Николенька не успел дойти до монастырских ворот. Внезапный треск и тяжелый прерывистый топот заставили его вздрогнуть. По тропинке мчался Мишель, взъерошенный, красный, сжимая кулаки.
   - Что с тобою?
   - Он меня избил.
   - Не может быть.
   - Избил, говорю. Как схватит вдруг палку и на меня. Я кричу: батюшка, что вы? А он свое. Отколотил, да и вышвырнул за дверь.
   - И ничего не сказал?
   - Ни слова.
   На ярмарке, у краснобородого в белой чалме азиата, ко дню рожденья Мишеля бабушка нашла бухарский халат.
   Золото-синие и черно-зеленые переливы павлиньих перьев изузорили плотную парчу; чешуя океанской крылатой рыбы, хвосты райских птиц разбегаются, искрятся и струятся. Тут и там набрызганы алые розы, наляпан багряный мак. Шемаханская шелковая подкладка играет на солнце то огненным, то радужным самоцветом.
   Белая спаленка Ивана Иваныча точно алебастровая бонбоньерка. Ширмы как мел; простыни и подушки чище снега; с потолка прозрачный фонарик светит матовым пятном.
   Двери Тихоновской церкви настежь; звонят к обедне. С улицы Ивану Иванычу виден иконостас; лики угодников дышат любовью и кротостью.
   Из царских врат выходит Император Павел: под малиновой мальтийской мантией цареградский далматик; в правой руке осьмиконечный крест.
   - Я иерей по чину Мельхиседекову.
   Император осенил народ крестом и скрылся в алтаре. Мимо Ивана Иваныча спешат богомольцы. Сколько знакомых! Соломон Михайлыч и жена его, Николенька с сестрой, Юрий Петрович, Афродит. Император опять появляется с чашей; на нем терновый венец.
   - Мир всем.
   Вот прошли покойница жена и Володя. От нестерпимой тревоги Иван Иваныч готов упасть. Беспомощно он простирает дрожащие руки и безнадежно кричит:
   - Пустите меня!
   Но лики с иконостаса глядят сурово. Император вознес чашу: все пали ниц.
   - Пустите, я хочу быть с вами!
   - Ты не наш.
   .......................................................................
   Каждодневно выметай свою избушку, да имей хороший веник. Станови утром и вечером самовар, да грей воду, подкладывая угли.
   Все делай не спеша, помаленьку; добродетель не груша: сразу не съешь.
   .......................................................................
   - Намерен я, Володя, говорить с тобой.
   - Приказывайте, папенька.
   - Дай совет мне.
   - Что вы, папенька; смею ли я?
   - Не только смеешь, обязан. Давно уже смущаюсь я, что мы разных вер. И нет надежды у меня соединиться за гробом с тобою и твоею матерью. А вы эту надежду имеете. Восточная церковь сольется с Западной при конце веков.
   - Успокойтесь, папенька, умоляю. Что это у вас?
   - Это? Видишь ли, Володенька, ходил я к .старцу.
   - К старцу? Вы?
   - И не один, а с Древичем.
   - Что же старец?
   - Не знаю, о чем он Древичу говорил, только выскочил Древич от него весь красный и без орденов. Батюшка тут же ордена ему вынес. - "Оттого они свалились с груди твоей, что получены не по заслугам". А мне дал вот этот листочек. Я прочитал, но не могу понимать.
   - Что же тут непонятного, папенька? Изба - это душа христианская, веник - покаяние. Самоваром называет старец молитву.
   - Володенька... Я больше не могу... я хочу быть с вами... С моим благодетелем Государем, с друзьями моими, хочу жить вечно. Решился я, дружок мой, принять православие.
   Натуленькин альбом в темно-малиновом с золотыми гирляндами и веночками переплете; чеканная застежка в виде египетского жука.
   На заглавной странице Николенькин французский мадригал с карандашной виньеткой.
