Дело в том, что для Павла I было принципиально важным посредством всей этой загробной церемонии публично признать отцом того, кто сам не желал признавать его ни своим сыном, ни наследником престола. Н.А. Саблуков, один из наиболее проницательных и осведомленных мемуаристов-современников Павла I, верно заметил, что он стремился всем этим «положить предел слухам, которые ходили на его счет», а слухи эти, поясняет Саблуков, напоминали о старинном плане Петра III незадолго до свержения объявить Екатерину виновной в прелюбодеянии, а Павла – незаконнорожденным, заключив их в Шлиссельбургскую крепость и т. д. «Все эти события, – продолжал Саблуков, – засвидетельствованы в архивах и были хорошо известны многим лицам, в то время (в середине 1790-х гг. – А.Т.) еще живым, которые были их очевидцами». Именно в этом, как нам думается, и состоял глубинный смысл всех усилий Павла I по перезахоронению останков Петра III: возродив представление о нем как законно правившем Россией императоре, официально и всенародно провозгласив его своим отцом, Павел I выбивал, таким образом, почву из-под могущих снова всплыть толков о темных обстоятельствах своего происхождения, о сомнительности потому прав на престол и т. д. Тем самым он еще раз подтверждал легитимность своей императорской власти.
   Павел I и здесь повел себя достаточно последовательно. В конце января 1797 г. он издал Указ Сенату, в котором предписывал сохранившиеся в государственном делопроизводстве печатные листы известного манифеста Екатерины II от 6 июля 1762 г. о кончине Петра III «выдрать» и доставить генерал-прокурору (речь, видимо, шла вообще о всех публикациях манифеста). По исполнении этого указа Павел I распорядился все листы с манифестом сжечь в Тайной экспедиции, оставив только два экземпляра для справок. Он знал, что делал: полный поношений Петра Федоровича, осуждавший всю политику его кратковременного царствования, включавший в себя унизительный для его памяти акт отречения, екатерининский манифест 1762 г. резко диссонировал с только что оказанными ему посмертными почестями.
   Можно вместе с тем сказать, что всей этой историей с перезахоронением Павел I сводил счеты и со своим прошлым, окончательно разрывал с тяготевшим над ним столько лет призраком Петра III, и в данном отношении его поступки, несмотря на всю их экстравагантность и даже известную кощунственность с точки зрения христианских правил, имели свою непреложную логику и свое психологическое оправдание.
   Передавая впоследствии свои впечатления о первых шагах Павла I на престоле, современники чаще всего писали о внезапных переменах, часто внешнего свойства, о «крутых мерах» в повседневном быту, когда, по выражению мемуаристов, все вдруг «перевернулось вверх дном». Вспоминали о полицейской опеке над частной жизнью, о вакханалии стремительных и взаимоисключающих распоряжений Павла I, о запретах на определенные фасоны одежды, причесок, о мгновенном изменении в наружном виде столиц, в облике военных и гражданских чинов и т. д. Но мало кто видел тогда за всем этим знак «крутых перемен» в самих основах государственного существования, которые несло с собой новое царствование.
   Как уже отмечалось, из горнила драматических переживаний первых революционных лет Павел вышел непреклонным сторонником укрепления абсолютизма. Только это могло поставить надежную преграду разрушительному французскому наваждению и спасти тем самым «старый порядок» не только в России, но и в Европе в целом. Надо полагать, что еще до воцарения Павел пришел к убеждению, что наилучшей – а в принципе и предельной – формой такой власти является единоличное монархическое правление, опирающееся на централизованную, бюрократически организованную сверху донизу администрацию.
   К тому побуждали и условия самой России, где престиж, самодержавия заметно пошатнулся – не оттого лишь, что оно пало в конце века во Франции, но и в ходе исторических событий послепетровского времени, причем не только от отсутствия положительного закона о престолонаследии. Сама идея незыблемости самодержавной власти была основательно поколеблена и дворцовыми переворотами, и широким распространением в стране просветительских идей. Ими, в частности (теории «естественного права», «общественного договора»), был основательно запутан, с точки зрения традиционного религиозно-монархического сознания, вопрос об источниках и природе монархической власти. Теперь, в свете уроков Французской революции, это становилось все более очевидным.
