Страница:
Евгений Георгиевич Санин
КОЛЕСНИЦА ГЕЛИОСА
КНИГА ПЕРВАЯ
Светлой памяти моей матери, открывшей мне неведомый мир античности.
Если раб увидит во сне, что он освобожден, это означает смерть. Ибо только она освобождает раба от господина и от труда.
Из «Сонника» Артемидора
Предисловие
Последняя треть второго века до нашей эры вступала на изнемогающую от кровавой брани землю.
Всюду, куда только ветер доносил звуки человеческого голоса, где шумели города, зеленели пашни, цвели сады, — люди воевали или готовились к войне.
Скифы — с фракийцами, сарматы — с предками славян, египтяне — с сирийцами, парфяне — с армянами: не было такого дня, чтобы где-нибудь не скрещивались булавы с мечами, махайры с копьями, пики с палицами, чтобы не лилась человеческая кровь после короткого свиста нашедшей свою жертву стрелы.
Слезы и смерть правили миром в то жестокое время. И все-таки жизнь брала свое.
Как выросшие каким-то чудом среди гранитных скал былинки, таилась на земле любовь, жило искусство, дарила людям недолгое счастье нежность.
Во Фракии и в Испании, в Армении и Парфии рождались дети, они отстраивали разрушенные города, возрождали выжженные сады и создавали поэмы и статуи, которые до сегодняшнего дня поражают наше воображение.
Но было на земле и такое место, где пепелища зачастую так и оставались пепелищами, а руины — руинами.
Имя ему — Средиземноморье.
Первые две трети века пронеслись по многим его городам, грохоча обитыми гвоздями калигами римских солдат, сверкая серебряными орлами их непобедимых легионов, скрипя колесами обозов, наполненных награбленным добром.
Стон и проклятья стояли над развалинами столиц и поселений, над бесконечными вереницами вчерашних пахарей и гончаров, кузнецов и поэтов, женщин и детей, уводимых угрюмыми легионерами в рабство.
Казалось, не было в мире силы, которая могла бы спасти человека, будь он царем или рабом, от неумолимых римских когорт…
Сокрушив в начале века Карфаген, Рим стал безраздельно господствовать в Западном Средиземноморье. Но уже вскоре это показалось ему недостаточным. Высмотрев новой жертвой Сирию, он подкупом, обещаниями и угрозами собрал вокруг себя многочисленных союзников и разгромил царство Антиоха Великого, вся «вина» которого заключалась в том, что он попытался присоединить к себе Грецию, чье богатство давно уже притягивало жадные взоры самого римского сената.
Затем настал черед и самих союзников.
Первой участь Сирии разделила некогда могущественная Македония.
Римский консул Эмилий Павел в битве при Пидне нанес страшное поражение царю Персею и провел его перед своей триумфальной колесницей по ликующим улицам Рима.
Потом подошла очередь острова Родос и Ахейского союза. Лучшие лучники мира, воины знаменитой македонской фаланги, ахейские пехотинцы-гоплиты теперь сами стали рабами и подданными великого Рима. Была отправлена в Италию заложниками и тысяча знатных греков.
Но даже это не спасло Грецию от римского владычества.
В печально знаменитом 146-м году до нашей эры почти одновременно с разрушением Карфагена был стерт с лица земли цветущий город Коринф. Оставшиеся в живых его жители были проданы в рабство, и с этого часа великая эллинская страна потеряла свою самостоятельность, превратившись в римскую провинцию[1] «Ахайя».
К началу 620-го года от основания Рима[2] в число таких провинций, из которых наместники и римские купцы и ростовщики выкачивали все богатства, уже входили Италия, Сицилия, Корсика, Сардиния, Македония, Испания…
«Вечный город» напоминал огромную акулу, переваривающую добычу и уже жадно поглядывающую на весь остальной мир, как бы собираясь заглотить его целиком. Останавливало его лишь то, что в последнее время ослабела армия республики, и все неспокойнее становилось в самом Риме.
Воспользовавшись этим, восстала Испания. Упорно держалась в течение вот уже семи лет ее небольшая крепость Нуманция. Вновь ожила Сирия, а в пограничной с Италией Сицилии появилось целое царство восставших рабов.