   Акварель Владимира: белые развалины среди голубых утесов; желтая луна;
   всадник в бурнусе и тюрбане скачет по кремнистой тропе.
   Мишель старательно оттушевал степного ворона, поникшего над лирой;
   стихи к рисунку трудно разобрать.
   - Вы не можете не видеть моих чувств, Натали. Боже мой! Жить подле вас, бродить по этим улицам, дышать одним воздухом с вами... Натали, я вас люблю; Нам предстоит разлука, но... что бы со мной ни случилось, я буду вечно ваш.
   - Что же вы хотите, Вольдемар?
   - Натали, не лишайте меня надежды. Неужели не ясно для вас, что Мишель недостоин любви вашей?
   - Может быть. Но покуда он жив, мое сердце принадлежит ему.
   .......................................................................
   Грандиозный сияющий бальный зал. Оркестр поет. Плывут и падают волны полонеза. Дамы улыбаются Николеньке; та, что всех прекрасней, подает ему букет белых роз.
   Конца нет роскошным покоям; сколько гостей!
   Но чем бы ни вздумалось заняться Николеньке, куда бы ни пошел он, за ним неотступно следят чьи-то черные глаза.
   Чьи? Он вспоминает и не может вспомнить.
   Пробует Николенька забыться в певучих разливах вальса: зловещие глаза насмешливо смотрят вслед; пытается утопить тревогу в шипящей пене: под пристальным взором дрожит в оробелой руке бокал. Николенька подходит к зеленому столу, ему повезло, но опять сверкнули хищные глаза - и карты смешались.
   В ярости бросает он белый букет в ненавистное лицо.
   Раскаты грома, удушливый тяжкий дым; светлые залы рушатся. Над обломками встает исполинский крест.
   Николенька хочет отступить; крест упал на него. С треском ломаются кости, кровь струится. Непроглядная тьма.
   Вдруг издали блеснул огонек. Все ближе он светит, и тьме его не объять. Николенька проснулся: в переднем углу под иконами сияет лампадка.
   .......................................................................
   Дорожный погребец обтянут барсучьей кожей; четыре медных скобки по углам.
   Ключ щелкнул; под крышкой серебряный плоский ящик с десятью фаянсовыми перегородками; в каждой варенье: клубничное, вишневое, смородинное, малиновое, костяничное, из крыжовника, из китайских яблочков, из дынных корок, розовая пастила и сотовый мед.
   Николенька снимает конфетный прибор и видит на подносе провесную ветчину, телятину, белорыбицу, пирожки, цыплят, творожный с тмином сыр.
   Снят и поднос; под ним блестит восьмигранный походный самоварчик;
   четыре выгнутые ножки у него отвинчены и хранятся отдельно с ложечками, вилками и ножами. Китайская лаковая чайница, солонка; судки с уксусом, перцем и горчицей; плетеная фляжка; в ней ром.
   .......................................................................
   Российский необъятный простор однообразен лишь с виду. Разумеется, если скакать сломя голову с курьерской подорожной, вряд ли что разглядишь, кроме пестрых будок и часовых.
   Везде одни и те же бесконечные столбовые и проселочные дороги; ряды берез, канавы, шлагбаумы, мосты, полосатые столбы с цифрами; города, городки, городишки, села, деревни, хутора. Везде помещики, чиновники, офицеры, попы, купцы, мещане, солдаты, мужики, и как будто все на одно лицо. В каждом городе белый с колоннами собор, серые казармы, желтые присутственные места, кирпичный острог. Те же фраки, рясы, мундиры, поддевки, армяки, сарафаны, платочки, шали, чепчики. И как будто все те же исправники и те же заседатели колесят, трясясь над ухабами, в крытых и некрытых тарантасах, вдоль дремлющих степей и колыхающихся нив.
