Мы с Лушей выходим.
   На улице пусто, тихо, темно. Нигде ни огонёшка. Только у нас смутно желтело одно окно.
   Луша посмотрела на то чахоточное окошко долгим печальным взглядом. Усмехнулась.
   – Луш, ты чего?
   – Чудно?... Жениху стелют дома у невесты. А невеста в глухую ночь – из дому!
   – Не вяжи что попало. Какая я невеста?
   – Нюр! А не от судьбы ль от своей отступаешься? Парняга-то какой!
   – Ну, какой?
   – Скажешь, тупицею вытесан?
   – Вот ещё...
   – То-то! С лица красовитый? Красовитый. Есть на что глянуть. Умный? Умный. Не подергу’листой [6]какой... Работящой? Работящой. Рукомесло при нём в наличности. Не отымешь. Штукатур! Сюда ж клади... Весёлый. Гармонист. Танцор. Обхождением ласковый... Обаюн [7]...
   – Стоп, стоп, стоп! Когда ж ты всё это разглядела?
   – А вот разглядела... Подумай, ну чем Блинов не взял?
   – Я давно-о, Луша, подумала. Есть Лёня. Больше мне никого не надо.
   – Лёня да Лёня! Что в Лёне-то?
   – А то, что в третьем ещё классе сидела с Лёнюшкой за одной партой!
   – Хо! Стаж терять жалко!
   – Жалко.
   – А ты не жалей. В пенсионный срок могут и не зачесть! А выбирай вот я... Чёрные глаза моя беда. Я б потянула руку за Михал Ваныча. У Михал у Ваныча глазочек – цветик чернобровенький...
   – Э-э, мурочка любезная, суду кое-что ясно... Похоже, скоропалительно врезалась? Во-он чего ты светишься вся, как завидишь его! Во-он чего дерёшь на него гляделки! Стал быть, иль нравится?
   – Наравится не наравится... Тут, Нюр, ни с какого боку паровой невесте [8]не пришпилиться. За тобой, за горой, никого не видит... Красёнушка писаная совсем омутила печалика...
   Где-то на дальнем порядке несмело ударила гармошка, и парень запел вполсилы. Трудно, будто на вожжах, удерживал свой счастливый бас:
 
– На паркетном на полу
Мухи танцевали.
Увидали паука
В обморок упали.
 
   Луша было снова поставила пластинку про Михаила.
   Я оборвала её. Да послушай, что поют!
   Подгорюнисто жаловалась девушка:
 
– Тятька с мамкой больно ловки,
Меня держат на верёвке,
На веревке, на гужу,
Перекушу и убежу.
 
   – Счастливица... Есть к кому бежать, – вздохнула Луша.
   Парень вольней пустил гармошку. Взял и сам громче, хвастливей:
 
– Запрягу я кошку в дрожку,
А котёнка в тарантас.
Повезу свою Акульку
Всем ребятам напоказ.
 
   Девушка запечалилась:
 
– Меня маменька ругает,
Тятька больше бережёт.
Постоянно у калиточки
С поленом стережёт.
 
   И тут же ласково, требовательно:
 
– Барбарисова конфетка,
Что ты ходишь ко мне редко?
Приходи ко мне почаще,
Приноси чего послаще.
 
   С весёлым укором отвечал парень:
 
– Ах, девочки, что за нация:
Десять тысяч поцалуев – спекуляция!
 
   – Кому десять тысяч, а кому ни одного... – противно нудила Лушка. – Где справедливость?
   И расстроенно, в печали проговорила:
 
– На узенькой на лавочке
Сидят все по парочке.
А я, горька сирота,
На широкой, да одна...
 