И тем не менее Рим продолжал оставаться самым могущественным и ненасытным государством мира. Поправить его финансовые дела, дать новых рабов и земли могла только новая провинция. Становилось ясно, что недалек тот день, когда римские легионы превратят в нее еще одно свободное царство. Но какое?..
В понтийских гаванях и пергамской библиотеке, в александрийском мусейноне и афинских термах, в иудейских дворцах и даже в далеких галльских хижинах только и говорилось об этом…
Всюду, куда только ветер доносил звуки человеческого голоса, где шумели города, зеленели пашни, цвели сады, — люди воевали или готовились к войне.
Скифы — с фракийцами, сарматы — с предками славян, египтяне — с сирийцами, парфяне — с армянами: не было такого дня, чтобы где-нибудь не скрещивались булавы с мечами, махайры с копьями, пики с палицами, чтобы не лилась человеческая кровь после короткого свиста нашедшей свою жертву стрелы.
Слезы и смерть правили миром в то жестокое время. И все-таки жизнь брала свое.
Как выросшие каким-то чудом среди гранитных скал былинки, таилась на земле любовь, жило искусство, дарила людям недолгое счастье нежность.
Во Фракии и в Испании, в Армении и Парфии рождались дети, они отстраивали разрушенные города, возрождали выжженные сады и создавали поэмы и статуи, которые до сегодняшнего дня поражают наше воображение.
Но было на земле и такое место, где пепелища зачастую так и оставались пепелищами, а руины — руинами.
Имя ему — Средиземноморье.
Первые две трети века пронеслись по многим его городам, грохоча обитыми гвоздями калигами римских солдат, сверкая серебряными орлами их непобедимых легионов, скрипя колесами обозов, наполненных награбленным добром.
Стон и проклятья стояли над развалинами столиц и поселений, над бесконечными вереницами вчерашних пахарей и гончаров, кузнецов и поэтов, женщин и детей, уводимых угрюмыми легионерами в рабство.
Казалось, не было в мире силы, которая могла бы спасти человека, будь он царем или рабом, от неумолимых римских когорт…
Сокрушив в начале века Карфаген, Рим стал безраздельно господствовать в Западном Средиземноморье. Но уже вскоре это показалось ему недостаточным. Высмотрев новой жертвой Сирию, он подкупом, обещаниями и угрозами собрал вокруг себя многочисленных союзников и разгромил царство Антиоха Великого, вся «вина» которого заключалась в том, что он попытался присоединить к себе Грецию, чье богатство давно уже притягивало жадные взоры самого римского сената.
Затем настал черед и самих союзников.
Первой участь Сирии разделила некогда могущественная Македония.
Римский консул Эмилий Павел в битве при Пидне нанес страшное поражение царю Персею и провел его перед своей триумфальной колесницей по ликующим улицам Рима.
Потом подошла очередь острова Родос и Ахейского союза. Лучшие лучники мира, воины знаменитой македонской фаланги, ахейские пехотинцы-гоплиты теперь сами стали рабами и подданными великого Рима. Была отправлена в Италию заложниками и тысяча знатных греков.
Но даже это не спасло Грецию от римского владычества.
В печально знаменитом 146-м году до нашей эры почти одновременно с разрушением Карфагена был стерт с лица земли цветущий город Коринф. Оставшиеся в живых его жители были проданы в рабство, и с этого часа великая эллинская страна потеряла свою самостоятельность, превратившись в римскую провинцию[1] «Ахайя».
К началу 620-го года от основания Рима[2] в число таких провинций, из которых наместники и римские купцы и ростовщики выкачивали все богатства, уже входили Италия, Сицилия, Корсика, Сардиния, Македония, Испания…
«Вечный город» напоминал огромную акулу, переваривающую добычу и уже жадно поглядывающую на весь остальной мир, как бы собираясь заглотить его целиком. Останавливало его лишь то, что в последнее время ослабела армия республики, и все неспокойнее становилось в самом Риме.
Воспользовавшись этим, восстала Испания. Упорно держалась в течение вот уже семи лет ее небольшая крепость Нуманция. Вновь ожила Сирия, а в пограничной с Италией Сицилии появилось целое царство восставших рабов.
И тем не менее Рим продолжал оставаться самым могущественным и ненасытным государством мира. Поправить его финансовые дела, дать новых рабов и земли могла только новая провинция. Становилось ясно, что недалек тот день, когда римские легионы превратят в нее еще одно свободное царство. Но какое?..
