Анатолий Санжаровский
Оренбургский платок
Повесть

   От чиста сердца чисто зрят очи.
Русская пословица

   Дорогой Анатолий Никифорович!
   Повесть «Оренбургский платок» хорошая...
   Прочитал я её с большим удовольствием, многое было для меня ново и внове.
   Дай Вам Бог и далее удачи.
Виктор Астафьев

   Виктору Астафьеву

1

   Всяк своему нраву работает.

   В 1884 году всё наше Жёлтое спалил страшный пожар.
   А случилось это в лето, на первое воскресенье после Троицы.
   Взрослые подались в лес. Варили кашу, был общий обед. Гуляли.
   А детвора, поосталась что в селе, развела под плетнём огонь. Давай себе тоже варить кашу.
   А кругом сушь. Ветер. А дома стенка к стенке впритирку, руку не продёрнешь.
   Вертается народ с гулянья с песнями да с венками и берёзовыми веточками для украски своих домов – никто своего куреня не снайдёт. Всё погорело.
   Никогда наше Жёлтое тако не гарывало.
 
   Четырнадцатилетний Фёдор, будущий отец мой, сладил с тётушкой в Кандуровке плохонькую хатушку. Так, на кулаку стояла.
   Начали помочью разбирать на своз.
   Только примутся подымать бревно, а у Фёдора штанишки это и бегом вниз, всё норовят удрать, ровно тебе чужие.
   Семи годков Дуняша, дочка тех, с кем срядились, всё смеялась:
   – Эх ты, казара, казара!.. [1]
   (Была такая казачья дразнилка.)
   А тётушка – чутьё у неё ко?щее! – и скажи:
   – Не смейся, девица красная. Нету отца, нету матери, а ты не смейся. Ещё в жёны этот казара тебя возьмёт!
   Девочка фыркнула:
   – Фи! Побегу прям за таковского...
 
   Так уж судьбе угодно было, Фёдор и Дуняша, как под – росли, ломали спину на одних богачей Каргиных.
   Фёдор пахал, сеял, убирал хлеб, убирал и сено.
   Дуняша смотрела за скотиной, вязала платки.
   Приглянулись молодые друг дружке. Сошлись.
   Как-то Дуня и говорит:
   – Вот где-то здесь, в Жёлтом, наш дом... Продавали сюда. Я ещё потешалась над одним мальцом тогда. А старушка, из родни, похоже, кто и посули за него пойти.
   – Ё-моё! – в ответ отвечает Фёдор. – Так то я был!.. Всправде!.. Видишь, вышла ты взамуж в свой же дом. В свой же дом приехала и жить!

2

   Работные дети отцу хлебы.

   Судьба родителей повторяется в детях.
   Я тоже вышла, за кого и думать не думала.
   Ой да ну! Это потом...
   Нас, детей, было четырнадцать душ.
   Я была восьмая.
   Сколько себя помню, всё вяжу. Чать, с пелёнок, можно сказать.
   У нас как? Нашёлся у кого какой ребятёшка, ещё глаза не пролупил, а ему веретёшку да спицы в руки пихают. Вот тебе игрушки на всю жизнь!
   Раз спицей наколется, в другой раз поосторожничает.
   Никаких тебе магазинных кукол, никаких тебе медведёв из плюша. Ещё в разор входить.
   Проучилась я четыре класса...
   А время какое?
   Революция.
   Гражданская война.
   Сам белый атаман Дутов по нашему проходил проулку. Не с песнями... С боями!
   Вскоре от тифа и голода помер отец.
   На лепёшках из луговой травы далеко не вытянешь. Мамушка и отдай дом мень как за полпуда муки!
   И пошли мы искать приюта под чужими крышами.
   Пережила я...
   А училась я хорошо, хоть из сажи и делали чернила, хоть и писали пером с домашнего гуся, хоть и был на четверых один учебник.
   Любила я всякие постановки. Играла в детских спектаклях. Потом, как подбо?льшела, представляла в «Барышне-крестьянке», в «Бедности не порок».
   Ещё ух и любила стихи со сцены!
   Читала ладно. От зубов только отлетало.
   В третьем уже классе так читала – раз три аршина материи дали. Голубенькое. А на нём цветочки аленькие, в виде как малинки.
   Я и досейчас помню тот стишок. Может, где чего и переверну, слово там какое не туда суну, так взыск с меня прохладный. Годато какие сошли! Восемьдесят лет не восемьдесят прелых реп. Через плетень не плеснёшь в ровчик, как помои...
   Вижу себя маленькую в зале.
   Вижу себя на сцене. И блажно ору:
 
