Так где же справедливость?
Нет ее! И быть не может,
Если от любви Добро и зло
Родятся Равноценно...
Почему ты молчишь?
- Ты помнишь, что я сказала тебе, когда ты с мальчишками хотел бежать хоронить его.
- Ты тогда спасла меня... ты сказала: "Через мой труп! " Как это случилось, что ты была дома? Ты же такая партийная была, ты должна была идти первой за гробом!?
- Перед этим еще ты спросил меня: " Что теперь будет"? И я тебе тоже ответила...
- Я помню: - "Ничего не будет! "... я все помню, мама... так почему ты молчишь?
- Потому что ничего не будет.
- Опять?!
- Ты знаешь, на сколько твой стихотворец старше тебя?..
- Ну, я понимаю, понимаю..
- На сколько, мальчик?
- Лет на десять... наверное, не больше...
- Больше. На целую войну...
- Мама!
- Теперь ты понимаешь, почему он не хочет открываться...
- Он не верит?
- Он знает, кто выиграл эту войну...
- Ты упрекаешь меня в наивности, но вспомни, чему меня учила...
- Остановись. Не упрекай ты меня -- я спасала тебя. Всю жизнь. Не ради твоей благодарности -- так устроен мир. Мать должна спасать своего потомка. Когда не было еды и тепла -- я валила лес и знала, что завтра накормлю тебя, когда стало еще страшнее, и я боялась каждого сказанного тобой слова, -- я спасала тебя... как умела... я никогда не писала стихов...
- Мама, ты...
- Попробуй стать им, перевоплотись -- это и есть твоя работа, для того, чтобы быть собой.
x x x
Утром он позвонил редактору. Эля сказала: "Лучше не приходи в издательство с серьезным разговором. Совсем невозможно стало. Из-за плеча читают, что на столе лежит... встретимся в клубе".
Сегодня мероприятия не было. Цербер дремала у входа и "делала вид", как только слышала шаги -- спохватывалась: "граница на замке". Она ненавидела всех: и входящих, и выходящих, и тех, кого имела право не пустить и облаять, и тех, кому следовало бы открыть дверь и поклониться. Ее муж спивался здесь, у них на глазах. Он начал это сразу же, как только стал "подающим надежды" после "совещания молодых литераторов", потом, вытянутый из своей провинциальной среды,
"талантливым молодым", потом просто талантливым... выпустил две книжки, получил квартиру, диплом в институте, потом место редактора, а дальше как-то, несмотря на взаимоообразность редакторского печатания (ты меня в своем издательстве -- я тебя в своем) стало нечем козырять. Молодость ушла. Рукописи годами лежали и не проталкивались даже с помощью друзей и водки. Критики вовсе молчали. Цензура тоже не имела претензий. Ворчало только партбюро, призывая не ронять моральный облик писателя. В командировки не посылали. Заказов не было. Друзей в связи с отсутствием гонораров и, стало быть, поводов для праздников тоже поубавилось. Сильно поубавилось. Он все еще хорохорился и суетился, но... когда умер, не дотянув до первого юбилея, выяснилось, что и хоронить будут не по первой категории, и не по второй. Кроме небольших долгов (никто ему не давал -- не подо что было) осталась гора исписанной бумаги... Архив, конечно, но... никому не нужный. Она из домохозяек перебралась, устроилась с большим трудом, в библиотеку -- ее пожалели: вдова, фамилия была когда-то на подъеме -- его еще не совсем забыли. У нее там ничего не получилось -- вот и поставили на страже этого "святого" места. Потому и злилась, что многие из его собутыльников и тоже прошедших все ступени, были живы... и жены их посещали здешние посиделки, вязали, сплетничали в парикмахерской и постоянно ходили лечить зубы и проверять давление в "свою" поликлинику... а она, вдова... с провинциальным говором, в поношеном, немодном, без новых публикаций подававшего некогда... молодого и талантливого, без казеной дачи и с рухнувшими надеждами. С молодости ей хотелось светской жизни, пропуска туда, где без него, этого пропуска, нельзя, - ателье для избранных, домик на месяц на берегу моря в Доме творчества, жизнь среди знаменитостей... и небрежные посильные фразы -Знаешь, вчера у нас в клубе... - или, - Представляешь, что вчера выкинул этот дурак на редколлегии...
Она исходила завистью и злобой. Ко всем. Ко всему свету, не предоставившему ей достойного места жены известного писателя...
Автору пришлось долго объяснять, кто такая входящая и протягивающая ему руку женщина, не обращающая никого внимания на ее запреты и протесты. Слово редактор и название издательства вдруг как-то магически подействовало на Цербера, и она успокоилась...
Они спустились вниз на два пролета, уселись за круглый столик. Но разговор никак не получался, все где-то далеко - вокруг общих знакомых и книг этих знакомых...
она не знала, что за серьезный разговор ей предстоял. Он никак не мог набраться духа, чтобы сказать ей.
Собственно говоря, шансы на то, что она сможет ему помочь, были так ничтожны, что, может, и не следовало ставить ее в трудное положение.... даже неудобное, хотя они были друзьями и доверяли друг другу. Но, кроме всего прочего, его (хотя он, вероятно, и не формулировал этого) толкал стыд, сознание несправедливости ко всему сейчас происходящему, в чем он был непосредственно задействован. Получалось так, что спектакль, который собирались выдвинуть на самую высокую премию и за постановку, и за исполнение, и за пьесу - весь держался на человеке никому не известном, со странным социальным статусом, не имеющим вроде бы никакого отношения к писательству, драматургии и. т.... это априори по мнению официальных властей. Никто же, на самом деле, этого не знал. Он тоже мог молчать, но... выходило тогда, что он присвоил чужие стихи, и на этом все они построили такой дворец! Не будь стихов -- не было бы пьесы, а, значит, и спектакля -ничего бы не было! Не будь стихов "НЕИЗВЕСТНОГО ПОЭТА". Ему они все уже обязаны, и еще хотят воспользоваться дальше его творчеством, ничем не отблагодарив, по сути, не воздав должное, не соблюдая никакие нормы: ни человеческие, ни авторские, ни юридические!
Он не знал, с чего начать, но знал точно: без того, чтобы объявить авторство поэта, он не может не только говорить, что это его пьеса, но писать дальше и...
жить дальше... он должен был теперь любыми способами сделать невозможное: опубликовать его стихи. Обнародовать. Объявить о поэте публично. Поставить его имя в афишу, в договор, в списки на премию, если дадут... он представлял, на что идет -- все ополчатся на него. Театр. Режиссер. Райком. Власть. Союз писателей. ТАКИЕ стихи -- не издадут. Он - то это хорошо знал, но... другого пути не было. Ситуация, что называется безвыходная. Звучит пошло -- по сути: единственно точно.
