Владимир Савченко
За перевалом
ПРОЛОГ
1. ГОБИ. XX ВЕК
Место в западной части пустыни, куда долетел вертолет, ничем не отличалось от окрестностей: те же волны барханов, показывающие направление последнего ветра, гнавшего их, такой же серо-желтый песок сухо скрипел под ногами и на зубах; солнце, ослепительно белое днем и багровое к вечеру, так же описывало в небе почти вертикальную дугу. Ни деревца, ни птицы, ни тучки, ни камешка в песке. Только алюминиевая вешка – пирамидка из потускневших за четыре года трубок – отмечала засыпанный вход в шахту.
Сняли пласт песка, открыли люк. Внутри все сохранилось идеально: дощатый сруб, лестница из скоб, кабели от термоэлементов, пронизывающие доски и сходящиеся внизу к кабине-снаряду.
Опустились. Отдраили крышку иллюминатора, пощелкали тумблерами на внешнем пультике. Главным была энергетика, термоэлементы, превращавшие геотермальный поток в грунте в электричество. Они не подвели: шатнувшись, остановились против нужных делений стрелки приборов, загорелись лампочки в кабине, осветили мохнатое. ело необычно, по-людски вытянувшейся на пластиковом ложе гориллы, ее лицо, сердито сжатый рот.
Анализ газовой смеси в кабине: состав, давление, влажность – все в норме.
Можно откачивать, входить, пробуждать. По показаниям биодатчиков обезьяна будто спала несколько часов.
Горилла-самка Мими выросла в университетском виварии, участвовала во многих опытах, знала и не пугалась людей. Но сейчас, пробудившись, она шарахнулась от двоих исследователей с визгом, оскаленными клыками, защитно выставленными когтями; обрывая провода датчиков, ринулась в дверцу, только ветерок пошел по шахте – так она взлетела по скобам.
– Вот это да! – Нимайер высунулся, позвал: – Мими!.. Что с ней?
– Последействие морфина, – сказал Берн. – Я и на себе его чувствовал. Значит, наркотик из методики исключается – только самогипноз. Если через восемнадцать тысячелетий со мной приключится такое, привести меня в норму будет некому.
Так было сказано главное.
«Берн Альфред (1910 – 1952), немец, биолог, биофизик, действительный член Швейцарской Академии наук, профессор Цюрихского университета. Работы в области анабиоза позвоночных. Пастеровская премия (1948). Монографии об анабиозе и по палеонтологии». (Из энциклопедии.)
«Нимайер Иоганн. Род. в Моравии в 1924 г., оконч. политехнический ин-т в 1948 г., сотрудник кафедры экспериментальной биологии Цюрихского университета. Женат, двое детей (сын и дочь). Рост 170 см, вес 68 кг, сложение нормальное, внеш. вид – см. фото. Особых примет не имеет.
В предосудительном не замечен». (Из картотеки машинного учета кантональной полиции.)
И был некролог с фотографией Берна в траурной рамке: пряди седых волос над обширным лбом, темные глаза под темными бровями, прямой нос, впалые щеки, нервный рот – губы в иронической полуулыбке. Ректорат и деканат биофакультета с глубочайшим прискорбием извещали о гибели профессора во время катастрофы при изысканиях в пустыне Гоби. Охи, ахи, расспросы, оплакивания близкими, толки о том, кто займет кафедру… И был отчет чудом спасшегося второго участника экспедиции инженера Нимайера, который показал, что: когда в поиске следов третичной фауны они перебазировались в глубь пустыни, на 80 километров восточней колодца Байрым, в первый рейс, нагрузив вертолет приборами и взрывчаткой для выброса породы, отправился профессор; он, Нимайер, остался упаковывать остальное снаряжение; когда вертолет поднялся метров на двести, он накренился, мотор стал давать перебои, заглох; не набрав скорости, машина стала снижаться вертикально и быстро – падать; когда она коснулась почвы, в ней раздался сильный, в два раската, взрыв – видимо, от удара детонировали запалы к динамитным шашкам; вертолет развалился на куски, дело завершил взрыв бензобака и пожар, спасти Берна было невозможно; сам Нимайер трое суток выбирался из раскаленных песков.
Отчет был убедительным, а расстояние до места происшествия к тому же было столь значительным, что комиссию для расследования решили не посылать. Да и координатные записи маршрута экспедиции сгорели в вертолете; после осенних бурь обнаружить места стоянок с воздуха не было никаких шансов… Словом, ухищрения Берна и Нимайера по тщательной разработке легенды и подкрепление ее тем, что в вертолет перед взрывом сунули обезглавленный труп Мими (чтобы на случай проверки наличествовали обломки костей), оказались лишними.
Для самого инженера все случившееся было немалой неожиданностью. Он отправился с Берном, чтобы проверить самочувствие захороненной в Гоби крошки Мими, в случае успешного оживления ее ликовать, поздравлять профессора и вкусить благ от своей (скромной, но и весомой: аппаратура) доли участия в деле. А оказалось, что опыт только начинается, до конца его Нимайеру не дожить, а о вкушении благ и говорить не стоит.
Сняли пласт песка, открыли люк. Внутри все сохранилось идеально: дощатый сруб, лестница из скоб, кабели от термоэлементов, пронизывающие доски и сходящиеся внизу к кабине-снаряду.
Опустились. Отдраили крышку иллюминатора, пощелкали тумблерами на внешнем пультике. Главным была энергетика, термоэлементы, превращавшие геотермальный поток в грунте в электричество. Они не подвели: шатнувшись, остановились против нужных делений стрелки приборов, загорелись лампочки в кабине, осветили мохнатое. ело необычно, по-людски вытянувшейся на пластиковом ложе гориллы, ее лицо, сердито сжатый рот.
Анализ газовой смеси в кабине: состав, давление, влажность – все в норме.
Можно откачивать, входить, пробуждать. По показаниям биодатчиков обезьяна будто спала несколько часов.
Горилла-самка Мими выросла в университетском виварии, участвовала во многих опытах, знала и не пугалась людей. Но сейчас, пробудившись, она шарахнулась от двоих исследователей с визгом, оскаленными клыками, защитно выставленными когтями; обрывая провода датчиков, ринулась в дверцу, только ветерок пошел по шахте – так она взлетела по скобам.
– Вот это да! – Нимайер высунулся, позвал: – Мими!.. Что с ней?
