужен. Выдумала себе «идею»… смешная дура.
Вдруг снова вижу лакея; он почтительно открывает внутреннюю дверь, склонив голову, становится в профиль — в дверях появляется невысокий бритый мужчина с орлиным носом, острыми глазами, в элегантнейшем темном костюме, с галстуком «бабочка» под белоснежным воротничком. Седые волосы с аккуратным, идеально точным пробором, осанка такая, словно у него на голове корона.
Уверенным шагом он приближается ко мне. Да, это поступь феодала, земного владыки; теперь я точно знаю, что нахожусь в самом настоящем замке. Протягивает мне руку, говорит капризно:
— Я действительно ценил талант вашего отца, но мы с ним даже не были знакомы…
Я почему-то чувствую себя виноватой, хочу пожать его руку, но она поднимается, кружится вместе с венком на циферблате и белой перчаткой лакея, потом все растворяется в воздухе, я… теряю сознание и падаю на ковер.
Не знаю, кто и как принес меня в удивительно уютную комнату. Когда я открыла глаза, увидела белый рояль, горящий камин, круглый стол, заставленный вкусными вещами, дымящийся бульон, ласковые цветы. Я лежала в мягком с откинутой спинкой кресле, как в кровати, а надо мной в кружевном платье с широкими белыми рукавами склонилась красивая и добрая Мария из спектакля «Jedermann», директор Герцберг, четверо спрыгнувших со страниц модного журнала мужчин, и сам Рейнгардт держал мою руку.
— Вам лучше? — спросил он меня участливо. Я плохо понимала, а язык не шевелился.
— Не надо говорить, она еще очень слаба, — сказала Мария — Елена Тимиг.
— Чашку крепкого бульона? — протиснулся ко мне Герцберг. Это было очень кстати.
Увидев, что у только что умиравшей прекрасный аппетит, каждый стал подносить мне еду и радоваться ее быстрому исчезновению. Особенно весело поил меня кофе со сбитыми сливками подвижной черноглазый мужчина, который говорил только по-французски.
Силы вернулись ко мне полностью, и стало страшно неловко. Добилась своей цели, чтобы отнимать у таких людей время, чтобы о русской думали бог знает что. Веселый бес снова зажег золотые огоньки в мыслях и словах.
— Господин профессор, я мечтала увидеть ваши спектакли, ваш дом, вас самого, и это сбылось. Большое спасибо. Простите, что мне стало дурно, не знаю почему — это со мной в первый раз. Но можно, я спрошу вас что-то важное: почему вы ставите спектакли только для взрослых? А для детей?
— Для… детей? Я как-то никогда об этом не думал.
— О-о, но еще Станиславский…
— Станиславский! — перебил меня Рейнгардт. — Это имя звучит для меня как вечно живая музыка. Вы хорошо его знаете?
— Я знаю его с самого детства, сказать «хорошо» не посмею. Снизу вверх не все видно, но…
Стала рассказывать забавные факты из своего детства, когда Станиславский вместе с отцом работали над «Синей птицей». Белый рояль был открыт; я села за него, иллюстрировала пожелания и замечания Константина Сергеевича к папиной музыке, вспомнила много интересного о его первом спектакле для детей, который видела десятки раз, его замечания исполнителям роли Огня, Воды, Собаки, Кота, детей, представила артистов на репетициях со Станиславским, снова села за рояль… Потом связала «Синюю птицу» с созданием уже после революции Детского театра, рассказала о детях-зрителях, о наших первых спектаклях, которые тоже прозвучали на этом рояле в основных мелодиях… На меня смотрели удивленно и слушали с увлечением. Я сделала паузу.
— Мне показалось, что я сам побывал в Детском театре, вы образно рассказываете, — сказал Рейнгардт.
Герцберг ликовал:
— Неужели я бы разрешил отнимать ваше драгоценное время, если бы еще вчера не понял… (Пошли комплименты.)
— Черт возьми! — закричал француз. — С вами хорошо умирать и еще куда интереснее жить.