Поэтому он так колебался -- не знал, как начать разговор с человеком, которому, конечно, доверял, и который, как он представлял себе, был точно такого же мнения... зачем же ему этот разговор? Затем, что молчать больше нельзя. И, если не удастся опубликовать стихи официально, они должны появиться в списках, на руках людей - они должны жить. Он стал заложником этих стихов. Если они уходили опять в подполье -- он должен был исчезнуть из литературы. Может быть, из жизни.
Он еще ничего не сказал и Тане. Это тоже был шаг не из легких -неизвестно, как она отреагирует на все, что он придумал, затеял... он сам не знал, как сказать...
Порой он начинал злиться, что сам автор и в ус не дует. Гений, - злился он, - написал и все. Живет себе с красивой женщиной и в ус не дует -пописывает и попивает, наверное... тоже удобно! Черт с ней с историей и с литературой, -- я вот написал, а вы там, в центре, крутитесь, как хотите. Мне, мол, что! Я не поэт, не писатель, нигде не член -- и хрен с вами!...
Но это быстро проходило -- это раздражение на секунду. Он понимал, что "там" -- настоящее. И если он тоже "настоящее" (а он именно так и считал), то сделает все, что может, и не может -- тоже... А иначе он - не настоящее -- вот, что его побуждало! Он сам с собой выяснял, что это было: восхищение талантом другого, зависть, дань справедливости, сострадание... -ассортимент богатый... но он знал, что для того, чтобы ему самому остаться в мире -- он должен сделать все, что может для этого человека. Нет. Не так. Для этих стихов. Нет, опять не так. Для себя! Черт с ними со всеми -- ничего не надо -- только обнародовать эти стихи. Выходило -- ему это больше всех надо!.. так выходило, потому что так было на самом деле.
Когда он начал говорить, время полетело, потеряв меру протяженности. В накуренном буфете в углу за столиком, где они сидели, голова разболелась, приходилось то и дело здороваться и отбиваться от искавших место знакомых, произнося намеренно сверхлюбезно: "Старик, пожалуйста, у нас серьезный разговор ", - и человек с ароматной чашечкой в руке (все знали, что здесь варят прекрасный кофе) отходил... но так трудно и так издалека приходилось начинать все новые и новые нити рассказываемой истории, чтобы объяснить что-то, так трудно они связывались -- это была мучительная работа. Записать бы все, что он наговорил (да еще как: темпераментно и ладно) -- готовый роман. Целая жизнь в один вечер -- это было невозможно... она уже запротестовала, но не спрашивала, зачем и почему он все это ей, грубо говоря, вывалил...
Если бы она спросила, он бы тут же ушел. Вряд ли бы, потом, когда -нибудь вернулся. Он об этом и не подумал. Она, если и подумала, то не подала виду, не то что не спросила...... "Если бы Я умела писать, я бы просто такой роман написала - его и писать не надо -- записать: он готов уже". Вот и все, что она подумала, и он почувствовал это интуитивно, когда их одинаковые мысли вспыхнули и пересеклись.
Они уходили, когда уже притушили главный свет. При выходе Гортензия Васильевна (ему казалось, что ее так зовут, а, может, Гликерия Гортензьевна) вдруг заулыбалась им, встала даже со своего просиженного кресла и пыталась предупредительно открыть дверь:
- Простите, пожалуйста, - вдруг заговорила она тишайшим голосом, - Вы ведь в издательстве работаете, Эля Григорьевна? - И, не дожидаясь ответа, продолжила, буквально сгибаясь подобострастно, отчего ее щеки нелепо отвисли, - Мой муж, Смирнов Борис Васильевич, умер пять лет назад... остались рукописи... я не могла бы...
- Я... думаю: да... конечно, - добавила она поспешно, увидев страшный испуг в глазах стоявшей перед ней женщины, - пожалуйста, приносите... можете по почте...
- Огромное спасибо, огромное вам спасибо!
- Ну, что Вы, - смутилась Эля. -- Приносите, приносите... -- тяжелая парадная дверь захлопнулась за ними. Он подумал: раз уж роман, далее следует абзац и строка: "Начинался новый период борьбы". Он даже улыбнулся -- слава Богу, юмор я еще не потерял и сдох бы от такой пошлятины, словно проглотил кусок бледной поганки. Он даже крякнул и сплюнул...
- Вот наш зеленый огонек... -- Сказал он Эле, - и не спорь... тебе в такую даль добираться... когда у меня не будет, приду за трешкой. Все же у тебя стабильная зарплата...
В те времена умение читать между строк и вписывать смысл между строк -считалось высшим умением. Крастота строки и высота стиля госпожи Фразы были явно на втором месте. Поэтому начинали газету читать с последней страницы -с юмора, поэтому хорошо было ставить на театре классику и вытаскивать с помощью невероятных режиссерских уловок такой смысл из пьесы автора, о котором он и не предполагал... Фигаро вырастал до размеров энциклопедиста, купцы Островского буквально обсуждали сегодняшний день колхозной деревни, а в стихах Де Габриак искали ответов на вчерашнее постановление ЦК. "Что ты этим хотел сказать"? -- была привычная реплика редактора. А композитор, принесший свое хоровое произведение на рассмотрение редсовета и рассказывающий о нем, прежде, чем исполнить хоровую партитуру на рояле или включить магнитофон с записью, чтобы отмести вопросы "по тексту", предупреждал, что стихи, которые он использовал, ( это в качестве самого веского аргумента) "Напечатаны в "Правде" и точно указывал дату, чтобы любой мог удостовериться и не смел сказать, что они никуда не годятся -- поскольку напечатаны аж в "Правде". Ну, кто поднимет голос...
