Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- 8
- Следующая »
- Последняя >>
Садовской Борис
Пшеница и плевелы
Борис Садовской
Пшеница и плевелы
Роман
Пожалуй, лучше всех о Борисе Александровиче Садовском (1881 - 1952) написал Ю. И. Айхенвальд в давней книге "Слова о словах" (1916). Критик отметил главные черты стиля писателя: тщательное и любовное воссоздание родной старины во всех ее мелочах ("умудренность в отошедшей жизни", как выразился в письме Садовскому Е. Я. Архиппов), некоторую ироническую остраненность, духовный консерватизм и мистический оттенок, разлитые во всем его творчестве.
"Мечты о былом для многих имеют неодолимо обаятельную прелесть, и многих тянет поглядеться в бездонный его колодезь: не мелькнет ли на дне собственный темный образ", - формулировал свое восприятие исторического жанра в 1906 году Садовской в статье "Чувство прошлого в поэзии графа А. Толстого". Все сказанное Айхенвальдом можно, в принципе, отнести к позднейшему творчеству Садовского, сохранявшему стилевое и идейное единство. Но изменился масштаб. "Былые мои интересы <...> перед нынешними то же, что горошина перед солнцем. Форма одна, но в содержании и в размере есть разница",- писал Садовской в декабре 1940 года К. И. Чуковскому.
Основанием для пересмотра и переоценки своей жизни и всего пути России стал страшный личный опыт, положившийся на кровавую русскую историю XX столетия. Осенью 1916 года тридцатипятилетнего писателя разбил паралич следствие сухотки спинного мозга из-за перенесенного сифилиса. Несколько месяцев спустя рухнула Российская империя. Для человека правых убеждений, "голубого монархиста", как именовал себя Садовской, катастрофа была почти апокалипсическая. Крах собственного тела и гибель России, совпавшие во времени, привели к тому, что Садовского дважды вынимали из петли. Попытки найти опору в Канте, Шопенгауэре, даже в антропософии ни к чему не привели. Спасение Садовскому дал не доктор Штайнер, а православие, чтение Библии и творений Святых Отцев, тщательное исполнение всей церковной обрядности.
Свои испытания Садовской принял не только как заслуженную кару за прошлые грехи, но и как следование "путем зерна", которое, по евангельскому изречению, "аще не умрет, не воскреснет".
Из дома родителей в Нижнем Новгороде Садовскому в конце 20-х удалось перебраться в Москву, где он поселился в подвале под алтарем Красной церкви Новодевичьего монастыря, превращенного в филиал Исторического музея. В упомянутом уже письме Чуковскому он сообщал:
"Я ходить не могу и руками владею не свободно; в остальном же сохранился. И только в этом году завел очки для чтения. Живу под церковью в полной тишине, как на дне морском. Голубой абажур впечатление это усугубляет. Встаю в 6, ложусь в 12. Женат с 1929 года и вполне счастлив. У нас четыре самовара (старший - ровесник Гоголя), ставятся они в известные часы и при известных обстоятельствах. Жена моя знала когда-то латынь и Канта, но теперь, слава Богу, все забыла. Зато и пельмени у нас, и вареники, и кулебяки! Пальчики оближете.
Радио осведомляет меня о внешней жизни по ту сторону Кресла".
Вяч. Вс. Иванов как-то заметил: "Есть мистический смысл во многих жизнях, но не всеми он верно понимается. Он дается нам часто в зашифрованном виде, а мы, не расшифровав, отчаиваемся, как бессмысленна наша жизнь. Успех великих жизней часто в том, что человек расшифровал спущенный ему шифр, понял и научился правильно идти". Садовской чувствовал это, стараясь понять высший смысл ниспосланных ему испытаний не для того, чтобы приспособиться к жизни, текущей за стенами монастыря, а чтобы "правильно идти". Он уверял Чуковского, что за годы болезни, проведенные "наедине с собой", приобрел такие внутренние сокровища, о каких и мечтать не смел. Отражение мучительного, но и благодетельного духовного опыта лежит на произведениях второй половины жизни Садовского, в том числе и на публикуемом романе "Пшеница и плевелы".
Фигура Лермонтова занимала Садовского давно. Еще в 1912 году он поместил в журнале "Русская мысль" статью "Трагедия Лермонтова", перепечатанную затем в третьем томе полного собрания сочинений М. Ю. Лермонтова под редакцией В. В. Каллаша (1914) и в слегка измененном виде под заглавием "М. Ю. Лермонтов" включенную в книгу Садовского "Ледоход" (1916). >
Художник и искусствовед Н. Г. Машковцев писал Садовскому об этой работе 6 августа 1912 года:
"От Вашей статьи о Лермонтове я в совершенном восторге. Может быть, потому, что она вполне совпадает с тем, что я думаю. <...> Меня он еще недавно мучил изрядно. Одна особенность его меня поражает. Заметили ли Вы, как бедны и невыразительны его описания, как бессилен он перед обыденным, даже не обыденным, а нашим земным? Силы и изобразительности он достигает только говоря о пространстве. Пространство - вот, кажется, его idee fixe. Он и слушателя или читателя как-то растворяет словами в пространстве. Помните эту одну стонущую игру рифм в "Мцыри"? <... > К Лермонтову у меня какая-то духовная вражда, и у Вас, кажется, тоже. Под печоринским демоническим обликом истинный демон - пространство, бесконечность. Самый губительный соблазн. Я живописец, и что такое пространство я знаю и вижу, чем оно сделалось у Лермонтова. Наше спасение форма, наша гибель пространство".
В статье 1911 года (опубликованной в 1912 году) уже заложены многие идеи, нашедшие развитие в романе. Но существенно смещены полюса. В 1911 году Садовской, вслед за Вл. Соловьевым, противопоставляет Лермонтову Пушкина, сумевшего найти не давшуюся Лермонтову гармонию ("Спасти от демона-Лермонтова может только серафим-Пушкин, из подземного мира уносящийся "в соседство Бога""), а спустя девять лет в эссе "Святая реакция" он уже не находит у Пушкина гармонии между "соблазном" искусства и простыми житейскими ценностями, понимание важности которых пришло слишком поздно:
"В " Гавриилиаде" Пушкиным осмеян Иосиф, обручник Богоматери. Поэт насмешливо просит у него "беспечности, смирения, терпения, спокойного сна, уверенности в жене, мира в семействе и любви к ближнему". Тогда еще он не подозревал всей ценности этих скромных благ. Из них ему как есть ничего не досталось, но этого мало, - жена невинна, а он - патентованный рогоносец. Так хитрый сатана разыграл над своим поэтом тему "Гавриилиады"".