– Последействие морфина, – сказал Берн. – Я и на себе его чувствовал. Значит, наркотик из методики исключается – только самогипноз. Если через восемнадцать тысячелетий со мной приключится такое, привести меня в норму будет некому.
Так было сказано главное.
«Берн Альфред (1910 – 1952), немец, биолог, биофизик, действительный член Швейцарской Академии наук, профессор Цюрихского университета. Работы в области анабиоза позвоночных. Пастеровская премия (1948). Монографии об анабиозе и по палеонтологии». (Из энциклопедии.)
«Нимайер Иоганн. Род. в Моравии в 1924 г., оконч. политехнический ин-т в 1948 г., сотрудник кафедры экспериментальной биологии Цюрихского университета. Женат, двое детей (сын и дочь). Рост 170 см, вес 68 кг, сложение нормальное, внеш. вид – см. фото. Особых примет не имеет.
В предосудительном не замечен». (Из картотеки машинного учета кантональной полиции.)
И был некролог с фотографией Берна в траурной рамке: пряди седых волос над обширным лбом, темные глаза под темными бровями, прямой нос, впалые щеки, нервный рот – губы в иронической полуулыбке. Ректорат и деканат биофакультета с глубочайшим прискорбием извещали о гибели профессора во время катастрофы при изысканиях в пустыне Гоби. Охи, ахи, расспросы, оплакивания близкими, толки о том, кто займет кафедру… И был отчет чудом спасшегося второго участника экспедиции инженера Нимайера, который показал, что: когда в поиске следов третичной фауны они перебазировались в глубь пустыни, на 80 километров восточней колодца Байрым, в первый рейс, нагрузив вертолет приборами и взрывчаткой для выброса породы, отправился профессор; он, Нимайер, остался упаковывать остальное снаряжение; когда вертолет поднялся метров на двести, он накренился, мотор стал давать перебои, заглох; не набрав скорости, машина стала снижаться вертикально и быстро – падать; когда она коснулась почвы, в ней раздался сильный, в два раската, взрыв – видимо, от удара детонировали запалы к динамитным шашкам; вертолет развалился на куски, дело завершил взрыв бензобака и пожар, спасти Берна было невозможно; сам Нимайер трое суток выбирался из раскаленных песков.
Отчет был убедительным, а расстояние до места происшествия к тому же было столь значительным, что комиссию для расследования решили не посылать. Да и координатные записи маршрута экспедиции сгорели в вертолете; после осенних бурь обнаружить места стоянок с воздуха не было никаких шансов… Словом, ухищрения Берна и Нимайера по тщательной разработке легенды и подкрепление ее тем, что в вертолет перед взрывом сунули обезглавленный труп Мими (чтобы на случай проверки наличествовали обломки костей), оказались лишними.
Для самого инженера все случившееся было немалой неожиданностью. Он отправился с Берном, чтобы проверить самочувствие захороненной в Гоби крошки Мими, в случае успешного оживления ее ликовать, поздравлять профессора и вкусить благ от своей (скромной, но и весомой: аппаратура) доли участия в деле. А оказалось, что опыт только начинается, до конца его Нимайеру не дожить, а о вкушении благ и говорить не стоит.
2. ПРОМЕЖУТОЧНЫЕ ДИАЛОГИ
Поэтому между ними все дни подготовки возникали несогласия и споры. К ним вело все – с чего ни начать, о чем ни говорить.
…Багровый закат высоко распространился в насыщенном пылью воздухе. Чернеют тени вертолета и палаток на его фоне. И они двое – шевелящиеся фигурки из черной бумаги – у раскладного столика на полотняных стульчиках. Поглощают опостылевшую свиную. тушенку с бобами, которая от жары уже начала попахивать, запивают зеленым чаем. Крутят ручки портативного приемника: взвизги, морзянка, фразы на многих языках, рев глушилок, марши – вьюжный, недобро напряженный эфир начала 50-х годов.
Сердитая английская речь. Берн прислушивается, крутит ручку – ползет темная полоска по светящейся шкале. Бравурный марш: ухают басы, верещат фанфары, гремят литавры.
– Вот-вот… – кривит губы Берн. – Отбивай шаг, задирай подбородок. Ведь погибают всегда другие, не «я». Вперед, кандидаты в мертвецы!..– Крутит дальше, ползет полоска. Французская речь. – Слушайте, слушайте! (Берн полиглот – и не без того, что ему приятно щегольнуть этим.) «Наибольший выброс радиоактивного грунта, как установил профессор Дарье, и оптимальное заражение им местности происходит при внедрении плутониевой бомбы на глубину пятнадцать метров…» Ведь это наука, Иоганн, вершина разумной деятельности, как и у нас. А!
– Э, нет. – Инженер положил вилку, зашвырнул пустую банку в пески. – Там не такая наука. Там нормальная наука, с практическим смыслом. Пусть зловещим, угрожающим одним ради защиты других – но со смыслом все-таки! А какой научный смысл в вашей затее? Анабиоз на годы – это можно понять. Но… на восемнадцать тысяч лет!.. Простите, но это же самоубийство.
– Эй, не пугайте меня сейчас! Думаете, установка откажет?
– Нет, самое страшное, что установка может выдержать. Вполне. Термоэлементы?
Они просты, как булыжник, и надежны, как булыжник. Был бы геотермальный поток, а им ничего не сделается, ток дадут. Герметика идеальная, никаких утечек… То есть я допускаю, что как биологический организм вы сохранитесь.
Если мясо ископаемых мамонтов с удовольствием лопают собаки, то… техника может больше. Но все равно: столь категоричное отделение от мира, породившего вас, бросок в неизвестную среду – безумная, самоубийственная авантюра, как хотите! Какой смысл?..
– Научный смысл моего предприятия: проверка гипотезы о возникновении нового человечества. Самая суть: орбита Земли не круговая, а эллиптическая. Солнце в одном из фокусов ее, когда планета ближе к нему, тепла на нее попадает больше, когда дальше – меньше. Из-за наклона оси эта добавка тепла распределяется между Северным и Южным полушариями неравномерно, сейчас, например, больше перепадает Северному. Но ось Земли процессирует, описывает конус – как у игрушечной юлы, только гораздо медленнее: один круг за двадцать шесть тысяч лет. Понимаете теперь, почему счет на тысячелетия? В ходе их меняется положение Земли под Солнцем. Сорок тысяч лет назад больше согревалось Южное полушарие, а у нас, на севере, ползли льды…
– А! – сказал инженер. – Оледенение как причина эволюции обезьян?
