Страница:
Теща и ухом не ведет. Она не подает мне ни руку, ни копыто и смотрит на меня осуждающим и враждебным взглядом. А ее взгляд напоминает рыскающий луч прожектора. Под этим убийственным лучом я чувствую себя гораздо неприличнее, чем если бы я был в чем мать родила.
Она выкладывает все, что думает. Если Ксавье, уже в должности преподавателя, вынужден выполнять ночные задания, значит он немедленно должен бросить эту дурацкую работу. Турлен, бакалейщик по торговле оптом, тот самый, который руководит хоралом «Синицы крепостной стены и большого булыжника», сейчас как раз ищет опытного бухгалтера. Почему бы Ксавье не испытать свои силы на поприще актива и пассива.
Он соглашается, смущается и извиняется.
А стрелки на каминных часах невозмутимо продолжают свой бег по золотой тарелке циферблата. Уже почти десять двадцать, а таинственный корреспондент все не объявляется.
— Ну ладно, идем, — ворчливо заявляет госпожа Клистир. — Эти дамы-господа пришли ведь ради тебя, ты что, забыла.
Она загарпунивает свою дщерь и уводит ее, не удостоив нас не только словом, но даже взглядом.
— Послушай, — перехожу я на шепот, когда за ними закрылась дверь. —Какие же в Лионе малорадостные тещи. А что происходит у твоего эскулапа?
Он вздыхает.
— Он устраивает мессу для нашего будущего ребенка.
Минуту-другую я соображаю.
— У себя на квартире, в десять часов вечера!
— Да.
Матиас кажется смущенным.
— У них там священник?
— Нет. Но…
— Что, но?
Он прокашливается.
— Да что я от вас буду скрывать, господин комиссар. Доктор Клистир —Папа, хотя и ревностный католик!
Тому, кто захотел бы увидеть, как работают клапаны переутомленного человеческого мозга, достаточно было устроиться напротив меня на складном стульчике и вооружиться рентгеновским аппаратом.
— Папа! — повторяю я в смятении своих чувств.
— Он основал свою религию, — объясняет Матнас, — религию серафистов. Я там не все понимаю, но в ней, в общем, все основано на спиритуальном электричестве. Доктор концентрирует волю разных людей и подчиняет ее для достижения какой-нибудь общей цели.
— У твоего тестюшки лопнула прокладка в головке цилиндров или как?
— У него хорошие результаты.
— Давай, давай, говори, чего там. Он делает чудеса?
И поскольку Матиас не возникает, я смягчаю тон;
— В любой религии должны присутствовать папа и разные чудеса… Спиритуальное без чудес — это все эфемерно, все равно что сахарная вата: ты откусываешь кусок, а во рту все равно пусто! А что за чудо он сотворил, твой Клистир?
Матиас хмурится. Его новая среда уже наложила на него свой отпечаток; он начинает сердиться, когда насмехаются над его второй родней.
— Он произвел сенсацию, он вылечил нескольких больных, считавшихся неизлечимыми, — с угрюмым видом отвечает он на мой вопрос.
— А чем он их лечил: заклинаньями «ам-страмм-грамм» или антибиотиками?
— Вы — скептик, господин комиссар.
— У меня в голове не укладывается, как это врач может заниматься шарлатанством, парень. А что они делают с твоей половиной?
— Молятся, чтобы она родила красивого мальчика.
Я едва сдерживаюсь, чтобы не сказать ему, что рождение красивого мальчика в данном случае было бы чудом из чудес.
— Для мужика с такой безупречной служебной карьерой, — ухмыляюсь я, — все это, мягко говоря, кажется мне странным, Матиас.
Часы останавливают меня и бьют ровно десять с половиной. — У меня такое впечатление, что этот заика сегодня не позвонит, уверенно говорю я. — Он передумал.
И, естественно, именно в этот момент аппарат заиграл нам «Сними меня пожалуйста и скажи мне алло». Мы переглядываемся. Рыжий от волнения начинает трястись, как лист, как одноименный композитор во время сочинения рапсодии «Рыжие листья».
— Давай, бери трубку, дружок, — подбадриваю я его.
Он тянется дрожащей рукой к телефонной трубке.
— Слушаю, — лепечет он.
Он сводит брови, разводит ноздри носа и бормочет:
— Нет, это невозможно! — таким жалобным голосом, что появляется желание завернуть его в носовой платок.
Решительным жестом я беру параллельную трубку. Мои перепонки прогибаются внутрь от сочного голоса Толстяка.
— …Разумеется, если ты ничего не имеешь против? — говорит преподаватель хороших манер.
— Наоборот.
— Тогда, хоккей, я еду!
И оба кладут трубки.
— Берю? — рассеянно спрашиваю я.
Матиас утвердительно кивает головой.
— Что он тебе говорил?
— Он узнал номер моего домашнего телефона в школе, он срочно хочет со мной поговорить по одному делу чрезвычайной важности.
Я в нерешительности соображаю.
— Ладно, давай подождем его.
Мы закуриваем.
— Стряхивайте пепел в кадку с зеленым растением, ~ рекомендует мне Матиас, открывая окно, чтобы вышел дым, — они мне не разрешают курить в квартире!
Да это же настоящая тюрьма! Уж лучше бы он сломал сразу обе подставки в тот день, когда должен был встретиться со своей девицей на лыжной базе в горах.
По другую сторону стены его Святость Клистир продолжает служить обедню во славу своего потомства. Верующие исполняют гимн. Затем слышится какая-то суховатая музыка.
Затягиваясь своей цигаркой, я озабоченно гляжу на телефон. Только сейчас меня начинает охватывать тройное беспокойство в связи с этим заикающимся или восточным корреспондентом. Я не могу разгадать его намерения. С другой стороны, нет никакого просвета и в этой темной истории. Два самоубийства в школе, два покушения на Матиаса. Один шутник чинил раковину в санчасти. Еще один (а может тот же самый) шарился в вещах Толстяка. Да, все это меня чрезвычайно беспокоит. Матиас меланхолически грустит о своем. Мой приезд в дом Клистиров вдруг открыл ему глаза на весь интеллектуальный дискомфорт его нового существования.
— Послушай, Рыжий, — шепчу я, — поскольку я тебя люблю, я дам тебе один совет: когда твоя половина родит тебе ребятенка, хватай их обоих под ручки и мотай отсюда как можно быстрее и как можно дальше. Иначе ты станешь шутом с ярмарки в этом идиотском окружении.
Он нерешительно покачал головой.
Внезапно пение и звуки гармоники в соседней комнате смолкают. Я различаю какие-то восклицания. После этого на натертый воском пол на всей скорости вкатывается старая желтушная горничная, которую я недавно видел на лестничной клетке.