Если в 1911 году Мартынов для Садовского как бы окарикатуривает Печорина, воплощая наяву худшие стороны лермонтовского героя, если он убивает великого поэта, не понимая, "на что он руку поднимал", и обречен терзаться всю оставшуюся жизнь, то ко времени создания "Пшеницы и плевел" скромные ценности "обывательского" идеала становятся для Садовского по меньшей мере равнозначны и равновелики ценностям жизни не рядовой.
"Пшеница и плевелы" писались Садовским в 1936 - 1941 годах, в промежуток между столетними юбилеями двух смертей: Пушкина в 1937-м, отпразднованного с некой инфернальной помпезностью, и Лермонтова в августе 1941-го, оказавшегося, как и столетие со дня его рождения в 1914-м, смазанным из-за войны.
"Пшеница и плевелы" - не только роман о Лермонтове и Мартынове. Менее всего к этому произведению подходит жанровое определение исторического или биографического романа. Ко времени создания "Пшеницы и плевел" этот жанр откристаллизовался в достаточно устойчивые формы, в чем-то общие и для новаторских "Штосса в жизнь" и "Смерти Вазир-Мухтара", и для более традиционного "Петра Первого", и для добротно-ремесленного "Рулетенбурга", и даже для откровенно халтурного "Пушкина и Дантеса" (роман Василия Каменского). "Пшеница и плевелы" никак не становится в этот ряд. Даже само "качество письма" Садовского выглядело неуместным анахронизмом. Любопытна надпись, сделанная на рукописном экземпляре романа в конце первой части одним из читателей (по нашему предположению, М. А. Цявловским): "Насколько скучно у И. А. Новикова! У Тынянова есть подобие литературы. Ну, а остальные..."
Конечно, и у такого знатока и любителя старины, каким был Садовской, при желании можно найти не одну историческую неточность. Это обусловлено как уровнем современных автору исторических знаний, так и художественными задачами Садовского. Например, сегодняшнее лермонтоведение не склонно ставить историю с распечатыванием Лермонтовым доверенного ему для передачи Мартынову пакета (существуют разные мнения относительно достоверности этого эпизода) в связь с дуэлью, состоявшейся четырьмя годами позже. Но одно дело - ошибки и погрешности подобного рода (вспомним, что Бориса Пильняка на повесть о Лермонтове "Штосс в жизнь" вдохновила беспардонная мистификация Павла Петровича Вяземского "Записки Омэр де Гелль") и совсем другое ощущение эпохи. Дубельт, голышом принимающий подчиненного в кабинете, поскольку врач-де прописал ему воздушные ванны, в романе К. А. Большакова "Бегство пленных, или История страданий и гибели поручика Тенгинского полка Михаила Лермонтова", император Николай Первый, выходящий к придворным в распахнутом халате, напоминая больше Ноздрева, чем самодержца всероссийского ("Кавказская повесть" П. Павленко), и подобного рода сцены, читая которые испытываешь стыд за авторов, у Садовского невозможны.
Понятно, что в эпоху, называемую ныне пушкинской, фокус общественного мнения не был сосредоточен на фигурах Пушкина или Лермонтова, "Пшеница и плевелы" говорит не столько о жизни великого поэта, сколько о вечных проблемах соотношения индивидуальной свободы и Божьего предопределения.
В душе Лермонтова сосуществуют "идеал мадонны" и "идеал содомский" (в поэте есть черты Дмитрия Карамазова, как отмечал Садовской в статье 1911 года). Противостоит Лермонтову Мартынов - человек без раздвоенности, в сущности, простой обыватель.
Итак, два человека. Один мог бы расшифровать подаваемые ему свыше знаки судьбы, но оказался не в силах совместить в своей душе священное с порочным, серафическое с демоническим - и в брошенном судьбе вызове проиграл. Проигрыш - смерть. Другой никогда не задумывался о высших предначертаниях: судьба вела его по пути множества таких же, шифр жизни был несложен, но, свернув с этого пути и став убийцей своего приятеля, Мартынов, так же как и Лермонтов, проиграл в схватке с Роком.
Принадлежа по рождению и воспитанию к тому же обществу, что и Лермонтов, Николай Соломонович Мартынов значительно превосходил последнего успехом своей служебной карьеры. Будучи годом моложе Лермонтова, он вышел в отставку с чином майора, тогда как Лермонтов был только поручиком. О храбрости Мартынова свидетельствовало боевое отличие, сверх всего он, по описанию одного из современников, "был очень красивый молодой гвардейский офицер, высокого роста, блондин с выгнутым немного носом. Он был всегда очень любезен, весел, порядочно пел романсы и все мечтал о чинах, орденах и думал не иначе как дослужиться на Кавказе до генеральского чина". Писал Мартынов и стихи, даже недурные, то есть посредственные, чего для успеха в салоне было более чем достаточно. На наш взгляд, психологически невозможна гипотеза автора новейшего романа о Мартынове и Лермонтове "Каинова печать" А. Родина, который приписывает Мартынову зависть к поэтическому гению Лермонтова, некий сальериевский комплекс, разрешившийся дуэлью.
Успокоения Мартынов не знал до конца дней и даже после смерти. Вот как описывает его старость московский городской голова князь В. М. Голицын:
"Жил он в Москве уже вдовцом, в своем доме в Леонтьевском переулке, окруженный многочисленным семейством, из коего двое его сыновей были моими университетскими товарищами. Я часто бывал в этом доме и не могу не сказать, что Мартынов-отец как нельзя лучше оправдывал данную ему молодежью кличку "Статуя Командора". Каким-то холодом веяло от всей его фигуры, беловолосой, с неподвижным лицом, суровым взглядом. Стоило ему появиться в компании молодежи, часто собиравшейся у его сыновей, как болтовня, веселье, шум и гам разом прекращались и воспроизводилась известная сцена из "Дон Жуана". Он был мистик, по-видимому, занимался вызыванием духов, стены его кабинета были увешаны картинами самого таинственного содержания, но такое настроение не мешало ему каждый вечер вести в клубе крупную игру в карты, причем его партнеры ощущали тот холод, который, по-видимому, присущ был самой его натуре".
Непосредственным толчком к написанию "Пшеницы и плевел" могла стать история, услышанная Садовским либо от самого Константина Большакова, либо в передаче знакомых. В имении Мартыновых Знаменском после революции был устроен интернат для бывших беспризорников. Выслушав на уроке литературы рассказ словесника о судьбе Лермонтова, ребята ночью пробрались в фамильный склеп, набили мешок костями Николая Соломоновича и вздернули его на березе напротив усадьбы.
Концепция Лермонтова в романе Садовского глубоко индивидуальна (хотя и не вполне оригинальна) и может быть оспорена. Но думается, что она заслуживает не меньшего внимания, нежели представление Лермонтова в роли "поэта сверхчеловечества" (как это сделал не любимый Садовским Д. С. Мережковский) либо сознательного революционера, прямого продолжателя дела декабристов, гибнущего в результате зловещего придворного заговора (как в работах Э. Г. Герштейн).