   – Это дело исправимо. Так, значит, не видит тебя? – подворачиваю к нашему давешнему разговору. – Выше, подруженция, нос! Теперь завидит! Объяснились мы с ним нынче. По-олный дала я ему отвал.
   – Не каяться б...
   – Ни в жизнь!
   Мы вошли в радушинскую калитку.
   Из будки выскочил пёс с телка. Потянулся, лизнул мне руку... Поздоровался. Знает своих.
   Уже на порожках остановила я Лушу.
   – А что... Раз по сердцу, чего теряться? Не выпуска-аай, Жёлтое, такого раздушатушку!
   – Ну-у... Ты всё с хохотошками. Всё б тебе подфигуривать [9]. А я, не пришей рукав, что, сама навяливайся? И как?.. «Здрасте, Михал Ваныч! Знаете ли вы, что я выхожу за вас замуж?»
   – Не модничай!
   – Всё одно поздно уже. Впозаранок встанет, поспасибничает да и кугу-у-ук!..
   – Не спорю. Встать-то он встанет, никуда не денется. Выгостит до утра. А вот по части поезда... Это ещё как мы, подружушка, порешим.
   – Нет уж, Нюр. Ничего не надо решать.
   – Понимаю. Не рука тебе с ним первой заговаривать. Так на что ж тогда я? Кто я тебе? Названая сестра иль пустое место? Шуткой, пробауткой – это уж моя печаль как! – закину про тебя словко. А там как знает...
   – Не надо, Нюра. Направде. Навовсе ничего не надо.
   – Я ж слышу, не от своего сердца говоришь. Тихо. Котёл свой раньше не вари. Не лезь поперёд. Я старшей тебя?
   – Ну?
   – Не нукай. Отвечай.
   – Ну... На месяц.
   – Вот именно! Подчиняйся-ка, голуба, старшинству. Айда спатеньки. Утро вечера умнее.
 
   Утром чем свет иду я назад, сочиняю развесёлые планы, как это свергнутому я раздушатушке своему стану экивоками подпихивать Лушку, ан вижу: мама и Михаил рыщут по двору с лампой.
   В серёдке у меня всё так и захолонуло.
   – Чего, – спрашиваю, – днём с огнём?
   – У мме-ня, НнНюра... кко-шель... с день... га... ми... ппппро... пал... Вввот...
   Михаил сильно заикался.
   Только тут стала я помалу понимать, что произошло что-то ужасное.
   На нём не было лица... Убитый, оторопелый, белее полотна, стоял он на свежем, – ночью, только вот выпал, – первом молодом снегу и совсем не чувствовал холода, совсем не видал себя, совсем не видал того, что одна нога была в лаковом сапоге, другая лишь в бумажном носке.
   Где-то далече, за горой, глухо, будто со дна земли, заслышался паровозный гудок. (Мы жили тогда от путей метрах так в полусотне. Никак не больше.)
   На ту минуту вернулась наша хозяйка.
   По нашей по нужде квартирничали мы у одних молодых. Никогда молодайка – за кроткий нрав и смазливую внешность её звали куклёнком – никуда не носила своего мальчика (детей у них больше не было), а тут притемно ушла с ним вроде как к своей к свекрухе и вот вернулась.
   Гадать нечего. Подозрение легло на молодуху.
   – Пеняй на свою на доблестну невестоньку! – окусилась смиренная кукла. А самой злой румянец в лицо плесканул. – Эт она, твоя сродная любимушка, твой жа капиталец породственному подгу?ндорила [10].Тепере и не жалае за тебя. Приспосоообчивая курёнка!
   – Не верю твоим клеветным словам, дрянца ты с пыльцой! – открикнул Михаил. – Бреховня! Я пойду в сельсовет! Заявлю! На тебя заявлю, вяжихвостка!
   – Оя! Выпужал до смерточки, молневержец... Да заявляй хоша в пять сельсоветов, укоротчик! Не держим. Только мы упрёмся – она спёрла! – И лошадино выкорячила зад. – Она! Она-с!
   Михаил поднял усталые, шальные глаза.
   – Раз ты, Ннюра, нне идёшь... раз ддденьги пппропали... Что ж мне?.. Ззагнать с себя всё до ниточки и вертаться бббобылём?.. За такое тятяка по головке не погладит... Сезон же весь в поту пахал!.. Как проклятый... И в одну ночь опал достатком! Нет, нет, нет уж!.. Нет уж!! Пускай лучше мои костыньки в Крюковку свезут, чем так!.. дурным голосом вскричал Михаил. – Ко всем лешим заявления!.. Ко всем лешим деньги!.. Он нас рассудит! – ткнул в огне рукой в сторону поезда.
   А поезд уже грохотал навблизях. В упор так летел, будто сам сатана выпустил его стрелой из лука-поворота.
   И наперехватки вихрем пожёг Михаил к рельсам.
   Что было во мне мочушки кинулась я следом.
   Кричу в слезах:
   – Не смей!.. Не сссмей!..
   Машинист подал сигнал. Зычный, тягучий.
   Не знаю, что подхватило меня, не знаю, какая сила подтолкнула меня, только в единый миг оказалась я на вытянутую руку от Михаиловой спины, и хотя, падая на него, не словчила схватить за расстёгнутый ворот, за плечи, всё ж таки поймала за ногу. Хрястнулся он наземь, когда мы сравнялись с головой поезда. Я наползла на парня в момент, вцепилась в волосы и прижала лицом к крутой насыпи.
   – Что ж ты, паразит!?.. Не смей!.. Я и без всяких денег пойду!.. Матерью клянусь! Только не смей!..
   Я не знаю, слышал ли он мою клятву в белом грохоте колёс, что лились над нами в каком метре, только подмирился он с тем, что дальше нету ему ходу, и долго ещё белее снега неподвижно лежал после того, как поезд прошёл уже.