В понтийских гаванях и пергамской библиотеке, в александрийском мусейноне и афинских термах, в иудейских дворцах и даже в далеких галльских хижинах только и говорилось об этом…
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1. Филоромей [3]
В мужской половине скромного дома Эвбулида, состоявшего, как и большинство афинских жилищ, из двух комнат-клетушек, задолго до рассвета собралась вся его семья. Морской ветер порывами налетал на дверь, и в обогретое лишь пламенем жаровни помещение доносилось влажное дыхание аттической зимы. Сам Эвбулид, сорокалетний грек с открытым, рано располневшим лицом, сидел за низким столиком и перекладывал из ларца в кошель серебряные монеты.— Сто пятьдесят пять, сто пятьдесят шесть, сто пятьдесят семь, — приговаривал он, посматривая сияющими глазами на жену и детей. Те, в свою очередь, неотрывно следили за каждым его движением.
Крупные монеты с профилем Афины Паллады выглядели вызывающе среди убогой обстановки: старых клине-лежанок, грубых сундуков, дешевой глиняной посуды по углам.
Единственной дорогой вещью в доме был мраморный канделябр в виде вазы, купленный хозяином полмесяца назад в лавке римского торговца.
…В тот день, засидевшись в харчевне, Эвбулид явился домой навеселе и прямо с порога заявил жене:
— Радуйся, Гедита, с этого дня мы начинаем новую жизнь!
— Этого нам только не хватало… — проворчала Гедита и с укором взглянула на мужа. — Дети голодные, а ты тратишь деньги на вино. Небось, еще и угощаешь своих друзей, любителей выпить за чужой счет…
— Глупая женщина! Я говорю правду! — воскликнул Эвбулид. — У нас теперь есть своя собственная мельница!
— А может, новый дом или земельный участок за городом?
— Будет тебе и участок! И новый дом, и дорогая мебель с фигурными ножками. Все будет! Но сначала нам принесут целую кучу денег, которую я одолжил у одного оч-чень хорошего человека!
— Иди спать, Эвбулид! — не поверив ни одному слову мужа устало посоветовала Гедита. — Да, и когда принесут эту кучу денег, не забудь предупредить, чтобы сняли обувь за дверью…
Однако Эвбулид вопреки обыкновению не спешил на свою половину. Хитро прищурившись, он вытянул вперед руку, которую до этого держал за спиной, и показал канделябр.
— Значит, не веришь! А это тогда что?
— О боги! — всплеснула руками Гедита, глядя на вырезанное в центре канделябра изображение Гелиоса, мчащегося в своей колеснице. Белые лошади, бог в лучистом венке, ужасные скорпион и рак были, словно живые. — Неужели в Афинах еще есть люди, которые могут позволить себе такую роскошь?..
Гедита проворно вытерла руки о край хитона, осторожно дотронулась до розового мрамора. Камень был нежным и гладким, как кожа ребенка. Подняла на мужа недоуменные глаза:
— Откуда это?
— Из самого Рима!
— Тебе дал его на время кто-то из друзей? Надолго? Хорошо, если на весь завтрашний день, чтобы дети смогли налюбоваться им!..
Загадочно усмехаясь, Эвбулид поставил канделябр на столик, закрепил на подставках-лепестках три бронзовых светильника, залил их маслом и поднес поочередно к каждому раскаленный уголек.
Весело затрещали фитили. Яркие язычки пламени наполнили комнату непривычно ярким светом.
— Как красиво… — прошептала Гедита.
— Еще бы! — важно заметил Эвбулид. — Ведь я купил этот канделябр, как символ нашего будущего богатства. И, зная твой несносный характер, как доказательство того, что я не лгу!
— Так он — наш?!
— Так же, как и твой заплатанный хитон!
— И значит, мельница с кучей денег…
— Мельница и двенадцать мин![4]
— Правда?!
Всю ночь Эвбулид не спал, обсуждая с женой, как счастливо они заживут, когда мельница начнет приносить им доход. Это уже не остатки от наследства умерших родителей и не жалкие пособия государства, которые едва позволяли сводить концы с концами!