В свое время Зинаида Гиппиус сравнила появление сборника рассказов Садовского "Узор чугунный" (1911) с куском драгоценной материи в куче грязных ситцевых тряпок. Публикация еще одного блестящего произведения Бориса Садовского подтверждает ее суждение. В настоящее время в петербургском издательстве "Северо-Запад" готовится к изданию том избранной прозы, стихов и драматургии Садовского под названием "Двуглавый орел", который позволит достойно представить этого писателя.
"Пшеница и плевелы" публикуется по рукописной копии неизвестной рукой, с авторской карандашной правкой, из архивного фонда Б. А. Садовского в РГАЛИ (ф. 464, on. 4, ед. хр. 23).
Ему же лопата в руку его и отребит гумно свое и соберет пшеницу в житницу свою: плевы же сожжет огнем негасающим.
От Луки, III.
Часть первая ДЕВА
Окружи счастием счастья достойную. Лермонтов
Иван Иванычу Эгмонту довелось начать службу в Гатчинской гвардии у Цесаревича Павла. Как большинство старых гатчинцев, он на него и похож. Все в Нижнем знают бодрую крутую фигурку Ивана Иваныча в зеленом с красными обшлагами мундире, высокой треуголке и тяжелых сапогах.
Эгмонту первому поведал Павел Петрович свой пророческий сон накануне довременного конца. "Пригрезилось мне, будто Пален с Николаем Зубовым насильно хотят натянуть на меня красный мальтийский супервест: узко, не вздохнешь; я закричал и проснулся".
Несколько лет прослужив в Кексгольмском пехотном полку, Иван Иваныч женился по страстной любви на дочери заезжего художника Антонио Мутти; скоро овдовел, затосковал, вышел в отставку и поселился в Нижнем.
Единственный сын его, черноглазый задумчивый Владимир, от деда унаследовал способности к изящным искусствам. Он умеет хорошо рисовать, играет на скрипке.
- Немец - та же капуста: чтоб лучше могла приняться, необходимо ее пересаживать, - говаривал Ивану Иванычу старый приятель Егор Канкрин.
В новеньком беленьком домике майора Эгмонта на Малой Печерке голубая штофная мебель, изразцовые печи, овальные зеркала; потолок расписан яркими букетами. По стенам в широких красного дерева рамках гравюры покойного тестя: юноша с черепом, веселый толстяк за кружкой, утопленница в цветах. На антресолях гостит давний сослуживец, капитан в отставке. Зовут его Юрием Петровичем.
.......................................................................
Божию милостью Мы, Николай Первый, Император и Самодержец Всероссийский, в вознаграждение усердной родителю Нашему службы, жалуем отставному Кексгольмского полка майору Ивану Эгмонту в вечное и потомственное владение сто душ в Нижегородском уезде при селе Ближнем Константинове со всеми принадлежащими к ним угодьями.
- У меня к тебе, Юрий Петрович, просьба.
- Какая, Иван Иваныч?
- Володеньке-то скоро в Москву, в университет.
- Так что же?
- Так надобно мальчика экипировать. Съезди, сделай милость, после обеда на ярмонку; возьми мне тысячу из коммерческой конторы.
- Хорошо.
- Вот и доверенность. Да что с тобой? или дурно?
- Я слышу голос Мишеля.
- Постой. Так и есть: это он. Прямо в сад проходит, Николеньку ищет. Николенька с Володей в саду. Стало быть, и теща твоя приехала.
Гвардии поручица Елизавета Алексеевна Арсеньева с внуком и пятью дворовыми людьми сего августа 13 числа 1832 года остановилась в Нижнем Новгороде в доме отставного полковника и кавалера Соломона Михайловича Мартынова.
.......................................................................
Один из богатейших помещиков Пензенской губернии, Соломон Михайлыч Мартынов, по нездоровью жены постоянно проживает в Нижнем.
Рослый, степенный, благожелательный, всегда в застегнутом коричневом фраке, чулках и башмаках с золотыми пряжками, Соломон Михайлыч не изменяет стародворянским обычаям. В доме у него встают и ложатся рано; парадная дверь не запирается; в прихожей дюжина дряхлых лакеев вяжет шнурки на рогульках; тишину нарушает бой часов.
Родоначальник Мартыновых пан Савва выехал из Польши к великому князю Василию Темному и был поверстан поместьем. Усердно служили потомки его царям московским. Стольник Савлук правил посольскую должность; воеводе Борису за усмирение стрелецкого мятежа царь подарил драгоценную табакерку: "Нюхай табак и помни Петра".
Когда-то Соломон Михайлыч принимал участие в "Сионском Вестнике"; считался другом Лабзина и Гамалеи. В ранней юности, кочуя с полком по малороссийскому раздолью, любил беседовать на хуторах и пасеках с украинским мудрецом Сковородой. От него узнал юный прапорщик немало важных истин: о внутреннем и внешнем человеке, о плане мира, о познании себя. Пламенный старец перемежал вдохновенные речи игрой на свирели.
Из окон громадного барского дома в Нижнем легко разглядеть храм святейшего Тихона Амафунтского с белою колокольней, новое уездное училище и узенький деревянный домик, где зимовал в двенадцатом году поэт Карамзин. Налево от подъезда улица, спускаясь, ведет на Арзамасскую дорогу, обсаженную двумя рядами берез; свернув направо мимо Удельной конторы, выйдешь на обрывистый высокий берег Волги.
Позади мартыновских хором роскошный сад с китайскими беседками, качелями и фонтаном. Липы, клены, жасмин, шиповник, акация, оранжереи, парники. Пронзительные выкрики грачей, щебетанье касаток. Журавлятник, где вечно дерется пара журавлей. Павлятник, где на заборе четыре павлина, крича, распускают радужные хвосты.
- Вы ведь знаете, кузен, что брат мой, Андрюша Столыпин, уже лет двадцать как потерял жену. Любил он ее без памяти, не мог никогда забыть, спал и обедал в гостиной под ее портретом. Портрет до потолка, в тяжелых дубовых рамах. Вот две недели назад, накануне первого Спаса, раскладывает Андрюша пасьянс в гостиной. Вдруг чьи-то шаги и входит жена.
- Да что вы?
- Андрюша остолбенел. Покойница пристально смотрит ему в глаза. "Иди за мной, не то через час погибнешь". Поворотилась и вышла. А на часах ударило ровно три.
- И что же?
- Андрей поднял на ноги весь дом. Слуги ни живы ни мертвы: уж не рехнулся ли барин? Ну, сел он опять, отдохнул немного. Да и куда, на самом деле, идти? Ведь покойница исчезла.
- Что же дальше?
- Проходит четверть часа, половина, три четверти. Ему наконец смешно стало. Подавайте, говорит, обед. Пошли за супом, часы начинают бить, как вдруг портрет срывается и убивает Андрея.