— Смерть совсем не идет вам — вы так молоды и в самый тяжелый момент напоминали уснувшую Белоснежку из сказки братьев Гримм, — сказала Елена Тимиг ласково и продолжала: — Это известный французский драматург Альфред Савуар. Ах, эти французы. Они так экспансивны! Знакомьтесь!
— А я? — сказал очень красивый молодой человек. — Я тоже хочу быть представлен маленькой милой русской.
Он оказался сыном Гуго фон Гофмансталя.
Подошел и знаменитый исполнитель роли Мэкки-Мессера в «Трехгрошовой опере», брат Елены — Герман Тимиг.
Ему я так хотела сказать миллион комплиментов, рассмотреть его поближе, но Рейнгардт остановил этот поток представлений:
— Наталия Сац приехала ко мне как режиссер к режиссеру, и у нас, несомненно, есть более интересные темы…
Мы все уютно расселись за столом, пили чай с такими вкусными сладкими вещами, а говорили вдвоем с Рейнгардтом.
— Какое содержание любят дети, только сказки? Я рассказала «Алтайские робинзоны», «Робин
Гуда» и углубилась в тропические леса своей режиссуры, рассказывая о «Негритенке и обезьяне». Мне очень хотелось проверить себя: ведь я впервые объединила там танец, пантомиму, киномультипликат и слово.
— Вы ярко чувствуете образы и ясно видите то, чем говорите. Мне бы хотелось работать вместе с вами, — неожиданно изрек Рейнгардт. — Я бы хотел, чтобы вы поставили вашего «Негритенка и обезьяну» для немецких детей на утренниках в моем театре. Это возможно? — спросил он меня вдруг вполне деловито, а Герцберг тут же вытащил из кармана блокнот и карандаш для записи распоряжений.
Подумать только!
Во время всех моих рассказов главным было смотреть на него, изучать восприятие великого мастера — такое слушание моих бредней для меня важнее слов: умею читать на лице впечатления и делать из восприятия этого для себя самокритичные выводы. Это было чудесно, что могла общаться с ним, но такой победы, такого предложения… С ума сойти от радости! Молодец, значит, собрала себя… Но раздался голос Герцберга:
— Я запишу ваш адрес и счастлив буду по указанию профессора уточнить сроки вашего к нам приезда. Но вчера вы сказали, что уезжаете сегодня в десять часов. Вы не передумали?
Боже мой! Как быстро пролетело время: через сорок минут уйдет поезд, я же не имею никакого права — билет и… две марки в кармане.
Все это вихрем пронеслось в голове, а Савуар закричал по-французски:
— Я поеду ее провожать на моей машине. Дайте это право мне.
Но и у фон Гофмансталя была машина и горячее желание поступить так же.
Он выкатил свою машину из гаража, я крепко пожала руки — поблагодарила Рейнгардта и Тимигов, через минуту мы уже мчались к вокзалу: Гофман-сталь за рулем, я рядом с ним. Герцберг с видом «открывшего меня» Рейнгардтам Христофора Колумба солидно восседал на сиденье сзади и молчал, а Савуар вставал, махал руками, выкрикивал в мой адрес комплименты, то и дело падая на колени Герц-бергу.
Гнали машину сладостно быстро. Приехали за три минуты до отхода поезда.
— Спасибо за сегодняшний вечер. Я буду ждать репетиций детского спектакля и не отстану в восторгах от немецких детей, — говорил Гофмансталь. Герцберг повторял:
— Я очень рад, очень.
Поезд уже набирал скорость, и франко-немецкие комплименты быстро остались позади.
— Ну как? — спросил муж на вокзале…
— Чуть не погорела. Чуть-чуть.
— Чуть-чуть не считается. Все, как хотела?
— Все, и даже больше.
Рафаэль, Бетховен, Лев Толстой — бессмертны. Они живут в созданных ими произведениях искусства, многие столетия будут обогащать тех, кто непосредственно соприкоснется с их творчеством. Талант артиста подчас заставляет нас рыдать, ярче ощущать пульс жизни, дарит минуты огромной радости, но все это пока живет сам артист — его творчество, эмоции, тело.