В это незабываемое время огромный штат людей круглосуточно слушал радиопередачи! По всем программам! То же самое с телепередачами -- по всей стране, по всем провинциальным программам, не говоря уж о центральных. Потом писались отчеты о прослушанном -- каждом дне! Ни одна оплошность, оговорка и незапланированная улыбка у микрофона и телекамеры не могли пройти мимо недремлющего ухо-ока! Это было время расцвета эзоповщины, что, надо сказать, для профессионалов имело побочный эффект -- совершенно неожиданный и прекрасный -- оттачивалась фраза! Вырабатывался стиль точный, емкий, плотный, строка, в которую не то что лишнее слово, а именно лишняя буква и интонация проникнуть не могли. Это на таможне можно было незаметно подсунуть в карман неугодному пакетик наркотика и потом обвинить его и задержать. А фраза, строка были сработаны с таким мастерством, что в "ведомствах" не было умельцев, способных исковеркать ее незаметно, чтобы подставить автора. Автор господствовал несмотря ни на что! Поэт писал: "У верблюда два горба, потому что жизнь борьба"! В детском стихотворении! И его мгновенно подхватывала вся страна -- за этим стоял (для того, кто жил в этой стране) целый огромный роман! И недаром классик говорил, что теперь романы надо писать так, чтобы входя на эскалатор метро начинать его, а сходя с последней ступеньки -заканчивать читать. И это само по себе -- уже было романом. За этим столько стояло!!! Значит, можно его сохранить в памяти дословно, и никакая сволочь при обыске не сумеет забрать рукопись, значит, можно его устно передать из уст в уста, и он будет жить, значит, можно... не вдаваясь больше в технологию, скажем спасибо идеологии не только в кавычках -- они нас заставляли писать так, что ремесло вытачивало безупречную форму, защищавшую от любых нападок, не ржавевшую под злобным слюноизвержением власти. Авторы самовыражались в детских стихах, переводах, иллюстрациях, непрограммных музыкальных произведениях... авторы искали пространства существования Духа, и они, несомненно, победили самый тупой и беспощадный режим. Автор пошел по редакциям, и начала действовать безотказная система защиты. Совершенно необязательно было обострять конфликт с диссидентствующими, можно было сложной системой оттяжек влиять на время, терпение и психику. Сначала рукопись можно было отложить до появления нового плана (старый забит на шесть лет вперед), бумаги, которой всегда не хватало, окончания переустройства издательства... можно было отдать ее затем рецензенту на "внутреннюю рецензию", которая писалась очень долго, потому что тот заболел, запил, уехал в загранкомандировку, заканчивает крупную работу, а тогда... и т. д. Передать же другому рецензенту неудобно, потому что первый обидится, а они (издательство) им очень дорожат -- авторитет, хороший писатель, с именем, если даст положительный отзыв -- хорошо для рукописи... а когда рецензия через год, может быть, все же появлялась, рукопись следовало опять отдать на рецензию, потому что их (рецензий) необходимо для нормального прохождения рукописи -- две...
А "за время пути собака могла подрасти", как писал классик... кто знает, что будет через два года... умрет автор, кончится терпение и он заберет рукопись, а может, пробьется в другом месте, тогда и тут пустить не грех... расчет на честного редактора был минимальным -- решали все "наверху" -- Главный редактор и директор, которые не будут связываться -- зачем им это?! Наивно ожидать другого -- безопаснее переиздать классика! Решают наверху, в Комитете по печати или Госбезопасности -- не имеет значения... или в недоступных, оглушенных властью и ковровыми дорожками, кабинетах на Старой площади... - нигде не решают. Ибо: Зачем? Разве мало уже стихов написано!? Мало Пушкина, Лермонтова, Есенина и даже Пастернака и Ахматовой...
Надо было обладать волей, удерживающей от бросания на бетонную стену с целью разбить себе голову и больше не жить в этом ирреальном кошмарном свете, где тени искажают натуру и заполняют пространство с плотностью - до невозможности дышать, не имея при этом физической плотности. Они неуязвимы именно потому, что тени -- только непонятно чего, в силу неохватности всепроникаемости их оболочки, образа, темноты...
Таня спокойно отреагировала на его задумку. Вечером, когда зашел об этом разговор, она вдруг поднялась, тряхнула своей рыжей гривой и вышла из кухни. Он замолчал и мучительно определял, чем мог ее обидеть, и уже хотел последовать за ней, но обернулся к двери совершенно интуитивно и увидел ее в маске, шутовском колпаке и с большой перчаточной куклой шута на левой руке точно в таком же колпаке... он отропело смотрел на нее не в силах так быстро переключиться и помочь ей в игре. Тогда она тихонько запела:
Знает каждый правду тут Только вслух не скажет,
Правдой нынче только шут Целый мир уважит...
Мелодия сразу перенесла его в его собственную пьесу, перед глазами возникла картинка спектакля... он уже был там... внутри действия...
Просто смелым быть шутом,
Если знаешь, что потом? Да, да, просто смелым быть шутом,
Если знаешь, что потом...
И она, теперь Шут, делая вид, что разговаривает с куклой, продолжила: А мы не знаем, что потом, и потому нам вовсе не просто быть шутом...
И тут он включился в игру.
- Я звал принца. Разве ты принц, дурак? ШУТ. Конечно. Я принц шутов.
ОН. Ты от скромности не умрешь. Но почему бы тебе тогда не называться королем шутов?
ШУТ. Потому что король шутов - вот он. (поднимает куклу). А я его дитя. Следовательно, я принц.
ОН. Почему же он король шутов, дурак? ШУТ. Он обычно молчит. Если шут молчит, значит, он самый умный шут изо всех шутов.
ОН. Не понял? ШУТ. Потому что наши шутки нас до добра не доводят. Вот так остришь, остришь и доостришься до чего-нибудь остренького, (проводит рукой по горлу, по шее. Поет).
У бывалого шута песенка простая:
все, что можно - неспроста, отчего-не знаю!
Просто смелым быть шутом если знаешь, что потом.
И не пробуйте никто вы в шута рядиться,
чтобы жизнь прожить шутом,
надо им родиться!
Как же ты мог забыть? Ты же сам написал об этом! ОН. Верно, верно! Ты верный друг...
ШУТ. (кукле ШУТА) Споем? КУКЛА ШУТА. Нет. О верности - это уже другая песня. Лучше помолчать...
Он кинулся целовать ее, почувствовал, как слезы выступили сами собой, и он ничего не может поделать. "Вот это, наверное, и есть счастье, - словно услышал он свой же голос... -- Только страшно.... когда есть, - есть? что терять".
- Не ходи к ним больше, - добавила она, снимая маску и кладя вместе с куклой на стул. -- Не надо... -- он смотрел на Куклу Шута, лежащую на боку, потом на свою Татьяну, преобразившуюся из Шута, и внутри его все ликовало. "Сколько раз на дню можно пережить смену настроений и не умереть от того, что сердце запутается, как ему биться в данную секунду!?. "
Больше он никого не посвящал в предпринимаемые им шаги, но когда рукопись стали мурыжить везде: и в журналах, и в издательстве, когда мелкие литературные клерки в редакциях стали подчеркивать строчки, рифмы, цепляться к мелочам и сомневаться, стоит ли это вообще печатать из-за качества и идейной позиции... он дал стихи почитать некоторым друзьям, якобы для проверки своего мнения -- "на внутреннюю рецензию"...
Через несколько недель ему позвонил Павел Васильевич, с которым давно не виделись, -- совместная работа была закончена. Пьеса шла на сцене. Пресса -- прекрасная. Впереди Юбилей, значит, очевидно, Премия, Звание и т. д.
- Давай встретимся, надо поговорить! -- Предложил Павел Васильевич.
- Что -- нибудь случилось?
- Нет.
- Так говори!..
- Это не телефонный разговор...
- Хорошо, - усмехнулся Автор. -- Татьяна уже вторую неделю не готовит -- у нее сдача спектакля, так что на нейтральной почве.
- Годится. Может, в театре?
- Буду в семь...
На столе режиссера лежали разложенные по листочкам стихи Сукина. Автор сразу узнал их по бумаге, перегибам и шрифту Светкиной машинки... да просто интуитивно, прежде всего...