- Успокойтесь, дорогая кузина. В этой жизни можно, как и в театре, наблюдать игру на сцене, но за кулисы не полагается ходить. Мир праху Андрея Алексеича. Расскажите теперь о вашем внуке. Николенька так любит его.
- Да нечего рассказывать, кузен. Оба они, и Мишель, и ваш Николенька, в переходном возрасте. Но у Мишеля нрав непостоянный. Даже Афродит ему надоел; теперь приходится подыскивать нового камердинера.
- А что Афродит?
- Из него художник вышел. Рисует и портреты, и декорации. Отдавала я его в Арзамасскую школу: так Ступин им не нахвалится. Поведения отменного, хмельного в рот не берет.
- Он, помнится, в нашу Маврушку был влюблен?
- Ох уж эта Маврушка! Мишель ее в третьем году нечаянно не то поцеловал, не то ущипнул, так ведь что было! Избаловала Натуленька девчонку.
- Вы правы, кузина. У дочки моей ни в чем нет меры. Любит она свою камеристку, как сестру.
По бабушке Мишель с Николенькой в дальнем родстве. Николеньке семнадцать лет, Мишель годом старше.
У Николеньки нежное лицо, он худощавый, высокий, с ровной поступью;
смуглый Мишель приземист и кривоног. Николенька подвивает темно-русые мягкие локоны; у Мишеля на тяжелой голове непокорно ежится черная щетина. Голубые глаза Николеньки безмятежны; карие зрачки Мишеля беспокойно прыгают. Николенька смеется беспечным смехом; Мишель хохочет ядовитым хохотом. Оба сильны, но Мишель с проворством обезьяны может из железной кочерги навязать десяток узлов.
Николенька со всеми одинаково ровен; Мишель задира. На Николеньку дворня готова молиться: он первый заступник за провинившихся слуг; Мишеля дворовые не уважают и не любят.
Душа, живущая в заведомом грехе, подобна соколу с подрезанными крыльями.
Ленивец лежит у подошвы Фавора и смотрит на вершину; умное поле его между тем зарастает волчцами и тернием.
Одни приготовления к небесной жизни не помогут делу; так домыслы о цвете солнечных лучей не сделают слепорожденного прозревшим.
.......................................................................
Перелески, овражки, кусты орешника. Владимир, задумавшись, с ружьем на плече неторопливо идет по широкому скошенному лугу. Справа блестит под высоким лесным берегом зеркальная Ока; слева из заросшей глубины оврага тянутся пышные верхушки столетних дубов и вязов. Ястребы покрикивают, шепчется ручей.
Ясное небо и чистое поле, бурьян, ракиты; недостает святорусского витязя на коне. Как тихо! только краснокрылые кузнечики, треща, взвиваются и падают опять; только назойливо ноет оса над ухом.
Споткнувшись о белый лошадиный череп, Владимир очнулся, осмотрел ружье и щелкнул курком. Над оврагом, глухо каркая, кружился ворон.
Выстрел. Угрюмая птица шарахнулась, взмыла и шумно упала в куст.
- Ох и дурак.
Ярко-рыжий рябоватый парень в красной рубахе, скаля блестящие зубы, вылез из кустов.
- Дурак, право слово. Нешто ворона показано бить? Он тебе беду выкликал, и пущай: все бы по ветру рассыпалось. А ты его взял да и припечатал. Владимир сдвинул брови.
- Ты знаешь, кто я?
- Как костянтиновских господ не знать? Изустал, поди; кваску не дать ли?
Избушка прилепилась над самым обрывом; четыре стены, стол,скамья; в переднем углу божница завешена белой тряпкой.
Хозяин с громким смехом взял жбан и вышел, ступая мягко, как кот. От сверкающих зубов и огненных кудрей Владимиру стало душно. Он выглянул в окно: усталый взор встретил все те же развесистые вершины осокорей и дубов. Остановясь у божницы, Владимир приподнял тряпку.
- Зря, барин, лезешь куда не след.
Оскалившись, рябой подкрался кошачьей походкой и опустил занавеску. Владимир повел плечом.
- Там нет ничего.
Парень разразился неистовым хохотом.
- Верно говоришь. Ничего там нету. А на нет и суда не будет. Он с размаху хватил по столу кулаком, пытаясь сдержаться, и снова захохотал.
- Ты, барин, грамотный?
- Да.
- Так запиши на бумагу, что я скажу. Ваше господское дело пропащее. Я темный человек, а икону снял: потому уверовать желаю. Ты шибко учен, иконы есть у тебя, да умеешь ли на них молиться-то?
- Я молюсь.
- Из-под батькиной палки. У нас на монастырской поварне скворец тоже "Господи, помилуй" умел.
Парень хохотал до слез, до упаду.
Охотится Владимир с кремневым ружьецом шведского мастера Медингера.
Граненый ствол; затравка, курок и полка изукрашены тончайшей позолотой; ореховая вырезная ложа; шомпол медный.
На широком темно-зеленом погоне цветные вышивки: вот цапля, подняв ногу, выжидает в камышах; там ловит себя за хвост лисица; здесь выгибает крутую шею лебедь; тут зайчик притулился под кустом...
Все наши города страдальцы. Страдает и Нижний.
Вот уже скоро семь веков, как заложил его святой князь Георгий заодно с Благовещенским собором; проездом в Орду поставил здесь церковку Алексей митрополит. В Кремле двести лет почивает прах Козьмы Минина. Не их ли мольбами в лихие годины спасается Нижний?
Через весь город тянется Большая Покровская улица: одним концом в берег Волги, другим в Крестовоздвиженский монастырь. По обеим сторонам ее храмы, часовни, дома, переулки, палисадники, заборы, канавки, пустыри.
Преподобный Макарий проклял Нижний Новгород: "Каменный сам, а сердца железные".
Под Коромысловой башней на счастье живою заложена девушка с ведрами и коромыслом.
В Печерском монастыре синодик Ивана Грозного.
Ранней осенью налетает на Нижний с Волги шальной ветерок; в такую погоду вещее сердце дрожит беспокойно от непонятной тоски. И тогда на высоком крутом откосе какая-то струна начинает жалобно звенеть. Стонет ли это вечерний жук, замирают ли отголоски рогов охотничьих или, быть может, ища покоя, тоскует нераскаявшаяся душа?
- Как вам угодно, Мавра Ивановна: в беседке словно вольготней.
- Нет уж, Афродит Егорыч, лучше на лавочке. Скоро барышню ко всенощной одевать.
- Можно и здесь. Стало быть, как же. Мавра Ивановна? Ответствуйте-с.
- Я согласна. Вольную, вы знаете, я получила; конечно, и вас старая барыня, коли попросите, отпустят безо всякого прекословия.
- Истину глаголете. Завтра же, ради праздника, и дерзну. Хотя человек я робкий и в Рыбах рожден.