   Не подлежало сомнению, однако, что столь возвысившееся над эмпирической реальностью самодержавие не могло в тех условиях иметь духовной опоры в толще населения, не будь основательно освящено божественной санкцией, и Павел глубоко, почти мистически уверовал в божественное происхождение своей власти.
   Но для убедительного обоснования этого постулата православная церковь, к исходу XVIII в. изрядно скомпрометированная своей зависимостью от верховной светской власти и теми же просветительскими влияниями и вместе с тем вообще не столь авторитетная, как католичество в Западной Европе, была непригодна. Павел, сообразно со своими индивидуальными культурно-историческими пристрастиями и нравственными понятиями, обратился к средневековому рыцарству с его репутацией благородства, бескорыстия, беспорочной службы чести и т. д. (Интерес к рыцарству еще в детские годы захватил воображение Павла, средневековая рыцарская обрядность была не чужда и масонству, с которым Павел так тесно был связан в конце 1770–1780-х гг.) Принципами жизнеустройства и миросозерцания этого давно сошедшего с исторической арены феодального сословия Павел и стремился усилить сакральное значение своей власти.
   «Рыцарство против якобинства», облагороженное неравенство против «злого равенства» и мнимой «свободы» санкюлотов – таков был политический смысл павловской апелляции к средневековью, острие которой было в то же время направлено и против цинизма и лжи екатерининского царствования.
   В своем обращении к средним векам Павел был далеко не одинок – идеализация социальных и духовных ценностей средневековья как форма феодально-клерикальной реакции на Французскую революцию и Просвещение XVIII в. была в высокой степени характерна для различных направлений западноевропейской и русской охранительной мысли. В этом смысле выдвинутая Павлом модель средневекового рыцарско-теократического государства может быть расценена как выражение консервативно-утопического сознания той переходной эпохи.
   Близко наблюдавшие Павла I люди не раз отмечали черты рыцарственности в его характере (высоко развитые понятия о чести и достоинстве, великодушии, выражавшиеся, в частности, в готовности принести публичные извинения незаслуженно обиженным и т. д.). Именно эти черты он возвел в принцип своего бытового и общественного поведения. Насколько глубоко они проникли в душевный склад Павла I, видно из следующего примечательного эпизода. Когда в декабре 1800 г. между державами антинаполеоновской коалиции никак не удавалось добиться согласия, Павел I всерьез намеревался вызвать на дуэль их государей и первых министров, чтобы таким старинным рыцарским способом решить международные противоречия, – вызов на дуэль (картель), собственноручно написанный Павлом I, был тогда же напечатан в иностранных и российских газетах.
   Из рыцарской доминанты естественно проистекала повышенная знаковость павловского общественного устройства, насаждение которой столь остро воспринималось современниками. Это и неукоснительное внимание к четкой регламентации публичных и частных отношений. Это и особая роль (строже всего соблюдаемая при дворе и армии) этикета, иерархии почестей, эмблемы, цвета, жеста т. д. Это, как мы уже видели на примере описания перезахоронения Петра III, и культ парада, ритуала, театральности и вообще эстетического начала в повседневном обиходе (сам Павел был наделен безукоризненно изысканным художественным вкусом, особенно в области прикладных искусств, и знатоки вот уже почти 200 лет толкуют о павловском стиле в мебели, фарфоре и т. д.).
   Ярким проявлением приверженности Павла I к рыцарской идее явились его отношения с Орденом иоаннитов на Мальте. Чудом доживший до нового времени осколок объединения рыцарей-крестоносцев, католиков-иезуитов, Мальтийский Орден во второй половине 1790-х гг. оказался из-за грозных событий Французской революции в крайне тяжелом положении и вынужден был искать защиты у глав европейских монархий. Иезуиты еще в конце царствования Екатерины II обосновались в России, а с воцарением ее сына стали добиваться его участия в мальтийских делах. Павел I (уже в детских играх он представлял себя «кавалером Мальтийским») в декабре 1797 г. принял Орден под свое покровительство. С тех пор Мальта стала оказывать все большее влияние на идеологию павловского царствования, на внутриполитические дела, а отчасти даже играть роль и регулятора внешнеполитических отношений. Захват Наполеоном летом 1798 г. Мальты подтолкнул Павла I, который после воцарения, соответственно своей изоляционистской дипломатической программе 1770–1780-х гг., проводил линию на невмешательство в европейские дела, к решительному выступлению против Франции. Позже, вследствие захвата Мальты адмиралом Нельсоном в августе 1800 г., Павел I также резко разорвал отношения и с Англией.