— Вы можете войти, господин Ксавье! — быстро произносит она голосом, напоминающим визг трамвая на повороте.
— Что случилось? — вздрагивает рыжий.
— Там какой-то тип требует вас и что-то говорит о скандале.
Мы встаем. Старая замечает сигареты в наших руках, и это ее шокирует больше, чем если бы мы расстегнули штаны и показали ей своих ушастых. И тут она выкинула такую штуку, которую со мной еще никогда не проделывали. Она выхватывает из моего рта сигарету и выбрасывает ее в раскрытое окно. То же самое она проделывает с Матиасом.
— Какой срам! — скрипит она зубами, как флюгер, раскачиваемый ветром.
Я взрываюсь:
— Послушайте, вы, прокатчица стульев в городском саду, если бы вам не было сто десять лет, я бы вам дал хорошего пинка под зад, чтобы на нем появился хотя бы легкий румянец! Что это за манеры!
Я обращаюсь к живому Ван Гогу.
— И ты это терпишь, дубина?
На всякий случай мисс Тыквенное семя трижды осеняет себя знамением, чтобы изгнать из меня сатану. Она из породы тех, у которых девственность с годами получила бурное развитие. У нее целомудрие и ум слились вместе. Но не дополняют Друг друга, а, наоборот, мешают.
Она пикирует на меня. В двух с половиной сантиметрах от моего шнобеля она, повизгивая, как напильник, выдает:
— Вы настоящий хам, головорез, бандит, горемыка…
— Перестаньте, Марта! — отчитывает ее Матиас, авторитет которого она подрывает под крышей родителей своей жены.
Но эта змеища продолжает шипеть.
— … Нахал, дьявол, вы…
— Послушайте, моя распрекрасная мумия персико-абрикосового оттенка, обрываю я ее, — позвольте вам дать один совет. Вам нужно жрать чеснок или пить наливку из мяты, в общем, короче, надо сбрызгивать рот чем-нибудь крепким, так как запах из вашего рта сразу наводит меня на мысль о том месте, где ассенизаторы проводили сидячую забастовку! Когда вы дышите, от вас идет такая вонь, как будто забыли спустить бачок унитаза после пользования им по-большому. Вам бы не мешало проконсультироваться у зубника, а еще лучше обратиться в фирму Жакоб Делафон, чтобы они установили вам в пасти сифонную систему.
Выбитая из колеи, раздавленная и озлобленная до мозга костей позвоночника, она, как мешок, валится в кресло, а мы на рысях бежим к его тестю.
Войдя в просторный салон доктора, мы становимся свидетелями редкого зрелища. В комнате собралось около десяти человек. Все замаскированы под друидов, т.е. кельтских жрецов! На всех надето что-то напоминающее длинную белую ризу, на голове — лавровые венки.
Стол. На столе лежит жена Матиаса, у нее под головой вместо подушки валик. Каждый из этой честной компании держит в руке веточку белой розы и машет ею над ее животом.
Перед столом священнодействует доктор. В отличие от других присутствующих у него на шее надет расшитый узорами передник. Он похож на крумира, оседлого пастуха из Северной Африки. Непорочная бородка, на носу пенсне, волосы на пробор, приплюснутый нос, лопоухие уши и ряд золотых зубов во рту.
Разинув рот он смотрит на огромного Берю, стоящего у двери с револьвером в руке. Сцена из Данте. Такое может присниться только в бреду. Действующие лица застыли, как на моментальной фотографии.
— Ну-с, и во что мы играем, Берю? — окликаю я его.
Толстый смотрит на меня через левое плечо. Мое присутствие лишь чуточку удивляет его, но не больше. Он уже давно привык встречать меня в самых неожиданных местах!
— Кажется, я успел вовремя! — говорит он, — ты только посмотри!
Стволом своей пушки он показывает на присутствующих.
— Эти типы собирались пытать молодую даму, которая лежит на столе.
— Ты не угадал, кретин.
Я объясняю ему, что это не комната пыток, а часовня. Что они не пытают, а служат обедню серафистов. А этот с бороденкой не Самсон, а папа молодой дамы.
— Как ты здесь оказался? — спрашиваю я.
Он пожимает плечами, пряча под мышкой свой компостер.
— Я позвонил, и мне открыла дверь скрюченная старушенция. Я не ожидал, что так получится. Я хотел спросить ее насчет Матиаса. Она, наверное, все перепутала и притащила меня сюда. Когда я увидел всех этих чокнутых, которые сгрудились вокруг девчонки, я подумал, что попал к садистам.
Доктор Клистир моментально воспрянул духом. Как он забесновался, этот серафистский папа, это надо видеть! Настоящий дьяволенок в кропильнице!
Он, как оглашенный, кричит о святотатстве, о богохульстве. О том, что Берю испортил всю церемонию родов, а это может привести к выкидышу, к заболеванию монголизмом, к врожденному уродству! Что его внуку грозит опасность появиться на свет с руками пингвина, или с микробами в животе, или, хуже того, с мозгами без извилин, а со спиралями.
Берю — это все равно, что таблетка талидомида, после которой рождаются уроды. Берю — это все равно, что родильная горячка. Маточный циклон! Погибель для родильных домов! Зло в зародыше!
В конце концов Толстяк не выдерживает. И он им объясняет по-своему, как он понимает зачатие, если и не детишек, то по крайней мере, религии.
— Банда кретинов, вырядившихся в чокнутых гомиков! — ревет Огромный. — От ваших чудацких на букву "м" штучек малец испугается до чертиков и не захочет выходить наружу! Если он слышит, как вы тут кривляетесь, то тут же развернется на 180ь и вернется назад, к своему отцу! Как только этот ангелочек представит себе, что жизнь населена такими обалдуями, его сразу же стошнит!
Это напоминает мне аттракцион «Поезд в пещере призраков» на королевской ярмарке. Однажды я повел туда свою подружку, чтобы приучить ее к острым ощущениям. И она спросила меня, был ли настоящим тот призрак, который хватал нас за волосы, когда мы проезжали по гроту скелетов. Она верила, что он настоящий, как в то, что железо твердое. И как я ни пытался возражать, что на свете нет ничего сверхъестественного, она настаивала на своем. Тогда я снова купил билеты на поезд в пещеру ужасов, чтобы доказать свою правоту. И в тот момент, когда невидимая костлявая рука стукнула нас по кумполу, я схватил ее и сильно дернул на себя. Рука не поддавалась. Для призрака он очень сильно сопротивлялся, этот мужик, который растрепывал всем прически. Он так отчаянно боролся, что чуть было не пустил под откос поезд. Я потянул сильнее, он упал и треснулся лбом о рельс. Я потом пожалел об этом, потому что это был старый араб с белыми волосами, и при падении со своей вышки он сломал себе надбровную дугу. Во всяком случае, Нини для себя все уяснила. А вы, с вашими платьями и листьями на кумполах, ведете себя, как она. Что вас заставляет верить в то, чего не существует вокруг вас, а? Разве вам мало прекрасной природы и хорошей жизни?