8

   И крута гора, да миновать нельзя.

   Себе в приданое выработала я и берегла большую хорошую паутиночку.
   Думала ли я когда, гадала ли, что мне, самопервой на селе рукодельнице, первой девушке, придётся продавать тот платок, чтоб сыграть вечёрку не вечёрку, свадьбу не свадьбу, а так – собирались все наши сродники; думала ли, что придётся на те деньги за свой платок-приданок брать билет себе и наречённому до какой-то там его Крюковки...
   А вот пришлось...
   Собрались все наши за столом.
   Как ни худо было, не поломала мама жёлтинский обычай преподносить невесте платок. Подарила.
   Тут тебе на порог Лёня с товарищем.
   Лёня и говорит Михаилу:
   – Не ты жених, а я жених. Она должна быть не твоей, а моей. Тот пускай и будет жених, кто живой останется. Давай на таковских выйдем правилах!
   – Давай.
   Михаил сжал кулаки, встал из-за стола.
   А был Михаил пониже Лёни, но шутоломно силён. Бога-тырей валил снопами! Куда с ним Лёне...
   Мама вроде того и прикрикни на Лёню:
   – Иля ты умом повредился?
   – Да нет, Евдокея Ильвовна, покудова я от своего от ума говорю.
   – Не затевай, Лёнюшка, чего не след. Даль всё сам узнаешь... И не вини никого... Не от своего сердца Нюра поворотила всё так...
   Заскрипел Лёня зубами, заплакал, будто ребятёнок. Изорвал на себе белую рубашку в ленточки. Кепка его осталась посередь двора...
   Михаил потом накинул её на колышек в плетне. Думали, придёт возьмет... Не пришёл...
   (Стороной прослышала я после, уехал Лёня куда-то, долго не женился. Под самую вот под войну мальчика ему жена уродила. Только остался сынишка сироткой. Сгибнул мой Лёля на фронте.)

9

   Своя воля страшней неволи.