   Так кажется случайному путнику, зевающему в тележке под надоедливое неровное звяканье почтового колокольчика, а попробуй этот путник пристать где-нибудь в захолустье да пожить с неделю, чего только не увидит он, чего не услышит! '
   Вот этот город славится крупичатыми калачами, а тот зернистой икрой;
   один солит огурчики и квасит капусту, другой откармливает поросят и гусей. Здесь кардамонная водка, какой и в Москве не сыщешь; тут пироги с груздями, там крендели с анисом. Где торгуют гречневой крупой, где конопляным маслом; мед, рыба, куры, пряники, яблоки, платки, кушаки, сало, деготь в каждом городе особенные, свои.
   Вот городок, где со времен Ярослава все так и осталось; где монастырь такой древний, что дух захватит, как взглянешь; монахи покажут келью Ивана Грозного со следами царского посоха на каменном полу, колокола, в которые трезвонил благочестивый царь Федор, меч князя Пожарского. Свято хранится родная старина на святой Руси.
   Ну, а жители? Этот раздобревший красноносый городничий, должно быть, только и знает брать взятки, закусывать да разъезжать по гостям; нет: в городе каждому известно, что уже много лет толкует он Апокалипсис и ведет глубокомысленный дневник. Долговязый смеющийся юноша в халате вечно торчит с шестом на голубятне; наверно, какой-нибудь Митрофанушка; не тут-то было: он сочиняет стихи и состоит в переписке с самим бароном Брамбеусом. А толстый купец? что у него за душой, кроме самовара да кулебяки с сомовым плёсом? Но и купец не чужд церковной учености: он разрисовывает заставки в книгах, выводит лебяжьим пером на пергаменте икосы и кондаки, читает за обедней Апостола. А слыхал ли кто, о чем беседуют эти люди с женою и детьми, с друзьями и знакомыми, как молятся и как веселятся, никем не зримые, укрытые от посторонних и чуждых глаз?
   И что за причудливый, ни с чем не сравнимый, сказочный путь от Нижнего до северной столицы! Что за лошади, что за тарантасы, что за ямщики! Один в высокой белой шляпе с павлиньими перьями не свищет, а заливается соловьем; дуга расписная, конские гривы перевиты цветными лентами, хвосты заплетены. У другого узорные шитые рукавицы и борода во всю грудь; наборная сбруя, глухари, бубенцы; на звонком валдайском колокольчике вылито: "Купи, денег не жалей, со мной ездить веселей". А сколько дорожных приключений! Какие встречи на станциях, какие знакомства! Какие рассказы и разговоры за ароматной чашкой горячего чая, за мягкими баранками!
   Вон там, подле самой дороги, растянули лису борзые; соскочивший с коня охотник трубит и торопится к ним, выхватывая кинжал. С медлительным скрипом ползет тяжелый обоз. Проезжие татары в тюбетейках и халатах творят вечернюю молитву, сидя рядком на разостланной кошме. И обратный ямщик верхом на кореннике, побрякивая дугою, загляделся на зарю; призадумавшись, затянул заунывную песню и поехал шагом.
   .......................................................................
   По указу Его Императорского Величества недорослям из дворян Михаилу Лермонтову и Николаю Мартынову, отправляющимся из Нижнего Новгорода в Санкт-Петербург, давать на станциях по три почтовые лошади с проводником за указные прогоны.
   Часть четвертая ВОДОЛЕЙ
   Обрывки безыменных чувств и мнений. Лермонтов
   Новогоднее ясное утро. Мороз и солнце.
   Весь Невский проспект от Адмиралтейства до Лавры сияет и лоснится. На улицах ни души. Только серые будочники неподвижно красуются, опираясь на алебарды; только пробегают зеленые почтальоны в высоких киверах.
   На курантах Петропавловской крепости пробило девять. Столица пробудилась.