- Зачем ты это делаешь? -- Без перехода спросил Павел Васильевич, кивая на стол и пожимая руку Автору.
- Что?
- Ты раньше понимал меня без объяснений...
- Я и сейчас понял. Хочу чтобы ты сформулировал. -- Долгое молчание заполнило кабинет... - не можешь. Потому что я ничего не делаю. ТАКОГО. Ничего не делаю такого... человек написал стихи -- я их хочу опубликовать... это нормально.
- Ты его знаешь? Видел? Где ты взял эти стихи? Кто он тебе?... - Автор долгим и медленным взглядом осматривал помещение...
- Ты же сказал, что это не телефонный разговор... а посадил меня около телефонного аппарата... ты что, думаешь нас сейчас двое?... тогда я скажу тебе при свидетелях -- он кивнул на черный аппарат на столе: автора этих стихов никогда не видел, стихи его можешь найти в редакции любого толстого журнала и в издательствах, пришли, говорят, по почте, может, он, вообще не существует, как Шекспир, но поскольку я писатель, то хочу помочь молодому товарищу -- это великая традиция руской литературы...
- А откуда же ты, писатель, знаешь, что он молодой? -- Прицепился огорченный и сбитый с толку Режиссер. Разговор явно не получался...
- Конечно, молодой... писатель... он же раньше не публиковался. Только стал в свет выходить... значит, молодой...
- Это как-то связано с той женщиной? -- Уже другим голосом и будто по-товарищески интимно сказал Пал Силыч и стал шарить в шкафу за свернутыми рулоном афишами... - что-то фальшивое послышалось Автору в вопросе Пал Силыча... не о женщине он спрашивал... уж не подписался ли он в определенном ведомстве -- подумал он... и вслух произнес наивно небрежно:
- Какой?
- Какой, какой? Ну, той, на вокзале...
- Тебе везде мерещатся бабы! -- Отмахнулся Автор.
- Не бойся, я не трепач!
- Этого не хватало. -- Уверил его Автор.
- Давай махнем. -- Пал Силыч откупорил бутылку коньяка. -- Столько вместе прожито. Давай махнем. -- Он налил понемногу в чайные чашки... - Не верю, что ты меня на его сомнительную славу променяешь...
- Ты все неправильно воспринимаешь -- никого и ни на что я не меняю -это совсем о другом... - он решил теперь твердо не приоткрывать ни одного уголка своему другу.
- Я то -- правильно. Ты вот не предвидишь, что делаешь: ставишь нас всех под удар. Ты же не дурак, и в стихах разбираешься, слава Богу, не чета многим...
- Не чета... - повторил Автор...
- Что же ты не понимаешь, что будет, если узнают, какие стихи пишет тот, чьи стихи в этом спектакле?!
- В огороде бузина...
- Нет. -- Перебил его режиссер. -- Нет. Уверяю тебя... все посыплется. Все. Ты своим доброхотством испортишь все, что мы выстроили...
- На его стихах! Понимаешь? На его! А его самого отпихнули... а если его не печатают, тебя это не волнует... кто он, где он, почему не открывается... у тебя есть ответы? Я не знаю ни одного! А ты?
- Это уже серьезно. - Начал сердиться Павел Васильевич, - Значит, ты можешь из-за какого-то незнакомого человека поставить под удар столько людей? С которыми работал, дружил даже...
- Во-первых, не из-за человека, а из-за стихов, во вторых, что значит, поставить под удар?
- Что? Уже интересуются, кто это распространяет эти вот листки, кто такой этот автор...
- Ты то откуда знаешь? А?
- Не знал бы -- не стал бы бить тревогу...
- Уж не от той ли бабенки, что спектакль принимала... не хочу говорить ее имени...
- Осторожней... - вдруг зарычал Пал Силыч.
- Знаешь, что я тебе скажу?.. Послушай себе на пользу: ты никогда не умел найти ту линию, что отделяет сцену от жизни... ты всегда наступал на рампу... это тебе внушили, что театр -- это жизнь в комнате с прозрачной стеной... знаешь для чего? Чтобы за тобой следить удобнее было -- понял, дурак? А мой театр совсем другой. В нем все стены на месте, и все десять заповедей еще не растоптаны, понял? И телефон свой на хрен выбрось, когда меня приглашаешь для не телефонного разговора, понял? - Пал Силыч пытался вставить слово. -- И не перебивай... я сейчас уйду... и поверь мне, сделаю все, для того чтобы эти стихи до людей дошли. Все! Понял. Потому что иначе жить невозможно -- нельзя сидеть на двух стульях, молиться двум идолам, верить в несуществующее и раскрывать душу специально для того, чтобы в нее плевали. Все.
- Погоди. Не уходи так. Я говно -- ладно. Ты всегда был талантливее, удачливее, образованнее...
- Не хочу. Понял. Прекрати свой понос... оставайся при своих... и поверь...
наступит день, когда вспомнишь этот разговор с большим сожалением. Дуэт предполагает слияние тембров голосов, а не нот. Когда сливаются ноты -- это унисон... запомни... а у меня вечное соло. Все.
И он ушел.
Нити души
В тот же вечер у него произошла, а может быть, даже намеренно была разыграна отвратительная сцена с Надеждой Петровной.
Вообще то говоря, Павел Васильевич никогда не вел себя подло или сомнительно по отношению к женщинам. Больше того -- он жалел их. Всех. А потому и хотел всех одарить своим вниманием, теплом и, конечно, получить взамен те радости, ради которых вообще, как понимал, надо иметь дело с женщиной. Он искренне влюблялся в каждую, причем у него это так легко получалось -- он мог влюбиться на один вечер, на одну поездку в поезде в купе, мог познакомиться и ради того, чтобы побыть с женщиной вдвоем, потратить массу времени, денег, взятых взаймы... но не пропустить репетицию, потому что это тоже было святое. Женщины и театр, или наоборот: театр и женщины. Многие, если не все, поддавались его обаянию, открытости и доброте. Очевидно, все понимали, что его хватает только на вспышку, что каждая из следующих -- не последняя, но почему-то коллекция его пополнялась непрерывно и неожиданно. В конце концов они, действительно, все были ему благодарны за хорошее время, за то, "что и так оказывается бывает". Ему как профессионалу в двух любимых жизненно важных занятиях были интересны все -- возраст и социальное положение не имели никакого значения -- лишь бы не нарушался закон и мораль... а то, что жена изменила мужу -- он считал никто судить не вправе: значит, у нее были на то веские основания. Это тоже морально -потому что жизнь дается человеку один раз, и рыба ищет, где глубже и т. д. Вот на эт тему они и дискутировали с Надеждой Петровной бурно, с громкими и не всегда корректными аргументами, переходя непрерывно с общих философско -этических тем на личности, злясь, сожалея, что испорчен вечер ( ее муж должен был скоро вернуться из командировки), что ссорятся, вообще- то говоря, из-за кого-то, без кого могут спокойно прожить!