– Ну, подруженьки, скорея!
Солнце красное взошло.
За работу мы дружнея,
Пока время не ушло.
Помолись, потрудись,
Только знай не ленись.
Без нужды проживёшь
И добра наживёшь.
А чтоб добра себе прибавить,
Надо в жизни работа?ть.
Не сидеть самой без дела,
Да и дело разуметь.
Что за стыд, как не знать
Ни кроить, ни стирать.
Я и платье скрою,
Да и рубашку сошью.
У хозяйки всё поспело,
Надо только присмотреть.
Не сидеть самой без дела,
Да и дело разуметь.
Что за стыд, как не знать,
Как обед подавать.
Я и хлеб испеку
Да и кашу сварю.
У плохой хозяйки дома
Ходят дети босиком.
Ни порядка, ни прибора,
Всё разбросано кругом.
Всюду сор, всякий вздор
Для хозяйки позор.
Этот дом не поймёшь
И концов не сведёшь.
А если любит кто трудиться,
Вольён тот и отдохнуть,
Погулять и порезвиться
Да и в книжку заглянуть.
Что за стыд, как не знать
Ни читать, ни писать.
Я и книжку прочту
Да и счёт поведу.
Станем дружно мы трудиться
И друг другу помогать.
Надо много лет учиться,
Чтобы что-нибудь да знать.
На других я погляжу
Да свой ум приложу.
А чего я не смогу,
То я в книжке найду.
Не страшна работе бедность,
Кто работает, тот сыт.
А кто к труду имеет ревность,
Бог того благословит.
Будем шить, будем мыть,
Будем денежку копить.
И себе я сберегу,
И родным помогу.
 
   Вот за этот стих я отгребла в полном количестве три аршина ситца.
    Тогдаэто было сказкино богатство.
   А почему это стихотворение я рассказала сейчас? Потому, наверно, я скоро не стану. Пускай мой стишок останется живым. Его ж никто не знает кроме меня...
   Ну... Откричала я своё. Клуб зашумел ладошками.
   Все в зале всё ахали от восхищения:
   – Ну, видать, эта пройдоха будет!

3

   Рукам работа – душе праздник.

   В двадцать седьмом году у нас создали пухартель «Жёлтинское товарищество».
   Все наши сразу качнулись в артель.
   Она обеспечивала нас пухом, нитками.
   А мы знай вяжи.
   Девушкам вываливалось работать больше всех. Днём дома, а с вечера под самый рассвет, до трёх часов ночи, вяжешь на посиделках.
   Посиделки – это, думаете, что, половецкие пляски да скачки в обжимку с ухажёриками? Не-е-е...
   Да приди я с посиделок без каймы, мать тут тебе сразу сымет строгий и горячий спрос, почему это кайма недовязана. В другой раз и не пустит.
   А вязали мы крепко. Точно машины.
   Старались к работе.
   По книжкам, на платок отдай двести пятьдесят семь часов чистого времени. У нас же как неделя, так и платок.
   А чтоб выбегало подешевле, девчонки всклад собирали на общий керосин. Сидели вместе в одной хате и вязали, вязали, вязали...
   Вот у нас была своя дружина.
   Лиза Андреева, Маруся Ильина, Пашаня Фёдорова, Фёкла Миронова, Луша Радушина, я, Федюня Ульванова, померла, сердешная. Потом вот ещё Наташа Самойлова. Тоже примёрла...
   Что его на других жалость класть, тут сама по коленки уже в земле.
   Полный год с верхом сидела я у дочки слепая. Натолкалась на операцию. Сделали операцию на правый глаз. А левый с обиды, что ли, забастовал, ничего не желает видеть. Всего двадцать процентов вижу и рука трясётся не знай зачем. Намахивает и намахивает без передыху даже на обед. Ну совсем полоумная... Сядешь есть, весь стол уработаешь едой. Перед кошкой даже совестно.
   Отгоревала я вся, отошедший уже человек. А платкито всё поманеньку наковыриваю. Не могу отвязаться от этой сахарной погибели.
   Даве вот сильно болела. Упала и расшиблась. Повредила оперированный глаз. Читать книгу не вижу. А и почитай кто, всё равно не слышу. И слепая, и глухая – весь и заработок всей жизни. Выслужилато у жизни две горькие медальки.
   Прошлое не завернёшь, как оглоблю. А что будет, увидим. Слепухе это в большоой интерес.
   В Жёлтом я одна. Еле хожу. Зовут дети. Но неохота от насиженного гнезда уползать. Хоть и вся такая отжилая.
   Померк бел день, и ты на целый день уже ближе к краю.
   Нетнет да и словишь себя на том, что дубоватые ржавые пальцы сами развязывают потайной похоронный комок, в бережи перебираютгладят последнюю одежонку, в чём уходить от живых. Зараньше собрала всё потребное. Не бегать потом дочкесыну, как падёшь...
   «Жить – скверная привычка». А не отвыкается...
   Потихошеньку отходят наши...
   Сиротеем, сиротеем мы...