   Ну а мы, молодые, что?
   Села я в слезах на поезд да и покатили.
   Едем день. Едем два.
   Едем голодные. Он меня не смеет, я его не смею. Во рту ни маковой росинки. А харчей – полнёхонька сумка!
   А больше того не до еды мне совсем. Всё кумекаю, куда ж это тебя, девка, черти прут?
   Дотянулись до ихней станции. На последние наняли на мои подводу до Крюковки.
   Чуть свет – а холод, зуб с зубом разминается, – стучит Михаил в низ окна.
   Сбежалась к одному боку занавеска гармошкой. В окне скользнуло женское лицо, и через мгновение какое растутнарастают в сенцах звуки тяжёлых, державных шагов.
   – Маманя... Узнаю? по маршальской походочке...
   Михаил не выпускает мою руку, боится, вовсе зазябну я. Становится попереди меня.
   Мать, свекруха-добруха, откинула засов. До предельности распахнула дверь.
   В большой радости спрашивает с крыльца внапев:
   – Миинька!.. А невеста-та-а игде?
   – А какая?
   – А тятяка сказывал, ты надвезёшь. Я и всполошись-та. А батюшки! А господи! А какая ж она, привезённая-та? Да какая ж эт у нас невеста будет? Привезёнка! Чудо в перьях! Так игде ж она?
   – Мамань! Ну вы навовсе в упор не видите!
   Голос у Михаила смеётся.
   – Будет над родительницей шутки вертеть. Бросай свои за?игры. А потом... Чего ж студить человека? Ты куда её дел?
   – В карман на согрев посадил.
   – Значит, не привёз... Э-хе-хе-хе-хе... А я что ждала, так ждала... Все глазоньки проглядела-та...
   – Чище смотрите! – Михаил сшагнул в сторону. – Вот, мамань, моя Нюронька!
   Всхожу я на крыльцо, будто чужеземица. Не смею всего, глаз не подыму.
   Мать:
   – А батюшки!.. А миленька!.. А родну?шка!.. А ты ж вся дрожишь... А ты ж, чай, наскрозь вся прозамёрзла?!
   Не знаю, что и сказать.
   Обнялись, расцеловались... Заплакали...
   Ведут в дом.
   Куда ни пошлю я глаз – на лавку, на печку, на полати, – отовсюду грейко светят солнышками светлые ребячьи рожицы.
   – А ты, роднушка, – наставляет на ум свекровь, – не гляди на них. У нас в дому двенадцать носов и всяк чихает.
   Да-а, стало, врал Михаил.
   Плёл, один одним у отца-матери. Одиный! Вот, мол, трое нас. А вышло, не хватает до чёртовой дюжины одной дуры несолёной. Так вот объявилась. Всеполный теперь комплект!
   Дали мне валенки. Велели забираться на печку.
   Обняла я трубу. Реву:
   – Оха, мамынька ты моя родная! Оха да жёлтинска! Да куда ж меня завезли-та? Да куда ж да попалась-та я?..
   – Нюронька, ну чего ты, ей-бо, расслезилась? – шепчет в ухо Михаил. – Не надо бы, а?.. Ну чё ж теперь, пра, делать? Не ворочаться же... Всенадобно, Нюронька, со всей дорогой душой к нашему к обчеству приклоняться... Ну... Надь ладниться... Слышь, сродничи, соседи валом валят. Полна коробонька нажалась народу. Привёз Блинов невесту со стороны, глаза горят на молоду поглядеть...

10

   Сама испекла пирожок,
   сама и кушай.

   Попервости я не соглашалась идти под Михаилову фамилию.
   Серчал он.
   – Тогда и не жона как будешь... Жона должна таскать мужнину фамилию.
   Время пообломало мою гордыню. Навприконец отступила я на попятный дворок.
   Пошли мы в загс. Записались.
   Выдали нам регистрированную бумажку.
   По дороге назад я спросила, когда венчаться пойдём.
   А Михаил со смешком и отколи штуку:
   – Иди венчайся одиначкой. А я товарищ комсомол! Я венчаться не буду.
   Прямо оглоушил. Как обухом старой корове меж тупых рогов. Стала я посередь дороги и шагу не могу ни взад, ни вперёд подать. Будто вкопало по колени. Не то что мизинцем пни, дунь – паду.
   А он, лихобес, руки за голову, и ну бить дробца. И ну этаким чертоплясом вкруг меня кружить с приговорками:
 
– Эх, тюхтюхтю!
Голова в дяхтю,
Рукиноги в кисялю
Свою милку весялю!..
 
 
Эха, яблочко
Сбоку верчено.
С комсомольцем живу
И не венчана!..
 
 
Я плясала, топала,
Искала себе сокола.
Думала, он далеко,
Оказалось – около!
 
   Сгрёб с себя кепку, приложил к груди в поклоне – это я, соколок-найдёныш! – и в полной отчайке хлоп кепкой плашмя оземь.
   И дале за своё:
 
– У милёнка у мово
Поговорочка нао.
Он нао, и я нао,
Ноне стала я ево!
 
   – Как только... получил на меня документ... – бормочу. – Час... Единый час не сшёл... как накинул в загсе хомуток... А уже натура-дура в открытку из тебя полезла! Даль-то чего ждать?
   Бросил он скакать, повинно вальнулся передо мной на колени. Обнял меня и не пропел, проговорил тихо приговорку:
 
– Ты, колечко моё,
Кольцо золотое!
Ты, сердечко моё,
Кровью залитое!..
 