– Да. Резкое похолодание, оскудение растительной пищи – и обезьяны посмышленей стали орудовать камнями и палками, познали труд, полюбили огонь.
Так возникли племена питекантропов. Дальше дело пошло… Весьма вероятно, что так случалось не однажды – не только сорок тысячелетий назад, но и шестьдесят шесть, и… прибавляйте по двадцать шесть, сами сочтете. То, что в самых древних пластах находят останки людей и их предметов, а в древних знаниях намеки на новейшие достижения науки и техники, – признаки того, что процесс повторяется, возвращается на круги своя.
– Любопытно. Это ваша гипотеза?
– Нет. Одного русского, которому тоже не очень везло в жизни, – Николая Морозова-Шлиссельбуржца.
– Родом из Шлиссельбурга?
– Опять не угадали, Иоганн: эта приставка к фамилии означает, что он провел в Шлиссельбургской каторжной тюрьме ни мало ни много – двадцать лет. И чтобы скоротать время, напридумывал там немало интересных гипотез. Эта возникла у него в самом конце прошлого века. По нынешним временам она выглядит несколько наивно, но верна ее суть – идея, которую я распространяю на все времена: человечество породил некий глобальный, космический процесс. Наша цивилизация объективно – проявление его. Но поэтому же в развитии мира заключена и его гибель.
Совсем стемнело.
Лицо Берна освещала снизу шкала приемника. В нем ритмично поскуливал джаз.
Голос профессора звучал с пророческой торжественностью:
– Возникают, развиваются, достигают кульминации существа и коллективы, которые в силу ограниченности придают исключительное значение себе, своему месту и времени. Потом происходит нечто и они сникают. За материальные останки былого «разумного» величия принимаются вода и ветер, мороз и коррозия, пыль, сейсмика земной коры. Потом – новое оледенение. Толща льдов, как губка, стирает с лица материков следы энного человечества, энной цивилизации – и очищает место для эн плюс первой. Морали в этой басне нет…
– Он помолчал. – Следующее похолодание начнется через двенадцать-тринадцать тысячелетий. Южные области, как и прежде, оптимальны для развития обезьянолюдей. Пять тысяч лет форы на возможный прогресс.
– Но… ведь здесь безжизненная пустыня.
– Сейчас – пустыня. И Сахара сейчас пустыня, и Каракумы, и Аравия. А буйная растительность и животный мир, что были в них, залегли пластами угля и нефти. Не упускайте из виду счет на десятки тысячелетий, Иоганн: за это время смешаются созвездия, одни звезды потускнеют, другие разгорятся ярче – изменится картина «вечного» неба. Что уж говорить об изменениях климата!
Оледенение нагонит влагу – и здесь будут леса, луга и реки.
– О! Я вижу, вы уже на «ты» с вечностью!..– В голосе Нимайера ирония, уважение, замешательство – все вместе.
– Допустим, вы окажетесь правы. Но зачем вам эта правота? Ведь знания добываются для людей.
Это уже на следующий день, к вечеру, когда все приготовления окончены.
Крошка Мими, которая двое суток с уханьем металась за барханами, наконец оголодала, почувствовала прежнее влечение к людям, приблизилась, умильно вытягивая губы трубочкой, – тут ее и прихлопнули выстрелом в голову.
Солнце еще не село. Нимайер один приканчивает банку консервов. Профессор прихлебывает чаек из пиалы: есть ему ближайшие 180 веков нельзя.
– Для людей? Для их блага, да? Много счастья принесло людям познание атома!.. Хорошо, если вы не поняли то, что я высказал вчера в общих категориях, выскажусь прямо. – Берн отставил чашку, встал, оперся рукой о стол. – Я отрицаю человечество. Отрицаю его как разумную силу и разумный процесс. Его нет – есть лишь стихия, равная с движением вод и воздуха, размножением и миграциями животных. А над этим есть «я». Мое «я». Нет меня – нет ничего. Знания!.. Они приносят удовлетворение только тому, кто познает они образуют его мир – мой мир! И в мой мир вошла эта возможность, – он мотнул головой в сторону шахты, – возможность стать над временем, над жизнью.
Моя жизнь будет состоять не из одного, как у всех, а из двух штрихов на ленте времени, разделенных тысячелетиями. А может, и больше, как удастся.
Вот, я сказал все, хоть вам это, наверно, и неприятно.
– Нет, почему же… – пробормотал инженер, отставляя банку; у него пропал аппетит, и вообще он почувствовал себя как-то неуютно один на один с Берном в пустыне. Пришло в голову, что самый надежный способ сохранить эксперимент в тайне – это пристукнуть и его, Нимайера. От человека, затеявшего безумное дело, всего можно ждать. – Я понимаю… чтобы решиться на такой… м-м… необратимый бросок через тысячелетия, надо иметь воистину термоядерный заряд индивидуализма. И замечательно, Альфред, что он у вас есть.
– А для людей, – продолжал профессор, – для их блага… точнее сказать, для потребительской пошлятины – так это вам, Иоганн, и карты в руки. Когда вернетесь, никто не помешает вам разработать этот способ для коммерческих применений: ради жирных многолетних процентов на вклады, чтобы не сцапала полиция до истечения срока давности… да мало ли! Не пропадать же добру.
– Я… я не думал об этом, – с облегчением сказал инженер (он и в самом деле не думал),– но если я и предприму что-либо, то для сохранения ваших идей, Альфред, вашего научного имени.
…Багровый закат высоко распространился в насыщенном пылью воздухе. Чернеют тени вертолета и палаток на его фоне. И они двое – шевелящиеся фигурки из черной бумаги – у раскладного столика на полотняных стульчиках. Поглощают опостылевшую свиную. тушенку с бобами, которая от жары уже начала попахивать, запивают зеленым чаем. Крутят ручки портативного приемника: взвизги, морзянка, фразы на многих языках, рев глушилок, марши – вьюжный, недобро напряженный эфир начала 50-х годов.
Сердитая английская речь. Берн прислушивается, крутит ручку – ползет темная полоска по светящейся шкале. Бравурный марш: ухают басы, верещат фанфары, гремят литавры.