Пшеница и плевелы
Роман
Пожалуй, лучше всех о Борисе Александровиче Садовском (1881 - 1952) написал Ю. И. Айхенвальд в давней книге "Слова о словах" (1916). Критик отметил главные черты стиля писателя: тщательное и любовное воссоздание родной старины во всех ее мелочах ("умудренность в отошедшей жизни", как выразился в письме Садовскому Е. Я. Архиппов), некоторую ироническую остраненность, духовный консерватизм и мистический оттенок, разлитые во всем его творчестве.
"Мечты о былом для многих имеют неодолимо обаятельную прелесть, и многих тянет поглядеться в бездонный его колодезь: не мелькнет ли на дне собственный темный образ", - формулировал свое восприятие исторического жанра в 1906 году Садовской в статье "Чувство прошлого в поэзии графа А. Толстого". Все сказанное Айхенвальдом можно, в принципе, отнести к позднейшему творчеству Садовского, сохранявшему стилевое и идейное единство. Но изменился масштаб. "Былые мои интересы <...> перед нынешними то же, что горошина перед солнцем. Форма одна, но в содержании и в размере есть разница",- писал Садовской в декабре 1940 года К. И. Чуковскому.
Основанием для пересмотра и переоценки своей жизни и всего пути России стал страшный личный опыт, положившийся на кровавую русскую историю XX столетия. Осенью 1916 года тридцатипятилетнего писателя разбил паралич следствие сухотки спинного мозга из-за перенесенного сифилиса. Несколько месяцев спустя рухнула Российская империя. Для человека правых убеждений, "голубого монархиста", как именовал себя Садовской, катастрофа была почти апокалипсическая. Крах собственного тела и гибель России, совпавшие во времени, привели к тому, что Садовского дважды вынимали из петли. Попытки найти опору в Канте, Шопенгауэре, даже в антропософии ни к чему не привели. Спасение Садовскому дал не доктор Штайнер, а православие, чтение Библии и творений Святых Отцев, тщательное исполнение всей церковной обрядности.
Свои испытания Садовской принял не только как заслуженную кару за прошлые грехи, но и как следование "путем зерна", которое, по евангельскому изречению, "аще не умрет, не воскреснет".
Из дома родителей в Нижнем Новгороде Садовскому в конце 20-х удалось перебраться в Москву, где он поселился в подвале под алтарем Красной церкви Новодевичьего монастыря, превращенного в филиал Исторического музея. В упомянутом уже письме Чуковскому он сообщал:
"Я ходить не могу и руками владею не свободно; в остальном же сохранился. И только в этом году завел очки для чтения. Живу под церковью в полной тишине, как на дне морском. Голубой абажур впечатление это усугубляет. Встаю в 6, ложусь в 12. Женат с 1929 года и вполне счастлив. У нас четыре самовара (старший - ровесник Гоголя), ставятся они в известные часы и при известных обстоятельствах. Жена моя знала когда-то латынь и Канта, но теперь, слава Богу, все забыла. Зато и пельмени у нас, и вареники, и кулебяки! Пальчики оближете.
Радио осведомляет меня о внешней жизни по ту сторону Кресла".
Вяч. Вс. Иванов как-то заметил: "Есть мистический смысл во многих жизнях, но не всеми он верно понимается. Он дается нам часто в зашифрованном виде, а мы, не расшифровав, отчаиваемся, как бессмысленна наша жизнь. Успех великих жизней часто в том, что человек расшифровал спущенный ему шифр, понял и научился правильно идти". Садовской чувствовал это, стараясь понять высший смысл ниспосланных ему испытаний не для того, чтобы приспособиться к жизни, текущей за стенами монастыря, а чтобы "правильно идти". Он уверял Чуковского, что за годы болезни, проведенные "наедине с собой", приобрел такие внутренние сокровища, о каких и мечтать не смел. Отражение мучительного, но и благодетельного духовного опыта лежит на произведениях второй половины жизни Садовского, в том числе и на публикуемом романе "Пшеница и плевелы".
Фигура Лермонтова занимала Садовского давно. Еще в 1912 году он поместил в журнале "Русская мысль" статью "Трагедия Лермонтова", перепечатанную затем в третьем томе полного собрания сочинений М. Ю. Лермонтова под редакцией В. В. Каллаша (1914) и в слегка измененном виде под заглавием "М. Ю. Лермонтов" включенную в книгу Садовского "Ледоход" (1916). >
Художник и искусствовед Н. Г. Машковцев писал Садовскому об этой работе 6 августа 1912 года:
"От Вашей статьи о Лермонтове я в совершенном восторге. Может быть, потому, что она вполне совпадает с тем, что я думаю. <...> Меня он еще недавно мучил изрядно. Одна особенность его меня поражает. Заметили ли Вы, как бедны и невыразительны его описания, как бессилен он перед обыденным, даже не обыденным, а нашим земным? Силы и изобразительности он достигает только говоря о пространстве. Пространство - вот, кажется, его idee fixe. Он и слушателя или читателя как-то растворяет словами в пространстве. Помните эту одну стонущую игру рифм в "Мцыри"? <... > К Лермонтову у меня какая-то духовная вражда, и у Вас, кажется, тоже. Под печоринским демоническим обликом истинный демон - пространство, бесконечность. Самый губительный соблазн. Я живописец, и что такое пространство я знаю и вижу, чем оно сделалось у Лермонтова. Наше спасение форма, наша гибель пространство".
В статье 1911 года (опубликованной в 1912 году) уже заложены многие идеи, нашедшие развитие в романе. Но существенно смещены полюса. В 1911 году Садовской, вслед за Вл. Соловьевым, противопоставляет Лермонтову Пушкина, сумевшего найти не давшуюся Лермонтову гармонию ("Спасти от демона-Лермонтова может только серафим-Пушкин, из подземного мира уносящийся "в соседство Бога""), а спустя девять лет в эссе "Святая реакция" он уже не находит у Пушкина гармонии между "соблазном" искусства и простыми житейскими ценностями, понимание важности которых пришло слишком поздно:
"В " Гавриилиаде" Пушкиным осмеян Иосиф, обручник Богоматери. Поэт насмешливо просит у него "беспечности, смирения, терпения, спокойного сна, уверенности в жене, мира в семействе и любви к ближнему". Тогда еще он не подозревал всей ценности этих скромных благ. Из них ему как есть ничего не досталось, но этого мало, - жена невинна, а он - патентованный рогоносец. Так хитрый сатана разыграл над своим поэтом тему "Гавриилиады"".
Если в 1911 году Мартынов для Садовского как бы окарикатуривает Печорина, воплощая наяву худшие стороны лермонтовского героя, если он убивает великого поэта, не понимая, "на что он руку поднимал", и обречен терзаться всю оставшуюся жизнь, то ко времени создания "Пшеницы и плевел" скромные ценности "обывательского" идеала становятся для Садовского по меньшей мере равнозначны и равновелики ценностям жизни не рядовой.