Нет ее! И быть не может,
Если от любви Добро и зло
Родятся Равноценно...
Почему ты молчишь?
- Ты помнишь, что я сказала тебе, когда ты с мальчишками хотел бежать хоронить его.
- Ты тогда спасла меня... ты сказала: "Через мой труп! " Как это случилось, что ты была дома? Ты же такая партийная была, ты должна была идти первой за гробом!?
- Перед этим еще ты спросил меня: " Что теперь будет"? И я тебе тоже ответила...
- Я помню: - "Ничего не будет! "... я все помню, мама... так почему ты молчишь?
- Потому что ничего не будет.
- Опять?!
- Ты знаешь, на сколько твой стихотворец старше тебя?..
- Ну, я понимаю, понимаю..
- На сколько, мальчик?
- Лет на десять... наверное, не больше...
- Больше. На целую войну...
- Мама!
- Теперь ты понимаешь, почему он не хочет открываться...
- Он не верит?
- Он знает, кто выиграл эту войну...
- Ты упрекаешь меня в наивности, но вспомни, чему меня учила...
- Остановись. Не упрекай ты меня -- я спасала тебя. Всю жизнь. Не ради твоей благодарности -- так устроен мир. Мать должна спасать своего потомка. Когда не было еды и тепла -- я валила лес и знала, что завтра накормлю тебя, когда стало еще страшнее, и я боялась каждого сказанного тобой слова, -- я спасала тебя... как умела... я никогда не писала стихов...
- Мама, ты...
- Попробуй стать им, перевоплотись -- это и есть твоя работа, для того, чтобы быть собой.
x x x
Утром он позвонил редактору. Эля сказала: "Лучше не приходи в издательство с серьезным разговором. Совсем невозможно стало. Из-за плеча читают, что на столе лежит... встретимся в клубе".
Сегодня мероприятия не было. Цербер дремала у входа и "делала вид", как только слышала шаги -- спохватывалась: "граница на замке". Она ненавидела всех: и входящих, и выходящих, и тех, кого имела право не пустить и облаять, и тех, кому следовало бы открыть дверь и поклониться. Ее муж спивался здесь, у них на глазах. Он начал это сразу же, как только стал "подающим надежды" после "совещания молодых литераторов", потом, вытянутый из своей провинциальной среды,
"талантливым молодым", потом просто талантливым... выпустил две книжки, получил квартиру, диплом в институте, потом место редактора, а дальше как-то, несмотря на взаимоообразность редакторского печатания (ты меня в своем издательстве -- я тебя в своем) стало нечем козырять. Молодость ушла. Рукописи годами лежали и не проталкивались даже с помощью друзей и водки. Критики вовсе молчали. Цензура тоже не имела претензий. Ворчало только партбюро, призывая не ронять моральный облик писателя. В командировки не посылали. Заказов не было. Друзей в связи с отсутствием гонораров и, стало быть, поводов для праздников тоже поубавилось. Сильно поубавилось. Он все еще хорохорился и суетился, но... когда умер, не дотянув до первого юбилея, выяснилось, что и хоронить будут не по первой категории, и не по второй. Кроме небольших долгов (никто ему не давал -- не подо что было) осталась гора исписанной бумаги... Архив, конечно, но... никому не нужный. Она из домохозяек перебралась, устроилась с большим трудом, в библиотеку -- ее пожалели: вдова, фамилия была когда-то на подъеме -- его еще не совсем забыли. У нее там ничего не получилось -- вот и поставили на страже этого "святого" места. Потому и злилась, что многие из его собутыльников и тоже прошедших все ступени, были живы... и жены их посещали здешние посиделки, вязали, сплетничали в парикмахерской и постоянно ходили лечить зубы и проверять давление в "свою" поликлинику... а она, вдова... с провинциальным говором, в поношеном, немодном, без новых публикаций подававшего некогда... молодого и талантливого, без казеной дачи и с рухнувшими надеждами. С молодости ей хотелось светской жизни, пропуска туда, где без него, этого пропуска, нельзя, - ателье для избранных, домик на месяц на берегу моря в Доме творчества, жизнь среди знаменитостей... и небрежные посильные фразы -Знаешь, вчера у нас в клубе... - или, - Представляешь, что вчера выкинул этот дурак на редколлегии...
Она исходила завистью и злобой. Ко всем. Ко всему свету, не предоставившему ей достойного места жены известного писателя...
Автору пришлось долго объяснять, кто такая входящая и протягивающая ему руку женщина, не обращающая никого внимания на ее запреты и протесты. Слово редактор и название издательства вдруг как-то магически подействовало на Цербера, и она успокоилась...
Они спустились вниз на два пролета, уселись за круглый столик. Но разговор никак не получался, все где-то далеко - вокруг общих знакомых и книг этих знакомых...
она не знала, что за серьезный разговор ей предстоял. Он никак не мог набраться духа, чтобы сказать ей.
Собственно говоря, шансы на то, что она сможет ему помочь, были так ничтожны, что, может, и не следовало ставить ее в трудное положение.... даже неудобное, хотя они были друзьями и доверяли друг другу. Но, кроме всего прочего, его (хотя он, вероятно, и не формулировал этого) толкал стыд, сознание несправедливости ко всему сейчас происходящему, в чем он был непосредственно задействован. Получалось так, что спектакль, который собирались выдвинуть на самую высокую премию и за постановку, и за исполнение, и за пьесу - весь держался на человеке никому не известном, со странным социальным статусом, не имеющим вроде бы никакого отношения к писательству, драматургии и. т.... это априори по мнению официальных властей. Никто же, на самом деле, этого не знал. Он тоже мог молчать, но... выходило тогда, что он присвоил чужие стихи, и на этом все они построили такой дворец! Не будь стихов -- не было бы пьесы, а, значит, и спектакля -ничего бы не было! Не будь стихов "НЕИЗВЕСТНОГО ПОЭТА". Ему они все уже обязаны, и еще хотят воспользоваться дальше его творчеством, ничем не отблагодарив, по сути, не воздав должное, не соблюдая никакие нормы: ни человеческие, ни авторские, ни юридические!
Он не знал, с чего начать, но знал точно: без того, чтобы объявить авторство поэта, он не может не только говорить, что это его пьеса, но писать дальше и...
жить дальше... он должен был теперь любыми способами сделать невозможное: опубликовать его стихи. Обнародовать. Объявить о поэте публично. Поставить его имя в афишу, в договор, в списки на премию, если дадут... он представлял, на что идет -- все ополчатся на него. Театр. Режиссер. Райком. Власть. Союз писателей. ТАКИЕ стихи -- не издадут. Он - то это хорошо знал, но... другого пути не было. Ситуация, что называется безвыходная. Звучит пошло -- по сути: единственно точно.