– Вот-вот… – кривит губы Берн. – Отбивай шаг, задирай подбородок. Ведь погибают всегда другие, не «я». Вперед, кандидаты в мертвецы!..– Крутит дальше, ползет полоска. Французская речь. – Слушайте, слушайте! (Берн полиглот – и не без того, что ему приятно щегольнуть этим.) «Наибольший выброс радиоактивного грунта, как установил профессор Дарье, и оптимальное заражение им местности происходит при внедрении плутониевой бомбы на глубину пятнадцать метров…» Ведь это наука, Иоганн, вершина разумной деятельности, как и у нас. А!
– Э, нет. – Инженер положил вилку, зашвырнул пустую банку в пески. – Там не такая наука. Там нормальная наука, с практическим смыслом. Пусть зловещим, угрожающим одним ради защиты других – но со смыслом все-таки! А какой научный смысл в вашей затее? Анабиоз на годы – это можно понять. Но… на восемнадцать тысяч лет!.. Простите, но это же самоубийство.
– Эй, не пугайте меня сейчас! Думаете, установка откажет?
– Нет, самое страшное, что установка может выдержать. Вполне. Термоэлементы?
Они просты, как булыжник, и надежны, как булыжник. Был бы геотермальный поток, а им ничего не сделается, ток дадут. Герметика идеальная, никаких утечек… То есть я допускаю, что как биологический организм вы сохранитесь.
Если мясо ископаемых мамонтов с удовольствием лопают собаки, то… техника может больше. Но все равно: столь категоричное отделение от мира, породившего вас, бросок в неизвестную среду – безумная, самоубийственная авантюра, как хотите! Какой смысл?..
– Научный смысл моего предприятия: проверка гипотезы о возникновении нового человечества. Самая суть: орбита Земли не круговая, а эллиптическая. Солнце в одном из фокусов ее, когда планета ближе к нему, тепла на нее попадает больше, когда дальше – меньше. Из-за наклона оси эта добавка тепла распределяется между Северным и Южным полушариями неравномерно, сейчас, например, больше перепадает Северному. Но ось Земли процессирует, описывает конус – как у игрушечной юлы, только гораздо медленнее: один круг за двадцать шесть тысяч лет. Понимаете теперь, почему счет на тысячелетия? В ходе их меняется положение Земли под Солнцем. Сорок тысяч лет назад больше согревалось Южное полушарие, а у нас, на севере, ползли льды…
– А! – сказал инженер. – Оледенение как причина эволюции обезьян?
– Да. Резкое похолодание, оскудение растительной пищи – и обезьяны посмышленей стали орудовать камнями и палками, познали труд, полюбили огонь.
Так возникли племена питекантропов. Дальше дело пошло… Весьма вероятно, что так случалось не однажды – не только сорок тысячелетий назад, но и шестьдесят шесть, и… прибавляйте по двадцать шесть, сами сочтете. То, что в самых древних пластах находят останки людей и их предметов, а в древних знаниях намеки на новейшие достижения науки и техники, – признаки того, что процесс повторяется, возвращается на круги своя.
– Любопытно. Это ваша гипотеза?
– Нет. Одного русского, которому тоже не очень везло в жизни, – Николая Морозова-Шлиссельбуржца.
– Родом из Шлиссельбурга?
– Опять не угадали, Иоганн: эта приставка к фамилии означает, что он провел в Шлиссельбургской каторжной тюрьме ни мало ни много – двадцать лет. И чтобы скоротать время, напридумывал там немало интересных гипотез. Эта возникла у него в самом конце прошлого века. По нынешним временам она выглядит несколько наивно, но верна ее суть – идея, которую я распространяю на все времена: человечество породил некий глобальный, космический процесс. Наша цивилизация объективно – проявление его. Но поэтому же в развитии мира заключена и его гибель.
Совсем стемнело.
Лицо Берна освещала снизу шкала приемника. В нем ритмично поскуливал джаз.
Голос профессора звучал с пророческой торжественностью:
– Возникают, развиваются, достигают кульминации существа и коллективы, которые в силу ограниченности придают исключительное значение себе, своему месту и времени. Потом происходит нечто и они сникают. За материальные останки былого «разумного» величия принимаются вода и ветер, мороз и коррозия, пыль, сейсмика земной коры. Потом – новое оледенение. Толща льдов, как губка, стирает с лица материков следы энного человечества, энной цивилизации – и очищает место для эн плюс первой. Морали в этой басне нет…
– Он помолчал. – Следующее похолодание начнется через двенадцать-тринадцать тысячелетий. Южные области, как и прежде, оптимальны для развития обезьянолюдей. Пять тысяч лет форы на возможный прогресс.
– Но… ведь здесь безжизненная пустыня.
– Сейчас – пустыня. И Сахара сейчас пустыня, и Каракумы, и Аравия. А буйная растительность и животный мир, что были в них, залегли пластами угля и нефти. Не упускайте из виду счет на десятки тысячелетий, Иоганн: за это время смешаются созвездия, одни звезды потускнеют, другие разгорятся ярче – изменится картина «вечного» неба. Что уж говорить об изменениях климата!
Оледенение нагонит влагу – и здесь будут леса, луга и реки.
– О! Я вижу, вы уже на «ты» с вечностью!..– В голосе Нимайера ирония, уважение, замешательство – все вместе.
– Допустим, вы окажетесь правы. Но зачем вам эта правота? Ведь знания добываются для людей.
Это уже на следующий день, к вечеру, когда все приготовления окончены.
Крошка Мими, которая двое суток с уханьем металась за барханами, наконец оголодала, почувствовала прежнее влечение к людям, приблизилась, умильно вытягивая губы трубочкой, – тут ее и прихлопнули выстрелом в голову.
Солнце еще не село. Нимайер один приканчивает банку консервов. Профессор прихлебывает чаек из пиалы: есть ему ближайшие 180 веков нельзя.
– Для людей? Для их блага, да? Много счастья принесло людям познание атома!.. Хорошо, если вы не поняли то, что я высказал вчера в общих категориях, выскажусь прямо. – Берн отставил чашку, встал, оперся рукой о стол. – Я отрицаю человечество. Отрицаю его как разумную силу и разумный процесс. Его нет – есть лишь стихия, равная с движением вод и воздуха, размножением и миграциями животных. А над этим есть «я». Мое «я». Нет меня – нет ничего. Знания!.. Они приносят удовлетворение только тому, кто познает они образуют его мир – мой мир! И в мой мир вошла эта возможность, – он мотнул головой в сторону шахты, – возможность стать над временем, над жизнью.