   Сотни и тысячи ног, спускаясь с кроватей, попадали в туфли бархатные, кожаные, ковровые; сотни и тысячи рук брались за виндзорское и неаполитанское мыло, за венгерскую воду, за цветные и граненые склянки с одеколоном. Лилась из серебряных, хрустальных, медных кувшинов холодная вода. Десятки тысяч подбородков доверчиво отдавались золингенским и аг-лицким бритвам в костяных, роговых, деревянных черенках; усы и бакенбарды подкрашивались, подкручивались, расправлялись дымящимися щипцами; хохлы взбивались, аккуратно зачесывались височки; под париками и накладками исчезали лысины. К свежим ирландским и голландским сорочкам приветливо льнули то азиатский халат, то европейский шлафрок.
   Но вот уже туфли принимаются скользить и шлепать, пробираясь к медным самоварам и серебряным кофейникам, к саксонским и севрским чашкам. Уже начинают дымиться гаванские сигары, трабукосы из маисовой соломы, русский Василия Жукова табак.
   Завтрак окончился, халаты и туфли сброшены, их сменяют мундиры, то красногрудые, то белые, точно сливки, то сплошь залитые золотом, в эполетах, аксельбантах, орденах.
   И фраки показались из шкапов: оливковые, синие, кофейные, с высокими воротниками, с узкими обшлагами, с рядами золотых, перламутровых, бронзовых пуговиц. Запестрели атласные и шелковые жилеты; на батистовых манишках пестро завернулись галстучные банты.
   Двенадцатый час. Мундиры и фраки спешат в переднюю; с вешалок грузно валятся на них тяжелые шинели на красных и черно-бурых лисицах; куньи, енотовые, медвежьи шубы; элегантные бекеши с бобровыми и собольими воротниками. На завитые, напомаженные, гладкие прически мягко ложатся то треугольная шляпа с белым султаном, то золоченая каска, то кивер с двуглавым орлом.
   После торжественного выхода в Зимнем дворце Государь необозримыми анфиладами парадных покоев проследовал на половину Наследника. Часовой у дверей сделал на караул.
   - Какой губернии?
   - Казанской, Ваше Императорское Величество.
   - Медовая сторона.
   Через полчаса Государь проходил обратно; часовой продолжал стоять.
   - Скажи мне, каков должен быть исправный солдат?
   - Исправный солдат ведет себя честно, трезво, порядочно, верен Государю, послушен начальникам, бодр и расторопен.
   - Молодец. Когда сменишься, возьми на скамье гостинец.
   После смены часовой нашел на указанном месте два румяных яблока.
   .......................................................................
   Государь в расцвете красоты и мужества: ему сорок лет. Он высок и прям, как сосна, с широкими плечами, с выпуклой грудью, с классическим профилем, с орлиным взором, с голосом сильным и звучным, как серебряная труба. Явственно слышится этот могучий голос от одного конца Царицына луга до другого и на маневрах покрывает гром орудий. Величием благородной красоты Государь не уступает Аполлону. Когда проезжал он по римским улицам к папе Григорию в полной конногвардейской форме, итальянцы кричали: "Как жаль, что ты не у нас царем!"
   Лицо Государя беспрестанно меняется, все отражая, как в зеркале; только хитрости, лжи и лести не знают эти целомудренные черты. Бессознательно властный поворот головы в минуты раздумья придает ему строгий и грустный вид.
   Спит Николай Павлович на походной кровати под солдатским плащом;
   встает до рассвета. Сквозь стекла огромных окон прохожие видят по утрам величавую фигуру у стола за бумагами при четырех свечах. Обед скромный, блюда русской кухни, чашки три крепкого чая; ни табаку, ни вина.
   Зато и двор его первый в Европе по пышности. К новому году в придворном штате двести камергеров и две тысячи камер-юнкеров; дворец переполнен фурьерами, скороходами, арапами, взводами дворцовых гренадер. По обычаю новый год открывается великолепным маскарадом: дамы и кавалеры в домино проходят через царские покои. Всем в этот день свободный доступ во дворец, всем, от министра и до уличной торговки.