Эвбулид быстро успокоил Гедиту, что долг — дело обычное, многие афиняне теперь прибегают к его помощи, чтобы вырваться из нищеты, и она мечтательно шептала:
— Первым делом соберем приданое для Филы! Девочке скоро двенадцать лет, еще год-другой, и пора будет замуж.
— Выдадим ее за богатого афинянина!
— Богатого и красивого, а еще — умного: пусть будет счастлива!
— Диоклу справим новую одежду. Стыдно смотреть на него: парню тринадцатый год, а он ходит в лохмотьях!
— Клейсе — красивую куклу…
— Тебе — отрез на новый хитон и рабыню по хозяйству!
— А твой римский друг не обманет? — вдруг испугалась Гедита. — Не передумает?
— Квинт? Никогда! — засмеялся Эвбулид и торопливо зашептал: — Он уже дал мне сегодня сто драхм. И дал бы еще, да больше у него при себе не оказалось. Но он пообещал, что остальные через полмесяца принесет его раб!
— Как это было бы хорошо…
Наутро Гедита первым делом поспешила к жене соседа Демофонта поделиться радостью. Но та неожиданно огорчила ее. Целый час она рассказывала о жертвах ловких ростовщиков, окончательно разорившихся или даже проданных в рабство, обещала подробно разузнать все о мельнице и о римлянине, и так напугала Гедиту, что теперь она смотрела на монеты с нескрываемым ужасом.
Несколько раз она порывалась остановить мужа и просить вернуть эти деньги пока не поздно. Но унылый в последнее время голос Эвбулида был таким ликующим, а всегда озабоченное лицо его излучало столько радости, что готовые уже сорваться слова замирали на языке.
И Гедита, чтобы удержать слезы, только крепче прижимала к губам край хитона.
… — Сто шестьдесят три, сто шестьдесят четыре, — словно почувствовав ее состояние улыбнулся жене Эвбулид. Подмигнул сыну: — Сто шестьдесят пять!
Диокл, худой и юркий, как все дети Афин в его возрасте, мигнул в ответ сразу обоими глазами и снова впился в серебро восторженным взглядом.
Фила зевнула в кулачок и украдкой оглянулась на дверь гинекея, где ее ждала, наверное, уже остывшая постель.
Пятилетняя Клейса, укутанная в обрез старого гиматия, наклонилась к глиняной кукле и стала тихонько напевать, баюкая ее.
— Диокл, не ослепни! — посмеивался подмечавший все вокруг Эвбулид.
— Фила, так ты и свое приданное проспишь! Армен, а ты что — тетрадрахму решил проглотить?[5]
Высохший, болезненный раб закрыл рот и горестно усмехнулся:
— Зачем мне теперь серебро? Впору уже обол Харона[6] за щеку, да только нам, рабам, не положено…
Он закашлялся, схватившись рукой за грудь, и так надсадно и долго хэкал горлом, что Эвбулиду самому захотелось прокашляться за него. Он с жалостью покосился на своего единственного раба и сказал:
— Что закон жалеет для вас даже медный обол — это так. Но здесь все свои. Придумаем что-нибудь, когда Аид позовет тебя в свое печальное царство.
— Как будет угодно господину… — благодарно взглянул на Эвбулида Армен. — Лишь бы у него потом не было неприятностей. Я уже и на могильную плиту накопил, господину останется лишь сделать надпись, какую он сочтет справедливой…
— Это будет длинная и красивая надпись! — пообещал Эвбулид. — Как тебе нравится, скажем, такая: «Здесь отдыхает от земной жизни самый преданный и покладистый раб Афин — Армен, двенадцать лет верой и правдой прослуживший в доме Эвбулида. Кто бы ты ни был, прохожий, — свободный или раб, как и я — прощай!»
— Нет! — всхлипнул Армен и замотал головой. — У господина будут неприятности, что он похоронил раба на кладбище, вместо того, чтобы бросить на свалку за городом. Пусть господин оставит одно только слово: «Прощай».
Он задумался, но монеты, мелькавшие в руках Эвбулида, отвлекли его от печальных мыслей. Подбородок Армена опять отвис, обнажая беззубый, с острыми осколками корней рот. Морщинистое лицо раба выразило крайнюю степень изумления: откуда вдруг такое богатство в доме, где еще вчера за счастье почиталось иметь лишний обол?..