4

   Ешь с голоду, а люби смолоду.

   Жила я двадцатую весну.
   Это вот сейчас иной раз в зеркало робеешь глянуть. А тогда я была не так чтоб красавица, но очень симпатичная. Фигурка хорошая. Талия в рюмочку.
   Что ни надень – всё моё, всё по мне, всё на мне ладно. Будто Аннушке и справляли.
   Плетея я была первая. Пускай наша разогромная семья не знала полного достатка, одевалась я таки по моде.
   Узенькая, длинная тёмная юбка. В неё подзаправлена белая кофта и поверх лаковый ремешок.
   Волосы я наверх расчёсывала.
   Была у меня коса толстая, чать, ниже пояса. Ну прямушко вот так! В косе лента сегодня одна, назавтра другая.
   Женихи вкруг меня вились, как пчёлы у свежего цветка с мёдом.
   Тогда женихи были ой да ну! Не то что лишнего слова сказать – рта боялись открыть.
   Какой я, девка-ураган, на них гипноз имела, досегодня понять не могу.
   Был у меня Лёня.
   Высокий такой, красивый, глаза весёлые. А сам стеснительный-стеснительный.
   Он пас стадо. Я звала его пастух мой овечий.
   Идёшь на посиделки, а нарядишься вроде на свадьбу.
   Короткая, тоненькая веретёшка уткнулась носом в блюдечко на коленях, вертится без шума. Прядёшь... Что мне прясть? Пряли б волки по закустью да мне б початки знай подносили. Только чтото не несут. Надо самой прясти. Прядёшь пух, а сама раз за разом только зырк, зырк, зырк в шибку. Не замаячил ли?
   Пора бы и придти – ребят всё ни одного.
   Грустно так станет да и затянешь.
   По части песен, частушек я была оторвибашка. Самолично всё сочиняла. Большая была песельница.
   Голос у меня сильный. С первого класса до замужества пела в церковном хоре на клиросе. Пела в клубе.
   Запечалимся да и заведём всем девишником:
 
– Пряди, пряди, веретенце,
Пряди, не ленись.
Вейся, вейся, нитка, тоньше,
Тоньше и не рвись.
Чтоб свекровка – злая мать
Не могла сказать:
«Нитки толсты, нитки плохи,
Не умеешь прясть...»
 
   А ребят всё нет как нет.
   С вечора не должны б забыть дорогу.
   Может, заблудились?
   Ну и блудите!
   И давай их продёргивать в подергушках-повертушках [2]. Не надобны нам такие раздушатушки!
 
– Ах, бывало, вкруг милова
Я, как веточка, вилась.
А теперя, как водичка,
От милова отлилась.
 
   За Лизой чудит Федюня:
 
– Через Мишу свет не вижу,
Через Петю хлеб не ем.
Через Васю дорогого
С ума спятила совсем.
 
   А Луша:
 
– Куплю ленту в три аршина,
К балалайке привяжу.
Тебе, милый мой, на память,
А я замуж выхожу.
 