   В приказе по кавалергардскому Ее Величества полку от 1 января 1837 года отдано о разрешении поручику барону Георгу-Карлу Дантесу вступить в брак с флейлиной Высочайшего двора Екатериною Николаевной Гончаровой.
   .......................................................................
   После привольной студенческой жизни в Москве я долго не мог привыкнуть к стесненному существованию петербургского чиновника.
   Мне обещано место в департаменте государственного казначейства, а пока я хожу ежедневно к министру на дом для вечерних занятий.
   У графа заведен строжайший порядок с математически точным расчисле-нием времени, между тем сам хозяин не без странностей. Наружность его довольно оригинальна. Он порядочного росту и крайне худ; вдоль впалых щек седые бакенбарды; над глазами зеленый зонтик. Я упомянул о вечерних занятиях; это не совсем так: вернее называть их ночными. Уже много лет министр страдает бессонницей; по этой причине для большинства подчиненных назначен прием по ночам. Я просиживаю в кабинете графа от полуночи до трех часов утра, и при мне то и дело приезжают чиновники с докладами.
   Иногда после занятий, когда весь дом давно спит, мы с графом разыгрываем скрипичные дуэты.
   Таков граф Егор Францевич Канкрин, министр финансов, главный и непосредственный мой начальник.
   Разумеется, еще задолго до Нового года я навестил нижегородских друзей.
   Соломон Михайлыч постарел и редко выезжает; все свободное время проводит он подле страдальческого ложа своей супруги. Николенька красавец:
   кавалергардский мундир чрезвычайно идет ему; в чертах прекрасного цветущего лица какое-то горделивое добродушие.
   Натуленька... нет, я не смею называть ее этим именем. Когда впервые после четырехлетней разлуки предстал передо мною ее божественный лик, я понял, что любовь идеальная, чистая и святая ни на секунду не угасала в душе моей.
   У Николеньки я часто встречаю его полковых товарищей: Полетику, Бе-танкура, князя Куракина, барона Дантеса. Круг моих знакомств приметно расширяется: теперь я принят у князя Одоевского и у графа Виельгорского. С двумя последними меня сблизила любовь к музыке.
   Барон Дантес красивый, видный, превосходно воспитанный молодой человек моих лет. До мозга костей легитимист, вандеец; из Сен-Сирской школы исключили его за монархическую манифестацию. Он не унывает и верит в свою звезду. Сошлись мы быстро; я даже получил приглашение к нему на свадьбу.
   Мишель из Царского Села, где стоит его полк, ездит постоянно в столицу: общее правило молодых лейб-гусарских офицеров. Он все такой же: большеголовый, сутулый, с тем же пронзительным взором и едкими гримасами. Бабушка в нем по-прежнему души не чает.
   Ровно неделю назад, в воскресенье утром, Мишель явился ко мне. "Едем, Володя, в мастерскую Брюлова смотреть новую картину". Отправились. Мишель всю дорогу рассказывал анекдоты, и мы незаметно приблизились к цели нашего путешествия. Самого Брюлова дома не было, но нас впустили. Картина еще не совсем закончена. Это историческая композиция, суровая и мрачная. В мастерской присутствовал и давал объяснения молодой гвардейский поручик Гайстер. По фамилии я принял его за немца, но оказался он полтавским хохлом. (Гайстер по-малороссийски значит аист.) Покуда мы рассматривали картину, дверь тихо отворилась; вошла девушка, молодая и красивая. Гайстер нас с нею познакомил, сказавши, что это натурщица, панна Клара. Мишель сразу начал волочиться за ней, меня же всего более поразило удивительное сходство юной польки с горничной Натуленьки, которую года четыре назад выдали за камердинера Афродита.
   - До чего эта натурщица похожа на Маврушку, - сказал я Мишелю, возвращаясь от Брюлова.
   - На какую Маврушку?
   - На камеристку Натали Мартыновой.