Моя жизнь будет состоять не из одного, как у всех, а из двух штрихов на ленте времени, разделенных тысячелетиями. А может, и больше, как удастся.
Вот, я сказал все, хоть вам это, наверно, и неприятно.
– Нет, почему же… – пробормотал инженер, отставляя банку; у него пропал аппетит, и вообще он почувствовал себя как-то неуютно один на один с Берном в пустыне. Пришло в голову, что самый надежный способ сохранить эксперимент в тайне – это пристукнуть и его, Нимайера. От человека, затеявшего безумное дело, всего можно ждать. – Я понимаю… чтобы решиться на такой… м-м… необратимый бросок через тысячелетия, надо иметь воистину термоядерный заряд индивидуализма. И замечательно, Альфред, что он у вас есть.
– А для людей, – продолжал профессор, – для их блага… точнее сказать, для потребительской пошлятины – так это вам, Иоганн, и карты в руки. Когда вернетесь, никто не помешает вам разработать этот способ для коммерческих применений: ради жирных многолетних процентов на вклады, чтобы не сцапала полиция до истечения срока давности… да мало ли! Не пропадать же добру.
– Я… я не думал об этом, – с облегчением сказал инженер (он и в самом деле не думал),– но если я и предприму что-либо, то для сохранения ваших идей, Альфред, вашего научного имени.
3. СТАРТ
В последнюю ночь обоим трудно было уснуть, хотя выспаться следовало не только Нимайеру, коему предстоял трудный путь, но и – как ни парадоксально – Берну: чтобы успокоить взбаламученную хлопотами и спорами психику.
Нимайер – так тот был рад, что сон не идет. Лучше перетерпеть эту ночь, а то кто знает: уснешь и не проснешься. После объявления своего замысла и особенно после «философских излияний» почтенный ученый, с которым он работал и которого почитал (даже любил в кругу знакомых молвить: «Вот мы с профессором…»), представлялся ему вырвавшимся на волю преступником. «Надо же, в какую историю влез. Да если бы знал, то ни за что и никогда!..
Авантюрист оголтелый, кто бы мог подумать! Чего ему не хватало? А ведь это он и о себе: что-де жизнь талантливых людей несчастна… Другим бы такие „несчастья“: его оклад на кафедре, гонорары за статьи, премии за исследования, его особняк (интересно, кому он достанется: жене или дочери?)… Господи, только бы благополучно выбраться из этого дела и из пустыни! И молчок-молчок до конца дней. И подальше от таких выдающихся… Ну их!»
Он ворочался на надувном матрасике, ощупывая положенный под него пистолет: береженого и бог бережет.
Профессор, лежа с закрытыми глазами, укорял себя за разговоры с Нимайером.
Что ему был этот инженер, его мнение! И возвращался к его сомнениям своим доводам, мысленно подкреплял их новыми… и понял, наконец, что убеждает не инженера – себя. Подбадривает. Потому что ему жутко. Тот подъем духа, который пробудился в нем, великолепное сознание превосходства над миром, над человечеством, которое он отторгает от себя, уверенность, что он сделает это – он, такой отчаянный и молодец… все вдруг кончилось, Берн почувствовал себя маленьким и слабым. Понесло в другую крайность.
…Для Нимайера можно было проще: о том, что разочаровался, устал – в духе обмолвки о Морозове, которому тоже в жизни не везло. Тоже. И ему, если мерить по таланту и силам, приходилось трудно в этой жизни: всего добивался с боем – и чем серьезнее цель, тем более изматывала битва за нее. А добившись, часто убеждался, что цели эти: новая прибавляющая известности статья или книга, дополнительные звания, связи да и обнаруженные в опытах комариные узенькие знаньица – мишура, на которую не стоило расходовать душу… И о том, что рвались одна за другой привязанности: отошли, замкнулись, в своих мирках друзья молодости, выросла и сделалась чужой дочь, опостылела жена.
Иоганн хорошо сказал о мегатонном заряде индивидуализма. Ах, если бы так!
Заряд одиночества, безнадежности.
Э, нет, так нельзя себя настраивать… вернее, расстраивать. Для укрепления духа надо мыслить глобально, отрицать мир, соразмерять себя с вечностью.
Ведь была же мысль… Ага, вот даже не мысль – лежащая за пределами логики уверенность: осуществив восемнадцатитысячелетний рывок сквозь время, он настолько поставит себя над жизнью, над всеми ее превратностями, что… все будет хорошо. Изменится небо и климат, исчезнут народы, появятся другие… может, ухнет в тартарары нынешняя цивилизация, готовящаяся к мировой свалке, – а с ним все будет отлично.
Берн ободрился, успокоился, уснул.
Оба открыли глаза, едва лучи солнца коснулись палатки. Над пустыней по-утреннему умытое небо. Апельсиновый диск солнца освещал нежно-розовые барханы.
– Сегодня даже пустыня прекрасна. Или мне это кажется, а, Иоганн?
Вместе опустили в шахту термопластиковое ложе, в котором четыре года пролежала Мими; теперь оно было идеально подогнано по телу Берна, под каждую его косточку, мышцу, связку; установили в кабине. Вместе осмотрели приборы, запасы, каждый уголок – не забыто ли чего, не осталось ли ненужное.
– Все. Прощайте, Иоганн! – Берн коротко улыбнулся, пожал инженеру руку. Тот шевельнул губами, но ничего не сказал, в глазах был ужас. – В старое доброе время немцы на надгробиях высекали «Auf Wiedersehen» [1] дорогим покойникам. А я говорю: прощайте. Встреча в загробном мире не состоится. И не смотрите на меня так – я переживу вас всех!
Оставшись один, Берн наглухо завинтил герметическую дверь, разделся, сложил одежду в специальный карман, закрыл его. Он держал себя в руках, не давал воли мыслям – только хотел, чтобы все скорей осталось позади.
Опустился на ложе. Поерзал, устраиваясь. Лежал так несколько минут, привыкал, проверял покой и удобство каждой точки тела. В кабине было прохладно. «Через восемнадцать тысяч лет могу проснуться с насморком»,мелькнула мысль. Прогнал и ее, так тоже не нужно сейчас.