— Сто восемьдесят…
Тонкие, холеные пальцы Эвбулида потянулись к теплу светильника и, подрагивая, замерли над ним.
Холодна зима в третьем году 161-й Олимпиады[7], и, хотя как обычно, не принесла она в Аттику ни снегов, ни мороза, — этот предрассветный ветер с моря, эти дожди и промозглые туманы в этот раз кажутся особенно невыносимыми.
Хвала богам, что наступил антестерион![8] И вот что особенно приятно было Эвбулиду: именно в этот месяц возрождения природы его семья начинала новую жизнь. Это ли не доброе предзнаменование самих богов? Довольная улыбка раздвинула его полные губы.
Снова и снова переживал он тот счастливый миг, когда перед зданием суда он вдруг заметил лицо, поразившее его знакомыми чертами. Высокий стройный человек в римской тоге с усмешкой на тонких губах явно сердито выговаривал что-то склонившемуся веред ним афинянину.
Где-то уже встречал Эвбулид этот презрительный взгляд, а еще суховатые щеки с острыми скулами, прямой нос, чуть навыкате глаза. Но где? Когда?..
Римлянин неожиданно оттолкнул рухнувшего к его ногам афинянина, замахнулся…
И Эвбулид вспомнил: ночной бой у Карфагена, осажденного римской консульской армией и их вспомогательным отрядом… Жестокая схватка на стене, куда привел отчаянных смельчаков бесстрашный Тиберий Гракх… Занесенный над головой римского центуриона[9] длинный меч пуна и страшный удар его, Эвбулида, македонской махайрой по несущей смерть союзнику руке…
Сомнения не оставалось — это был тот самый центурион.
— Квинт! — радостно закричал Эвбулид, бросаясь к нему. — Пропорций!!
Римлянин недоуменно повел головой. Остановил удивленный взгляд на Эвбулиде. Брови его узнавающе дрогнули.
— Эв… булид?!
Потом они сидели за кувшином вина в харчевне, куда Эвбулид затащил старого боевого друга. Квинт Пропорций, подобрев от второй кружки вина, стал упрекать его за то, что он живет в неподобающей славному прошлому нищете.
— Но что я могу поделать? — разводил руками Эвбулид. — Хотел взять в долг, чтобы обзавестись прибыльным делом, да никто не дал даже двух мин! Кто может поручиться, что я не только выплачу проценты, но и верну сам долг? И потом, Квинт, у кого занять? Теперь в обнищавших Афинах таких, как я — считай каждый второй! Есть еще, правда, твои земляки, римские ростовщики, но мы, афиняне, м-м… боимся их!
— Боитесь? — стукнул кулаком по столу Квинт. — Скажи прямо, что ненавидите нас!
— Но, Квинт, ты должен понять моих земляков! — примирительно заметил Эвбулид. — За что грекам любить вас? Тебя я не имею в виду — ты мой друг, и мне хорошо известны твои честность и мужество. Но скажи: зачем Риму далась наша Греция? Воевали б и дальше с варварами, а мы бы помогали вам, как под Карфагеном или в Сирии. Так нет — зачем-то вам понадобилось разрушать прекрасный Коринф, играть на бесценные сокровища его храмов в кости! Ведь вы захватили всю Грецию, спасибо хоть для Афин сделали исключение…
— Я воин! — багровея, уставился на него тяжелым взглядом Пропорций. — Что приказали, то и сделал. Приказал консул[10] Сципион Эмилиан сравнять с землей Карфаген — сравнял. Повелел сенат разрушить Коринф и продать его жителей в рабство — разрушил и продал. Ну а ценности храмов… Надо же было нам как-то развлечься после тяжелых боев! И потом — подумаешь ценности! Консул Муммий, отправляя наш корабль с ними в Италию, приказал: «Если с этими картинами, статуями и расписными вазами что-нибудь случится, если они разобьются или утонут, то вы должны будете изготовить новые, причем точно такие же!» И если бы так случилось, если б Нептун послал бурю или Марс — вражеские корабли, то изготовили бы! Приказ консула — высший приказ для римского воина!