Его прерывает мамаша Клистирша. Сейчас она похожа на толстую даму с претензиями, которую Дюбу нарисовал на обратной стороне обложки (это та самая, у которой несколько подбородков). Она вопит, как, скажу я вам, кобыла в дьявольской плоти… Она обращается не к нам, а к самой себе, глядя в большое зеркало. Самые поганые люди — это те, кто смотрятся в зеркало, когда разговаривают с вами. Против этого не попрешь. Это все равно, что два брата-бизнесмена, которые по-умному ведут дела. Я знаю двух таких в Париже. Один работает в театре, другой — в кино. Два брата. Вежливые, обходительные. Но как только вы начинаете говорить с ними о бизнесе, они тут же начинают без остановки глядеть друг на друга. Это конец. Собеседников больше нет. Они на другой планете. Это изолирует их, в этом их сила. Это их способ быть всегда правыми. В четверть уха они слушают вас, а отвечают друг другу, глядя друг другу в глаза. У вас невольно возникает желание снять трусы, чтобы по крайней мере обратить их внимание на свой зад, потому что их глаза вас путают. Два брата, которые внимают друг другу и понимают только друг друга, — непобедимы. Это гораздо хуже, чем иметь дело с интеллигентным и крепким парнем. Два типчика, сидящие лицом к лицу и слушающие вас как песенку по радио — это ненормально, это действует на вас изматывающе. Это деморализует вас, и вы сдаетесь на милость победителя, но победил вас не человек, а два сидящих друг против друга неодушевленных одинаковых предмета. Президентша чего-то такого и остального, со своими отвислыми щеками, мужем-папой, пузатой дочерью и зятемищейкой-преподом, доминирует над всеми. Она ввинчивается своими глазами в зеркало, хлопает своими набрякшими веками, и вся ликует, стосковавшись по мерзостям. Она в лоб заявляет, что уму непостижимо, как это земля терпит таких грубиянов, как Берю и я. Что мы богохульники и больше никто! Что нас нужно пожизненно отлучить от церкви! Исключить навеки из всех существующих религий и тех, которые должны существовать. И что нас, в конце концов, покарает боженька. Всевышний с бородой уже ждет нас с плеткой наверху в исправительном приемном покое. А потом нас бросят в самую большую, самую раскаленную печь с самой лучшей тягой. И куча кочегаров-газовщиков будут кочергами переворачивать наши туши, чтобы мы равномерно поджаривались со всех сторон до тех пор, пока наша кожа не превратится в хрустящую корочку и не будет лопаться, как кожура каштана, а из нашего мяса не будет сочиться сок, как из лопнувшей сардельки на шампуре. Отродье сатаны, отрыжка и отбросы общества! Глядя в зеркало, она указывает на дверь. Я бы отдал все, что угодно и что-нибудь в придачу, чтобы превратиться в Орфея и, пролетая сквозь зеркало, плюнуть в отражение дамы Клистир.
— Сматываемся отсюда, — ревет Толстый, — а то я чувствую, что сейчас сделаю что-то ужасное со всеми этими трясунами.
Эти слова подливают масла в огонь. Религиозная братия, как по сигналу, начинает голосить на все голоса, что их оскорбили в самых лучших чувствах в самый важный момент молитвы. Они собирались здесь подготовить роды Анжелики, а тут, видите ли, приперся этот гнусный и несимпатичный тип, к тому же вонючий и пропитанный винищем, и устраивает сафари в посудной лавке!
Позор на наши головы! Смерть богохульникам! На костер! На плаху! В кипящее масло! Полный набор инквизиторских пыток.
На нас свистят, шипят, как змеи, и выталкивают в шею. Мы оказываемся на лестничной площадке; но и здесь нас не оставляют в покое: через решетку дверного окошечка нам вслед шлет проклятья старая гувернантка.
Толстый и я переглядываемся и не выдерживаем. Мы взрываемся хохотом. Мы переламываемся пополам, скручиваемся в штопор, надуваемся, как пузыри, хлопаем себя по задним окорокам, по филейной части и просто по окорокам.
Наш хохот набирает силу, как тайфун на Ямайке. Он поднимается вверх, достигает верхних этажей, отражается рикошетом от стен, обвивается вокруг перил. И вырывается наружу!
Открываются двери. Удивляются люди. Они хотят знать, что это такое. У них не укладывается в башке, что можно так дико и монументально хохотать. Во всяком случае, они не в состоянии представить, что может послужить причиной такого хохота. Какой-то господин справляется, уж не заболели ли мы часом, другой спрашивает, не пала ли Пятая Республика, третий считает, что это реакция на драматическую пьесу, которую сейчас передавали по телевидению. Эти милые люди пытаются понять.
В заключение открывается дверь квартиры Матиаса и выходит он сам, мертвенно-бледный под своими веснушками. На нем одето пальто.
— Выйдем на улицу, я прошу вас! — умоляет он.
Он подталкивает нас, и мы бежим вниз, перескакивая через две ступеньки. И продолжаем ржать: на дорожке вестибюля, возле целлофановых мешков с мусором. И уже выскочив на улицу.
Руководствуясь безошибочным инстинктом, Берю, как по компасу, приводит нас в почти соседнее бистро.
Это «забегаловка» по-лионски. Пол посыпан опилками. Несколько блестящих от жира столов. Стойка бара. За стойкой хозяин с фиолетовой рожей натягивает разноцветные резинки на горлышко «флаконов», чтобы не ошибиться в содержимом: красная резинка — для божоле, зеленая для вин с берегов Роны.
— Да не бери ты в голову! — говорю я Матиасу, — никуда от тебя не денется твоя теща!
— Вы оба поставили меня в идиотское положение!
— Пожалуйста, — мягко выговариваю я ему, — не забывай, что ты разговариваешь со старшим по званию.
— Извините меня, господин комиссар, но вы должны понять…
— Нет, парень, я не понимаю, — говорю я ему, принимая серьезный вид. — Жить в доме умалишенных в твоем возрасте просто чудовищно.
Берю заказывает пинту божоле. Он медленно выцеживает ее, восстанавливая силы после приступа смеха. От напряжения все у него внутри съехало с насиженных мест и теперь нужно вернуть все органы в первоначальное положение.