   В сентябре 1798 г. он принял Мальтийский Орден под свое верховное руководство, а в ноябре возложил на себя достоинство великого магистра Ордена. И уже в этой ипостаси Павел I издал манифест, устанавливавший «заведение Ордена „…“ в пользу благородного дворянства империи Всероссийской». Указание на достоинство «Великого магистра Ордена св. Иоанна Иерусалимского» вошло в состав общей титулатуры Павла I, изображение мальтийского креста было внесено в государственный герб, а сам крест включен в систему высших российских орденов.
   Как магистр католического Ордена, покровитель иезуитов в России, Павел I неизбежно стал сближаться с папой Пием VII. Между ними установилась переписка, император пригласил папу переселиться в Россию, если враждебная политика Наполеона сделает невозможным его пребывание в Италии. Пий VII, со своей стороны, выражал удовлетворение тем, что Павел I стал великим магистром Мальтийского Ордена, и буквально за несколько недель до рокового дня 11 марта 1801 г. официально передал через дипломатического представителя России, что готов приехать в Петербург для переговоров о соединении церквей, – разговоры о такого рода намерениях Павла I почти открыто велись тогда в европейских столицах и в Петербурге. Но если они и имели под собой хоть какую-то почву, то речь шла, конечно (при всей веротерпимости Павла I) не об отказе России от православия и переходе в католичество, а о некоем союзе единодержавного российского монарха с вселенской Церковью (напомним, что близкую к этому идею вынашивал в те же годы и Наполеон, заключая конкардат с папой).
   Как бы то ни было, нельзя не признать, что к концу царствования Павел I сильно преуспел на пути утверждения теократического принципа своей государственности. Начало же этому было положено им еще при своей коронации 5 апреля 1797 г., когда первым же ее актом Павел I объявил себя главой Церкви и, прежде чем облечься в порфиру, приказал возложить на себя далматин – одну из регалий византийских императоров, совмещавших, как известно, с внешней светской властью главенство над православной церковью.
   Павел I искренне хотел привнести этические нормы и духовный опыт средневекового рыцарства в русский общественный уклад, в жизнь дворянского сословия. Нетрудно, однако, понять, что именно в этом чрезвычайно важном для «государственной философии» Павла I пункте она оказывалась особенно утопичной, приходя в непримиримое противоречие с реальностями эпохи. Ибо и Россия в целом при всей своей отсталости находилась не в глубоком средневековье, а в совершенно иной системе культурно-исторических ценностей, в сущности, на пороге новой цивилизации. И российское дворянство, уже достаточно неоднородное, не могло воспринять – по разным причинам, конечно, – «рыцарской» прививки: и косневшая в крепостнических предрассудках основная масса дворян-помещиков, и развращенная Екатериной II и Потемкиным верхушка столично-гвардейского дворянства, и его просвещенные слои, в наибольшей степени сумевшие воспользоваться дарованными самодержавием еще в 1760–1780-х гг. «вольностями».