— Квинт, ты говоришь сам не зная что! — воскликнул ошеломленный Эвбулид. — Разве можно изготовить вторую Афродиту Праксителя или «Медею» Тимомаха?![11] И потом, выходит, если тебе прикажут идти на Афины…
— Я воин! — вместо ответа повторил Квинт. — И если сенат решит взять Афины и продать в рабство твоих Просителей и Тимомахов — возьму и продам. Или прикажет консул убить тебя, и… — он красноречиво провел ребром ладони по горлу и вдруг расхохотался: — Ну ладно, ишь как побледнел! К тебе это не относится. Ведь ты однажды спас мне жизнь! А я умею платить добром за добро. Твое счастье, что ты встретил меня! Видел сегодня около меня грека? Это мой должник. Я через суд отобрал у него мельницу. С этой минуты она — твоя!
— Квинт!.. — весь неприятный разговор мигом вылетел из головы Эвбулида. Он обхватил римлянина за плечи, заглянул ему в лицо: — Это правда? Ты… не шутишь?!
— Разве я когда-нибудь шутил?
— Но тот несчастный! — замялся Эвбулид. — Что теперь будет с ним?
— А это уже его дело! — нахмурился Квинт. — И вообще — он или ты спас мне жизнь под Карфагеном? Почему я должен заботиться о нем? Ты говоришь, что тебе никто не хочет дать в долг? Я дам!
Квинт небрежно бросил на стол тяжелый кошель. Развязал его, пересчитал монеты:
— Здесь сто драхм, ровно одна мина. Завтра мой раб принесет тебе еще десять, даже — одиннадцать мин!
— Квинт, так много…
— Ровно столько, сколько нужно для начала выгодного дела. Суди сам: чтобы вертеть каменные жернова на мельнице тебе понадобятся ослы или мулы. Но у вас, в Афинах, они дорого стоят. И потом, как сообщил мне брат, этой весной ожидаются высокие цены на корма. Поэтому купишь на эти деньги пару подходящих рабов. Это обойдется дешевле. Ну и приведешь себя в порядок!
— Квинт, ты спасаешь меня! — вскричал Эвбулид.
— Тогда мы квиты, и совесть моя отныне спокойна! — кивнул Пропорций и деловым тоном посоветовал: — Дело веди, как следует, чтобы не получилось как с этим греком. Не хватало еще мне судиться со своим боевым товарищем! А какими будут проценты с мельницы и двенадцати мин, я подумаю…
— Конечно, дружище! — кивал ошалевший от счастья Эвбулид. — В первый же нумений[12] я куплю рабов и тем же вечером с нетерпением буду ждать тебя на ужин!..
И вот этот нумений пришел…
… — Сто восемьдесят один, сто восемьдесят два, — возобновил счет Эвбулид, стараясь отогнать навязчивую мысль, что он мог не встретиться с Квинтом. Мало ли: суд назначил бы тяжбу римлянина с должником на другой час, или он начал бы свой день с посещения гимнасия или цирюльни, а не здания суда…
— Да… — зябко поежился Эвбулид. — Если бы я не увидел Квинта…
— Не слишком ли ты доверяешься этому римлянину? — осторожно спросила Гедита. — Соседи говорят, что его мельница готова вот-вот развалиться.
— Молчи, женщина! — скорее по древней традиции, чем со зла одернул жену Эвбулид. — Ты еще будешь вспоминать его имя в своих молитвах и обетах!
— Да я хоть сейчас дам обет молчать целый месяц, лишь бы этот Квинт сегодня покинул Афины и забрал у нас все, что дал! Ведь на этой мельнице всего один раб… И к тому же совсем слепой!
— Да, он слеп, — согласился Эвбулид. — Но дело свое знает лучше всех зрячих мельников Афин, вместе взятых!
Он вспомнил свое первое посещение мельницы, тягостное чувство при виде ее покосившихся стен и уверенные слова Квинта: «При хорошем старании на этом месте через пять лет можно выстроить целый дворец из мрамора!»
Эвбулид привлек к себе Гедиту, успокаивающе сказал:
— Поверь, этому старому мельнику нужно двух, самое большее — трех рабов в подмогу. И тогда мельница будет приносить большой доход! Нам хватит денег и расплачиваться с Квинтом и самим жить в достатке!
— А как это — в достатке, отец? — воскликнул Диокл.
Эвбулид мечтательно прищурился.
