Страница:
Несокрушима белокаменная Москва. Ее хранит державный меч Николая, за нее молится Филарет.
.......................................................................
Трое молодых людей отдыхают под стеною Новодевичьего монастыря. Один уже не очень молод: ему лет тридцать. Стальные очки на кончике носа, засаленный фрак.
- Спой, Аполлоша.
Благообразный студент лениво коснулся струн гитары.
- Уж больно жарко. Спой лучше ты, Иринарх.
- Я, как тебе известно, пою только в пьяном виде. А вот пускай Афоня прочтет стишки.
На Афоне щёгольский студенческий сюртучок, рейтузы со штрипками, на левой руке перчатка. Прической и профилем напоминает Гейне.
Православья где примеры?
Не у Спасских ли ворот,
Где во славу русской веры
Мужики крестят народ?
Иль у Иверской часовни,
Где...
- Постой, постой! Какие мужики крестят народ, что за дичь?
- Да разве ты не видал, как наше мужичье колотит не на живот, а на смерть всех, кто перед Спасскими воротами не ломает шапки?
- Оно, положим, так, а все нескладно. Да и Аполлоша в обиде: за православие. что ли?
- За русскую народность.
Иринарх отплюнулся.
- И что за ослиная челюсть, прости. Господи! Когда же ты поймешь наконец, что нет народности русской. Нет и нет!
- Это софизм. Докажи наукообразно.
- Изволь. Православие с самодержавием суть теории, построяющие государственный порядок. Пусть православие дали нам греки, а самодержавие немцы: не в этом сила, а в том, что мы все это чувствуем на собственной шкуре, познаем практически. А народность? Что это за птица: растолкуй, сделай милость. Такой штуки не бывало на Руси. Ее Уваров да Шевырев придумали.
- Так без народности и Бог и Царь ни к чему.
- Ага, договорился! Нет, друг ситный: без Бога и Царя ни к чему народность.
- Как же так?
- Сейчас объясню. Что вручается епископу при посвящении? Палка, называемая жезлом. А царский скипетр разве не та же палка? Ежели русскую историю взять... Ты Грановскому не верь, ты меня послушай. Иван Грозный управляет посохом, Петр Первый дубинкой, теперешний царь кнутом. Соображаешь теперь? На кнуте, друг ситный, на одном кнуте держится наша святая Русь-матушка. Опусти только кнут попробуй, и вся твоя народность слиняет через день.
Иринарх огляделся.
- Дай Бог, чтобы скорее.
.......................................................................
Я, Иринарх Введенский, утверждаю, что Афанасий Фет, упорно отвергающий Бытие Вседержителя Бога и бессмертие души, лет через двадцать вследствие не известных ни мне, ни ему причин совершенно изменит свой образ мыслей.
Ежели это действительно случится, обязан он идти пешком в Париж.
- Чем позволите служить?
- Прежде всего прошу прощения, что осмелился обеспокоить Ваше высокопреосвященство. Я коллежский асессор Эгмонт. Занимаясь изучением Писания, пришел я к выводам, которые без помощи вашей не в силах решить.
- Изложите ваши сомнения.
- Вам лучше моего известно, владыка, что едва ли не в один день недавно дотла сгорели в Петербурге дворец, в Лондоне биржа, в Париже театр. Во многих местах Европы наблюдаемы были воздушные и физические явления. Как понимать все это? И чем объяснить ужасающий рост всемирного зла?
- Испытывать знамения времен дается не всякому, но вспомните притчу о плевелах у Матфея, в 13-ой главе. Развитие доброго семени есть истина веры, благо любви, сила надежды, чистая мысль, непорочное желание, здравое слово, праведное и святое дело. А что есть развитие душевных плевел? Ложь неверия, зло нелюбления, бессилие отчаяния, нечистая мысль, порочное желание, неверное слово, неправедное и беззаконное дело. Поэтому все помышляемое и слышимое необходимо испытывать словом Божиим. Мудрость и добродетель одно.
- Откуда узнать истинную мудрость, владыка?
- Все из того же евангельского источника. Что говорит апостол Иаков? "Мудрость, свыше сходящая, прежде всего чистая, затем мирная, кроткая, благопокорливая, исполнена милости и плодов благих, несомненна, нелицемерна". Теперь проверим словами апостола новую европейскую мудрость, что собирается перестроить Божий мир.- Чиста ли она? - Нет, потому что не говорит о Боге, едином источнике чистоты. - Мирна ли она? - Нет, она живет раздором. - Кротка? - О нет: надменна и дерзка. - Благо-покорлива? - Нет, мятежна. - Исполнена милости от плодов благих? - Жестока и кровожадна. Несомненна?- Ничего не дала, кроме сомнений и подозрений. - Нелицемерна? Меняет личину за личиной. Какая же это мудрость? Очевидно, не та, что сходит свыше.
- О, как я благодарен вам, владыка! Ваши слова просветили слабый мой разум.
- Не в моих словах просвещение, а в свете Христовом. Сами вы заметили, что плевелы разрастаются по мере приближения жатаы. О, как уже теперь видны их всходы на ниве Господней! Скоро начнут они связываться в снопы: в. нечестивые и беззаконные сообщества.
Отставной майор Николай Соломонович Мартынов, преданный за поединок военному суду, по Высочайше конфирмованной сентенции приговорен 9 мая 1842 года к церковному покаянию на пятнадцать лет.
.......................................................................
- Ты ли это, Афродиша? Здравствуй.
- Здравствуй, Виссарион.
- Что за маскарад, глазам не верится. Неужели ты и вправду пошел в монахи? Я до сих пор считал тебя человеком умным.
- И не ошибся. Потому я так и одет. Что скажешь?
- Нет ли у тебя неизданных лермонтовских стихов?
- Были, только я давно все сжег. И его стихи, и свои рисунки.
- Ты шутишь?
- И не думаю. Впрочем, тебе этого не понять. Твое дело строчить статейки о героях нашего времени, а возвыситься над этим временем ты не можешь.
- Значит, одна только Церковь непогрешима?
- Церковь есть союз Богочеловеческий. Один только Бог вне греха, а человек грешит вечно. Правда в догматах, неправда у меня.
- А для чего все эти догматы и таинства? Ведь Бог есть дух.
- Да, но человек не только дух. Ему нужна земная точка опоры. Христианство не теория и даже не учение: это сама жизнь.
- Так что же, по-твоему, надо делать?
- Прежде всего оставаться на месте, свыше тебе назначенном.
- А как же быть с прогрессом?