Еще быстротечней искусство режиссера. Он живет во всех участниках спектакля, во всех его компонентах на… первых спектаклях. Не все и тогда, видя талантливого артиста или художника, вспоминают о роли главного архитектора, строителя всего спектакля — режиссера, а позже… Как часто спектакли делаются «полумертвыми», еще когда не сняты с репертуара, хиреют от различных замен, недосмотров…
Искусство режиссера, умеющего открывать новые миры в уже известных и совсем новых пьесах, создавать своей волей, талантом, культурой то целое, которое называется спектаклем, объединять самые различные творческие индивидуальности едиными целями, достойно большого уважения, но как редко удается непосредственно познать искусство режиссера.
Макс Рейнгардт — один из тех, кто навсегда занял почетное место в истории мирового искусства театра. Могучий реформатор немецкого театра, великий режиссер, заставивший тысячи немецких зрителей любить и понимать Шекспира, Толстого, Горького, современных драматургов, режиссер поразительной многогранности, давший новую жизнь наряду с драмой спектаклям оперы, оперетты, маг и чародей театральных игрищ на площадях, режиссер, заставивший вспомнить величие античных трагедий, — о Рейнгардте надо писать многие исследования.
Рейнгардта первых десятилетий его работы я знала только по рассказам и литературе. То, что было в его театрах в 1929, 1930, 1931 годах, — самоуспокоенность достигшего зенита. Не случайно Эрвин Пискатор писал:
«…Рейнгардт больше уже не Рейнгардт, а в такой же степени может быть Барновским, Клайном или Роттером, поскольку все они черпают из одного и того же актерского резервуара. Никто у нас не стремится придать театру собственное лицо или особый стиль. Все полагаются на случайную интуицию автора, режиссера или актера, и эти-то случайности определяют стиль и форму, даже самое содержание работы. Какой режиссер у нас является подлинным учеником Рейнгардта? Кто призван продолжить его театр, поддержать его традицию? Да и у самого Рейнгардта нет больше традиций. Я, например, прибывший в Берлин после войны, Рейнгардта вообще не знаю, потому что в это время он уже не показывал ни нового репертуара, ни своих прежних спектаклей» [47].
Мне довелось прикоснуться к кубку творчества Макса Рейнгардта, видеть его самого, когда он был, так сказать, в зените славы.
Я, приехавшая из советской Москвы, смотрела на этого «полубога» с прищуром молодости и с тем немного смешным интересом, которого не может не быть у начинающего режиссера по отношению к великим мастерам. Романтики своей профессии простят мне эти юношеские стремления.
Встречи с Отто Клемперером
Идти или нет? Когда папа держал меня за руку, в Художественный театр шагала смело.
Теперь стала самостоятельной — одиночка, входящая в жизнь, новенькая. Бывшая девочка.
Это была вечеринка для избранных, войти в этот круг людей «е просто, видеть меня здесь непривычно. А привычка — это великая сила…
В главном фойе Художественного театра был празднично накрыт стол — закуска «а ля фуршет». Но видеть так близко знаменитых артистов из всех московских театров куда интереснее, чем есть. Качалов, Радин, Нежданова, Собинов. Собинов звучит особенно, даже сама его фамилия, а голос… С раннего детства я полюбила Ленского, его сердечное тепло, воплощенное в звуках голоса Собинова.
Собинов — сбывшаяся мечта Пушкина. О лучшем Ленском не мог бы мечтать даже он… Никогда больше не видела певцов такой глубокой и тонкой культуры.
И вот Собинов — наискосок от меня, поймал мой взгляд, улыбнулся. Он сильно пополнел, но… какое красивое и доброе лицо!
— Привет маленькой хозяйке большого Детского театра. — Да, это он сказал мне, сказал голосом, каждый звук которого берет в плен. Он протянул мне руку и пожал ее как раз в тот момент, когда зазвонил звонок. Все устремились в зал, я тоже. Села где-то в двадцатых рядах, с пылающими щеками и сладостными сердечными синкопами: «Со мной говорил сам Собинов, он знает о Детском театре».