Приборный щит был над головой, кнопочный пультик у правой руки. Расположение кнопок он знал на ощупь. «Ну, начнем», – и нажал левую вверху: взрыватель.
Над барханами взметнулась серая копна песка и пыли. Глухой раскат. Копна опала, растеклась. Нимайер глядел: шахты больше не было. Жутко стало инженеру в мертво застывшей пустыне. Он принялся поспешно укладывать рюкзак, носить лишнее имущество в вертолет, складывать на динамитные шашки в кабине.
А на тридцатиметровой глубине Берн нажал уже все кнопки. Укладывает руку в выемку ложа, расслабляет ее, расслабляется сам, устремляет взгляд на блестящий шарик в потолке, дышит глубоко и ритмично, считает вдохи:
– Один… два… три…
Размеренно стучат насосы газообмена, вытесняют из кабины, из легких, из крови человека воздух, заменяют его инертно-консервирующим составом.
– Восемнадцать… девятнадцать… двадцать… – все медленнее поднимается и опускается грудь, слабее шелестят губы.
Белым инеем покрываются радиаторы охладительных элементов по углам. Гаснут лампочки на контрольном щите. Смолистый бальзамический аромат наполняет кабину. Но вряд ли Берн его ощущает: кровь уже разнесла газ по всем клеткам тела, нервы притупились, мышцы деревенеют, мысли исчезают.
– Тридцать три… тридцать четыре…
А наверху Нимайер поджигает тянущийся к вертолету бикфордов шнур. Рюкзак за плечи, палку в руки – и прочь, прочь, не оглядываясь. Слишком поспешно уходит он от устоявшегося безмолвия пустыни. Ботинки для лучшей опоры обмотаны тряпьем.
– Семьдесят семь… – беззвучно считает вдохи Берн. – Семьдесят восемь… семь… десят… де…
Затих. Глаза закрываются. Грудь застывает на полном вдохе.
Некоторое время еще стучат насосы. Затем и они стихают. Вот замедлился приводной шкив последнего, уже не проворачивается, дернулся туда-сюда – застыл. Цикл консервации отработан. Теперь только лепестки электростатического реле, непрерывно заряжаемые альфа-частицами от радиевой пилюли между ними, могут, опав, замкнуть цепь схемы оживления. Но опадут они не раньше, чем количество радия уменьшится вчетверо.
Солнце поднимается над пустыней. Начинается ветер. Порывы его взвихривают струйки песка у подножия насыпанного взрывом холма, качают укоротившийся бикфордов шнур под брюхом вертолета, отдувают извергающийся из него дымок.
Песок завивается и вокруг ног Нимайера. Он шагает широко и озабоченно. Когда за спиной раскатывается второй взрыв – останавливается, оглядывается на горящие обломки вертолета, бормочет:
– И черт с тобой! У тебя то ли будет вторая жизнь, то ли нет, а я – вот он. – Поправляет лямки рюкзака и наддает: надо побольше пройти до жары.
Это произошло осенью 1952 года. Семь лет спустя после разгрома фашизма в Германии, Италии, Японии.
И семь лет спустя после первых испытаний и применения атомных бомб.
И за пять лет до запуска первого искусственного спутника Земли.
За девять – неполных – лет до полета в космос человека.
За семнадцать лет до высадки людей на Луну.
За тридцать девять лет до распада СССР.
…И за разное количество лет до различных кризисов, свершений, открытий, политических убийств, переворотов, конфликтов и иных событий.
Ветер времени, ветер устойчивости и перемен, ветер событий, их отрицания и повторений гуляет по Вселенной. Он вьюжно завихривает материю в галактики, гонит невесть куда светила, вокруг которых – где по эллипсам, где как – мотаются вещественные смерчики-планеты. Он же – по цепочке преобразований – закручивает на планетах круговороты веществ и энергии, атмосферные вихри – то есть становится просто ветром.
И малая часть его, перегоняя по Гоби барханные стада, начисто сглаживает следы экспедиции Берна. Это место совсем перестало отличаться от своих окрестностей. Только иной раз движение воздуха осыплет пласт песка на крутом склоне бархана, обнажится покареженная лопасть, металлический прут, клок брезента. С каждым годом останки все ржавее, ветшее – того и гляди, рассыплются в пыль.
А другие воздушные потоки гонят по планете облака и дым заводов, облетевшие листья, обрывки газет – многие обрывки многих газет, на которых что ни день все новое, новое… повторяющееся новое, которое не дает нам как следует задуматься над минувшим.
Ветры доносят эти клочки и до пустыни Гоби – то ли сами ветры стали сильнее, то ли клочков больше: шелест бумаг может заменить шелест листьев, – и ветер гонит их вместе с песком, который стал пятнистым. От копоти? От деятельности новых бактерий? От испытаний новых видов оружия?
Совсем нет следов стоянки: рассыпались в прах, смешались с песком обломки и обрывки над местом, где на тридцатиметровой глубине, в темноте и покое, при пониженной температуре спит одеревенелый Берн. Подбородок его оброс густой щетиной – верный признак, что профессор не мертв, что с ним все в порядке.
Нимайер – так тот был рад, что сон не идет. Лучше перетерпеть эту ночь, а то кто знает: уснешь и не проснешься. После объявления своего замысла и особенно после «философских излияний» почтенный ученый, с которым он работал и которого почитал (даже любил в кругу знакомых молвить: «Вот мы с профессором…»), представлялся ему вырвавшимся на волю преступником. «Надо же, в какую историю влез. Да если бы знал, то ни за что и никогда!..
Авантюрист оголтелый, кто бы мог подумать! Чего ему не хватало? А ведь это он и о себе: что-де жизнь талантливых людей несчастна… Другим бы такие „несчастья“: его оклад на кафедре, гонорары за статьи, премии за исследования, его особняк (интересно, кому он достанется: жене или дочери?)… Господи, только бы благополучно выбраться из этого дела и из пустыни! И молчок-молчок до конца дней. И подальше от таких выдающихся… Ну их!»
Он ворочался на надувном матрасике, ощупывая положенный под него пистолет: береженого и бог бережет.
Профессор, лежа с закрытыми глазами, укорял себя за разговоры с Нимайером.