- Никакого прогресса нет. Дай только время: люди бросят фабрики, переломают машины и станут жить по извечному закону Божию. Стальная подошва когда-нибудь да сотрется, а вот подошва живая все будет цела, хоть ходи на ней сотню лет.
- Какая чепуха.
- Второго откровения не будет. Человечество отходило от Христа и опять возвращалось. Вернется и еще.
- К чему тут Христос? Я говорю о прогрессе.
- А я о чем? Ведь в этих возвращениях весь твой прогресс. Пусть мир меняется, - Христос вовеки все тот же.
- Мир накануне всеобщей революции.
- Революция - затея тленных умов человеческих; от нее пахнет гробом. В мире лишь одна живая действительность: святая Церковь, все остальное хаос и мираж. Мне тебя жаль, Виссарион. Оставайся при стишках и статейках, но если бы ты знал, каким бессмертным счастьем наградил меня Господь! Религия держит душу мою в царстве благодатных вдохновений. Я предвкушаю вечность.
Липовую ровную доску легко и прочно высветлил блистающий левкас. Яичные нежные вапы в муравленых горшочках; в раковине яркая киноварь; кисть тоньше иглы,
На высоком золотом амвоне Богоматерь в лазоревой звездной тунике под царскою багряницей, в правой руке расцветающий жезл, в левой латинский крест. На коленях младенец Христос с благословляющей десницей. Два серафима с двух сторон возносят царскую тиару над троном Приснодевы; парит над нею в образе белого голубя Дух Святой.
Справа Иоанн Предтеча в кожаных ризах; за иим первоцерковный Петр с ключами и неботечник Павел со свитком; смиренномудрый Матфей, внимающий Ангелу; неустрашимый Марк подле крылатого льва; кроткий Лука, на тельца возложиаший руку; юный тайнозритель Иоанн под сенью орлиных крыл.
Слева три волхва слагают перед царем иудейским злато, ливан и смирну; падают с воскресшего Лазаря погребальные пелены; обливается слезами, простирает алавастр многоценного мирра Мария Магдалина; за нею разбойник с крестом и с плащаницей Иосиф.
Икона светит райским отблеском таинственного дня.
Троицкая Лавра. Весенний вечер. Владыка Филарет отдыхает на крылечке; перед ним в облаке траурной кисеи склоняется заплаканным лицом Наталия Соломоновна Мартынова.
- В самой суровой пище от Бога положен вкус и есть утешение в самом тяжелом жребии. Что нам потребно, знает один Господь.
- Я хочу постричься, владыка.
- Не всем под силу иноческий крест. Идите в мир. У вас есть близкий человек: он любит вас с детства. Будьте ему верной и послушной женой. Воспитывайте детей в отеческих преданиях, в верности православной церкви и самодержавному Царю. Долг жены - ограждать труды и досуги мужа от житейских мелочей. Прощайте. Бог с вами.
Долго стоит на крылечке, перебирая четки, владыка Филарет. Пушистые, рассыпчатые волокна медлительных облаков; сияющие главы и кресты святой обители; светлый, как стекло, монастырский пруд с поникшими ветлами, изумрудным тростником и краснокрылой цаплей; перекличка радостных пташек на дряхлой дуплистой иве; тихий вечерний благовест.
Слава Богу за все.
1936
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Роман Бориса Садовского окончен, но сильное и необычнее впечатление, вероятно, долго еще будет преследовать его читателя.
Он соприкоснулся с прозой незаурядного мастера. Ни социальные катаклизмы, разрушившие все, что было дорого автору "Пшеницы и плевел", ни многолетняя тяжелая болезнь, ни возраст, ни бедственная жизнь не отняли у него дара повествователя. И он не принял никаких требований, которые предъявляла писателям уже ясно определившаяся в 1936 - 1941 годах идеологическая политика власти.
В годы диктатуры Сталина и массовых репрессий он написал произведение откровенно монархическое и клерикальное, "контрреволюционное" в самом полном и точном значении этого слова.
В нем Николай I, подвижник, мудрец, политик и воин, отеческой рукой охраняет общественные и нравственные устои. В нем над Россией простерты не "совиные крыла", а благословляющая рука носителя евангельского духа митрополита Московского и Коломенского Филарета,
И сама Россия предстает в нем в своем патриархальном облике, и высшее ее духовное сокровище - передаваемый от поколения к поколению, органически наследуемый жизненный уклад. Материальный прогресс разрушает его. Железные дороги вредят естественно сложившимся связям, разъединяют людей с природой и между собой.
Исторический быт для Садовского - не тема, а мировоззренческая категория. Здесь лежали истоки его стилизаторства, всегда окрашенного некоторой ностальгией. С изображением быта связаны лучшие страницы его романа, достигающие иной раз виртуозного мастерства: вспомним описание столичного утра или масленичной недели. Вещи одушевляются; они становятся символическим знаком традиции, уклада, исторического бытия - как пейзаж сельской, провинциальной, усадебной России, как ее верования, обычаи, привычки, как гомон ярмарки, запах травы и поспевающих яблок, как лубочные картинки и книги и таинственные легенды о глухих раскольничьих скитах. Во всем этом для Садовского заключена поэзия и духовный смысл старорусской жизни, которые и на самое крепостничество набрасывают идиллический флер. Это Россия "отцов" и "дедов", и тема поколений приобретает в его романе особую важность. Здесь любимые герои - потомки патриархальных семейств. Соломон Михайлович Мартынов - любитель книжной премудрости (мистической, масонской, ортодоксально-православной), трактующей о воспитании "внутреннего человека", собеседник Сковороды. В день его смерти в доме останавливаются часы, - в 1933 году Садовской записал в дневнике, что так произошло накануне кончины знакомца его Б. Б. Шереметева. И. И. Эгмонт отец Володеньки - принимает православие, побуждаемый пророческим сном.
И то, что один из центральных героев "Пшеницы и плевел", Афродит Егоров, - порождение этого быта, для Садовского существенно важно. Крепостной, дворовый человек, ставший европейски образованным художником, чьи академические полотна покупает государь император, не восстает против крепостной зависимости, а как бы перерастает ее, - но даже войдя в столичную артистическую среду, сознает и стоически принимает свое "место" на низших ступенях социальной лестницы.
Все это - мир хотя и не лишенный темных сторон, но гармоничный в своей внутренней основе. Ему угрожают разрушительные силы, уже зреющие на Западе и заронившие семена и в России, - поколение "сороковых годов", предтечей которого было "вольтерьянство" XVIII столетия. К этому-то поколению принадлежит большинство исторических лиц в "Пшенице и плевелах".