   А Фёкла:
 
– Треплет, треплет лихорадка,
Треплет милова мово.
Затрепи его сильнее
За измену за ево.
 
   А Маруся:
 
– Ты не стой у ворот,
Не приваливайся.
За тебя я не пойду,
Не навяливайся.
 
   Не отламывала жали и я своему Лёне.
   Как гаркну не на всё ль Жёлтое:
 
– Невесёлый нынче вечер:
Не пришёл пастух овечий!
 
   А грешила.
   Не было вечера, чтоб не пришёл.
   Задержится, глядишь, со стадом. А пойди петь про него, а как зачни душа душу звать – вот он уже спешит-идёт, каблучками стёжку жгёт, вот уже на пороге, заносит скорую весёлую ноженьку через порожек и улыбается, улыбается. Да не один, с дружками да с гармошкой.
   Всвал покидают девчата в угол спицы, клубки, веретёна! Ой, устали! Погляньте, как устали! Ой, отдыхать!
   Задуют лампу да и айдатеньки в проминку по Жёлтому с песнями под гармошку.
   Парубки затягивают первой свою наилюбимую.
 
   У Лёни была своя любимая песня. Вот эта... Правда, сам он не пел, всё стеснялся. А вот послушать любил...
 
– Ветер по полю шумит,
Весь казак в крови лежит
На кургане головой,
Под осокою речной;
Конь ретивый в головах,
А степной орёл в ногах...
«Ах, орёл, орёл степной,
Побратаемся с тобой.
Ты начнёшь меня терзать
И глаза мои клевать!
Дай же знать про это ей,
Старой матери моей.
Чуть начнёт она пытать,
Знай о чём ей отвечать.
Ты скажи, что вражий хан
Полонил меня в свой стан,
Что меня он отличил
И могилой наградил.
С сыном ей уже не жить
И волос ему не мыть.
Их обмоет ливень гроз,
Выжмет досуха мороз,
И расчешет их бурьян,
И раскудрит ураган.
Ты не жди его домой,
Зачерпни песку рукой
Да посей, да поджидай,
Да слезами поливай,
И когда посев взойдёт,
Сын на родину придёт!»
 
   Побрались за руки. Невспех идём себе, идём...
   Кто поёт, кто подпевает. А кто и пенье милованьем слади?т...
   Не беда, какая парочка споткнётся, приотстанет.
   Через минуту-две нагоняют. Рады-радёшеньки, сияют.
   Поцелуй нашли!
   А у меня с робким Лёней – ну тишкину мать! – ни находок, ни разговору. А так... Одни междометия... горькия...
   А каюсь...
   В корявой башке моей всё свербела сладкая теплиночка:
 
«Миленький мой Лёнька,
Мой хороший Лёнька,
Ты за талию меня
Потихоньку тронь-ка!»
 
   Да куда!
   Мысли мои он читать не мог и на самом близком отстоянии. А по части троганий и вовсе не отважистый был. Крепче всего выходило у него багровое молчание. По лицу вижу, край зудится что сказать, да рта открыть смелости Боженька не подал...
   А и то ладно. А и то сердцу отрада...
   Погуляем с часочек, там и снова делу честь.

5

   Изнизал бы тебя на ожерелье
   да носил бы по воскресеньям.