Поэтому он так колебался -- не знал, как начать разговор с человеком, которому, конечно, доверял, и который, как он представлял себе, был точно такого же мнения... зачем же ему этот разговор? Затем, что молчать больше нельзя. И, если не удастся опубликовать стихи официально, они должны появиться в списках, на руках людей - они должны жить. Он стал заложником этих стихов. Если они уходили опять в подполье -- он должен был исчезнуть из литературы. Может быть, из жизни.
Он еще ничего не сказал и Тане. Это тоже был шаг не из легких -неизвестно, как она отреагирует на все, что он придумал, затеял... он сам не знал, как сказать...
Порой он начинал злиться, что сам автор и в ус не дует. Гений, - злился он, - написал и все. Живет себе с красивой женщиной и в ус не дует -пописывает и попивает, наверное... тоже удобно! Черт с ней с историей и с литературой, -- я вот написал, а вы там, в центре, крутитесь, как хотите. Мне, мол, что! Я не поэт, не писатель, нигде не член -- и хрен с вами!...
Но это быстро проходило -- это раздражение на секунду. Он понимал, что "там" -- настоящее. И если он тоже "настоящее" (а он именно так и считал), то сделает все, что может, и не может -- тоже... А иначе он - не настоящее -- вот, что его побуждало! Он сам с собой выяснял, что это было: восхищение талантом другого, зависть, дань справедливости, сострадание... -ассортимент богатый... но он знал, что для того, чтобы ему самому остаться в мире -- он должен сделать все, что может для этого человека. Нет. Не так. Для этих стихов. Нет, опять не так. Для себя! Черт с ними со всеми -- ничего не надо -- только обнародовать эти стихи. Выходило -- ему это больше всех надо!.. так выходило, потому что так было на самом деле.
Когда он начал говорить, время полетело, потеряв меру протяженности. В накуренном буфете в углу за столиком, где они сидели, голова разболелась, приходилось то и дело здороваться и отбиваться от искавших место знакомых, произнося намеренно сверхлюбезно: "Старик, пожалуйста, у нас серьезный разговор ", - и человек с ароматной чашечкой в руке (все знали, что здесь варят прекрасный кофе) отходил... но так трудно и так издалека приходилось начинать все новые и новые нити рассказываемой истории, чтобы объяснить что-то, так трудно они связывались -- это была мучительная работа. Записать бы все, что он наговорил (да еще как: темпераментно и ладно) -- готовый роман. Целая жизнь в один вечер -- это было невозможно... она уже запротестовала, но не спрашивала, зачем и почему он все это ей, грубо говоря, вывалил...
Если бы она спросила, он бы тут же ушел. Вряд ли бы, потом, когда -нибудь вернулся. Он об этом и не подумал. Она, если и подумала, то не подала виду, не то что не спросила...... "Если бы Я умела писать, я бы просто такой роман написала - его и писать не надо -- записать: он готов уже". Вот и все, что она подумала, и он почувствовал это интуитивно, когда их одинаковые мысли вспыхнули и пересеклись.
Они уходили, когда уже притушили главный свет. При выходе Гортензия Васильевна (ему казалось, что ее так зовут, а, может, Гликерия Гортензьевна) вдруг заулыбалась им, встала даже со своего просиженного кресла и пыталась предупредительно открыть дверь:
- Простите, пожалуйста, - вдруг заговорила она тишайшим голосом, - Вы ведь в издательстве работаете, Эля Григорьевна? - И, не дожидаясь ответа, продолжила, буквально сгибаясь подобострастно, отчего ее щеки нелепо отвисли, - Мой муж, Смирнов Борис Васильевич, умер пять лет назад... остались рукописи... я не могла бы...
- Я... думаю: да... конечно, - добавила она поспешно, увидев страшный испуг в глазах стоявшей перед ней женщины, - пожалуйста, приносите... можете по почте...
- Огромное спасибо, огромное вам спасибо!
- Ну, что Вы, - смутилась Эля. -- Приносите, приносите... -- тяжелая парадная дверь захлопнулась за ними. Он подумал: раз уж роман, далее следует абзац и строка: "Начинался новый период борьбы". Он даже улыбнулся -- слава Богу, юмор я еще не потерял и сдох бы от такой пошлятины, словно проглотил кусок бледной поганки. Он даже крякнул и сплюнул...
- Вот наш зеленый огонек... -- Сказал он Эле, - и не спорь... тебе в такую даль добираться... когда у меня не будет, приду за трешкой. Все же у тебя стабильная зарплата...
В те времена умение читать между строк и вписывать смысл между строк -считалось высшим умением. Крастота строки и высота стиля госпожи Фразы были явно на втором месте. Поэтому начинали газету читать с последней страницы -с юмора, поэтому хорошо было ставить на театре классику и вытаскивать с помощью невероятных режиссерских уловок такой смысл из пьесы автора, о котором он и не предполагал... Фигаро вырастал до размеров энциклопедиста, купцы Островского буквально обсуждали сегодняшний день колхозной деревни, а в стихах Де Габриак искали ответов на вчерашнее постановление ЦК. "Что ты этим хотел сказать"? -- была привычная реплика редактора. А композитор, принесший свое хоровое произведение на рассмотрение редсовета и рассказывающий о нем, прежде, чем исполнить хоровую партитуру на рояле или включить магнитофон с записью, чтобы отмести вопросы "по тексту", предупреждал, что стихи, которые он использовал, ( это в качестве самого веского аргумента) "Напечатаны в "Правде" и точно указывал дату, чтобы любой мог удостовериться и не смел сказать, что они никуда не годятся -- поскольку напечатаны аж в "Правде". Ну, кто поднимет голос...