Оба мира - в разных своих ипостасях - нашли отражение на страницах романа. Он кажется очень большим - по числу героев, эпизодов, описаний, по обилию вещей, голосов, лирических отступлений. Между тем по своему объему он очень невелик - менее пяти печатных листов. Его художественное пространство расширено фрагментарной композицией, которая должна была бы повредить его единству, - но и этого не происходит-сюжет развивается стремительно, вбирая в себя все побочные эпизоды и все многоголосие романа.
И рассказан он языком ясным и точным, богатым оттенками и интонациями, ориентированным то на протокольный стиль документа, то на устную речь, то на лирическую прозу, то на эпический тон семейных записок.
Определенно-это было произведение мастера.
Но ни одному мастеру - даже куда большего таланта - не удавалось еще перекроить историю и культуру по своему произволению без фатальных для себя последствий.
В центр своего произведения Борис Садовской поставил фигуру Лермонтова.
В 1911 году Садовской написал эссе "Трагедия Лермонтова", которое затем (под заглавием "М. Ю. Лермонтов") вошло в его книгу "Ледоход" (1916).
"Поразительна лермонтовская цельность, гармоничность его природы, самобытность колоссального таланта, - писал он здесь. - Душою он в главном своем один и тот же, семнадцатилетний и на двадцать седьмом году, накануне смерти".
Садовской говорил о неимоверном труде и страдании поэта, о "мечтательности", раздвоившей его существование. "Проснувшись на минуту Маёшкой, кутилой и львом-бретером, он снова предается упоительной сонной мечте, стремясь выиграть "чудное, божественное виденье". <...> Вся жизнь Лермонтова - игра с призраком; решающей ставкой был поединок 15 июля 1841 года, когда последняя карта была убита".
Этот призрак - бессмертная любовь, подобная любви Данте к Беатриче, и она не могла быть воплощена в женщинах, которых Лермонтов встречал на своем пуги. Вера и любовь погибли не расцветши, и жизнь показала поэту свою изнанку. Мертвящая скука овладела им, вечное недовольство, находившее выход в "травле приятелей" и в горьких насмешках над жизнью. Под этим углом зрения Садовской описывал и последние месяцы поэта в Пятигорске:
"По привычке он все-таки слегка ухаживает за младшей дочерью бригадного генерала, Н. П. Верзилиной. Надежда Петровна была самая обыкновенная барышня, провинциальная кокетка, окруженная обществом военной молодежи, оживлявшей каждое лето пятигорский сезон, и, конечно, дуэль Лермонтова только сделала ее более "интересной". <...> И казалось бы, не все ли равно Лермонтову, что красавец Мартынов нравится Надежде Петровне, что она оказывает ему предпочтение? Ложное самолюбие светского льва не позволяло ему оставаться равнодушным. <...>
Пуста и хорошенькая головка Надежды Петровны, и так мало значит она для Лермонтова, что он даже ничего не может написать ей в альбом, кроме каких-то бессвязно-забавных пустяков:
Надежда Петровна,
Зачем так неровно
Разобран ваш ряд?
И локон небрежный
Под шейкою нежной,
На поясе нож...
C'est un vers qui cloche.
А ночью, там, у себя, в маленьком домике под Машуком, пишет, быть может, со слезами: "Выхожу один я на дорогу" - и восклицает, вспоминая пусто и бесцельно проведенный день:
Нет, не с тобой я сердцем говорю!
И так чудовищно это несоответствие между жизнью и мечтой, что, выбросив жемчужные стихи, душа не утихает и еще пуще хочется на другой день злить самодовольного Мартынова...
Можно вообразить, как раздражало Лермонтова печоринство Мартынова! Его герой воплотился наяву своими худшими сторонами. Мартынову пребывание Лермонтова на водах было неприятно по многим причинам. В душе он сознавал свое ничтожество; его стихи и романсы могли восхищать девиц, но вряд ли он отваживался на них в присутствии Лермонтова, видевшего его насквозь; на убийственные остроты последнего он не находил ответов. Но, как всякий "порядочный молодой человек", Мартынов больше всего на свете боялся "влететь в историю", а потому спускал многое несносному Маёшке. Одного не мог вынести Мартынов: шуток Лермонтова "при дамах", очень уж страдало от них петушье самолюбие неотразимого кавалера. Он даже унижался до просьбы перестать острить, но, разумеется, только усиливал тем ядовитые нападки. И вот, может быть, в тот самый момент, когда Мартынов решительным печоринским приемом покорял нежное сердце Наденьки Верзилиной, по комнате громко прозвучало ненавистное: montagnard au grand poignard (горец с большим кинжалом. - В. В.). Чаша терпения переполнилась, и насмешник поплатился жизнью" (Садовской Б. Лебединые клики. М. 1990, стр. 387, 403 - 405).
Этюд, где о поэзии Лермонтова говорится с каким-то мистическим ужасом и благоговением - "демонический аккорд", "что-то нечеловеческое", словно бы ниспосланное свыше, - и почти памфлет 1936 - 1941 годов, по иронии судьбы законченный накануне столетия со дня трагической гибели одного из величайших русских поэтов, написаны одной рукой.
Места, где они соприкасаются друг с другом, лишь подчеркивают контраст. Последний фрагмент статьи, приведенный нами, развернут в заключительной части романа; в нем даже - с изменениями - повторен стишок "Надежде Петровне". Но соотносятся они по принципу зеркального отражения с противоположными знаками.
Мартынов - Николенька, наивный, честный, простодушный, патриархальный; сама уменьшительная форма его имени вызывает в памяти Николеньку Иртеньева из толстовской автобиографической трилогии - и это не случайное совпадение, а сознательная ассоциация.
Мишель - Лермонтов - Печорин, лишенный обаяния, с подчеркнутой ролью палача или предателя: вспомним историю Мавруши и Натуленьки.
Борис Садовской словно оспаривал самого себя - и, конечно, не только себя. Он демонстративно противоречил общественной репутации Лермонтова и даже тем глубоким и парадоксальным оценкам поэта, которые возникали в спорах о нем в 10-е годы.
В 1899 году Владимир Соловьев произнес публичную речь о Лермонтове, где сделал частные факты его битрафии предметом религиозно-философских обобщений. Он увидел в нем гения, получившего с рождением сверхчеловеческий дар творчества, прозрения и прорицания - быть может, наследие его полумифического предка, поэта-пророка и волшебника Томаса Лермонта - и расточившего этот дар в угоду демонам кровожадности, нечистоты и гордыни. Смирение, длительный подвиг самоусовершенствования могли бы возвести его до степени сверхчеловечества и дать могучий импульс потомкам - но он ушел с бременем неисполненного долга.