   - Какая у тебя счастливая память. Никакой Маврушки я не помню, а с этой Кларой не худо свести интрижку.
   Надо же было так случиться, что на следующий день довелось мне услыхать и о Маврушке. Я отдыхал у себя; вдруг входит мой человек с докладом:
   живописец Егоров. Велико было удивление мое, когда в неизвестном посетителе узнал я Афродита.
   Передо мною стоял одетый по моде молодой человек с изысканными манерами. Заговорить на "ты" я -не решился и предложил ему стул. Он сел скромно, без малейшего стеснения. Из краткой беседы я узнал, что эти четыре года он и жена его провели в Италии, откуда возвратились недавно с "Последним днем Помпеи", и что только накануне от Гайстера уведомился он о моем здесь пребывании. Теперь Афродит пришел просить меня в крестные к сыну Михаилу.
   Обряд совершился третьего дня; кумой была Варвара Николаевна Асенкова, знаменитая актриса; на зубок новорожденному положил я клюнгер.
   Афродит поселился на Гороховой в прекрасной квартире. Входя к нему, видишь сразу, что попал к художнику. На всем поэтический колорит: изящная мебель, картины Брюлова, Моллера, Мокрицкого и самого хозяина; рисунки, гравюры; бюсты.
   Асенкова вблизи еще привлекательней, чем на сцене. С нею приехал актер Максимов, завитой и разодетый по картинке: фат Максимушка, так величают его приятели. Кроме трех-четырех гостей, ничем не замечательных, на крестинах присутствовал петербургский комендант Иван Никитич Скобелев.
   Вечер пролетел, как минута. Асенкова спела несколько куплетов из водевиля "Девушка-гусар"; Максимов прочитал монолог принца Гамлета. Но всего интереснее были рассказы генерала. Вот человек вполне оригинальный! Одну руку оторвало ему французское ядро, на другой недостает половины пальцев.
   Виконт д'Аршиак дерзнул спросить Государя: "Для чего в России ежегодно умножается число войск?" - "Для того, чтобы меня не спрашивали о том".
   .......................................................................
   В одной из дворцовых зал на ковре, как на сцене, вместо кулис высокие ширмы, стулья, стол.
   Государыне сегодня нездоровится; для нее идет без костюмов и без суфлера салонная пиэса барона Корфа "Белая камелия" из четырех действующих лиц.
   Присутствуют: Государь, Государыня, великий князь Михаил Павлович и министр Императорского двора старый князь Волконский.
   После спектакля четыре камер-лакея внесли стол с чаем, фруктами и холодным ужином.
   Асенковой Государь, подойдя, сказал:
   - Вы играли бесподобно.
   Актриса сделала глубокий реверанс.
   - Как это хорошо у вас выходит. Попробую и я.
   Государь присел.
   - А ниже нельзя?
   Асенкова присела еще ниже. Государь засмеялся:
   - Ну, уж извините: мне так не суметь.
   Ласково потчует Императрица актеров. Михаил Павлович с улыбкой заметил, что Каратыгину не подходит фамилия: по росту он выше Государя.
   - Сейчас увидим.
   Император и трагик стали спиной друг к другу. Великий князь смерил их.
   - Однако, Каратыгин, ты выше меня.
   - Длиннее, Ваше Величество.
   - А ты, Сосницкий, говорят, меня удачно копируешь. Ну-ка, представь.
   - Не смею. Ваше Величество.
   - Не умеешь?
   - И не умею, и не смею.
   - Вздор, слышать не хочу. Представь сейчас же.
   Сосницкий встал, застегнулся, выпрямил грудь, приосанился, заложил большой палец за пуговицу фрака и голосом Государя сказал:
   - Волконский, дать актеру Сосницкому тысячу рублей за усердную службу.
   Государь расхохотался.
   - Ну что ж, Волконский, исполни.
   .......................................................................