   Но рыцарская утопия Павла I была противоречива и внутри самой себя. Ведь рыцарство уже по определению непременно предполагает наличие определенного минимума сословных свобод личности (даже еще в рамках средневекового мировидения), ее нравственную независимость от вышестоящих по иерархии институтов, в том числе и от самого монарха. Но в той государственной системе, которую готовил для России Павел I, такое положение вещей решительно исключалось. Любое свободное волеизъявление могло натолкнуться на всевластие возвышающегося над всем самодержца – только он один обладал безграничной свободой, все остальные в одинаковой мере были ее лишены, не важно, касалось ли это бесправного мужика или знатного, титулованного дворянина. «Знатен только тот, с кем я говорю, и до тех пор, пока я с ним говорю» – в этих словах императора, сказанных французскому посланнику, вся суть павловского режима. «Отправляя, в первом гневе, в одной и той же кибитке генерала, купца, унтер-офицера и фельдъегеря», – писал крупный полицейский чин той эпохи Я.И. де Санглен, – Павел I «научил нас и народ слишком рано, что различие сословий ничтожно».
   Павел I принципиально не терпел каких-либо «врожденных» привилегий или преимуществ одного сословия сравнительно с другим и все свое царствование их целеустремленно искоренял, не признавая социально-правовой самостоятельности сословий вообще.
   Это не значит, что Павел был противником сословного разделения российского общества или не видел особого места дворянства в государственной организации. Нет, оставаясь по своему типу и историческим корням феодальным монархом, он полагал, что дворянство – «подпора государя» – естественный носитель рыцарских достоинств, и был озабочен, вопреки петровской Табели о рангах, проникновением в его состав выходцев из других «состояний». Единственно, что он требовал от дворян, так это их обязательной, подобно остальным сословиям, службы на благо и в пользу государства (тем самым социальная структура русского общества как бы возвращалась почти на столетие назад – к порядкам и нравам Петра I). Павел I так высоко стоял над ними, что все подданные, независимо от сословной принадлежности, по отношению к нему выступали как одна общая масса и в этом плане были между собой равны. Здесь отчетливо видно, кстати, как тесно смыкались по своим конечным политическим результатам внедряемое сверху деспотическое равенство подданных и лозунги «всеобщего равенства» революционных «низов». Недаром Н.М. Карамзин сравнивал Павла I с якобинцами.
   Проявления этого равенства принимали иногда внешне весьма демократические и в России до того почти неизвестные формы. Так, первый же изданный Павлом I манифест о вступлении на престол объявлял о приведении к присяге наравне с привилегированными сословиями и крепостных крестьян – с воцарения Елизаветы Петровны, то есть более пятидесяти лет, оно к ней не допускалось, и это было заметным новшеством в государственной практике самодержавия, которое не могло пройти бесследно для крестьянского самосознания. По свидетельствам многих мемуаристов, вскоре по вступлении на престол Павел I распорядился установить на первом этаже Зимнего дворца желтый с прорезью ящик, куда любой подданный империи мог опускать свои жалобы и прошения, Павел же каждый вечер вынимал их из ящика, внимательно их прочитывал, накладывал свои резолюции об исполнении тех или иных просьб и т. д.
   Желтый ящик являл собой, таким образом, некий символ стоящей в равной мере над всеми абсолютной власти императора.
   Он вообще не питал пристрастий к какому-либо одному сословию или классу, ощущая себя по преимуществу государем всех сословий, всего народа – именно в этом общенациональном значении термина (из чего не следовало бы делать опрометчивый и глубоко неверный вывод о Павле I как царе-демократе).
   Отсюда становятся понятны основы социальной политики Павла I, смысл которой состоял в поддержании равновесия между сословиями, известного уравнения их в правах и обязанностях. Правда, уравнивание это далеко не всегда происходило путем подтягивания нижестоящих сословий до уровня вышестоящих, иногда дело сводилось к понижению последних до уровня нижестоящих. И это было, по меткому выражению В.О. Ключевского, не «превращение привилегий некоторых классов в общие права для всех», а превращение «равенства прав в общее бесправие». Например, Павел I не наделил крепостных крестьян правом местного самоуправления с тем, чтобы хоть как-то приблизить их к привилегиям дворянства с его выборной корпоративной организацией в губерниях и уездах, а фактически ликвидировал корпоративные дворянские права на губернском уровне. Или, скажем, оставив почти в неприкосновенности институт телесных наказаний для крестьян, он вместе с тем издал указ, разрешающий применение телесных наказаний к дворянам при условии предварительного лишения их дворянского звания.