Эта речь, напечатанная посмертно, в 1901 году, стала событием в истории русской культуры. Отныне личность и судьба Лермонтова будет рассматриваться как символическая, в перспективе религиозных, философских, историософских идей, порожденных культурой рубежа веков.
Быть может, самым значительным откликом на нее был этюд Д. С. Мережковского "М. Ю. Лермонтов- поэт сверхчеловечества" (1909).
Мережковский с гневным пафосом отверг идею "мнимохристианского рабьего смирения" и объявил божественным лермонтовский бунт. "Самое тяжелое, "роковое" в судьбе Лермонтова - не окончательное торжество зла над добром, как думает Вл. Соловьев, а бесконечное раздвоение, колебание воли, смешение добра и зла, света и тьмы". Его мистические предки - ангелы, в борьбе Бога и дьявола не примкнувшие ни к той, ни к другой стороне, и здесь истоки лермонтовского анамнезиса - постоянного возвращения к прежней, довременной жизни, протекавшей в вечности. Богоборчество же его - борьба Иакова с Богом, "святое богоборчество", забытое в христианстве, и от него есть путь не только к богоотступничеству, но и к богосыновству. Этим-то путем идет, согласно Мережковскому, Лермонтов, идет через божественную Любовь, Вечную Женственность, отвергая скудный, сомнительный идеал христианской аскезы. "Он борется с христианством не только в любви к женщине, но и в любви к природе, и в этой последней борьбе трагедия личная расширяется до вселенской, из глубины сердечной восходит до звездных глубин".
Садовской писал свою статью по свежим следам этого спора и остался тогда равнодушен к его религиозно-философской стороне. Его занимали проблемы совсем иные, но в оценках своих и симпатиях он оказывался ближе к Мережковскому.
Следы же метафизической концепции личности Лермонтова сказались через три десятилетия в романе "Пшеница и плевелы".
Из вступительного очерка читатель романа уже почерпнул необходимые сведения о личной и писательской судьбе Б. А. Садовского и об эволюции его мировоззрения.
В первой половине 30-х годов он переживает духовный кризис. По дневниковым записям, опубликованным недавно ("Знамя", 1992, No 7), можно проследить его основные вехи. 19 июля 1933 года он записывает:
"Я перехожу окончательно и бесповоротно на церковную почву и ухожу от жизни.
Я монах...
Православный монах эпохи "перед Анатихристом"".
Теперь ему предстояло подвергнуть переоценке все, что когда-то составляло смысл его деятельности, - и прежде всего русскую литературу "золотого века".
Он пишет в дневнике о "духовном ничтожестве" декабристов и Пушкина, о том, что "из всей нашей литературы можно оставить только Жуковского и Гоголя, а прочее сжечь...". Но даже и Гоголю стоило сжечь "Мертвые души", а потом остаться жить - "жить в Боге".
Теперь его идеалом становятся Фотий и Филарет.
Над ним сбывалось то, что когда-то, в 1911 году, он считал трагедией Языкова, Гоголя и Толстого: болезнь, страх смерти заставили Языкова "подменить "живое вино вдохновенного беспутства" "мертвою водою бездушной святости"" ("Лебединые клики"). Гоголя "задыхаться под черным покровом мистической ипохондрии". Толстого в "Исповеди" отречься "от жизни и искусства в пользу смерти".
Мысль о смерти пронизывает его собственные дневники.
Он оставляет для себя из предшествующей культуры только то, что соответствует его нынешнему мироощущению. 28 июля 1933 года он записывает: "Прежде я любил Розанова почти до обожания. Соловьева же не очень. Теперь наоборот".
"Соловьеву я многим обязан, особенно последнее время. Его могила видна из моих окон. Он действенно помогает мне"
"У Соловьева - стройная христианская система в соответствии с жизнью. Никогда Соловьев, доживи он до 1917 года, не унизился бы так, как Розанов. Да что Розанов - пробном камне православия даже Пушкин оказывается так себе. Поэт - и только.
Блестящий стиль у таких писателей, как Пушкин или Розанов, чешуя на змеиной коже. Привлекает, отвлекает, завлекает. А как в настоящий возраст войдешь, вся пустота их сразу и откроется".
Итак, ему удалось "преодолеть Пушкина", как он писал в дневнике годом ранее. Но чтобы стать на прямую и тернистую стезю спасения, предстояло отречься еще от многого: от жажды творчества, от ностальгических воспоминаний, от рефлексии, вероятно, от чтения мирских книг. Это должен был сделать знаток и исследователь поэзии "золотого века" и сам поэт и прозаик, годами взращивавший и воплощавший в жизнь мечту о идеализированной, эстетизированной патриархальной культуре "дворянских гнезд".
Ни по таланту, ни по масштабу личности, ни по одержимости идеей Садовской не был ни Толстым, ни Гоголем.
Его дневниковые записи отражают метания и смятение, готовность то замкнуться в добровольном отшельничестве, то начать автобиографический роман. Известные нам дневники оканчиваются в феврале 1934 года равнодушным упоминанием о подступающей смерти. А через шесть лет он пишет К. Чуковскому дружеское и довольно бодрое письмо, со стихами, с сообщениями о мемуарных замыслах и с упоминанием о романе.
"Теорию прерывности воплотил я в романе, состоящем из 150 лоскутков, как бы ничем не связанных. И знаете, кто герой романа? Мартынов. Это лицо для трагедии. Какая судьба! Лермонтов умер, и конец, а проживите-ка в ежечасной пытке 35 лет! Даже над скелетом его надругались в конце концов. А Лермонтов фигура глубоко комическая. Отсюда невозможность дать его художественное изображение - позорный роман Сергеева-Ценского всего нагляднее подтверждает мою мысль".
Это и был роман "Пшеница и плевелы".
Было бы ошибочно искать в "Пшенице и плевелах" исторической достоверности в привычном нам смысле. Стремясь воссоздать атмосферу, общий стиль жизни, поведения и мышления ушедших эпох, Садовской брал за образец "Войну и мир" - и вслед за Толстым иной раз располагал историческое лицо на периферии своего повествования или помещал в плотное окружение вымышленных героев, которые сосуществовали с ним на совершенно паритетных началах. В "Пшенице и плевелах" на роль главного героя претендует не столько Лермонтов и даже не столько Мартынов, сколько вымышленный Епафродит Егоров, а рядом с первыми двумя становится вымышленный же Владимир Эгмонт.