Не помню, что был за концерт и как рядом со мной оказался И. М. Лапицкий. Он скучно-хорошо ко мне относился, и я удивилась, когда он в перерыве между двумя номерами зашептал мне с некоторым волнением:
— Наташа, с вами хочет познакомиться гениальный дирижер, наш гастролер. Ну о чем вы все время думаете? Спуститесь наконец на землю и дайте ему руку. Наташа! Прошу вас.
Мне хотелось, чтобы рука подольше запечатлела прикосновение Собинова. Кому и зачем ее давать?
Но из-за фигуры Лапицкого встал большой, очень большой и черный мужчина в роговых очках, протянул мне огромную руку, сказал:
— Отто Клемперер, — а Лапицкий произнес с церемонной иронией:
— Фрау директор Наталия Сац.
Вместо того чтобы пожать мне руку, Клемперер вытянул в мою сторону огромный указательный палец, сказал по-немецки и залился мефистофельским смехом:
— Это возможно? Она директор? Ха-ха-ха.
Я «спустилась на землю» и, положив руки за спину, по-немецки ответила:
— Нечего смеяться. Да, я директор. Ха-ха-ха. Лапицкий покосился и постарался вернуть меня в берега вежливости: я совершенно точно передразнила смех Клемперера.
— Наташа, прошу вас поспокойней. Он вас заметил, еще когда вы с Собиновым разговаривали, просил познакомить. Это у него такой стиль. А потом, таких юных директоров за границей не бывает, тем более женщин. Он наш гость. Скажите ему что-нибудь приветливое, дайте руку.
Руку пришлось дать и вежливую улыбку выдавить тоже, но, к счастью, продолжился концерт, а после следующего номера я удрала домой, несмотря на знаки, которые мне делал Лапицкий.
Жила я тогда с мамой на Пресне; мама была моей лучшей подругой. Но я вернулась, когда она уже спала, а завтра я решила поспать подольше — выходной день. Было уже часов двенадцать дня, когда меня разбудила мама. В руках она держала большой красивый конверт.
— Я ничего не понимаю. На дом принесли два билета на концерт знаменитого немецкого дирижера Отто Клемперера… Говорят, — это гений, достать билет на его концерты и мечтать нечего. Откуда он тебя знает?
К билетам было приложено письмо на немецком языке. Оно было написано большими черными буквами, похожими на него самого:
«Милостивая государыня директор Детского театра Наталия Сац, прошу Вас оказать мне честь и посетить мой сегодняшний концерт». Зеркало напротив отразило мою кудлатую голову и обиженное лицо. Все эти «вежливости» он написал нарочно, я слышала его вчерашнее громовое «ха-ха-ха».
Мама, не зная «предыстории», велела мне не задаваться и ровно в пять быть дома, оценить это неожиданное счастье и как следует привести себя в порядок перед концертом.
Мы пришли в Большой зал консерватории за полчаса до начала, но дойти до гардероба оказалось совсем не просто. Одиночки и целые группы людей разного возраста с молящим: «Нет ли лишнего билетика?» — очень затрудняли продвижение по консерваторскому двору. Занятая по горло делами Детского театра, я ничего не слышала про концерты нового для Москвы дирижера и только пожимала плечами: «Как дикие, до чего иностранцу обрадовались!» Мама была наэлектризована, как и все обладатели билетов, она волновалась и, только сев в середине четвертого ряда, благоговейно замолкла. Люди не только заняли все места — они стояли в проходах, в ложах, в дверях, спорили со сбившимися с ног билетершами.
Теперь стала самостоятельной — одиночка, входящая в жизнь, новенькая. Бывшая девочка.
Это была вечеринка для избранных, войти в этот круг людей «е просто, видеть меня здесь непривычно. А привычка — это великая сила…
В главном фойе Художественного театра был празднично накрыт стол — закуска «а ля фуршет». Но видеть так близко знаменитых артистов из всех московских театров куда интереснее, чем есть. Качалов, Радин, Нежданова, Собинов. Собинов звучит особенно, даже сама его фамилия, а голос… С раннего детства я полюбила Ленского, его сердечное тепло, воплощенное в звуках голоса Собинова.
Собинов — сбывшаяся мечта Пушкина. О лучшем Ленском не мог бы мечтать даже он… Никогда больше не видела певцов такой глубокой и тонкой культуры.