   Помолчал и потом так говорит:
   – Нюронька, небесна звёздынька, ты думаешь, что я, дурак из картошки, увесь возмечтал тебя обидети? Неее... И в думке не держал. Жить будем ладно. Вдвох. Безо венца. Третий, знамо, лишний.
   – Чем же тебе венец не угодил?
   – В том и фасоля, всем угодил. Мне сам Боженька подал тебя как гостинчик в окошенько, и я проть венчаться? Хочу! Да не стану... Да пойди я в церкву – до гроба завоспитывает товаришок комсомол. Задолбют вороняки. Никаторого житья не дадут! По знакомцам заключение держу. Опаа... В комсомолийкрематорий внагляк загребли, как трактором, сразу всю улицу... Молодняк, знамо... Без спросу записали. Без согласки. А теперь и крутисьоглядывайся. Без спросу и до ветру не сбегай. Искривление политицкой линии! Вота чё выработают из нашего культпохода у церкву. Навалются всей чингисхановской ордищей и в бараний рог нас сомнут. Тебе это надь? Лично мне не надь. Того я и не хочу ни тебе, ни себе говнивых приключеньев на весь остатний кусок житухи...
   Я согласилась с Михаиловыми словами.
   Вот весь век и живу не венчана.
   Через много лет, на исповеди, сказала про это. Батюшка и успокой:
   – Ничего. Господь простит.
   А я и платьишко к венцу нарядное справила. Так и разу не надела, ненадёванное лежало.
   Дочке потом к свадьбе подарила.
   Было оно дочке впору.
 
   В Крюковке я скоро обвертелась, освоилась.
   Одни по-за глаза выхваляли: Минька хорошу жону со стороны отхватил! Кой-кто поперёк тому слову на дыбошки ставал. Мол, а чего больно хорошего-та в ней? Тот же назём издаля привезён!

11

   Прежде смерти не умирают.

   На свадьбе мне и Михаилу налили по полной стограммовой рюмке магазинной водки. Дали по куску ржаного хлеба. Шибко посыпали солью, в снег прям белые.
   Примета вроде там такая. Выпьют всё молодые и не поморщатся, съедят все это – любят крепко друг дружку, в ладу будут жить.
   Минька-то молодчуга. Шадымчик [11]под случай как ломит! Что вода, что водка – без разницы вприпадку молотит.
   А я полстаканчика приняла. С горем пополам на двоих осилила. Разочек куснула хлебушка. И нетути меня больше.
   Тут встают свёкор со свекрухой.
   Свёкор и говорит свекрухе:
   – Аниковна, давай выпьем. Миньку женим! Первончик наш! Соколич!
   Слышу, ой, плохо мне...
   По-за спиной шепоток зашелестел:
   – Какая-то вся она из себя гордянка. Впряме дышать нечем!
   – Ересливая брезгуша...
   – А матушки-та мои, морщится. А матушки-та мои, и хлеб-та не скушала-то наша городска...
   – Э-э-э-э... Не будут жить...Не будут, одно слово...
   Мне и вовсе худо. Молоком отхаживали. Нашатырём виски тёрли, нюхать давали...
   Очнулась...
   Тут-то моя доброта-свекровь и ну задавать звону свадьбе.
   – Зачем тако мучить человека?! Это у нас тако принято. А у них тако не принято. Она не можа... Ну на кой лядо принужатьта? А не дай Бог, помрё, чё будем делать-та?..
   А не померла Аннушка.
   Ой да ну!..

12

   Дело толком красно.

   Они там, в Крюковке, сеяли коноплю, лён, пряли и ткали холсты. А я знай ажурные вяжи свои паутиночки.
   Сижу у окна со спицами.
   Печливый [12]дедушка – звали его дедька Аника, был уже под годами – крадкома, уважительно так спрашивает:
   – Нюронька, а чего эт ты вяжешь-та?
   – Платок.
   – А што ж за така за кисейка-та?
   – Довяжу, посмотрите.
   – Да как жа ты вяжешь-та без гляденья?
   – Привыкшая... Пальцами слышу, где рисунок, где наружная петля. У меня пальцы – глаза.
   – А господи, твоя воля!
   – Да-а... У всех у жёлтинских, кто при платке обретается, чутьё в руках кощее. Вот возьму что в одну руку, возьму в другую – разницу в пять граммушек скажу.
   – А господи, твоя воля!
   – Бывалко, принесёшь кладовщику выработанный платок. Не глядит. Тронет – иль враз примет, иль садись выбирай волос. Пальцами зорче рентгена видит!
   – А господи, твоя воля! Пошшупал, сказал красну цену рукодельству... Чудно?...
   Связала я первый платок – вся Крюковка перебывала в дому.
   – А батюшки! А узорчики-та каки приятныя!..
   – То как садики. А то как какими кругляшками...
   – А во поглянь! А во!.. Больша-а Нюра плетея!
   – Да как жа эт можна-та исделать красоту таку?!
   Свекруха-добруха, гордая такая за меня, входит в генеральское пояснение:
   – А матушки, а Нюронька-та моя не печатает-та, не рисует-та. Вы-вя-зы-ва-ет!
 