.......................................................................
Трое молодых людей отдыхают под стеною Новодевичьего монастыря. Один уже не очень молод: ему лет тридцать. Стальные очки на кончике носа, засаленный фрак.
- Спой, Аполлоша.
Благообразный студент лениво коснулся струн гитары.
- Уж больно жарко. Спой лучше ты, Иринарх.
- Я, как тебе известно, пою только в пьяном виде. А вот пускай Афоня прочтет стишки.
На Афоне щёгольский студенческий сюртучок, рейтузы со штрипками, на левой руке перчатка. Прической и профилем напоминает Гейне.
Православья где примеры?
Не у Спасских ли ворот,
Где во славу русской веры
Мужики крестят народ?
Иль у Иверской часовни,
Где...
- Постой, постой! Какие мужики крестят народ, что за дичь?
- Да разве ты не видал, как наше мужичье колотит не на живот, а на смерть всех, кто перед Спасскими воротами не ломает шапки?
- Оно, положим, так, а все нескладно. Да и Аполлоша в обиде: за православие. что ли?
- За русскую народность.
Иринарх отплюнулся.
- И что за ослиная челюсть, прости. Господи! Когда же ты поймешь наконец, что нет народности русской. Нет и нет!
- Это софизм. Докажи наукообразно.
- Изволь. Православие с самодержавием суть теории, построяющие государственный порядок. Пусть православие дали нам греки, а самодержавие немцы: не в этом сила, а в том, что мы все это чувствуем на собственной шкуре, познаем практически. А народность? Что это за птица: растолкуй, сделай милость. Такой штуки не бывало на Руси. Ее Уваров да Шевырев придумали.
- Так без народности и Бог и Царь ни к чему.
- Ага, договорился! Нет, друг ситный: без Бога и Царя ни к чему народность.
- Как же так?
- Сейчас объясню. Что вручается епископу при посвящении? Палка, называемая жезлом. А царский скипетр разве не та же палка? Ежели русскую историю взять... Ты Грановскому не верь, ты меня послушай. Иван Грозный управляет посохом, Петр Первый дубинкой, теперешний царь кнутом. Соображаешь теперь? На кнуте, друг ситный, на одном кнуте держится наша святая Русь-матушка. Опусти только кнут попробуй, и вся твоя народность слиняет через день.
Иринарх огляделся.
- Дай Бог, чтобы скорее.
.......................................................................
Я, Иринарх Введенский, утверждаю, что Афанасий Фет, упорно отвергающий Бытие Вседержителя Бога и бессмертие души, лет через двадцать вследствие не известных ни мне, ни ему причин совершенно изменит свой образ мыслей.
Ежели это действительно случится, обязан он идти пешком в Париж.
- Чем позволите служить?
- Прежде всего прошу прощения, что осмелился обеспокоить Ваше высокопреосвященство. Я коллежский асессор Эгмонт. Занимаясь изучением Писания, пришел я к выводам, которые без помощи вашей не в силах решить.
- Изложите ваши сомнения.
- Вам лучше моего известно, владыка, что едва ли не в один день недавно дотла сгорели в Петербурге дворец, в Лондоне биржа, в Париже театр. Во многих местах Европы наблюдаемы были воздушные и физические явления. Как понимать все это? И чем объяснить ужасающий рост всемирного зла?
- Испытывать знамения времен дается не всякому, но вспомните притчу о плевелах у Матфея, в 13-ой главе. Развитие доброго семени есть истина веры, благо любви, сила надежды, чистая мысль, непорочное желание, здравое слово, праведное и святое дело. А что есть развитие душевных плевел? Ложь неверия, зло нелюбления, бессилие отчаяния, нечистая мысль, порочное желание, неверное слово, неправедное и беззаконное дело. Поэтому все помышляемое и слышимое необходимо испытывать словом Божиим. Мудрость и добродетель одно.
- Откуда узнать истинную мудрость, владыка?
- Все из того же евангельского источника. Что говорит апостол Иаков? "Мудрость, свыше сходящая, прежде всего чистая, затем мирная, кроткая, благопокорливая, исполнена милости и плодов благих, несомненна, нелицемерна". Теперь проверим словами апостола новую европейскую мудрость, что собирается перестроить Божий мир.- Чиста ли она? - Нет, потому что не говорит о Боге, едином источнике чистоты. - Мирна ли она? - Нет, она живет раздором. - Кротка? - О нет: надменна и дерзка. - Благо-покорлива? - Нет, мятежна. - Исполнена милости от плодов благих? - Жестока и кровожадна. Несомненна?- Ничего не дала, кроме сомнений и подозрений. - Нелицемерна? Меняет личину за личиной. Какая же это мудрость? Очевидно, не та, что сходит свыше.
- О, как я благодарен вам, владыка! Ваши слова просветили слабый мой разум.
- Не в моих словах просвещение, а в свете Христовом. Сами вы заметили, что плевелы разрастаются по мере приближения жатаы. О, как уже теперь видны их всходы на ниве Господней! Скоро начнут они связываться в снопы: в. нечестивые и беззаконные сообщества.
Отставной майор Николай Соломонович Мартынов, преданный за поединок военному суду, по Высочайше конфирмованной сентенции приговорен 9 мая 1842 года к церковному покаянию на пятнадцать лет.
.......................................................................
- Ты ли это, Афродиша? Здравствуй.
- Здравствуй, Виссарион.
- Что за маскарад, глазам не верится. Неужели ты и вправду пошел в монахи? Я до сих пор считал тебя человеком умным.
- И не ошибся. Потому я так и одет. Что скажешь?
- Нет ли у тебя неизданных лермонтовских стихов?
- Были, только я давно все сжег. И его стихи, и свои рисунки.
- Ты шутишь?
- И не думаю. Впрочем, тебе этого не понять. Твое дело строчить статейки о героях нашего времени, а возвыситься над этим временем ты не можешь.
- Значит, одна только Церковь непогрешима?
- Церковь есть союз Богочеловеческий. Один только Бог вне греха, а человек грешит вечно. Правда в догматах, неправда у меня.
- А для чего все эти догматы и таинства? Ведь Бог есть дух.
- Да, но человек не только дух. Ему нужна земная точка опоры. Христианство не теория и даже не учение: это сама жизнь.
- Так что же, по-твоему, надо делать?
- Прежде всего оставаться на месте, свыше тебе назначенном.
- А как же быть с прогрессом?