В это незабываемое время огромный штат людей круглосуточно слушал радиопередачи! По всем программам! То же самое с телепередачами -- по всей стране, по всем провинциальным программам, не говоря уж о центральных. Потом писались отчеты о прослушанном -- каждом дне! Ни одна оплошность, оговорка и незапланированная улыбка у микрофона и телекамеры не могли пройти мимо недремлющего ухо-ока! Это было время расцвета эзоповщины, что, надо сказать, для профессионалов имело побочный эффект -- совершенно неожиданный и прекрасный -- оттачивалась фраза! Вырабатывался стиль точный, емкий, плотный, строка, в которую не то что лишнее слово, а именно лишняя буква и интонация проникнуть не могли. Это на таможне можно было незаметно подсунуть в карман неугодному пакетик наркотика и потом обвинить его и задержать. А фраза, строка были сработаны с таким мастерством, что в "ведомствах" не было умельцев, способных исковеркать ее незаметно, чтобы подставить автора. Автор господствовал несмотря ни на что! Поэт писал: "У верблюда два горба, потому что жизнь борьба"! В детском стихотворении! И его мгновенно подхватывала вся страна -- за этим стоял (для того, кто жил в этой стране) целый огромный роман! И недаром классик говорил, что теперь романы надо писать так, чтобы входя на эскалатор метро начинать его, а сходя с последней ступеньки -заканчивать читать. И это само по себе -- уже было романом. За этим столько стояло!!! Значит, можно его сохранить в памяти дословно, и никакая сволочь при обыске не сумеет забрать рукопись, значит, можно его устно передать из уст в уста, и он будет жить, значит, можно... не вдаваясь больше в технологию, скажем спасибо идеологии не только в кавычках -- они нас заставляли писать так, что ремесло вытачивало безупречную форму, защищавшую от любых нападок, не ржавевшую под злобным слюноизвержением власти. Авторы самовыражались в детских стихах, переводах, иллюстрациях, непрограммных музыкальных произведениях... авторы искали пространства существования Духа, и они, несомненно, победили самый тупой и беспощадный режим. Автор пошел по редакциям, и начала действовать безотказная система защиты. Совершенно необязательно было обострять конфликт с диссидентствующими, можно было сложной системой оттяжек влиять на время, терпение и психику. Сначала рукопись можно было отложить до появления нового плана (старый забит на шесть лет вперед), бумаги, которой всегда не хватало, окончания переустройства издательства... можно было отдать ее затем рецензенту на "внутреннюю рецензию", которая писалась очень долго, потому что тот заболел, запил, уехал в загранкомандировку, заканчивает крупную работу, а тогда... и т. д. Передать же другому рецензенту неудобно, потому что первый обидится, а они (издательство) им очень дорожат -- авторитет, хороший писатель, с именем, если даст положительный отзыв -- хорошо для рукописи... а когда рецензия через год, может быть, все же появлялась, рукопись следовало опять отдать на рецензию, потому что их (рецензий) необходимо для нормального прохождения рукописи -- две...
А "за время пути собака могла подрасти", как писал классик... кто знает, что будет через два года... умрет автор, кончится терпение и он заберет рукопись, а может, пробьется в другом месте, тогда и тут пустить не грех... расчет на честного редактора был минимальным -- решали все "наверху" -- Главный редактор и директор, которые не будут связываться -- зачем им это?! Наивно ожидать другого -- безопаснее переиздать классика! Решают наверху, в Комитете по печати или Госбезопасности -- не имеет значения... или в недоступных, оглушенных властью и ковровыми дорожками, кабинетах на Старой площади... - нигде не решают. Ибо: Зачем? Разве мало уже стихов написано!? Мало Пушкина, Лермонтова, Есенина и даже Пастернака и Ахматовой...
Надо было обладать волей, удерживающей от бросания на бетонную стену с целью разбить себе голову и больше не жить в этом ирреальном кошмарном свете, где тени искажают натуру и заполняют пространство с плотностью - до невозможности дышать, не имея при этом физической плотности. Они неуязвимы именно потому, что тени -- только непонятно чего, в силу неохватности всепроникаемости их оболочки, образа, темноты...
Таня спокойно отреагировала на его задумку. Вечером, когда зашел об этом разговор, она вдруг поднялась, тряхнула своей рыжей гривой и вышла из кухни. Он замолчал и мучительно определял, чем мог ее обидеть, и уже хотел последовать за ней, но обернулся к двери совершенно интуитивно и увидел ее в маске, шутовском колпаке и с большой перчаточной куклой шута на левой руке точно в таком же колпаке... он отропело смотрел на нее не в силах так быстро переключиться и помочь ей в игре. Тогда она тихонько запела:
Знает каждый правду тут Только вслух не скажет,
Правдой нынче только шут Целый мир уважит...
Мелодия сразу перенесла его в его собственную пьесу, перед глазами возникла картинка спектакля... он уже был там... внутри действия...
Просто смелым быть шутом,
Если знаешь, что потом? Да, да, просто смелым быть шутом,
Если знаешь, что потом...
И она, теперь Шут, делая вид, что разговаривает с куклой, продолжила: А мы не знаем, что потом, и потому нам вовсе не просто быть шутом...
И тут он включился в игру.
- Я звал принца. Разве ты принц, дурак? ШУТ. Конечно. Я принц шутов.
ОН. Ты от скромности не умрешь. Но почему бы тебе тогда не называться королем шутов?
ШУТ. Потому что король шутов - вот он. (поднимает куклу). А я его дитя. Следовательно, я принц.
ОН. Почему же он король шутов, дурак? ШУТ. Он обычно молчит. Если шут молчит, значит, он самый умный шут изо всех шутов.
ОН. Не понял? ШУТ. Потому что наши шутки нас до добра не доводят. Вот так остришь, остришь и доостришься до чего-нибудь остренького, (проводит рукой по горлу, по шее. Поет).
У бывалого шута песенка простая:
все, что можно - неспроста, отчего-не знаю!
Просто смелым быть шутом если знаешь, что потом.
И не пробуйте никто вы в шута рядиться,
чтобы жизнь прожить шутом,
надо им родиться!
Как же ты мог забыть? Ты же сам написал об этом! ОН. Верно, верно! Ты верный друг...
ШУТ. (кукле ШУТА) Споем? КУКЛА ШУТА. Нет. О верности - это уже другая песня. Лучше помолчать...
Он кинулся целовать ее, почувствовал, как слезы выступили сами собой, и он ничего не может поделать. "Вот это, наверное, и есть счастье, - словно услышал он свой же голос... -- Только страшно.... когда есть, - есть? что терять".
- Не ходи к ним больше, - добавила она, снимая маску и кладя вместе с куклой на стул. -- Не надо... -- он смотрел на Куклу Шута, лежащую на боку, потом на свою Татьяну, преобразившуюся из Шута, и внутри его все ликовало. "Сколько раз на дню можно пережить смену настроений и не умереть от того, что сердце запутается, как ему биться в данную секунду!?. "
Больше он никого не посвящал в предпринимаемые им шаги, но когда рукопись стали мурыжить везде: и в журналах, и в издательстве, когда мелкие литературные клерки в редакциях стали подчеркивать строчки, рифмы, цепляться к мелочам и сомневаться, стоит ли это вообще печатать из-за качества и идейной позиции... он дал стихи почитать некоторым друзьям, якобы для проверки своего мнения -- "на внутреннюю рецензию"...
Через несколько недель ему позвонил Павел Васильевич, с которым давно не виделись, -- совместная работа была закончена. Пьеса шла на сцене. Пресса -- прекрасная. Впереди Юбилей, значит, очевидно, Премия, Звание и т. д.
- Давай встретимся, надо поговорить! -- Предложил Павел Васильевич.
- Что -- нибудь случилось?
- Нет.
- Так говори!..
- Это не телефонный разговор...
- Хорошо, - усмехнулся Автор. -- Татьяна уже вторую неделю не готовит -- у нее сдача спектакля, так что на нейтральной почве.
- Годится. Может, в театре?
- Буду в семь...
На столе режиссера лежали разложенные по листочкам стихи Сукина. Автор сразу узнал их по бумаге, перегибам и шрифту Светкиной машинки... да просто интуитивно, прежде всего...