— А чтобы не ворочаться по ночам от мысли, что твоей матери придется наниматься на рабскую работу и идти в кормилицы, как это сделала жена нашего соседа Демофонта. Что тебе самому надо становиться позолотчиком шлемов или резчиком гемм, потому что в доме кончились деньги и неоткуда их взять. Нет, сын! Уж лучше самому носить позолоченный шлем и видеть такую гемму готовой — в перстне у себя на пальце!
— Отец, я тоже буду носить позолоченный шлем и золотой перстень с самой красивой геммой! — закричал Диокл, не сводя с серебра загоревшихся глаз.
— И это будет справедливо, ведь ты — свободнорожденный! — кивнул Эвбулид, с детства привыкший, как и все афиняне, с презрением смотреть на любой труд. Проводя все дни в развлечениях и степенных беседах, он был уверен, что труд — это удел рабов, а его долг — развивать свой ум и поддерживать в бодрости тело, чтобы быть достойным гражданином Афин.
— Двести пятьдесят тетрадрахм или десять мин! — наконец провозгласил он, бережно похлопал кошель по вздувшемуся боку и высыпал оставшиеся в ларце монеты прямо на стол: — А эти полторы мины нам на безбедную жизнь и на то, чтобы достойно угостить сегодня ужином Квинта Пропорция, да хранит его Геркулес!
— Геракл! — укоризненно поправила мужа Гедита. — С тех пор, как в Афинах появился этот Пропорций, ты даже наших богов стал называть по-римски, и они отняли у меня покой. Эвбулид, прошу тебя, одумайся! Открой глаза! Мельница, целая гора драхм — чем мы станем расплачиваться с ним? Говорят, он берет очень высокие проценты!
— Все теперь берут высокие проценты!
— Но не все грозят своим должникам подать в суд и продать за долги их мастерские, а самих их — в рабство!
— Пусть это заботит других! — махнул рукой Эвбулид, умалчивая о прежнем владельце мельницы. — И вообще, слушала бы ты поменьше кудахтанье соседок! Запомни: мы с Квинтом — друзья!
— Ну раз друзья — почему тогда проценты?
— Уверен: это будут самые низкие проценты в Афинах!
— А помнишь Фемистокла? — потеплел голос Гедиты. — Вот это был действительно друг. Вспомни: ведь это его эранос[13] спас нас от голодной смерти, а Филу — от тяжелой болезни! Как это несправедливо, что его изгнали из Афин лишь за то, что он хорошо отнесся к чужому рабу! Где он теперь? Жив ли?..
— Судьба изгнанника тяжела, — вздохнул Эвбулид, вспоминая яростного спорщика, а в сущности мягкого и доброго Фемистокла. — Многие из них попадают в рабство, лишившись поддержки родного города…
— Но для вас, афинянин, это страшнее смерти! — ужаснулась Гедита. — Ведь вы совершенно ничего не умеете, не знаете ни одного ремесла! Вы изнежены, как дети!
— Ты, кажется, забыла, что я воевал? — распрямил плечи Эвбулид.
— Когда: двенадцать лет назад? А с тех пор вспомни: ты хоть раз оделся без помощи Армена? Или сделал что-нибудь своими руками?
— Я? Афинянин?!
— Ну да: подправил жаровню, заделал щели в двери, починил крышку сундука?
— Своими руками?!!
— А что? Не считает же зазорным Демофонт, такой же свободный афинян, как и ты, заниматься ремеслом! Все очень хвалят шлемы, которые он золотит…
— О боги, слышал бы сейчас эти слова Квинт!
Воспользовавшись спором родителей, Диокл изловчился и схватил лежавшую на краю столика монету. Армену он жестом объяснил, как вырывают глаз у слишком наблюдательных рабов, а распахнувшей глаза Клейсе показал остроклювую сову на монете и угрожающе промычал:
— У-уу!
Девочка заплакала. Гедита прижала ее к себе и снова принялась осыпать мужа упреками:
— Все Квинт, Квинт, — ты прямо помешался на нем и на всем римском! Скажи, зачем ты купил этот мраморный канделябр? Из-за него соседи прозвали тебя филоромеем! Только богатые и беспечные римляне могли придумать такое расточительство! Мало того, что он дорого стоит, так на нем еще и три светильника — разве на них напасешься масла?