- Никакого прогресса нет. Дай только время: люди бросят фабрики, переломают машины и станут жить по извечному закону Божию. Стальная подошва когда-нибудь да сотрется, а вот подошва живая все будет цела, хоть ходи на ней сотню лет.
- Какая чепуха.
- Второго откровения не будет. Человечество отходило от Христа и опять возвращалось. Вернется и еще.
- К чему тут Христос? Я говорю о прогрессе.
- А я о чем? Ведь в этих возвращениях весь твой прогресс. Пусть мир меняется, - Христос вовеки все тот же.
- Мир накануне всеобщей революции.
- Революция - затея тленных умов человеческих; от нее пахнет гробом. В мире лишь одна живая действительность: святая Церковь, все остальное хаос и мираж. Мне тебя жаль, Виссарион. Оставайся при стишках и статейках, но если бы ты знал, каким бессмертным счастьем наградил меня Господь! Религия держит душу мою в царстве благодатных вдохновений. Я предвкушаю вечность.
Липовую ровную доску легко и прочно высветлил блистающий левкас. Яичные нежные вапы в муравленых горшочках; в раковине яркая киноварь; кисть тоньше иглы,
На высоком золотом амвоне Богоматерь в лазоревой звездной тунике под царскою багряницей, в правой руке расцветающий жезл, в левой латинский крест. На коленях младенец Христос с благословляющей десницей. Два серафима с двух сторон возносят царскую тиару над троном Приснодевы; парит над нею в образе белого голубя Дух Святой.
Справа Иоанн Предтеча в кожаных ризах; за иим первоцерковный Петр с ключами и неботечник Павел со свитком; смиренномудрый Матфей, внимающий Ангелу; неустрашимый Марк подле крылатого льва; кроткий Лука, на тельца возложиаший руку; юный тайнозритель Иоанн под сенью орлиных крыл.
Слева три волхва слагают перед царем иудейским злато, ливан и смирну; падают с воскресшего Лазаря погребальные пелены; обливается слезами, простирает алавастр многоценного мирра Мария Магдалина; за нею разбойник с крестом и с плащаницей Иосиф.
Икона светит райским отблеском таинственного дня.
Троицкая Лавра. Весенний вечер. Владыка Филарет отдыхает на крылечке; перед ним в облаке траурной кисеи склоняется заплаканным лицом Наталия Соломоновна Мартынова.
- В самой суровой пище от Бога положен вкус и есть утешение в самом тяжелом жребии. Что нам потребно, знает один Господь.
- Я хочу постричься, владыка.
- Не всем под силу иноческий крест. Идите в мир. У вас есть близкий человек: он любит вас с детства. Будьте ему верной и послушной женой. Воспитывайте детей в отеческих преданиях, в верности православной церкви и самодержавному Царю. Долг жены - ограждать труды и досуги мужа от житейских мелочей. Прощайте. Бог с вами.
Долго стоит на крылечке, перебирая четки, владыка Филарет. Пушистые, рассыпчатые волокна медлительных облаков; сияющие главы и кресты святой обители; светлый, как стекло, монастырский пруд с поникшими ветлами, изумрудным тростником и краснокрылой цаплей; перекличка радостных пташек на дряхлой дуплистой иве; тихий вечерний благовест.
Слава Богу за все.
1936
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Роман Бориса Садовского окончен, но сильное и необычнее впечатление, вероятно, долго еще будет преследовать его читателя.
Он соприкоснулся с прозой незаурядного мастера. Ни социальные катаклизмы, разрушившие все, что было дорого автору "Пшеницы и плевел", ни многолетняя тяжелая болезнь, ни возраст, ни бедственная жизнь не отняли у него дара повествователя. И он не принял никаких требований, которые предъявляла писателям уже ясно определившаяся в 1936 - 1941 годах идеологическая политика власти.
В годы диктатуры Сталина и массовых репрессий он написал произведение откровенно монархическое и клерикальное, "контрреволюционное" в самом полном и точном значении этого слова.
В нем Николай I, подвижник, мудрец, политик и воин, отеческой рукой охраняет общественные и нравственные устои. В нем над Россией простерты не "совиные крыла", а благословляющая рука носителя евангельского духа митрополита Московского и Коломенского Филарета,
И сама Россия предстает в нем в своем патриархальном облике, и высшее ее духовное сокровище - передаваемый от поколения к поколению, органически наследуемый жизненный уклад. Материальный прогресс разрушает его. Железные дороги вредят естественно сложившимся связям, разъединяют людей с природой и между собой.
Исторический быт для Садовского - не тема, а мировоззренческая категория. Здесь лежали истоки его стилизаторства, всегда окрашенного некоторой ностальгией. С изображением быта связаны лучшие страницы его романа, достигающие иной раз виртуозного мастерства: вспомним описание столичного утра или масленичной недели. Вещи одушевляются; они становятся символическим знаком традиции, уклада, исторического бытия - как пейзаж сельской, провинциальной, усадебной России, как ее верования, обычаи, привычки, как гомон ярмарки, запах травы и поспевающих яблок, как лубочные картинки и книги и таинственные легенды о глухих раскольничьих скитах. Во всем этом для Садовского заключена поэзия и духовный смысл старорусской жизни, которые и на самое крепостничество набрасывают идиллический флер. Это Россия "отцов" и "дедов", и тема поколений приобретает в его романе особую важность. Здесь любимые герои - потомки патриархальных семейств. Соломон Михайлович Мартынов - любитель книжной премудрости (мистической, масонской, ортодоксально-православной), трактующей о воспитании "внутреннего человека", собеседник Сковороды. В день его смерти в доме останавливаются часы, - в 1933 году Садовской записал в дневнике, что так произошло накануне кончины знакомца его Б. Б. Шереметева. И. И. Эгмонт отец Володеньки - принимает православие, побуждаемый пророческим сном.
И то, что один из центральных героев "Пшеницы и плевел", Афродит Егоров, - порождение этого быта, для Садовского существенно важно. Крепостной, дворовый человек, ставший европейски образованным художником, чьи академические полотна покупает государь император, не восстает против крепостной зависимости, а как бы перерастает ее, - но даже войдя в столичную артистическую среду, сознает и стоически принимает свое "место" на низших ступенях социальной лестницы.
Все это - мир хотя и не лишенный темных сторон, но гармоничный в своей внутренней основе. Ему угрожают разрушительные силы, уже зреющие на Западе и заронившие семена и в России, - поколение "сороковых годов", предтечей которого было "вольтерьянство" XVIII столетия. К этому-то поколению принадлежит большинство исторических лиц в "Пшенице и плевелах".