"Пшеница и плевелы" писались Садовским в 1936 - 1941 годах, в промежуток между столетними юбилеями двух смертей: Пушкина в 1937-м, отпразднованного с некой инфернальной помпезностью, и Лермонтова в августе 1941-го, оказавшегося, как и столетие со дня его рождения в 1914-м, смазанным из-за войны.
"Пшеница и плевелы" - не только роман о Лермонтове и Мартынове. Менее всего к этому произведению подходит жанровое определение исторического или биографического романа. Ко времени создания "Пшеницы и плевел" этот жанр откристаллизовался в достаточно устойчивые формы, в чем-то общие и для новаторских "Штосса в жизнь" и "Смерти Вазир-Мухтара", и для более традиционного "Петра Первого", и для добротно-ремесленного "Рулетенбурга", и даже для откровенно халтурного "Пушкина и Дантеса" (роман Василия Каменского). "Пшеница и плевелы" никак не становится в этот ряд. Даже само "качество письма" Садовского выглядело неуместным анахронизмом. Любопытна надпись, сделанная на рукописном экземпляре романа в конце первой части одним из читателей (по нашему предположению, М. А. Цявловским): "Насколько скучно у И. А. Новикова! У Тынянова есть подобие литературы. Ну, а остальные..."
Конечно, и у такого знатока и любителя старины, каким был Садовской, при желании можно найти не одну историческую неточность. Это обусловлено как уровнем современных автору исторических знаний, так и художественными задачами Садовского. Например, сегодняшнее лермонтоведение не склонно ставить историю с распечатыванием Лермонтовым доверенного ему для передачи Мартынову пакета (существуют разные мнения относительно достоверности этого эпизода) в связь с дуэлью, состоявшейся четырьмя годами позже. Но одно дело - ошибки и погрешности подобного рода (вспомним, что Бориса Пильняка на повесть о Лермонтове "Штосс в жизнь" вдохновила беспардонная мистификация Павла Петровича Вяземского "Записки Омэр де Гелль") и совсем другое ощущение эпохи. Дубельт, голышом принимающий подчиненного в кабинете, поскольку врач-де прописал ему воздушные ванны, в романе К. А. Большакова "Бегство пленных, или История страданий и гибели поручика Тенгинского полка Михаила Лермонтова", император Николай Первый, выходящий к придворным в распахнутом халате, напоминая больше Ноздрева, чем самодержца всероссийского ("Кавказская повесть" П. Павленко), и подобного рода сцены, читая которые испытываешь стыд за авторов, у Садовского невозможны.
Понятно, что в эпоху, называемую ныне пушкинской, фокус общественного мнения не был сосредоточен на фигурах Пушкина или Лермонтова, "Пшеница и плевелы" говорит не столько о жизни великого поэта, сколько о вечных проблемах соотношения индивидуальной свободы и Божьего предопределения.
В душе Лермонтова сосуществуют "идеал мадонны" и "идеал содомский" (в поэте есть черты Дмитрия Карамазова, как отмечал Садовской в статье 1911 года). Противостоит Лермонтову Мартынов - человек без раздвоенности, в сущности, простой обыватель.
Итак, два человека. Один мог бы расшифровать подаваемые ему свыше знаки судьбы, но оказался не в силах совместить в своей душе священное с порочным, серафическое с демоническим - и в брошенном судьбе вызове проиграл. Проигрыш - смерть. Другой никогда не задумывался о высших предначертаниях: судьба вела его по пути множества таких же, шифр жизни был несложен, но, свернув с этого пути и став убийцей своего приятеля, Мартынов, так же как и Лермонтов, проиграл в схватке с Роком.
Принадлежа по рождению и воспитанию к тому же обществу, что и Лермонтов, Николай Соломонович Мартынов значительно превосходил последнего успехом своей служебной карьеры. Будучи годом моложе Лермонтова, он вышел в отставку с чином майора, тогда как Лермонтов был только поручиком. О храбрости Мартынова свидетельствовало боевое отличие, сверх всего он, по описанию одного из современников, "был очень красивый молодой гвардейский офицер, высокого роста, блондин с выгнутым немного носом. Он был всегда очень любезен, весел, порядочно пел романсы и все мечтал о чинах, орденах и думал не иначе как дослужиться на Кавказе до генеральского чина". Писал Мартынов и стихи, даже недурные, то есть посредственные, чего для успеха в салоне было более чем достаточно. На наш взгляд, психологически невозможна гипотеза автора новейшего романа о Мартынове и Лермонтове "Каинова печать" А. Родина, который приписывает Мартынову зависть к поэтическому гению Лермонтова, некий сальериевский комплекс, разрешившийся дуэлью.
Успокоения Мартынов не знал до конца дней и даже после смерти. Вот как описывает его старость московский городской голова князь В. М. Голицын:
"Жил он в Москве уже вдовцом, в своем доме в Леонтьевском переулке, окруженный многочисленным семейством, из коего двое его сыновей были моими университетскими товарищами. Я часто бывал в этом доме и не могу не сказать, что Мартынов-отец как нельзя лучше оправдывал данную ему молодежью кличку "Статуя Командора". Каким-то холодом веяло от всей его фигуры, беловолосой, с неподвижным лицом, суровым взглядом. Стоило ему появиться в компании молодежи, часто собиравшейся у его сыновей, как болтовня, веселье, шум и гам разом прекращались и воспроизводилась известная сцена из "Дон Жуана". Он был мистик, по-видимому, занимался вызыванием духов, стены его кабинета были увешаны картинами самого таинственного содержания, но такое настроение не мешало ему каждый вечер вести в клубе крупную игру в карты, причем его партнеры ощущали тот холод, который, по-видимому, присущ был самой его натуре".
Непосредственным толчком к написанию "Пшеницы и плевел" могла стать история, услышанная Садовским либо от самого Константина Большакова, либо в передаче знакомых. В имении Мартыновых Знаменском после революции был устроен интернат для бывших беспризорников. Выслушав на уроке литературы рассказ словесника о судьбе Лермонтова, ребята ночью пробрались в фамильный склеп, набили мешок костями Николая Соломоновича и вздернули его на березе напротив усадьбы.
Концепция Лермонтова в романе Садовского глубоко индивидуальна (хотя и не вполне оригинальна) и может быть оспорена. Но думается, что она заслуживает не меньшего внимания, нежели представление Лермонтова в роли "поэта сверхчеловечества" (как это сделал не любимый Садовским Д. С. Мережковский) либо сознательного революционера, прямого продолжателя дела декабристов, гибнущего в результате зловещего придворного заговора (как в работах Э. Г. Герштейн).