   Стоял теплый май.
   Цвели ромашишки.
   Из села Крюковки – это такая дальняя даль, где-то на Волге, под Нижним, – наехали мастеровые строить нам станцию.
   Был там один дружливый гулебщик с гармошкой. Исподлобья всё постреливал. А наведу на него смешливый свой глаз – тут же отвернётся.
   Поначалу отворачивался, отворачивался. Потом и перестань.
   Подступается, шантан тя забери, с объяснением.
   – Говорю я, Нюра, прямо... Человек я простой...
   – Что простой, вижу. Узоров на тебе нету.
   – Знаешь, Нюра, как ты мне по сердцу...
   – Кыш, божий пух! – смеюсь. – Кыш от меня!
   – Чать, посадил бы в пазуху да и снёс бы в Крюковку...
   – Ой, разве? Чирей тебе на язык за таковецкие слова!
   – Да-а... Такая к тебе большая симпатия. Не передам словами...
   – А чем же ты передашь-то? Гармонией?
   – Нет. И гармонией не могу. – Осклабился, только зубы белеют.
   – Тем лучше. Ничего не надо передавать. У меня и без тебя есть парень!
   А он, водолаз, напрямки своё ломит:
   – Ну и что ж, что парень. Он парень, и я парень.
   Заложил Михаил начало.
   Стал наведываться на посиделки.
   Играл на гармошке трепака, казачка. Плясали как! Будто душу тут всю оставили...
   Сормача играл...
   Играл всё старые танцы.
   А мы знай танцевали. Хорошо танцевали. Не то что ноне трясогузки трясутся да ногой ногу чешут.
   Как ни увивался, не посидела я и разу рядком с нижегородской оглоблей. Так я его звала, хоть был он невысок.
   Построили крюковские нам новую станцию.
   По лицу здания, поверх окон, из края в край во всю стену написал Михаил толстой кистью чёрно: «Этот дом штукатурил Блинов Михаил Иванович в 1928 году»(как пойду в лес за ягодами, увижу, вспомню всё, наплачусь – тонкослёзая стала), написал и объявился ввечеру на посиделках. Манит эдак пальчиком на улицу.
   – Нюронька! А поть-ко, поть-ко сюда-а...
   – Ну!
   Я как была – на крыльцо.
   Иду, а он загребущие глазищи свои бесстыжие и на момент не сгонит с меня. От девчат мне дажь совестно.
   – Оглобелька, – в мягкости подкручиваю, – ну ты что уставился? Глазики сломаешь...
   – Не бойся, не сломаю.
   – Ну, ты зачем пришёл?
   – Попусту, Нюронька, и кошка на солнце не выходит.
   – С кошкой дело ясное. А ты?
   – А что ж я, глупей кошки?
   – Тебе лучше себя знать. Так что там у тебя?
   – А всё то жа... Я те, Нюронька, гостинчик принёс...
   И достаёт из пузатенького кулька одно круглое печеньице.
   В опаске протягивает – не беру.
   – Брезгуешь? Я и не знаю, как тя и потчевать, Нюронька...
   Вывалил весь кулёк на стол под яблоней.
   Я и не подошла к тому печенью.
   Видит он такой оборот, покачал головой, вздохнул да и побрёл к куреню, где квартировали крюковские.

6

   Девичье нет не отказ.

   Через недельку так нашла я копеечку орлом.
   К письму.
   Почтарка в тот же день исправно занесла.
 
Первый писать решился я Вам невольно:
Любовь заставила меня.
Она уж давит сердце больно,
Прошу выслушать меня.
Зачем я поздно встретил Вас?
С тех пор нигде не нахожу веселья...
 