Я продолжаю с нравоучительной горечью в голосе.
— Но дело даже не в этом. Меня больше всего пугает, а это убедительнее всего характеризует атмосферу этого дома, выходка этой старой служанки, которая, когда она пришла за тобой, потому что какой-то незнакомец угрожал присутствующим пистолетом, посмела вырвать из наших ртов сигареты!
Он вздыхает:
— Я люблю свою жену, господин комиссар.
— Если ты ее любишь, дружище, немедленно эвакуируй ее из этой среды психопатов. Объясни ей, что на свете существуют не только такие чопорные и ненормальные люди. Я надеюсь, ты не станешь воспитывать своего отпрыска в этой тронутой умом семейке? Ты не имеешь права, сынок. Лично я тебе это запрещаю!
Он рыдает. У него нет больше сил. Вот уже который месяц кряду он стискивает зубы, кулаки, ягодицы. Он сжат, как пружина, спаян, как сплав, склеен, как фанера. Скоро с ним можно будет разговаривать только с ножом в руках для открывания створок раковины устриц.
— Я несчастный человек, — лепечет он, не переставая рыдать.
Хозяин бистро думает, что мы изрядно насосались и продолжает натягивать резинки на бутылки, готовясь к завтрашнему дню. Он же никого, кроме пьянчужек, здесь не видит. А сейчас как раз наступило время пьяниц-интеллектуалов. Алкаш-простолюдин уже давно накачался и дрыхнет в своем алькове. Остаются одни буржуа с тонкой душой. С печальными лицами они ведут душевный разговор за жизнь, что она такая, какая есть, и никакая другая. Лионский буржуа — это особая категория. Он ездит на авто марки «Дофин» или «Пежо-404» и при этом имеет еще американский хромированный лимузин или спортивный «Мерседес», стоящий где-нибудь в сарае фермера. А по уикендам он выводит его тайком из сарая и катает свою секретаршу. Он не дает чувствам брать верх. Он очень осторожный мужчина. Поэтому он лишь изредка позволяет себе удовольствие потешить свою душу со своей секретаршей, о которой я вам уже говорил, на письменном столе своего кабинета, да и то после того, кик все служащие уйдут с работы. На работе он крепко держится за принцип «что касается меня». Для него счета одно, а копуляция — другое. По вечерам он ведет умные беседы за рюмкой доброго вина со своими закадычными друзьями. Он заедает божоле вонючим сыром. Либо поджаренными на шампуре свиными колбасками. Пьянка идет медленно, но верно. Каждый платит за себя, и все потом начинается сначала. Наступает дьявольский цикл «по последней». Каждый пьет свою последнюю. Никаких излишеств, упаси боже. Справедливость прежде всего! Все платят одинаково. Никто никому не должен. Начинается застольная беседа. Никто особо не откровенничает, говорят вообще. Когда плачут, то плачут только о своей печали. Причем, плачут слезами второго сорта. Постоянно те же. Каждый имеет свою точку падения, которая зависит от качества вина. Владельцы лионских кабаков — это что-то вроде канатоходцев: они постоянно рискуют. Их репутацию может подмочить всего лишь одна партия некачественного вина. Если вино урожая такого-то года не доставляет удовольствия клиентам, жди их массового бегства; может начаться великий перегон пьяных мужиков на новое пастбище. Бывает, что после первого невпечатляющего глотка с насиженного места снимаются целые компании. С общего согласия. Один красноречивый взгляд, и все уходят, даже не допив первую бутылку. В таких случаях хозяину все становится ясно. В голову ему лезут мысли о харакири. Он осознает, что его стандингу угрожает серьезная опасность, что из-за одной или двух бочек вина он может потерять свое лицо, честь и вообще. Лион — единственный город в мире, где сила неба оказывается сильнее силы привычки.
Мы даем Матиасу возможность излить свои горечи. А они переполняют его, как тесто квашню.
— Кстати, — спрашиваю я Берю, — ты зачем приходил к нему с визитом?
Толстый, который пролил слезу сочувствия за здоровье нашего Рыжего, сразу же меняется в лице. Его физиономия вытягивается, а взгляд повисает, как глаза у космонавтов, закладывающих вираж на космической ракете.
— Мне нужно было задать ему доверительный вопрос.
— И какой же?
Он колеблется, грызет ноготь и непринужденно сплевывает его — да так метко — в мой стакан.
— О, в конце концов, я бы очень хотел, чтобы ты оказался на моем месте. Это касается тебя.
Щелчком пальцев он делает знак бармену принести еще горючего и продолжает:
— Сегодня вечером на лекции, когда Матиас пришел к тебе, я все просек.
— Что?
— Прежде всего, я узнал тебя. До этого у меня было только предчувствие, но когда я увидел вас вдвоем, я усек, что ты был именно ты.
— Браво, Толстый.
Но его трудно умаслить этой похвалой. Его злость на меня замешана на хороших дрожжах, и мне придется приложить немало усилий, чтобы вновь завоевать его расположение.
— Затем, — продолжает Внушительный, — до меня дошло, что мое назначение преподом — все это туфта и ничего больше.
Его голос дрогнул. Его тщеславие дало трещину в направлении высоты.
Он надавливает своим чудовищным указательным пальцем на нижнее веко и оттягивает его вниз, обнажая громадный, неподвижный и кровянистый глаз.
— А это видел? — говорит он. — Ты думаешь, что я ничего не соображаю, Сан-А. Матиас здесь препод. Ты гримируешься под слушателя. Меня, как по волшебству, назначают преподомстажером. Если тебе хочется сыграть со мной в какую-то идиотскую игру, то ты еще не выиграл, хочу я тебя предупредить. Я улыбаюсь, чтобы выиграть время.
— В чем же суть твоей извилистой мысли. Толстый? Скажи…
— Когда я приехал, я узнал, что два слушателя отправились на тот свет. Потом кто-то роется в моей комнате, все перетряхивает в чемодане, вплоть до камамбера, а это была единственная живая вещь, которой я запасся на время моего пребывания здесь. А если ты хочешь знать суть моей мысли, торговец несвежим салатом, то слушай. В общем, в школе происходит что-то темное. Тебе поручают провести расследование. И мосье Сан-Антонио моей бабушки, хитрый, как два торговца рогатым скотом, направляет члена нумбер ван своей команды на место, чтобы обеспечить свои тылы в нужный момент.
— Ну и что. Толстый, это же даже почетно, как я понимаю?
— Это было бы так, если бы ты играл в открытую, а не заставлял меня поверить в то, что я настоящий преподаватель хороших манер!