   Можно теперь, как нам кажется, внести некоторую ясность в многолетние споры в исторической литературе о социальной ориентированности политики Павла I. Так, широкое распространение получил взгляд на Павла I как на типично дворянского монарха, сознательно проводившего линию на укрепление имущественного положения помещиков за счет усиления крепостнической эксплуатации. В одной из недавних работ Павел I так и назван «открытым проводником интересов крепостников-помещиков». По мнению других историков, социальная политика Павла I однозначно строилась на защите интересов крепостного крестьянства и имела отчетливо выраженный антидворянский характер.
   В свете сказанного, однако, сама эта жестко альтернативная постановка вопроса представляется с той и другой стороны исторически некорректной и бесперспективной, ибо, как мы уже видели, действия Павла I в данной области регулировались не специфическими пристрастиями или антипатиями к отдельным сословиям, а общими уравнительными принципами его сословной политики.
   Поскольку же исторически сложилось так, что дворянство – господствующее сословие России – обладало громадными привилегиями сравнительно с остальным населением и особенно с полностью бесправным в этом плане крепостным крестьянством, то вполне понятно, что уравнительные акции Павла I прежде и более всего ущемляли интересы дворянства, как гражданского, так и военного, в первую очередь служившего в гвардии. Тем более что, по мнению Павла I, оно было вконец развращено в последний период царствования Екатерины II. Наиболее сильно и болезненно, как известно, репрессии Павла I затронули верхушку дворянства, столичную аристократию и гвардейское офицерство, что в значительной мере и предопределило возникновение против него в 1800-м – начале 1801 г. дворцового заговора.
   Более сложен вопрос о крестьянской (в широком смысле слова) политике Павла I. Здесь мы сталкиваемся с такими явлениями, которые тоже никак не могут быть объяснены расхожими в советской историографии догмами о Павле I – заурядном крепостнике. Вообще надо полагать, что в глубине души Павел, воспитанный в гуманном духе европейского просветительства, также, как, впрочем, Екатерина II и Александр I, никогда не сочувствовал крепостническим порядкам, понимая всю их пагубность для России в нравственном, социальном, экономическом отношениях, а следы такого образа мыслей, несомненно, отразились еще на его трактатах и проектах 1770–1780-х гг.
   Сторонники указанного выше мнения о Павле I – проводнике сугубо крепостнической политики ссылаются чаще всего на тот факт, что за время своего царствования Павел раздал в частное владение громадный массив земель с населяющими их почти 600 тысячами казенных крестьян. Но при этом не принимается во внимание одно немаловажное обстоятельство. По многим авторитетным свидетельствам современников, Павел I был глубоко убежден в том, что помещичьи крестьяне, которых должны отечески опекать их владельцы, живут в России гораздо лучше казенных, терпящих злоупотребление и произвол местных чиновников, а центральная власть призвана следить за исправным исполнением помещиками своих обязанностей перед крестьянами, – по такой патримониальной схеме мыслилось Павлом I положение дел в крепостной деревне (дворяне-помещики были в его глазах вообще как бы даровыми полицмейстерами). Такой взгляд Павлу I мог подсказать и его собственный опыт гатчинского помещика по благоустройству жизни своих крестьян или более высокий сравнительно с казенными уровень жизни крестьян во вновь образованном им удельном ведомстве. Но насколько адекватно при этом оценивал Павел I состояние различных категорий крестьян, – это уже другой вопрос, нас же сейчас интересует его личность, субъективные мотивы его политического поведения.