Оба мира - в разных своих ипостасях - нашли отражение на страницах романа. Он кажется очень большим - по числу героев, эпизодов, описаний, по обилию вещей, голосов, лирических отступлений. Между тем по своему объему он очень невелик - менее пяти печатных листов. Его художественное пространство расширено фрагментарной композицией, которая должна была бы повредить его единству, - но и этого не происходит-сюжет развивается стремительно, вбирая в себя все побочные эпизоды и все многоголосие романа.
И рассказан он языком ясным и точным, богатым оттенками и интонациями, ориентированным то на протокольный стиль документа, то на устную речь, то на лирическую прозу, то на эпический тон семейных записок.
Определенно-это было произведение мастера.
Но ни одному мастеру - даже куда большего таланта - не удавалось еще перекроить историю и культуру по своему произволению без фатальных для себя последствий.
В центр своего произведения Борис Садовской поставил фигуру Лермонтова.
В 1911 году Садовской написал эссе "Трагедия Лермонтова", которое затем (под заглавием "М. Ю. Лермонтов") вошло в его книгу "Ледоход" (1916).
"Поразительна лермонтовская цельность, гармоничность его природы, самобытность колоссального таланта, - писал он здесь. - Душою он в главном своем один и тот же, семнадцатилетний и на двадцать седьмом году, накануне смерти".
Садовской говорил о неимоверном труде и страдании поэта, о "мечтательности", раздвоившей его существование. "Проснувшись на минуту Маёшкой, кутилой и львом-бретером, он снова предается упоительной сонной мечте, стремясь выиграть "чудное, божественное виденье". <...> Вся жизнь Лермонтова - игра с призраком; решающей ставкой был поединок 15 июля 1841 года, когда последняя карта была убита".
Этот призрак - бессмертная любовь, подобная любви Данте к Беатриче, и она не могла быть воплощена в женщинах, которых Лермонтов встречал на своем пуги. Вера и любовь погибли не расцветши, и жизнь показала поэту свою изнанку. Мертвящая скука овладела им, вечное недовольство, находившее выход в "травле приятелей" и в горьких насмешках над жизнью. Под этим углом зрения Садовской описывал и последние месяцы поэта в Пятигорске:
"По привычке он все-таки слегка ухаживает за младшей дочерью бригадного генерала, Н. П. Верзилиной. Надежда Петровна была самая обыкновенная барышня, провинциальная кокетка, окруженная обществом военной молодежи, оживлявшей каждое лето пятигорский сезон, и, конечно, дуэль Лермонтова только сделала ее более "интересной". <...> И казалось бы, не все ли равно Лермонтову, что красавец Мартынов нравится Надежде Петровне, что она оказывает ему предпочтение? Ложное самолюбие светского льва не позволяло ему оставаться равнодушным. <...>
Пуста и хорошенькая головка Надежды Петровны, и так мало значит она для Лермонтова, что он даже ничего не может написать ей в альбом, кроме каких-то бессвязно-забавных пустяков:
Надежда Петровна,
Зачем так неровно
Разобран ваш ряд?
И локон небрежный
Под шейкою нежной,
На поясе нож...
C'est un vers qui cloche.
А ночью, там, у себя, в маленьком домике под Машуком, пишет, быть может, со слезами: "Выхожу один я на дорогу" - и восклицает, вспоминая пусто и бесцельно проведенный день:
Нет, не с тобой я сердцем говорю!
И так чудовищно это несоответствие между жизнью и мечтой, что, выбросив жемчужные стихи, душа не утихает и еще пуще хочется на другой день злить самодовольного Мартынова...
Можно вообразить, как раздражало Лермонтова печоринство Мартынова! Его герой воплотился наяву своими худшими сторонами. Мартынову пребывание Лермонтова на водах было неприятно по многим причинам. В душе он сознавал свое ничтожество; его стихи и романсы могли восхищать девиц, но вряд ли он отваживался на них в присутствии Лермонтова, видевшего его насквозь; на убийственные остроты последнего он не находил ответов. Но, как всякий "порядочный молодой человек", Мартынов больше всего на свете боялся "влететь в историю", а потому спускал многое несносному Маёшке. Одного не мог вынести Мартынов: шуток Лермонтова "при дамах", очень уж страдало от них петушье самолюбие неотразимого кавалера. Он даже унижался до просьбы перестать острить, но, разумеется, только усиливал тем ядовитые нападки. И вот, может быть, в тот самый момент, когда Мартынов решительным печоринским приемом покорял нежное сердце Наденьки Верзилиной, по комнате громко прозвучало ненавистное: montagnard au grand poignard (горец с большим кинжалом. - В. В.). Чаша терпения переполнилась, и насмешник поплатился жизнью" (Садовской Б. Лебединые клики. М. 1990, стр. 387, 403 - 405).
Этюд, где о поэзии Лермонтова говорится с каким-то мистическим ужасом и благоговением - "демонический аккорд", "что-то нечеловеческое", словно бы ниспосланное свыше, - и почти памфлет 1936 - 1941 годов, по иронии судьбы законченный накануне столетия со дня трагической гибели одного из величайших русских поэтов, написаны одной рукой.
Места, где они соприкасаются друг с другом, лишь подчеркивают контраст. Последний фрагмент статьи, приведенный нами, развернут в заключительной части романа; в нем даже - с изменениями - повторен стишок "Надежде Петровне". Но соотносятся они по принципу зеркального отражения с противоположными знаками.
Мартынов - Николенька, наивный, честный, простодушный, патриархальный; сама уменьшительная форма его имени вызывает в памяти Николеньку Иртеньева из толстовской автобиографической трилогии - и это не случайное совпадение, а сознательная ассоциация.
Мишель - Лермонтов - Печорин, лишенный обаяния, с подчеркнутой ролью палача или предателя: вспомним историю Мавруши и Натуленьки.
Борис Садовской словно оспаривал самого себя - и, конечно, не только себя. Он демонстративно противоречил общественной репутации Лермонтова и даже тем глубоким и парадоксальным оценкам поэта, которые возникали в спорах о нем в 10-е годы.
В 1899 году Владимир Соловьев произнес публичную речь о Лермонтове, где сделал частные факты его битрафии предметом религиозно-философских обобщений. Он увидел в нем гения, получившего с рождением сверхчеловеческий дар творчества, прозрения и прорицания - быть может, наследие его полумифического предка, поэта-пророка и волшебника Томаса Лермонта - и расточившего этот дар в угоду демонам кровожадности, нечистоты и гордыни. Смирение, длительный подвиг самоусовершенствования могли бы возвести его до степени сверхчеловечества и дать могучий импульс потомкам - но он ушел с бременем неисполненного долга.