— Но ты же и есть преподаватель, жизнерадостный кретин! Согласен, это я попросил, чтобы тебя назначили преподом. Но ведь сейчас ТЫ ПРЕПОД! — реву я. — Ведь важен результат, разве нет!
Она выкладывает все, что думает. Если Ксавье, уже в должности преподавателя, вынужден выполнять ночные задания, значит он немедленно должен бросить эту дурацкую работу. Турлен, бакалейщик по торговле оптом, тот самый, который руководит хоралом «Синицы крепостной стены и большого булыжника», сейчас как раз ищет опытного бухгалтера. Почему бы Ксавье не испытать свои силы на поприще актива и пассива.
Он соглашается, смущается и извиняется.
А стрелки на каминных часах невозмутимо продолжают свой бег по золотой тарелке циферблата. Уже почти десять двадцать, а таинственный корреспондент все не объявляется.
— Ну ладно, идем, — ворчливо заявляет госпожа Клистир. — Эти дамы-господа пришли ведь ради тебя, ты что, забыла.
Она загарпунивает свою дщерь и уводит ее, не удостоив нас не только словом, но даже взглядом.
— Послушай, — перехожу я на шепот, когда за ними закрылась дверь. —Какие же в Лионе малорадостные тещи. А что происходит у твоего эскулапа?
Он вздыхает.
— Он устраивает мессу для нашего будущего ребенка.
Минуту-другую я соображаю.
— У себя на квартире, в десять часов вечера!
— Да.
Матиас кажется смущенным.
— У них там священник?
— Нет. Но…
— Что, но?
Он прокашливается.
— Да что я от вас буду скрывать, господин комиссар. Доктор Клистир —Папа, хотя и ревностный католик!
Тому, кто захотел бы увидеть, как работают клапаны переутомленного человеческого мозга, достаточно было устроиться напротив меня на складном стульчике и вооружиться рентгеновским аппаратом.
— Папа! — повторяю я в смятении своих чувств.
— Он основал свою религию, — объясняет Матнас, — религию серафистов. Я там не все понимаю, но в ней, в общем, все основано на спиритуальном электричестве. Доктор концентрирует волю разных людей и подчиняет ее для достижения какой-нибудь общей цели.
— У твоего тестюшки лопнула прокладка в головке цилиндров или как?
— У него хорошие результаты.
— Давай, давай, говори, чего там. Он делает чудеса?
И поскольку Матиас не возникает, я смягчаю тон;
— В любой религии должны присутствовать папа и разные чудеса… Спиритуальное без чудес — это все эфемерно, все равно что сахарная вата: ты откусываешь кусок, а во рту все равно пусто! А что за чудо он сотворил, твой Клистир?
Матиас хмурится. Его новая среда уже наложила на него свой отпечаток; он начинает сердиться, когда насмехаются над его второй родней.
— Он произвел сенсацию, он вылечил нескольких больных, считавшихся неизлечимыми, — с угрюмым видом отвечает он на мой вопрос.
— А чем он их лечил: заклинаньями «ам-страмм-грамм» или антибиотиками?
— Вы — скептик, господин комиссар.
— У меня в голове не укладывается, как это врач может заниматься шарлатанством, парень. А что они делают с твоей половиной?
— Молятся, чтобы она родила красивого мальчика.
Я едва сдерживаюсь, чтобы не сказать ему, что рождение красивого мальчика в данном случае было бы чудом из чудес.
— Для мужика с такой безупречной служебной карьерой, — ухмыляюсь я, — все это, мягко говоря, кажется мне странным, Матиас.
Часы останавливают меня и бьют ровно десять с половиной. — У меня такое впечатление, что этот заика сегодня не позвонит, уверенно говорю я. — Он передумал.
И, естественно, именно в этот момент аппарат заиграл нам «Сними меня пожалуйста и скажи мне алло». Мы переглядываемся. Рыжий от волнения начинает трястись, как лист, как одноименный композитор во время сочинения рапсодии «Рыжие листья».
— Давай, бери трубку, дружок, — подбадриваю я его.
Он тянется дрожащей рукой к телефонной трубке.
— Слушаю, — лепечет он.
Он сводит брови, разводит ноздри носа и бормочет:
— Нет, это невозможно! — таким жалобным голосом, что появляется желание завернуть его в носовой платок.
Решительным жестом я беру параллельную трубку. Мои перепонки прогибаются внутрь от сочного голоса Толстяка.
— …Разумеется, если ты ничего не имеешь против? — говорит преподаватель хороших манер.
— Наоборот.
— Тогда, хоккей, я еду!
И оба кладут трубки.
— Берю? — рассеянно спрашиваю я.
Матиас утвердительно кивает головой.
— Что он тебе говорил?
— Он узнал номер моего домашнего телефона в школе, он срочно хочет со мной поговорить по одному делу чрезвычайной важности.
Я в нерешительности соображаю.
— Ладно, давай подождем его.
Мы закуриваем.
— Стряхивайте пепел в кадку с зеленым растением, ~ рекомендует мне Матиас, открывая окно, чтобы вышел дым, — они мне не разрешают курить в квартире!
Да это же настоящая тюрьма! Уж лучше бы он сломал сразу обе подставки в тот день, когда должен был встретиться со своей девицей на лыжной базе в горах.
По другую сторону стены его Святость Клистир продолжает служить обедню во славу своего потомства. Верующие исполняют гимн. Затем слышится какая-то суховатая музыка.
Затягиваясь своей цигаркой, я озабоченно гляжу на телефон. Только сейчас меня начинает охватывать тройное беспокойство в связи с этим заикающимся или восточным корреспондентом. Я не могу разгадать его намерения. С другой стороны, нет никакого просвета и в этой темной истории. Два самоубийства в школе, два покушения на Матиаса. Один шутник чинил раковину в санчасти. Еще один (а может тот же самый) шарился в вещах Толстяка. Да, все это меня чрезвычайно беспокоит. Матиас меланхолически грустит о своем. Мой приезд в дом Клистиров вдруг открыл ему глаза на весь интеллектуальный дискомфорт его нового существования.
— Послушай, Рыжий, — шепчу я, — поскольку я тебя люблю, я дам тебе один совет: когда твоя половина родит тебе ребятенка, хватай их обоих под ручки и мотай отсюда как можно быстрее и как можно дальше. Иначе ты станешь шутом с ярмарки в этом идиотском окружении.
Он нерешительно покачал головой.
Внезапно пение и звуки гармоники в соседней комнате смолкают. Я различаю какие-то восклицания. После этого на натертый воском пол на всей скорости вкатывается старая желтушная горничная, которую я недавно видел на лестничной клетке.
— Вы можете войти, господин Ксавье! — быстро произносит она голосом, напоминающим визг трамвая на повороте.