   Пистолеты Кухенрейтера с двойным шнеллером; ствол вороненый, насечка золотая. Цена за пару со всеми приборами в ящике королевского дерева триста рублей серебром.
   .......................................................................
   У молодого профессора Никитенки в левом кармане жилета под вицмундирным фраком круглая табакерка с портретом Байрона; в правом другая, с портретом Карамзина. Первую Никитенко достает при студентах, вторую при сановниках. Издали может показаться, что у профессора одна табакерка.
   Между тем он нюхает из двух.
   В громадном министерском кабинете жарко трещит исполинский камин, пылают три гигантских канделябра. Величавый хозяин с высоких кресел взглянул благосклонно на тщедушного профессора.
   - Ваша докладная записка, любезнейший, обильна зрелыми мыслями. Но в ней нет руководственной идеи.
   Никитенко покраснел. Грациозно поднявшись, министр подошел к камину и взялся за щипцы.
   - Смотрите, что я делаю. Стоило немного помешать, и весь камин стал другим. Куда девались дымящиеся угли? Мы видим один мягкий и ровный жар.
   Уваров вернулся к столу.
   - Здравую государственную идею можно уподобить щипцам каминным. А русская идея отныне и до века: православие, самодержавие, народность.
   - Ваше высокопревосходительство...
   - Подождите, любезнейший. Народность наше вековое сокровище, с ним ничего не страшно. Монархическая власть в союзе с церковью может создать поколение просвещенное, благонамеренное и единообразное.
   Уваров встал и вышел. Едва успел озадаченный словесник достать табакерку, как министр возвратился вновь.
   - Итак, любезнейший, необходимо исправить ваш труд сообразно словам моим. Покажите табакерку. У меня пристрастие к подобным вещицам.
   Никитенко, вскочив, поспешил исполнить желание начальника. И вдруг смутился.
   Вместо сосредоточенно-строгого историографа на полированной крышке дерзко улыбался буйный певец "Чайльд Гарольда".
   Но Уваров не сказал ничего.
   В магазине русских книг Александра Смирдина на Невском проспекте продолжается подписка на "Библиотеку для чтения", журнал словесности, наук, художеств, критики, новостей и мод.
   .......................................................................
   Кукольник живет в Фонарном переулке.
   Ныне в его холостой неопрятной квартире сугубый беспорядок. На полу дешевые пестрые ковры, у окна медный треножник: не для фимиама, а для жженки; с потолка улыбаются бумажные фонарики, со стен подмигивают разноцветные свечи. На обеденном круглом столе графин водки, подносы с закусками, красное и белое вино, коньяк; дымится кулебяка.
   Длинноногий толстогубый хозяин на председательском месте весело щурит заплывшие глазки, дымя чубуком. Рядом кругленькая пухлая фигурка Брю-лова: мраморный лоб в золотых кудрях, но лицо отекло; короткие ножки еле хватают до полу. По другую сторону хозяйского кресла хмуро кривится вогнутый, с тонкими губами профиль Глинки. Сегодня налицо все рыцари круглого стола: добродушный Платон, брат хозяина; в отличие от Нестора его называют Клюкольник; толстяк-художник Яненко, он же Пьяненко; театральный доктор Гейденрейх по прозвищу Розмарин и двое гвардейских поручиков:
   весельчак Булгаков и скромный Гайстер.
   - Поминальный стол открывается, - громко сказал хозяин. - Яненко, протокол.
   Обрюзглый Яненко разгладил густые бакенбарды.
   - Знаменитая пробка берлинского фигурного штофа, с душевным прискорбием извещая о внезапной кончине оного, последовавшей от неосторожности Карла Павловича Брюлова, покорнейше просит на поминовение в Фонарный переулок, в середу двадцать седьмого января, к двум часам дня.
   - А теперь милости просим.
   Поминки длились весело и шумно. Хлопали пробки, бокалы звенели, остроты и каламбуры сыпались. И только Глинка болезненно морщил нос.