   И так далей.
   Всё письмо вот в такущих в стихах. Ну полный тебе колодец слёз!
   Слёзная картинка.
   Не думала, что любовь и штукатуров делает стихоткачами.
   Потом – пустая голова ну хуже камня! – скачнулся засылать из своего Оренбурга подарки. Духи, пудру, платок шёлковый, башмаки козловые...
   Я всё смеялась на его письма. Написала и сама одно. Мол, не пиши и дажь не мечтай. Я не кукла-дергунчик, не томоши боль меня.
   Но до него моё письмо не добежало. Перехватил женатик попович. Соседец наш.
   Крутощёкий попович уже и ребятёнка сладил на свой образец. Двугодок сын рос.
   А при встречах попич отдувался и не забывал всё петь мне про свои симпатии.
   – Знаешь, хорошуля, когда ты проходишь мимо окна, всё во мне холонет. Я дажь ложку роняю за обедом. Так вот... тому давно... как люблю тебя...
   – Крепше держи, – шуткой отбивалась я.
   А намедни какую отвагу себе дал! Эвона куда жиганул! Возьми храбродушный да и брякни:
   – Айдаюшки, хорошава, убежим куда-нибудь!? А?..
   Меня так и охлестнуло жаром.
   – Это зачем же куда-нибудь, неразборчивый? Ты твёрдый маршрут выбрал?
   – Выбрал! Выбрал! Не долбень какой... Парнишок я донный. Всё прошёл. На дорожку на мою не зобидишься... Потайной ходец знаю.
   – К Боженьке на небко?
   – Ну-у... Чего хмылиться? Нам туда рановатушко. Да и пока не званы-с. Нам, дорогомилая, абы ото всяческих глаз поодаль...
   – Цо-опкий шуруповёрт! Бежал бы, дрыхоня, лучше спатушки. Не то ссохнешься, боров толстомясый!
   – Ну-у, топотунчик, серчать не надо. Действует на красоту... Да, за щёку я помногу кладу. Так оттого цвету! Разь худо, когда мужик справный? Со мноюшкой ты б каталась, как на блюде. Хо-ольно б жила-была, как у Христа за пазушкой...
   – Или ты перехлебнул? Ну с больша это ума, болток, подсаживаешь меня в чужу пазуху? Христа-то с пазушкой не путляй сюда. Может, ты библией тюкнутый иль праздничным транспарантом?
   – Ну, на кой ты всхомутала на меня эту небыль? Библия меня не вманила и не вманит, как мой отче ни старайся. С библией мы в полном разводе. Так что ей бить не меня. И транспарантам не ломаться об мой хипок. По праздникам я на гуляшках не прохлаждаюсь.
   – Какие мы святые...
   Я отступно помолчала.
   Поменяла песню да снова полезла в раздоры.
   – Ты к Боженьке на ступеньку ближе. Должен знать... Скажи, вот в молитвах просят: «Хлеб наш насущный дай нам днесь». А почему просят-то каждый-всякий раз лише на один день? Боже наш, хлебодавец, весь в бесконечных потных трудах! А чего не напросить хлеба сразу на всю жизню?
   – А зачерствеет! – и бесстыже, котовато так щурится.
   Пыхнула я:
   – Меньше, попёнок, жмурься! Больше увидишь!
   – А всё надобное я так лучша вижу.
   – Ой, балабой! Ой, и балабо-ой! Воистину, поповские детки, что голубые кони: редко удаются.
   Плюнула в зле ему под ноги да и насторонь. К дому.
   Он следом пришлёпывает. Дробит:
   – Другонька... Ну чего в руганку кидаться? Чего кураж возводить? Чего капризы закатывать? Хорошество не вечно. Смотри, ломака, года тебе выйдут красные, докапризничаешься до лишней [3]!
   – Те-то что за заботушка? Гли-ка, нелишний, прям на– расхап! Глянь спервачка на себя!
   – А что?
   – А то! Гляжу я тебе в лицо, а наскрозь вижу затылок. Эвона до чего ты, шныря, пустой! И все гайки у тебя в голове хлябают!
 
   Глухой осенью наявляется Михаил.
   Знает, где меня искать. Сразу на посиделки.
   Только он через порог – мы все так и расстегнули рты настежь.
   Вот тебе на-а!..
   Разоделся в струночку! В лаковых сапожках... В троечке... Ха! Припавлинился!
   Так у нас в Жёлтом не ходят.
   Подружка моя Лушенька Радушина, – а была Лушенька ртуть-человек, девчоночка хорошенькая, как хрусталик, – прыг только на скамью, приветно затрещала:
   – Песня тогда красивит, когда её поют!
   И повела:
 
– Много певчих пташечек в наших лесах,
Много красных девушек в сёлах-городах,
Загоняй соловушку в клеточку свою,
Выбирай из девушек пташечку-жену.
 