Что ему был этот инженер, его мнение! И возвращался к его сомнениям своим доводам, мысленно подкреплял их новыми… и понял, наконец, что убеждает не инженера – себя. Подбадривает. Потому что ему жутко. Тот подъем духа, который пробудился в нем, великолепное сознание превосходства над миром, над человечеством, которое он отторгает от себя, уверенность, что он сделает это – он, такой отчаянный и молодец… все вдруг кончилось, Берн почувствовал себя маленьким и слабым. Понесло в другую крайность.
…Для Нимайера можно было проще: о том, что разочаровался, устал – в духе обмолвки о Морозове, которому тоже в жизни не везло. Тоже. И ему, если мерить по таланту и силам, приходилось трудно в этой жизни: всего добивался с боем – и чем серьезнее цель, тем более изматывала битва за нее. А добившись, часто убеждался, что цели эти: новая прибавляющая известности статья или книга, дополнительные звания, связи да и обнаруженные в опытах комариные узенькие знаньица – мишура, на которую не стоило расходовать душу… И о том, что рвались одна за другой привязанности: отошли, замкнулись, в своих мирках друзья молодости, выросла и сделалась чужой дочь, опостылела жена.
Иоганн хорошо сказал о мегатонном заряде индивидуализма. Ах, если бы так!
Заряд одиночества, безнадежности.
Э, нет, так нельзя себя настраивать… вернее, расстраивать. Для укрепления духа надо мыслить глобально, отрицать мир, соразмерять себя с вечностью.
Ведь была же мысль… Ага, вот даже не мысль – лежащая за пределами логики уверенность: осуществив восемнадцатитысячелетний рывок сквозь время, он настолько поставит себя над жизнью, над всеми ее превратностями, что… все будет хорошо. Изменится небо и климат, исчезнут народы, появятся другие… может, ухнет в тартарары нынешняя цивилизация, готовящаяся к мировой свалке, – а с ним все будет отлично.
Берн ободрился, успокоился, уснул.
Оба открыли глаза, едва лучи солнца коснулись палатки. Над пустыней по-утреннему умытое небо. Апельсиновый диск солнца освещал нежно-розовые барханы.
– Сегодня даже пустыня прекрасна. Или мне это кажется, а, Иоганн?
Вместе опустили в шахту термопластиковое ложе, в котором четыре года пролежала Мими; теперь оно было идеально подогнано по телу Берна, под каждую его косточку, мышцу, связку; установили в кабине. Вместе осмотрели приборы, запасы, каждый уголок – не забыто ли чего, не осталось ли ненужное.
– Все. Прощайте, Иоганн! – Берн коротко улыбнулся, пожал инженеру руку. Тот шевельнул губами, но ничего не сказал, в глазах был ужас. – В старое доброе время немцы на надгробиях высекали «Auf Wiedersehen» [1] дорогим покойникам. А я говорю: прощайте. Встреча в загробном мире не состоится. И не смотрите на меня так – я переживу вас всех!
Оставшись один, Берн наглухо завинтил герметическую дверь, разделся, сложил одежду в специальный карман, закрыл его. Он держал себя в руках, не давал воли мыслям – только хотел, чтобы все скорей осталось позади.
Опустился на ложе. Поерзал, устраиваясь. Лежал так несколько минут, привыкал, проверял покой и удобство каждой точки тела. В кабине было прохладно. «Через восемнадцать тысяч лет могу проснуться с насморком»,мелькнула мысль. Прогнал и ее, так тоже не нужно сейчас.
Приборный щит был над головой, кнопочный пультик у правой руки. Расположение кнопок он знал на ощупь. «Ну, начнем», – и нажал левую вверху: взрыватель.
Над барханами взметнулась серая копна песка и пыли. Глухой раскат. Копна опала, растеклась. Нимайер глядел: шахты больше не было. Жутко стало инженеру в мертво застывшей пустыне. Он принялся поспешно укладывать рюкзак, носить лишнее имущество в вертолет, складывать на динамитные шашки в кабине.
А на тридцатиметровой глубине Берн нажал уже все кнопки. Укладывает руку в выемку ложа, расслабляет ее, расслабляется сам, устремляет взгляд на блестящий шарик в потолке, дышит глубоко и ритмично, считает вдохи:
– Один… два… три…
Размеренно стучат насосы газообмена, вытесняют из кабины, из легких, из крови человека воздух, заменяют его инертно-консервирующим составом.
– Восемнадцать… девятнадцать… двадцать… – все медленнее поднимается и опускается грудь, слабее шелестят губы.
Белым инеем покрываются радиаторы охладительных элементов по углам. Гаснут лампочки на контрольном щите. Смолистый бальзамический аромат наполняет кабину. Но вряд ли Берн его ощущает: кровь уже разнесла газ по всем клеткам тела, нервы притупились, мышцы деревенеют, мысли исчезают.
– Тридцать три… тридцать четыре…
А наверху Нимайер поджигает тянущийся к вертолету бикфордов шнур. Рюкзак за плечи, палку в руки – и прочь, прочь, не оглядываясь. Слишком поспешно уходит он от устоявшегося безмолвия пустыни. Ботинки для лучшей опоры обмотаны тряпьем.
– Семьдесят семь… – беззвучно считает вдохи Берн. – Семьдесят восемь… семь… десят… де…
Затих. Глаза закрываются. Грудь застывает на полном вдохе.
Некоторое время еще стучат насосы. Затем и они стихают. Вот замедлился приводной шкив последнего, уже не проворачивается, дернулся туда-сюда – застыл. Цикл консервации отработан. Теперь только лепестки электростатического реле, непрерывно заряжаемые альфа-частицами от радиевой пилюли между ними, могут, опав, замкнуть цепь схемы оживления. Но опадут они не раньше, чем количество радия уменьшится вчетверо.
Солнце поднимается над пустыней. Начинается ветер. Порывы его взвихривают струйки песка у подножия насыпанного взрывом холма, качают укоротившийся бикфордов шнур под брюхом вертолета, отдувают извергающийся из него дымок.
Песок завивается и вокруг ног Нимайера. Он шагает широко и озабоченно. Когда за спиной раскатывается второй взрыв – останавливается, оглядывается на горящие обломки вертолета, бормочет:
– И черт с тобой! У тебя то ли будет вторая жизнь, то ли нет, а я – вот он. – Поправляет лямки рюкзака и наддает: надо побольше пройти до жары.
Это произошло осенью 1952 года. Семь лет спустя после разгрома фашизма в Германии, Италии, Японии.