- Зачем ты это делаешь? -- Без перехода спросил Павел Васильевич, кивая на стол и пожимая руку Автору.
- Что?
- Ты раньше понимал меня без объяснений...
- Я и сейчас понял. Хочу чтобы ты сформулировал. -- Долгое молчание заполнило кабинет... - не можешь. Потому что я ничего не делаю. ТАКОГО. Ничего не делаю такого... человек написал стихи -- я их хочу опубликовать... это нормально.
- Ты его знаешь? Видел? Где ты взял эти стихи? Кто он тебе?... - Автор долгим и медленным взглядом осматривал помещение...
- Ты же сказал, что это не телефонный разговор... а посадил меня около телефонного аппарата... ты что, думаешь нас сейчас двое?... тогда я скажу тебе при свидетелях -- он кивнул на черный аппарат на столе: автора этих стихов никогда не видел, стихи его можешь найти в редакции любого толстого журнала и в издательствах, пришли, говорят, по почте, может, он, вообще не существует, как Шекспир, но поскольку я писатель, то хочу помочь молодому товарищу -- это великая традиция руской литературы...
- А откуда же ты, писатель, знаешь, что он молодой? -- Прицепился огорченный и сбитый с толку Режиссер. Разговор явно не получался...
- Конечно, молодой... писатель... он же раньше не публиковался. Только стал в свет выходить... значит, молодой...
- Это как-то связано с той женщиной? -- Уже другим голосом и будто по-товарищески интимно сказал Пал Силыч и стал шарить в шкафу за свернутыми рулоном афишами... - что-то фальшивое послышалось Автору в вопросе Пал Силыча... не о женщине он спрашивал... уж не подписался ли он в определенном ведомстве -- подумал он... и вслух произнес наивно небрежно:
- Какой?
- Какой, какой? Ну, той, на вокзале...
- Тебе везде мерещатся бабы! -- Отмахнулся Автор.
- Не бойся, я не трепач!
- Этого не хватало. -- Уверил его Автор.
- Давай махнем. -- Пал Силыч откупорил бутылку коньяка. -- Столько вместе прожито. Давай махнем. -- Он налил понемногу в чайные чашки... - Не верю, что ты меня на его сомнительную славу променяешь...
- Ты все неправильно воспринимаешь -- никого и ни на что я не меняю -это совсем о другом... - он решил теперь твердо не приоткрывать ни одного уголка своему другу.
- Я то -- правильно. Ты вот не предвидишь, что делаешь: ставишь нас всех под удар. Ты же не дурак, и в стихах разбираешься, слава Богу, не чета многим...
- Не чета... - повторил Автор...
- Что же ты не понимаешь, что будет, если узнают, какие стихи пишет тот, чьи стихи в этом спектакле?!
- В огороде бузина...
- Нет. -- Перебил его режиссер. -- Нет. Уверяю тебя... все посыплется. Все. Ты своим доброхотством испортишь все, что мы выстроили...
- На его стихах! Понимаешь? На его! А его самого отпихнули... а если его не печатают, тебя это не волнует... кто он, где он, почему не открывается... у тебя есть ответы? Я не знаю ни одного! А ты?
- Это уже серьезно. - Начал сердиться Павел Васильевич, - Значит, ты можешь из-за какого-то незнакомого человека поставить под удар столько людей? С которыми работал, дружил даже...
- Во-первых, не из-за человека, а из-за стихов, во вторых, что значит, поставить под удар?
- Что? Уже интересуются, кто это распространяет эти вот листки, кто такой этот автор...
- Ты то откуда знаешь? А?
- Не знал бы -- не стал бы бить тревогу...
- Уж не от той ли бабенки, что спектакль принимала... не хочу говорить ее имени...
- Осторожней... - вдруг зарычал Пал Силыч.
- Знаешь, что я тебе скажу?.. Послушай себе на пользу: ты никогда не умел найти ту линию, что отделяет сцену от жизни... ты всегда наступал на рампу... это тебе внушили, что театр -- это жизнь в комнате с прозрачной стеной... знаешь для чего? Чтобы за тобой следить удобнее было -- понял, дурак? А мой театр совсем другой. В нем все стены на месте, и все десять заповедей еще не растоптаны, понял? И телефон свой на хрен выбрось, когда меня приглашаешь для не телефонного разговора, понял? - Пал Силыч пытался вставить слово. -- И не перебивай... я сейчас уйду... и поверь мне, сделаю все, для того чтобы эти стихи до людей дошли. Все! Понял. Потому что иначе жить невозможно -- нельзя сидеть на двух стульях, молиться двум идолам, верить в несуществующее и раскрывать душу специально для того, чтобы в нее плевали. Все.
- Погоди. Не уходи так. Я говно -- ладно. Ты всегда был талантливее, удачливее, образованнее...
- Не хочу. Понял. Прекрати свой понос... оставайся при своих... и поверь...
наступит день, когда вспомнишь этот разговор с большим сожалением. Дуэт предполагает слияние тембров голосов, а не нот. Когда сливаются ноты -- это унисон... запомни... а у меня вечное соло. Все.
И он ушел.
Нити души
В тот же вечер у него произошла, а может быть, даже намеренно была разыграна отвратительная сцена с Надеждой Петровной.
Вообще то говоря, Павел Васильевич никогда не вел себя подло или сомнительно по отношению к женщинам. Больше того -- он жалел их. Всех. А потому и хотел всех одарить своим вниманием, теплом и, конечно, получить взамен те радости, ради которых вообще, как понимал, надо иметь дело с женщиной. Он искренне влюблялся в каждую, причем у него это так легко получалось -- он мог влюбиться на один вечер, на одну поездку в поезде в купе, мог познакомиться и ради того, чтобы побыть с женщиной вдвоем, потратить массу времени, денег, взятых взаймы... но не пропустить репетицию, потому что это тоже было святое. Женщины и театр, или наоборот: театр и женщины. Многие, если не все, поддавались его обаянию, открытости и доброте. Очевидно, все понимали, что его хватает только на вспышку, что каждая из следующих -- не последняя, но почему-то коллекция его пополнялась непрерывно и неожиданно. В конце концов они, действительно, все были ему благодарны за хорошее время, за то, "что и так оказывается бывает". Ему как профессионалу в двух любимых жизненно важных занятиях были интересны все -- возраст и социальное положение не имели никакого значения -- лишь бы не нарушался закон и мораль... а то, что жена изменила мужу -- он считал никто судить не вправе: значит, у нее были на то веские основания. Это тоже морально -потому что жизнь дается человеку один раз, и рыба ищет, где глубже и т. д. Вот на эт тему они и дискутировали с Надеждой Петровной бурно, с громкими и не всегда корректными аргументами, переходя непрерывно с общих философско -этических тем на личности, злясь, сожалея, что испорчен вечер ( ее муж должен был скоро вернуться из командировки), что ссорятся, вообще- то говоря, из-за кого-то, без кого могут спокойно прожить!