   Связала я три платка да и пустилась с самим свёкром Иван Васильчем на преименитую Нижегородскую ярмарку.
   Только вынула из сумки один платок, подкатывается поперёк себя толще бабища. Ведёрная голова нашлёпнута на плечи. Шеи будто и не бывало. Позабыл Господь выдать. Какая-то вся короткая, обрубистая. Ростом не вышла, вся в ширь ушла.
   На первый же скорый глаз что-то не глянулась мне эта кобзе?лка.
   Ну, взяла она мой платок за углы. Пальцы жирные, сытые. И жалко мне стало. Я корпом корпела... Ночей не спала, все жилочки из себя тянула. И кто ж снял мои труды? Невжель э т о й носить? Ой, не надо. Моя воля, выдернула б назад...
   Бабёшка встряхнула моё серебристое облачко.
   – Почём? – Голос у неё холодный, с хрипотой.
   Я к самому:
   – Папань, за что отдавать-то?
   Молчит.
   Уставился на покупщицу – та мёртво вкогтилась в платок.
   Вижу, большие мильоны с неё дёрни, отдаст.
   Губы кусает мой свёкрушка. Взопрел. Не дай Бог продешевить!
   – Дамочка, а ну... Слухай-внимай. Ну отодить... отодить от этого вопроса! – тычет глазами в платок.
   – Гражданин, я вообще-то, кажется, покупаю. Не отымаю...
   – Ишшо она отымать... Пустите! – Свёкор вырвал платок. – Отодить на один секунд. Христом-Богом, стал, прошу.
   Коротыха повела плечом. Отступилась.
   Со стороны зыркает на платок, как лиса на кочета при хозяине в отдальке.
   – Нюрушка, дочечка, – шепчет мне сам на ухо, – ко мне такой важный товарец в жись не забегал. Откуда ж знать ценушку? Говори, дочушка, чоба не слыхала эта мамзелиха.
   – А что говорить?
   – В Жёлтом-то по каким деньгам пускали?
   – Купчанам, – кладу тихие слова ему в ухо, – самолучшие отдавали по восьми рублёв.
   У свёкорка короткий толк. Решает сразу. Без митинга.
   – Шашнадцать!!! во всю голосину гаркнул. Подзывает покупщицу рукой с платком, как со знаменем. – Шашнадцать будет ваше ненаглядное почём! Шашнадцать!!!
   Разбитуха подошла с гусиным перевальцем:
   – Сколько у вас платков?
   – Ну... – Свёкор помолчал. – Выбирались из дому... Было три.
   – Все беру. Безразговорочно.
   Свёкрушка дрогнул, будто кто поддел его хорошенечко шилом. Промахнулся в свою сторону!
   – Не-е! – мотает головой. – Как жа без разговору?.. Иль мы не?люди... Иль нам не об чём поговорить?
   – О чём же?
   – Двадцать... Вот последний наш разговор!
   – Помилуйте. Да на вас креста нету!
   – А вам что, мой крест ужо нужон?
   – По двадцать не пойдёт!
   – Но и по шашнадцать тож не побегить!
   – Ну, дед, ни твоя ни моя. Восемнадцать!
   – Мадамочка, торговаться я не обучён. Сколь наметил – всё. Надо – бери. Не надо – идь не засть. Не стекло.
   – Ну чёрт с тобой! На! Здесь ровно пятьдесят четыре. Хоть не считай!
   – Нам это не в утруждение.
   Свёкор чувствительно поплевал на щепоть. Сосчитал в блаженном спокойствии раз. Сосчитал два.
   Хмыкает.
   – Дед, отдавай платки. А потом и думай, сколько твоей душеньке угодно.
   – Не торопи. Можа, моей душеньке угодно с тобой ишшо поговорить...
   – Но-но! Ты ж слово дал.
   – Эхва-а... То-то и оно, девонька. Получай да с глаз вон с этими платками, покудова глупость мне воевода.
   Коротайка проворно спрятала под полу шубы платки. Отошла от нас чуток.
   – Ну, дед... Ну, хитроныра... Это страх, какой ты копеечник. В осень у тебя напёрстушек грязи не вымолить!
   Иван Васильч усердно заворачивает деньги в носовой платок. Усмехается.
   – И-и, всё ж ты, комедчица, с сырцой. Тебе таки платки от сполюбови втридёшева отдали. Как ты просила, безразговорочно отдали. А ты ишшо непотребными словами мазать! Ты чё вот черезмерно домогаешься? Чоб плюнул я на свою обещанию да всурьёз с тобой потолковал?
   Потешно, без зла засмеялась раскупщица.
   – Смотрите, какой разговористый воздушный лебедь! Ну, ладнушко... До свиданьица, мил человек. Спасибь!
   – Хо! Спасибить што?.. Спасиба нам многовато, – разбито затужил свёкор. – А вот накинула б сверху с червонишко – самый раз...
   – Господь тебе навстречу! – разом отмахнулась от него оберучь, обеими руками, коротеня и, счастливая, сгасла в толпе.
   Минутой потом то ли мне причудился, то ли въяве прислышался певкий, радостный голос покупщицы.
   Голос покрывал бубуканье, шум ярмарки и пел:
 