— Что случилось? — вздрагивает рыжий.
— Там какой-то тип требует вас и что-то говорит о скандале.
Мы встаем. Старая замечает сигареты в наших руках, и это ее шокирует больше, чем если бы мы расстегнули штаны и показали ей своих ушастых. И тут она выкинула такую штуку, которую со мной еще никогда не проделывали. Она выхватывает из моего рта сигарету и выбрасывает ее в раскрытое окно. То же самое она проделывает с Матиасом.
— Какой срам! — скрипит она зубами, как флюгер, раскачиваемый ветром.
Я взрываюсь:
— Послушайте, вы, прокатчица стульев в городском саду, если бы вам не было сто десять лет, я бы вам дал хорошего пинка под зад, чтобы на нем появился хотя бы легкий румянец! Что это за манеры!
Я обращаюсь к живому Ван Гогу.
— И ты это терпишь, дубина?
На всякий случай мисс Тыквенное семя трижды осеняет себя знамением, чтобы изгнать из меня сатану. Она из породы тех, у которых девственность с годами получила бурное развитие. У нее целомудрие и ум слились вместе. Но не дополняют Друг друга, а, наоборот, мешают.
Она пикирует на меня. В двух с половиной сантиметрах от моего шнобеля она, повизгивая, как напильник, выдает:
— Вы настоящий хам, головорез, бандит, горемыка…
— Перестаньте, Марта! — отчитывает ее Матиас, авторитет которого она подрывает под крышей родителей своей жены.
Но эта змеища продолжает шипеть.
— … Нахал, дьявол, вы…
— Послушайте, моя распрекрасная мумия персико-абрикосового оттенка, обрываю я ее, — позвольте вам дать один совет. Вам нужно жрать чеснок или пить наливку из мяты, в общем, короче, надо сбрызгивать рот чем-нибудь крепким, так как запах из вашего рта сразу наводит меня на мысль о том месте, где ассенизаторы проводили сидячую забастовку! Когда вы дышите, от вас идет такая вонь, как будто забыли спустить бачок унитаза после пользования им по-большому. Вам бы не мешало проконсультироваться у зубника, а еще лучше обратиться в фирму Жакоб Делафон, чтобы они установили вам в пасти сифонную систему.
Выбитая из колеи, раздавленная и озлобленная до мозга костей позвоночника, она, как мешок, валится в кресло, а мы на рысях бежим к его тестю.
Войдя в просторный салон доктора, мы становимся свидетелями редкого зрелища. В комнате собралось около десяти человек. Все замаскированы под друидов, т.е. кельтских жрецов! На всех надето что-то напоминающее длинную белую ризу, на голове — лавровые венки.
Стол. На столе лежит жена Матиаса, у нее под головой вместо подушки валик. Каждый из этой честной компании держит в руке веточку белой розы и машет ею над ее животом.
Перед столом священнодействует доктор. В отличие от других присутствующих у него на шее надет расшитый узорами передник. Он похож на крумира, оседлого пастуха из Северной Африки. Непорочная бородка, на носу пенсне, волосы на пробор, приплюснутый нос, лопоухие уши и ряд золотых зубов во рту.
Разинув рот он смотрит на огромного Берю, стоящего у двери с револьвером в руке. Сцена из Данте. Такое может присниться только в бреду. Действующие лица застыли, как на моментальной фотографии.
— Ну-с, и во что мы играем, Берю? — окликаю я его.
Толстый смотрит на меня через левое плечо. Мое присутствие лишь чуточку удивляет его, но не больше. Он уже давно привык встречать меня в самых неожиданных местах!
— Кажется, я успел вовремя! — говорит он, — ты только посмотри!
Стволом своей пушки он показывает на присутствующих.
— Эти типы собирались пытать молодую даму, которая лежит на столе.
— Ты не угадал, кретин.
Я объясняю ему, что это не комната пыток, а часовня. Что они не пытают, а служат обедню серафистов. А этот с бороденкой не Самсон, а папа молодой дамы.
— Как ты здесь оказался? — спрашиваю я.
Он пожимает плечами, пряча под мышкой свой компостер.
— Я позвонил, и мне открыла дверь скрюченная старушенция. Я не ожидал, что так получится. Я хотел спросить ее насчет Матиаса. Она, наверное, все перепутала и притащила меня сюда. Когда я увидел всех этих чокнутых, которые сгрудились вокруг девчонки, я подумал, что попал к садистам.
Доктор Клистир моментально воспрянул духом. Как он забесновался, этот серафистский папа, это надо видеть! Настоящий дьяволенок в кропильнице!
Он, как оглашенный, кричит о святотатстве, о богохульстве. О том, что Берю испортил всю церемонию родов, а это может привести к выкидышу, к заболеванию монголизмом, к врожденному уродству! Что его внуку грозит опасность появиться на свет с руками пингвина, или с микробами в животе, или, хуже того, с мозгами без извилин, а со спиралями.
Берю — это все равно, что таблетка талидомида, после которой рождаются уроды. Берю — это все равно, что родильная горячка. Маточный циклон! Погибель для родильных домов! Зло в зародыше!
В конце концов Толстяк не выдерживает. И он им объясняет по-своему, как он понимает зачатие, если и не детишек, то по крайней мере, религии.
— Банда кретинов, вырядившихся в чокнутых гомиков! — ревет Огромный. — От ваших чудацких на букву "м" штучек малец испугается до чертиков и не захочет выходить наружу! Если он слышит, как вы тут кривляетесь, то тут же развернется на 180ь и вернется назад, к своему отцу! Как только этот ангелочек представит себе, что жизнь населена такими обалдуями, его сразу же стошнит!
Это напоминает мне аттракцион «Поезд в пещере призраков» на королевской ярмарке. Однажды я повел туда свою подружку, чтобы приучить ее к острым ощущениям. И она спросила меня, был ли настоящим тот призрак, который хватал нас за волосы, когда мы проезжали по гроту скелетов. Она верила, что он настоящий, как в то, что железо твердое. И как я ни пытался возражать, что на свете нет ничего сверхъестественного, она настаивала на своем. Тогда я снова купил билеты на поезд в пещеру ужасов, чтобы доказать свою правоту. И в тот момент, когда невидимая костлявая рука стукнула нас по кумполу, я схватил ее и сильно дернул на себя. Рука не поддавалась. Для призрака он очень сильно сопротивлялся, этот мужик, который растрепывал всем прически. Он так отчаянно боролся, что чуть было не пустил под откос поезд. Я потянул сильнее, он упал и треснулся лбом о рельс. Я потом пожалел об этом, потому что это был старый араб с белыми волосами, и при падении со своей вышки он сломал себе надбровную дугу. Во всяком случае, Нини для себя все уяснила. А вы, с вашими платьями и листьями на кумполах, ведете себя, как она. Что вас заставляет верить в то, чего не существует вокруг вас, а? Разве вам мало прекрасной природы и хорошей жизни?