   В этом отношении не может не привлечь нашего внимания целая серия правительственных актов, уже прямо удовлетворявших крестьянские интересы, причем они были изданы Павлом I в первые недели царствования с такой быстротой и последовательностью, что можно предположить, что их подготовка велась по заранее продуманному плану. Так, уже 10 ноября 1796 г. был отменен объявленный еще при Екатерине II и чрезвычайно обременительный рекрутский набор, 10 декабря отменена разорительная для них хлебная подать, 16 декабря с крестьян (и мещан) снята недоимка в подушном сборе, 27 ноября крестьянам предоставлено право апелляции на решения по их делам судов, а затем – и право подавать жалобы на помещиков, в том числе и на имя самого государя – то и другое было строго воспрещено екатерининским законодательством. 10 февраля 1797 г. издан указ о запрещении продавать дворовых и крепостных без земли, а 16 октября 1798 г. – о запрете продавать без земли малороссийских крестьян. Оба эти указа ясно давали понять, что, на взгляд Павла I, крестьяне могут быть прикреплены к земле, но не составляют личной собственности помещиков. Если же мы учтем особую заботу Павла I о солдатах, о реальном улучшении условий их службы и материального существования, о недопущении, при всей суровости и формализме воинской дисциплины, жестокого обращения с ними, то очертания позиции Павла I в крестьянском вопросе (а солдаты – это те же крестьяне, одетые в шинели) станут еще более отчетливыми.
   Но она окончательно прояснится, когда мы вспомним о едва ли не главном деянии Павла I в отношении крепостного крестьянства – о так называемом законе о трехдневной барщине. Собственно, это не закон о трехдневной барщине, а помеченный 5 апреля 1797 г. манифест, возвещавший милости Павла I народу, и на первое место поставлено в нем запрещение принуждать крестьян к работам в воскресные и праздничные (по церковному календарю) дни – эта часть манифеста действительно имела силу закона. Далее же было указано на деление оставшихся шести дней недели поровну между работами крестьянина на себя и на владельца, то есть официально признавалось достаточным не более чем трехдневное использование помещиком крепостного труда, и хотя эта часть манифеста имела характер сентенции, она также была воспринята как обязательная норма. Впервые в России законодатель-самодержец встал между помещиком и крестьянином, жестко регламентировав крепостническую эксплуатацию.
   Историки, стремившиеся преуменьшить значение этого манифеста, ссылались обычно на его практически малую применимость в хозяйственной жизни. (Строго говоря, эта сторона дела в сколь-нибудь значительном хронологическом и территориальном масштабе специально не исследовалась, равным образом до сих пор остается не изученным не менее важный вопрос о влиянии манифеста 5 апреля 1797 г. на крестьянское сознание). И тут мы сталкиваемся с подменой одной темы другой, ибо дело касается субъективных побуждений Павла I, направлявших его политику в крестьянском вопросе. А в этом плане нельзя не отметить еще одного упущения историков, обращавшихся к данному манифесту, – чаще всего он рассматривался лишь как один из очередных правительственных актов, в полном отрыве от тех обстоятельств, которыми он непосредственно был вызван к жизни.
   Манифест датирован 5 апреля 1797 г., днем коронации в Москве Павла I – и этим все сказано. Вне коронационных торжеств он не может быть правильно понят. Начались они, как мы помним, с того, что Павел I объявил себя главой Православной Церкви, затем состоялось само коронование его и императрицы Марии Федоровны, после чего, исполняя свое давнее желание, Павел I самолично огласил Акт о престолонаследии, составленный еще в 1788 г., потом были прочтены «Учреждение об императорской фамилии» и «Установление о российских орденах» и, наконец, объявлен Манифест о милостях народу, но ни о каких других милостях сословиям объявлено в нем не было, равно как 5 апреля 1797 г. вообще не было обнародовано никаких иных узаконений Павла I.
   Поставив этот манифест в один ряд с основополагающими коронационными актами своего царствования, Павел I уже одним тем доказал, какое исключительное государственное значение он ему придавал, несомненно видя в нем документ программного характера для решения крестьянского вопроса в России. В самом деле, манифест от 5 апреля 1797 г., взятый в сочетании с другими крестьянскими узаконениями Павла I, во многом предвосхитил эволюцию антикрепостнического законодательства в царствование Александра I и Николая I (вплоть до подготовки самой крестьянской реформы). Не случайно члены Секретного комитета 1826 г. расценивали этот манифест как «коронный» закон по крестьянскому делу. М.М. Сперанский считал его «замечательным для своего времени», полагая, что «в его смысле скрыта целая система постепенного улучшения быта крестьян». Современная историческая мысль признает, что именно от этого павловского манифеста берет свое начало процесс правительственного раскрепощения крестьян в России.