   Все наставили глаза на меня. Ждут не дождутся, что же я.
   А я во весь упор вежливо смотрю на невозможного раскрасавца своего и – ах-ах-ах! – представляю, как бы должна сильно ресничками хлопать, раз сердечко при последних ударах.
   Только чувствую, не трепещет моё сердечко.
   Тут Лушенька толк, толк меня в плечо. То ли красику [4]кажет, кто его невеста, – а ну ошибётся в выборе? – то ли мне велит спохватиться.
   Растерялась я. Первый раз в жизни растерялась девка-ураган.
   Это им так на первые глаза казалось, как потом говорили мне. На самом же деле, ещё с секунду, я б упала на пол со смеху. До смерти распотешил меня весь этот концертишка с важнющим женихом.
   Вижу, зовёт несмелой рукой на двор.
   Я и выйди эдак небрежно с единственным желанием отбить непутёвому гулебщику охоту бегать за мной. Пора закрывать эту кислую комедию!
   – Ну что, Ннюра, ты... сссогласишься?..
   – Сбегать за тебя? – полосонула под занозу, с язвой.
   – На коюшки торопиться?.. Чего бегать?.. Слышу, в голосе обида плотнеет. – Впросте выйти... Не на день... Да... Я хочу на те жениться...
   – Всего-то и кренделей?
   – Да-а... Вон все наши... тятяка, дядья там... уже покатили назад в Крюковку. А я за тобой и заверни...
   «Ну тишкину мать! Вот Господь слепца навязал!» – про себя взлютовала я. А ему сказала, как отрезала:
   – И не думай, и в уме не держи! За тридцать девять земель в тридесятое царствие я дажно и не собираюсь ехать.
   – Ннну, что ж... Ззнать, не подберу я с тобой оообщий язык... Ввволя твоя... Ссилой в милые нне вввъедешь...

7

   Глубину воды познаешь,
   а душу женщины нет.

   Побыл Михаил до конца посиделок, идём к нам. Какой гостильщик ни пустой, в ночь в дорогу не погонишь.
   Идём, а моя Лушенька и кольни:
   – Жених, а жених! Жениться приехал, а денег много? Вечёрку ладить будешь?
   – Хватит и на вечёрку. Хватит и на свадьбу. Пятьдесят два рубляша! Золотой сезон!
   Деньги эти и в сам деле большие. Две самолучшие купишь коровы и на магарыч с лихвой останется.
   Вот и наш курень.
   Открыла дверь мама.
   Завидела незнакомца, с испугу вальнулась к стенке.
   – Кто это? – шепнула.
   Я пожала плечами. Прыснула в кулак Луша.
   – Ма, – говорю я, – да не пугайтесь вы так гостя! Не довеку... Пускай до утреннего побудет поезда... А я пойду к Лушке.
   – Об чём речи...
   Мама накинула свету лампе, что мерцала у неё в руке, до крайности размахнула дверь в боковушку. Подняла на Михаила приветливые глаза.
   – Проходьте, проходьте, гостюшка...
   Поставила на стол лампу рядом с будильником, лежал вниз лицом.
   – Оно, конешно... – мама взяла весело цокавший будильник, близоруко глянула на стрелки. – В три ночи горячими пельменями не попотчую гостюшку. Но кружка молока сыщется.
   Михаил конфузливо попросил:
   – Не надо... Я даве ел...
   В ласке возразила мама:
   – Я не видала, гостюшка, как вы ели... Покажете...
   Опустила будильник на ножки. Вышла.
   Пала тишина.
   Слышно было, как удары будильника с каждым разом всё слабели. Будто удалялись.
   – Сейчас станет, – в удивленье обронил Михаил.
   – Всебеспременно! Далёкого дорогого гостеньку, – сыплю с холостой подколкой, без яда, – застеснялся. Гмм... Навовсе, блажной, заснул. Только что не храпит. Разбужу...
   Я пошлёпала будильник по толстым щекам.
   Молчит.
   Не всегда просыпается от шлепков. Одно наверно даёт ему помощь – положить вниз лицом. Будилка у нас с припёком. Настукивает только лёжа. Вот взял моду. Всех побудит, а сам всё лежит лежнем!
   Перекувыркнула – зацокал!
   Вошла мама с полной крынкой вечорошнего молока. Налила доверху в кружку. Потом внесла на рушнике кокурку. [5]
   – Прошу, гостюшка, к нашему к хлебу. – Высокую уёмистую кружку с молоком мама прикрыла хорошей краюхой кокурки. – Присаживайтеся к столу... Стесняться будете опосля.
   Михаил вроде как против хотения – в гостях, что в неволе, – подсел к еде.
   Мама заходилась стелить ему на сундуке.
   – Покойной ночи, Михал Ваныч! – рдея, пропела Луша.
   – Заименно, девушки, – на вздохе откликнулся Михаил и заботливо засобирал мякушкой со стола крошки – напа?дали, когда мама резала кокурку.