В свое время Зинаида Гиппиус сравнила появление сборника рассказов Садовского "Узор чугунный" (1911) с куском драгоценной материи в куче грязных ситцевых тряпок. Публикация еще одного блестящего произведения Бориса Садовского подтверждает ее суждение. В настоящее время в петербургском издательстве "Северо-Запад" готовится к изданию том избранной прозы, стихов и драматургии Садовского под названием "Двуглавый орел", который позволит достойно представить этого писателя.
"Пшеница и плевелы" публикуется по рукописной копии неизвестной рукой, с авторской карандашной правкой, из архивного фонда Б. А. Садовского в РГАЛИ (ф. 464, on. 4, ед. хр. 23).
Ему же лопата в руку его и отребит гумно свое и соберет пшеницу в житницу свою: плевы же сожжет огнем негасающим.
От Луки, III.
Часть первая ДЕВА
Окружи счастием счастья достойную. Лермонтов
Иван Иванычу Эгмонту довелось начать службу в Гатчинской гвардии у Цесаревича Павла. Как большинство старых гатчинцев, он на него и похож. Все в Нижнем знают бодрую крутую фигурку Ивана Иваныча в зеленом с красными обшлагами мундире, высокой треуголке и тяжелых сапогах.
Эгмонту первому поведал Павел Петрович свой пророческий сон накануне довременного конца. "Пригрезилось мне, будто Пален с Николаем Зубовым насильно хотят натянуть на меня красный мальтийский супервест: узко, не вздохнешь; я закричал и проснулся".
Несколько лет прослужив в Кексгольмском пехотном полку, Иван Иваныч женился по страстной любви на дочери заезжего художника Антонио Мутти; скоро овдовел, затосковал, вышел в отставку и поселился в Нижнем.
Единственный сын его, черноглазый задумчивый Владимир, от деда унаследовал способности к изящным искусствам. Он умеет хорошо рисовать, играет на скрипке.
- Немец - та же капуста: чтоб лучше могла приняться, необходимо ее пересаживать, - говаривал Ивану Иванычу старый приятель Егор Канкрин.
В новеньком беленьком домике майора Эгмонта на Малой Печерке голубая штофная мебель, изразцовые печи, овальные зеркала; потолок расписан яркими букетами. По стенам в широких красного дерева рамках гравюры покойного тестя: юноша с черепом, веселый толстяк за кружкой, утопленница в цветах. На антресолях гостит давний сослуживец, капитан в отставке. Зовут его Юрием Петровичем.
.......................................................................
Божию милостью Мы, Николай Первый, Император и Самодержец Всероссийский, в вознаграждение усердной родителю Нашему службы, жалуем отставному Кексгольмского полка майору Ивану Эгмонту в вечное и потомственное владение сто душ в Нижегородском уезде при селе Ближнем Константинове со всеми принадлежащими к ним угодьями.
- У меня к тебе, Юрий Петрович, просьба.
- Какая, Иван Иваныч?
- Володеньке-то скоро в Москву, в университет.
- Так что же?
- Так надобно мальчика экипировать. Съезди, сделай милость, после обеда на ярмонку; возьми мне тысячу из коммерческой конторы.
- Хорошо.
- Вот и доверенность. Да что с тобой? или дурно?
- Я слышу голос Мишеля.
- Постой. Так и есть: это он. Прямо в сад проходит, Николеньку ищет. Николенька с Володей в саду. Стало быть, и теща твоя приехала.
Гвардии поручица Елизавета Алексеевна Арсеньева с внуком и пятью дворовыми людьми сего августа 13 числа 1832 года остановилась в Нижнем Новгороде в доме отставного полковника и кавалера Соломона Михайловича Мартынова.
.......................................................................
Один из богатейших помещиков Пензенской губернии, Соломон Михайлыч Мартынов, по нездоровью жены постоянно проживает в Нижнем.
Рослый, степенный, благожелательный, всегда в застегнутом коричневом фраке, чулках и башмаках с золотыми пряжками, Соломон Михайлыч не изменяет стародворянским обычаям. В доме у него встают и ложатся рано; парадная дверь не запирается; в прихожей дюжина дряхлых лакеев вяжет шнурки на рогульках; тишину нарушает бой часов.
Родоначальник Мартыновых пан Савва выехал из Польши к великому князю Василию Темному и был поверстан поместьем. Усердно служили потомки его царям московским. Стольник Савлук правил посольскую должность; воеводе Борису за усмирение стрелецкого мятежа царь подарил драгоценную табакерку: "Нюхай табак и помни Петра".
Когда-то Соломон Михайлыч принимал участие в "Сионском Вестнике"; считался другом Лабзина и Гамалеи. В ранней юности, кочуя с полком по малороссийскому раздолью, любил беседовать на хуторах и пасеках с украинским мудрецом Сковородой. От него узнал юный прапорщик немало важных истин: о внутреннем и внешнем человеке, о плане мира, о познании себя. Пламенный старец перемежал вдохновенные речи игрой на свирели.
Из окон громадного барского дома в Нижнем легко разглядеть храм святейшего Тихона Амафунтского с белою колокольней, новое уездное училище и узенький деревянный домик, где зимовал в двенадцатом году поэт Карамзин. Налево от подъезда улица, спускаясь, ведет на Арзамасскую дорогу, обсаженную двумя рядами берез; свернув направо мимо Удельной конторы, выйдешь на обрывистый высокий берег Волги.
Позади мартыновских хором роскошный сад с китайскими беседками, качелями и фонтаном. Липы, клены, жасмин, шиповник, акация, оранжереи, парники. Пронзительные выкрики грачей, щебетанье касаток. Журавлятник, где вечно дерется пара журавлей. Павлятник, где на заборе четыре павлина, крича, распускают радужные хвосты.
- Вы ведь знаете, кузен, что брат мой, Андрюша Столыпин, уже лет двадцать как потерял жену. Любил он ее без памяти, не мог никогда забыть, спал и обедал в гостиной под ее портретом. Портрет до потолка, в тяжелых дубовых рамах. Вот две недели назад, накануне первого Спаса, раскладывает Андрюша пасьянс в гостиной. Вдруг чьи-то шаги и входит жена.
- Да что вы?
- Андрюша остолбенел. Покойница пристально смотрит ему в глаза. "Иди за мной, не то через час погибнешь". Поворотилась и вышла. А на часах ударило ровно три.
- И что же?
- Андрей поднял на ноги весь дом. Слуги ни живы ни мертвы: уж не рехнулся ли барин? Ну, сел он опять, отдохнул немного. Да и куда, на самом деле, идти? Ведь покойница исчезла.
- Что же дальше?
- Проходит четверть часа, половина, три четверти. Ему наконец смешно стало. Подавайте, говорит, обед. Пошли за супом, часы начинают бить, как вдруг портрет срывается и убивает Андрея.