И вот Собинов — наискосок от меня, поймал мой взгляд, улыбнулся. Он сильно пополнел, но… какое красивое и доброе лицо!
— Привет маленькой хозяйке большого Детского театра. — Да, это он сказал мне, сказал голосом, каждый звук которого берет в плен. Он протянул мне руку и пожал ее как раз в тот момент, когда зазвонил звонок. Все устремились в зал, я тоже. Села где-то в двадцатых рядах, с пылающими щеками и сладостными сердечными синкопами: «Со мной говорил сам Собинов, он знает о Детском театре».
Не помню, что был за концерт и как рядом со мной оказался И. М. Лапицкий. Он скучно-хорошо ко мне относился, и я удивилась, когда он в перерыве между двумя номерами зашептал мне с некоторым волнением:
— Наташа, с вами хочет познакомиться гениальный дирижер, наш гастролер. Ну о чем вы все время думаете? Спуститесь наконец на землю и дайте ему руку. Наташа! Прошу вас.
Мне хотелось, чтобы рука подольше запечатлела прикосновение Собинова. Кому и зачем ее давать?
Но из-за фигуры Лапицкого встал большой, очень большой и черный мужчина в роговых очках, протянул мне огромную руку, сказал:
— Отто Клемперер, — а Лапицкий произнес с церемонной иронией:
— Фрау директор Наталия Сац.
Вместо того чтобы пожать мне руку, Клемперер вытянул в мою сторону огромный указательный палец, сказал по-немецки и залился мефистофельским смехом:
— Это возможно? Она директор? Ха-ха-ха.
Я «спустилась на землю» и, положив руки за спину, по-немецки ответила:
— Нечего смеяться. Да, я директор. Ха-ха-ха. Лапицкий покосился и постарался вернуть меня в берега вежливости: я совершенно точно передразнила смех Клемперера.
— Наташа, прошу вас поспокойней. Он вас заметил, еще когда вы с Собиновым разговаривали, просил познакомить. Это у него такой стиль. А потом, таких юных директоров за границей не бывает, тем более женщин. Он наш гость. Скажите ему что-нибудь приветливое, дайте руку.
Руку пришлось дать и вежливую улыбку выдавить тоже, но, к счастью, продолжился концерт, а после следующего номера я удрала домой, несмотря на знаки, которые мне делал Лапицкий.
Жила я тогда с мамой на Пресне; мама была моей лучшей подругой. Но я вернулась, когда она уже спала, а завтра я решила поспать подольше — выходной день. Было уже часов двенадцать дня, когда меня разбудила мама. В руках она держала большой красивый конверт.
— Я ничего не понимаю. На дом принесли два билета на концерт знаменитого немецкого дирижера Отто Клемперера… Говорят, — это гений, достать билет на его концерты и мечтать нечего. Откуда он тебя знает?
К билетам было приложено письмо на немецком языке. Оно было написано большими черными буквами, похожими на него самого:
«Милостивая государыня директор Детского театра Наталия Сац, прошу Вас оказать мне честь и посетить мой сегодняшний концерт». Зеркало напротив отразило мою кудлатую голову и обиженное лицо. Все эти «вежливости» он написал нарочно, я слышала его вчерашнее громовое «ха-ха-ха».
Мама, не зная «предыстории», велела мне не задаваться и ровно в пять быть дома, оценить это неожиданное счастье и как следует привести себя в порядок перед концертом.
Мы пришли в Большой зал консерватории за полчаса до начала, но дойти до гардероба оказалось совсем не просто. Одиночки и целые группы людей разного возраста с молящим: «Нет ли лишнего билетика?» — очень затрудняли продвижение по консерваторскому двору. Занятая по горло делами Детского театра, я ничего не слышала про концерты нового для Москвы дирижера и только пожимала плечами: «Как дикие, до чего иностранцу обрадовались!» Мама была наэлектризована, как и все обладатели билетов, она волновалась и, только сев в середине четвертого ряда, благоговейно замолкла. Люди не только заняли все места — они стояли в проходах, в ложах, в дверях, спорили со сбившимися с ног билетершами.