Его прерывает мамаша Клистирша. Сейчас она похожа на толстую даму с претензиями, которую Дюбу нарисовал на обратной стороне обложки (это та самая, у которой несколько подбородков). Она вопит, как, скажу я вам, кобыла в дьявольской плоти… Она обращается не к нам, а к самой себе, глядя в большое зеркало. Самые поганые люди — это те, кто смотрятся в зеркало, когда разговаривают с вами. Против этого не попрешь. Это все равно, что два брата-бизнесмена, которые по-умному ведут дела. Я знаю двух таких в Париже. Один работает в театре, другой — в кино. Два брата. Вежливые, обходительные. Но как только вы начинаете говорить с ними о бизнесе, они тут же начинают без остановки глядеть друг на друга. Это конец. Собеседников больше нет. Они на другой планете. Это изолирует их, в этом их сила. Это их способ быть всегда правыми. В четверть уха они слушают вас, а отвечают друг другу, глядя друг другу в глаза. У вас невольно возникает желание снять трусы, чтобы по крайней мере обратить их внимание на свой зад, потому что их глаза вас путают. Два брата, которые внимают друг другу и понимают только друг друга, — непобедимы. Это гораздо хуже, чем иметь дело с интеллигентным и крепким парнем. Два типчика, сидящие лицом к лицу и слушающие вас как песенку по радио — это ненормально, это действует на вас изматывающе. Это деморализует вас, и вы сдаетесь на милость победителя, но победил вас не человек, а два сидящих друг против друга неодушевленных одинаковых предмета. Президентша чего-то такого и остального, со своими отвислыми щеками, мужем-папой, пузатой дочерью и зятемищейкой-преподом, доминирует над всеми. Она ввинчивается своими глазами в зеркало, хлопает своими набрякшими веками, и вся ликует, стосковавшись по мерзостям. Она в лоб заявляет, что уму непостижимо, как это земля терпит таких грубиянов, как Берю и я. Что мы богохульники и больше никто! Что нас нужно пожизненно отлучить от церкви! Исключить навеки из всех существующих религий и тех, которые должны существовать. И что нас, в конце концов, покарает боженька. Всевышний с бородой уже ждет нас с плеткой наверху в исправительном приемном покое. А потом нас бросят в самую большую, самую раскаленную печь с самой лучшей тягой. И куча кочегаров-газовщиков будут кочергами переворачивать наши туши, чтобы мы равномерно поджаривались со всех сторон до тех пор, пока наша кожа не превратится в хрустящую корочку и не будет лопаться, как кожура каштана, а из нашего мяса не будет сочиться сок, как из лопнувшей сардельки на шампуре. Отродье сатаны, отрыжка и отбросы общества! Глядя в зеркало, она указывает на дверь. Я бы отдал все, что угодно и что-нибудь в придачу, чтобы превратиться в Орфея и, пролетая сквозь зеркало, плюнуть в отражение дамы Клистир.
— Сматываемся отсюда, — ревет Толстый, — а то я чувствую, что сейчас сделаю что-то ужасное со всеми этими трясунами.
Эти слова подливают масла в огонь. Религиозная братия, как по сигналу, начинает голосить на все голоса, что их оскорбили в самых лучших чувствах в самый важный момент молитвы. Они собирались здесь подготовить роды Анжелики, а тут, видите ли, приперся этот гнусный и несимпатичный тип, к тому же вонючий и пропитанный винищем, и устраивает сафари в посудной лавке!
Позор на наши головы! Смерть богохульникам! На костер! На плаху! В кипящее масло! Полный набор инквизиторских пыток.
На нас свистят, шипят, как змеи, и выталкивают в шею. Мы оказываемся на лестничной площадке; но и здесь нас не оставляют в покое: через решетку дверного окошечка нам вслед шлет проклятья старая гувернантка.
Толстый и я переглядываемся и не выдерживаем. Мы взрываемся хохотом. Мы переламываемся пополам, скручиваемся в штопор, надуваемся, как пузыри, хлопаем себя по задним окорокам, по филейной части и просто по окорокам.
Наш хохот набирает силу, как тайфун на Ямайке. Он поднимается вверх, достигает верхних этажей, отражается рикошетом от стен, обвивается вокруг перил. И вырывается наружу!
Открываются двери. Удивляются люди. Они хотят знать, что это такое. У них не укладывается в башке, что можно так дико и монументально хохотать. Во всяком случае, они не в состоянии представить, что может послужить причиной такого хохота. Какой-то господин справляется, уж не заболели ли мы часом, другой спрашивает, не пала ли Пятая Республика, третий считает, что это реакция на драматическую пьесу, которую сейчас передавали по телевидению. Эти милые люди пытаются понять.
В заключение открывается дверь квартиры Матиаса и выходит он сам, мертвенно-бледный под своими веснушками. На нем одето пальто.
— Выйдем на улицу, я прошу вас! — умоляет он.
Он подталкивает нас, и мы бежим вниз, перескакивая через две ступеньки. И продолжаем ржать: на дорожке вестибюля, возле целлофановых мешков с мусором. И уже выскочив на улицу.
Руководствуясь безошибочным инстинктом, Берю, как по компасу, приводит нас в почти соседнее бистро.
Это «забегаловка» по-лионски. Пол посыпан опилками. Несколько блестящих от жира столов. Стойка бара. За стойкой хозяин с фиолетовой рожей натягивает разноцветные резинки на горлышко «флаконов», чтобы не ошибиться в содержимом: красная резинка — для божоле, зеленая для вин с берегов Роны.
— Да не бери ты в голову! — говорю я Матиасу, — никуда от тебя не денется твоя теща!
— Вы оба поставили меня в идиотское положение!
— Пожалуйста, — мягко выговариваю я ему, — не забывай, что ты разговариваешь со старшим по званию.
— Извините меня, господин комиссар, но вы должны понять…
— Нет, парень, я не понимаю, — говорю я ему, принимая серьезный вид. — Жить в доме умалишенных в твоем возрасте просто чудовищно.
Берю заказывает пинту божоле. Он медленно выцеживает ее, восстанавливая силы после приступа смеха. От напряжения все у него внутри съехало с насиженных мест и теперь нужно вернуть все органы в первоначальное положение.
Я продолжаю с нравоучительной горечью в голосе.