– Купи, маменька, платок,
Во всю голову цветок.
Теперь модные платки
Во всю голову цветки.
 
   Набрали мы всяких, конечно, не тысячных гостинцев – пряников там ребятишкам, себе по мелочёвке чего – да и понеслись весело назад.
   От богатой выручки у свёкрушки гордости за меня вдвое прибыло.
   Приезжаем, а обаюн свёкрушка – сам старшой, сам большой! – и ну расписывать домашним:
   – Ну чё, бабоньки?.. Вот вы изо дня в день, изо дня в день заподряд цельну зиму прядёте-ткёте. Нековда вам и спины расправить. Задыхаетесь в пылюге, глика, очи исгасли, а всего двадцать-та пять локтей холста наткёте за всю-та зиму зимнюю. А скоко за ними возьмёте? Докладую: не боль как двенадцать целковых. Это за всю-то за зиму зимнюю! Я толкую – внимай... Хочу втвердить... А вона Нюронька-та одна каку помочь дому даёт. Играючи-та связала живой рукой три кисеюшки! За... почитай за шесть-де-сят целкачей отпустила!.. И наше, мохнорылики, дельцо молчало, молчало да крякнуло! Ладноватонько нонь поддуло. [13]Шесть десятков! Таки капиталы! Подумать! Одна одной! Золотиночка!.. А вас – цельная шатия, нетолчёна труба... Как сказано, кому Бог дал рученьки, а кому и грабельки. Не стану уточнять, кому что досталось... И тако ясно. Золото рученьки у нашей у Нюроньки! Молодчага Минька, не промахнулся. Кчасу [14]знал, гусь лапчатый, каку приглядеть жону!.. Не скажешь, что в лесе не мог палку найтить... Одно слово, молодчай! За то кому чё, а Минюшке первому наидорогой гостинчик. Такая вотоньки моя раскройка...
   Свёкор наклонился к мешку с подарками. Порылся в нём, пошуршал бумажными свёртками и наконец выдернул из хрусткой купы нужный.
   – Вот! – ликуче взмахнул перед Михаилом юбкой. – Получить, мил сердечушко Михал Ваныч! Получить, Топтыгович!
   Михаил конфузливо отступился от юбки.
   Отец снова потряс юбкой. В радостном удивлении спросил Михаила:
   – Ну ты чё от гостинца пятишься раком?
   Все домашние приутихли. Веселье тонуло в лицах, как вода в песке.
   И в неловкую тишину Михаил сронил с запинкой:
   – Это вроде... надсмешки... как...