- Успокойтесь, дорогая кузина. В этой жизни можно, как и в театре, наблюдать игру на сцене, но за кулисы не полагается ходить. Мир праху Андрея Алексеича. Расскажите теперь о вашем внуке. Николенька так любит его.
- Да нечего рассказывать, кузен. Оба они, и Мишель, и ваш Николенька, в переходном возрасте. Но у Мишеля нрав непостоянный. Даже Афродит ему надоел; теперь приходится подыскивать нового камердинера.
- А что Афродит?
- Из него художник вышел. Рисует и портреты, и декорации. Отдавала я его в Арзамасскую школу: так Ступин им не нахвалится. Поведения отменного, хмельного в рот не берет.
- Он, помнится, в нашу Маврушку был влюблен?
- Ох уж эта Маврушка! Мишель ее в третьем году нечаянно не то поцеловал, не то ущипнул, так ведь что было! Избаловала Натуленька девчонку.
- Вы правы, кузина. У дочки моей ни в чем нет меры. Любит она свою камеристку, как сестру.
По бабушке Мишель с Николенькой в дальнем родстве. Николеньке семнадцать лет, Мишель годом старше.
У Николеньки нежное лицо, он худощавый, высокий, с ровной поступью;
смуглый Мишель приземист и кривоног. Николенька подвивает темно-русые мягкие локоны; у Мишеля на тяжелой голове непокорно ежится черная щетина. Голубые глаза Николеньки безмятежны; карие зрачки Мишеля беспокойно прыгают. Николенька смеется беспечным смехом; Мишель хохочет ядовитым хохотом. Оба сильны, но Мишель с проворством обезьяны может из железной кочерги навязать десяток узлов.
Николенька со всеми одинаково ровен; Мишель задира. На Николеньку дворня готова молиться: он первый заступник за провинившихся слуг; Мишеля дворовые не уважают и не любят.
Душа, живущая в заведомом грехе, подобна соколу с подрезанными крыльями.
Ленивец лежит у подошвы Фавора и смотрит на вершину; умное поле его между тем зарастает волчцами и тернием.
Одни приготовления к небесной жизни не помогут делу; так домыслы о цвете солнечных лучей не сделают слепорожденного прозревшим.
.......................................................................
Перелески, овражки, кусты орешника. Владимир, задумавшись, с ружьем на плече неторопливо идет по широкому скошенному лугу. Справа блестит под высоким лесным берегом зеркальная Ока; слева из заросшей глубины оврага тянутся пышные верхушки столетних дубов и вязов. Ястребы покрикивают, шепчется ручей.
Ясное небо и чистое поле, бурьян, ракиты; недостает святорусского витязя на коне. Как тихо! только краснокрылые кузнечики, треща, взвиваются и падают опять; только назойливо ноет оса над ухом.
Споткнувшись о белый лошадиный череп, Владимир очнулся, осмотрел ружье и щелкнул курком. Над оврагом, глухо каркая, кружился ворон.
Выстрел. Угрюмая птица шарахнулась, взмыла и шумно упала в куст.
- Ох и дурак.
Ярко-рыжий рябоватый парень в красной рубахе, скаля блестящие зубы, вылез из кустов.
- Дурак, право слово. Нешто ворона показано бить? Он тебе беду выкликал, и пущай: все бы по ветру рассыпалось. А ты его взял да и припечатал. Владимир сдвинул брови.
- Ты знаешь, кто я?
- Как костянтиновских господ не знать? Изустал, поди; кваску не дать ли?
Избушка прилепилась над самым обрывом; четыре стены, стол,скамья; в переднем углу божница завешена белой тряпкой.
Хозяин с громким смехом взял жбан и вышел, ступая мягко, как кот. От сверкающих зубов и огненных кудрей Владимиру стало душно. Он выглянул в окно: усталый взор встретил все те же развесистые вершины осокорей и дубов. Остановясь у божницы, Владимир приподнял тряпку.
- Зря, барин, лезешь куда не след.
Оскалившись, рябой подкрался кошачьей походкой и опустил занавеску. Владимир повел плечом.
- Там нет ничего.
Парень разразился неистовым хохотом.
- Верно говоришь. Ничего там нету. А на нет и суда не будет. Он с размаху хватил по столу кулаком, пытаясь сдержаться, и снова захохотал.
- Ты, барин, грамотный?
- Да.
- Так запиши на бумагу, что я скажу. Ваше господское дело пропащее. Я темный человек, а икону снял: потому уверовать желаю. Ты шибко учен, иконы есть у тебя, да умеешь ли на них молиться-то?
- Я молюсь.
- Из-под батькиной палки. У нас на монастырской поварне скворец тоже "Господи, помилуй" умел.
Парень хохотал до слез, до упаду.
Охотится Владимир с кремневым ружьецом шведского мастера Медингера.
Граненый ствол; затравка, курок и полка изукрашены тончайшей позолотой; ореховая вырезная ложа; шомпол медный.
На широком темно-зеленом погоне цветные вышивки: вот цапля, подняв ногу, выжидает в камышах; там ловит себя за хвост лисица; здесь выгибает крутую шею лебедь; тут зайчик притулился под кустом...
Все наши города страдальцы. Страдает и Нижний.
Вот уже скоро семь веков, как заложил его святой князь Георгий заодно с Благовещенским собором; проездом в Орду поставил здесь церковку Алексей митрополит. В Кремле двести лет почивает прах Козьмы Минина. Не их ли мольбами в лихие годины спасается Нижний?
Через весь город тянется Большая Покровская улица: одним концом в берег Волги, другим в Крестовоздвиженский монастырь. По обеим сторонам ее храмы, часовни, дома, переулки, палисадники, заборы, канавки, пустыри.
Преподобный Макарий проклял Нижний Новгород: "Каменный сам, а сердца железные".
Под Коромысловой башней на счастье живою заложена девушка с ведрами и коромыслом.
В Печерском монастыре синодик Ивана Грозного.
Ранней осенью налетает на Нижний с Волги шальной ветерок; в такую погоду вещее сердце дрожит беспокойно от непонятной тоски. И тогда на высоком крутом откосе какая-то струна начинает жалобно звенеть. Стонет ли это вечерний жук, замирают ли отголоски рогов охотничьих или, быть может, ища покоя, тоскует нераскаявшаяся душа?
- Как вам угодно, Мавра Ивановна: в беседке словно вольготней.
- Нет уж, Афродит Егорыч, лучше на лавочке. Скоро барышню ко всенощной одевать.
- Можно и здесь. Стало быть, как же. Мавра Ивановна? Ответствуйте-с.
- Я согласна. Вольную, вы знаете, я получила; конечно, и вас старая барыня, коли попросите, отпустят безо всякого прекословия.
- Истину глаголете. Завтра же, ради праздника, и дерзну. Хотя человек я робкий и в Рыбах рожден.