Эта речь, напечатанная посмертно, в 1901 году, стала событием в истории русской культуры. Отныне личность и судьба Лермонтова будет рассматриваться как символическая, в перспективе религиозных, философских, историософских идей, порожденных культурой рубежа веков.
Быть может, самым значительным откликом на нее был этюд Д. С. Мережковского "М. Ю. Лермонтов- поэт сверхчеловечества" (1909).
Мережковский с гневным пафосом отверг идею "мнимохристианского рабьего смирения" и объявил божественным лермонтовский бунт. "Самое тяжелое, "роковое" в судьбе Лермонтова - не окончательное торжество зла над добром, как думает Вл. Соловьев, а бесконечное раздвоение, колебание воли, смешение добра и зла, света и тьмы". Его мистические предки - ангелы, в борьбе Бога и дьявола не примкнувшие ни к той, ни к другой стороне, и здесь истоки лермонтовского анамнезиса - постоянного возвращения к прежней, довременной жизни, протекавшей в вечности. Богоборчество же его - борьба Иакова с Богом, "святое богоборчество", забытое в христианстве, и от него есть путь не только к богоотступничеству, но и к богосыновству. Этим-то путем идет, согласно Мережковскому, Лермонтов, идет через божественную Любовь, Вечную Женственность, отвергая скудный, сомнительный идеал христианской аскезы. "Он борется с христианством не только в любви к женщине, но и в любви к природе, и в этой последней борьбе трагедия личная расширяется до вселенской, из глубины сердечной восходит до звездных глубин".
Садовской писал свою статью по свежим следам этого спора и остался тогда равнодушен к его религиозно-философской стороне. Его занимали проблемы совсем иные, но в оценках своих и симпатиях он оказывался ближе к Мережковскому.
Следы же метафизической концепции личности Лермонтова сказались через три десятилетия в романе "Пшеница и плевелы".
Из вступительного очерка читатель романа уже почерпнул необходимые сведения о личной и писательской судьбе Б. А. Садовского и об эволюции его мировоззрения.
В первой половине 30-х годов он переживает духовный кризис. По дневниковым записям, опубликованным недавно ("Знамя", 1992, No 7), можно проследить его основные вехи. 19 июля 1933 года он записывает:
"Я перехожу окончательно и бесповоротно на церковную почву и ухожу от жизни.
Я монах...
Православный монах эпохи "перед Анатихристом"".
Теперь ему предстояло подвергнуть переоценке все, что когда-то составляло смысл его деятельности, - и прежде всего русскую литературу "золотого века".
Он пишет в дневнике о "духовном ничтожестве" декабристов и Пушкина, о том, что "из всей нашей литературы можно оставить только Жуковского и Гоголя, а прочее сжечь...". Но даже и Гоголю стоило сжечь "Мертвые души", а потом остаться жить - "жить в Боге".
Теперь его идеалом становятся Фотий и Филарет.
Над ним сбывалось то, что когда-то, в 1911 году, он считал трагедией Языкова, Гоголя и Толстого: болезнь, страх смерти заставили Языкова "подменить "живое вино вдохновенного беспутства" "мертвою водою бездушной святости"" ("Лебединые клики"). Гоголя "задыхаться под черным покровом мистической ипохондрии". Толстого в "Исповеди" отречься "от жизни и искусства в пользу смерти".
Мысль о смерти пронизывает его собственные дневники.
Он оставляет для себя из предшествующей культуры только то, что соответствует его нынешнему мироощущению. 28 июля 1933 года он записывает: "Прежде я любил Розанова почти до обожания. Соловьева же не очень. Теперь наоборот".
"Соловьеву я многим обязан, особенно последнее время. Его могила видна из моих окон. Он действенно помогает мне"
"У Соловьева - стройная христианская система в соответствии с жизнью. Никогда Соловьев, доживи он до 1917 года, не унизился бы так, как Розанов. Да что Розанов - пробном камне православия даже Пушкин оказывается так себе. Поэт - и только.
Блестящий стиль у таких писателей, как Пушкин или Розанов, чешуя на змеиной коже. Привлекает, отвлекает, завлекает. А как в настоящий возраст войдешь, вся пустота их сразу и откроется".
Итак, ему удалось "преодолеть Пушкина", как он писал в дневнике годом ранее. Но чтобы стать на прямую и тернистую стезю спасения, предстояло отречься еще от многого: от жажды творчества, от ностальгических воспоминаний, от рефлексии, вероятно, от чтения мирских книг. Это должен был сделать знаток и исследователь поэзии "золотого века" и сам поэт и прозаик, годами взращивавший и воплощавший в жизнь мечту о идеализированной, эстетизированной патриархальной культуре "дворянских гнезд".
Ни по таланту, ни по масштабу личности, ни по одержимости идеей Садовской не был ни Толстым, ни Гоголем.
Его дневниковые записи отражают метания и смятение, готовность то замкнуться в добровольном отшельничестве, то начать автобиографический роман. Известные нам дневники оканчиваются в феврале 1934 года равнодушным упоминанием о подступающей смерти. А через шесть лет он пишет К. Чуковскому дружеское и довольно бодрое письмо, со стихами, с сообщениями о мемуарных замыслах и с упоминанием о романе.
"Теорию прерывности воплотил я в романе, состоящем из 150 лоскутков, как бы ничем не связанных. И знаете, кто герой романа? Мартынов. Это лицо для трагедии. Какая судьба! Лермонтов умер, и конец, а проживите-ка в ежечасной пытке 35 лет! Даже над скелетом его надругались в конце концов. А Лермонтов фигура глубоко комическая. Отсюда невозможность дать его художественное изображение - позорный роман Сергеева-Ценского всего нагляднее подтверждает мою мысль".
Это и был роман "Пшеница и плевелы".
Было бы ошибочно искать в "Пшенице и плевелах" исторической достоверности в привычном нам смысле. Стремясь воссоздать атмосферу, общий стиль жизни, поведения и мышления ушедших эпох, Садовской брал за образец "Войну и мир" - и вслед за Толстым иной раз располагал историческое лицо на периферии своего повествования или помещал в плотное окружение вымышленных героев, которые сосуществовали с ним на совершенно паритетных началах. В "Пшенице и плевелах" на роль главного героя претендует не столько Лермонтов и даже не столько Мартынов, сколько вымышленный Епафродит Егоров, а рядом с первыми двумя становится вымышленный же Владимир Эгмонт.