— Но дело даже не в этом. Меня больше всего пугает, а это убедительнее всего характеризует атмосферу этого дома, выходка этой старой служанки, которая, когда она пришла за тобой, потому что какой-то незнакомец угрожал присутствующим пистолетом, посмела вырвать из наших ртов сигареты!
Он вздыхает:
— Я люблю свою жену, господин комиссар.
— Если ты ее любишь, дружище, немедленно эвакуируй ее из этой среды психопатов. Объясни ей, что на свете существуют не только такие чопорные и ненормальные люди. Я надеюсь, ты не станешь воспитывать своего отпрыска в этой тронутой умом семейке? Ты не имеешь права, сынок. Лично я тебе это запрещаю!
Он рыдает. У него нет больше сил. Вот уже который месяц кряду он стискивает зубы, кулаки, ягодицы. Он сжат, как пружина, спаян, как сплав, склеен, как фанера. Скоро с ним можно будет разговаривать только с ножом в руках для открывания створок раковины устриц.
— Я несчастный человек, — лепечет он, не переставая рыдать.
Хозяин бистро думает, что мы изрядно насосались и продолжает натягивать резинки на бутылки, готовясь к завтрашнему дню. Он же никого, кроме пьянчужек, здесь не видит. А сейчас как раз наступило время пьяниц-интеллектуалов. Алкаш-простолюдин уже давно накачался и дрыхнет в своем алькове. Остаются одни буржуа с тонкой душой. С печальными лицами они ведут душевный разговор за жизнь, что она такая, какая есть, и никакая другая. Лионский буржуа — это особая категория. Он ездит на авто марки «Дофин» или «Пежо-404» и при этом имеет еще американский хромированный лимузин или спортивный «Мерседес», стоящий где-нибудь в сарае фермера. А по уикендам он выводит его тайком из сарая и катает свою секретаршу. Он не дает чувствам брать верх. Он очень осторожный мужчина. Поэтому он лишь изредка позволяет себе удовольствие потешить свою душу со своей секретаршей, о которой я вам уже говорил, на письменном столе своего кабинета, да и то после того, кик все служащие уйдут с работы. На работе он крепко держится за принцип «что касается меня». Для него счета одно, а копуляция — другое. По вечерам он ведет умные беседы за рюмкой доброго вина со своими закадычными друзьями. Он заедает божоле вонючим сыром. Либо поджаренными на шампуре свиными колбасками. Пьянка идет медленно, но верно. Каждый платит за себя, и все потом начинается сначала. Наступает дьявольский цикл «по последней». Каждый пьет свою последнюю. Никаких излишеств, упаси боже. Справедливость прежде всего! Все платят одинаково. Никто никому не должен. Начинается застольная беседа. Никто особо не откровенничает, говорят вообще. Когда плачут, то плачут только о своей печали. Причем, плачут слезами второго сорта. Постоянно те же. Каждый имеет свою точку падения, которая зависит от качества вина. Владельцы лионских кабаков — это что-то вроде канатоходцев: они постоянно рискуют. Их репутацию может подмочить всего лишь одна партия некачественного вина. Если вино урожая такого-то года не доставляет удовольствия клиентам, жди их массового бегства; может начаться великий перегон пьяных мужиков на новое пастбище. Бывает, что после первого невпечатляющего глотка с насиженного места снимаются целые компании. С общего согласия. Один красноречивый взгляд, и все уходят, даже не допив первую бутылку. В таких случаях хозяину все становится ясно. В голову ему лезут мысли о харакири. Он осознает, что его стандингу угрожает серьезная опасность, что из-за одной или двух бочек вина он может потерять свое лицо, честь и вообще. Лион — единственный город в мире, где сила неба оказывается сильнее силы привычки.
Мы даем Матиасу возможность излить свои горечи. А они переполняют его, как тесто квашню.
— Кстати, — спрашиваю я Берю, — ты зачем приходил к нему с визитом?
Толстый, который пролил слезу сочувствия за здоровье нашего Рыжего, сразу же меняется в лице. Его физиономия вытягивается, а взгляд повисает, как глаза у космонавтов, закладывающих вираж на космической ракете.
— Мне нужно было задать ему доверительный вопрос.
— И какой же?
Он колеблется, грызет ноготь и непринужденно сплевывает его — да так метко — в мой стакан.
— О, в конце концов, я бы очень хотел, чтобы ты оказался на моем месте. Это касается тебя.
Щелчком пальцев он делает знак бармену принести еще горючего и продолжает:
— Сегодня вечером на лекции, когда Матиас пришел к тебе, я все просек.
— Что?
— Прежде всего, я узнал тебя. До этого у меня было только предчувствие, но когда я увидел вас вдвоем, я усек, что ты был именно ты.
— Браво, Толстый.
Но его трудно умаслить этой похвалой. Его злость на меня замешана на хороших дрожжах, и мне придется приложить немало усилий, чтобы вновь завоевать его расположение.
— Затем, — продолжает Внушительный, — до меня дошло, что мое назначение преподом — все это туфта и ничего больше.
Его голос дрогнул. Его тщеславие дало трещину в направлении высоты.
Он надавливает своим чудовищным указательным пальцем на нижнее веко и оттягивает его вниз, обнажая громадный, неподвижный и кровянистый глаз.
— А это видел? — говорит он. — Ты думаешь, что я ничего не соображаю, Сан-А. Матиас здесь препод. Ты гримируешься под слушателя. Меня, как по волшебству, назначают преподомстажером. Если тебе хочется сыграть со мной в какую-то идиотскую игру, то ты еще не выиграл, хочу я тебя предупредить. Я улыбаюсь, чтобы выиграть время.
— В чем же суть твоей извилистой мысли. Толстый? Скажи…
— Когда я приехал, я узнал, что два слушателя отправились на тот свет. Потом кто-то роется в моей комнате, все перетряхивает в чемодане, вплоть до камамбера, а это была единственная живая вещь, которой я запасся на время моего пребывания здесь. А если ты хочешь знать суть моей мысли, торговец несвежим салатом, то слушай. В общем, в школе происходит что-то темное. Тебе поручают провести расследование. И мосье Сан-Антонио моей бабушки, хитрый, как два торговца рогатым скотом, направляет члена нумбер ван своей команды на место, чтобы обеспечить свои тылы в нужный момент.
— Ну и что. Толстый, это же даже почетно, как я понимаю?
— Это было бы так, если бы ты играл в открытую, а не заставлял меня поверить в то, что я настоящий преподаватель хороших манер!
— Но ты же и есть преподаватель, жизнерадостный кретин! Согласен, это я попросил, чтобы тебя назначили преподом. Но ведь сейчас ТЫ ПРЕПОД! — реву я. — Ведь важен результат, разве нет!