И семь лет спустя после первых испытаний и применения атомных бомб.
И за пять лет до запуска первого искусственного спутника Земли.
За девять – неполных – лет до полета в космос человека.
За семнадцать лет до высадки людей на Луну.
За тридцать девять лет до распада СССР.
…И за разное количество лет до различных кризисов, свершений, открытий, политических убийств, переворотов, конфликтов и иных событий.
Ветер времени, ветер устойчивости и перемен, ветер событий, их отрицания и повторений гуляет по Вселенной. Он вьюжно завихривает материю в галактики, гонит невесть куда светила, вокруг которых – где по эллипсам, где как – мотаются вещественные смерчики-планеты. Он же – по цепочке преобразований – закручивает на планетах круговороты веществ и энергии, атмосферные вихри – то есть становится просто ветром.
И малая часть его, перегоняя по Гоби барханные стада, начисто сглаживает следы экспедиции Берна. Это место совсем перестало отличаться от своих окрестностей. Только иной раз движение воздуха осыплет пласт песка на крутом склоне бархана, обнажится покареженная лопасть, металлический прут, клок брезента. С каждым годом останки все ржавее, ветшее – того и гляди, рассыплются в пыль.
А другие воздушные потоки гонят по планете облака и дым заводов, облетевшие листья, обрывки газет – многие обрывки многих газет, на которых что ни день все новое, новое… повторяющееся новое, которое не дает нам как следует задуматься над минувшим.
Ветры доносят эти клочки и до пустыни Гоби – то ли сами ветры стали сильнее, то ли клочков больше: шелест бумаг может заменить шелест листьев, – и ветер гонит их вместе с песком, который стал пятнистым. От копоти? От деятельности новых бактерий? От испытаний новых видов оружия?
Совсем нет следов стоянки: рассыпались в прах, смешались с песком обломки и обрывки над местом, где на тридцатиметровой глубине, в темноте и покое, при пониженной температуре спит одеревенелый Берн. Подбородок его оброс густой щетиной – верный признак, что профессор не мертв, что с ним все в порядке.
4. ПРОБУЖДЕНИЕ
Из темноты надвигался расплывчатый зеленый огонек. В уши проник ритмичный перестук с дребезжащим оттенком. Сознание прояснялось постепенно, как после глубокого сна: свет и звуки приобрели смысл – сигнальная лампа и насосы.
Дребезг – неладно со смазкой.
Загорелась газоразрядная трубка под потолком – одна из трех. Полусонный взгляд Берна блуждает по кабине: шарик в потолке стал тускло-серым, колба реле времени в радужных разводах. Лепестки в ней опали, висят вблизи отметки «20».
Профессор приподнялся на ложе: как – уже? Двадцатое тысячелетие?! И все мышцы живота и рук, которые участвовали в резком движении, заныли, закололи, застреляли. Берн лег. Так нельзя. Спокойно. Проверить тело. Глубокие плавные вдохи и выдохи – одеревенение отпустило грудь. Пошевелить пальцами рук, ног, ступнями, кистями. Контрольные напряжения остальных мышц. Пошевелить шеей.
Мимика.
Что-то стесняло лицо. Осторожно поднял правую руку, тронул: бородка, усы – довольно густые.
Так… осторожно сесть. Привыкнуть. Осторожно встать. Пойти. Контрольные наклоны, повороты тела. Уф-ф… Жив и, кажется, здоров!
Берн раскрыл карман с одеждой и – хоть она выглядела мятой, слежавшись, и к тому же отдавала затхлостью (это не учли) – с удовольствием оделся. Достал из куртки очки, протер стекла, тоже надел: мир стал четок. Огляделся внимательно. И… заметил нечто, от чего внутри сразу похолодело: по стеклу колбы радиоактивного реле времени от верхнего зажима до самого низа тянулась трещина. «Значит… там воздух и все нарушилось? Реле включило кабину на пробуждение не потому, что прошло сто восемьдесят веков, – просто вышло из строя! Вот тебе на!.. Отчего бы? От сейсмических толчков? Да, скорее всего.
За это время их могло произойти немало. Какой-то особенно сильно тряхнул местность и кабину – и единственный стеклянный предмет здесь треснул. Черт, надо было ставить дублирующее реле! Э, но ведь и оно могло лопнуть… всего не предусмотришь. За это время – за какое?! Больше или меньше прошло ста восьмидесяти веков? Насколько больше? Насколько меньше? Попробуй теперь угадать!..»
И он начал цепко всматриваться во все, пытаясь понять, сколько же на самом деле прошло времени? Внутренние ощущения – как и в двух первых опытах, в которых Берн засыпал на шесть и одиннадцать недель. И бородой да усами тогда тоже обрастал, хоть и не так сильно. Предметы в кабине? Все посерело, выцвело, в пыльно-блеклых разводах; на стыках металлов, где сцарапаны лаки и никель, чуточные следы ржавчины. Но все это – признак того, что в бальзамирующей смеси была малая доля активных веществ: они могли прореагировать в первые годы. Приборы? Стрелки вольтметров в серединах запыленных шкал, давление и влажность тоже в норме.
Дребезг – неладно со смазкой.
Загорелась газоразрядная трубка под потолком – одна из трех. Полусонный взгляд Берна блуждает по кабине: шарик в потолке стал тускло-серым, колба реле времени в радужных разводах. Лепестки в ней опали, висят вблизи отметки «20».
Профессор приподнялся на ложе: как – уже? Двадцатое тысячелетие?! И все мышцы живота и рук, которые участвовали в резком движении, заныли, закололи, застреляли. Берн лег. Так нельзя. Спокойно. Проверить тело. Глубокие плавные вдохи и выдохи – одеревенение отпустило грудь. Пошевелить пальцами рук, ног, ступнями, кистями. Контрольные напряжения остальных мышц. Пошевелить шеей.
Мимика.
Что-то стесняло лицо. Осторожно поднял правую руку, тронул: бородка, усы – довольно густые.
Так… осторожно сесть. Привыкнуть. Осторожно встать. Пойти. Контрольные наклоны, повороты тела. Уф-ф… Жив и, кажется, здоров!
Берн раскрыл карман с одеждой и – хоть она выглядела мятой, слежавшись, и к тому же отдавала затхлостью (это не учли) – с удовольствием оделся. Достал из куртки очки, протер стекла, тоже надел: мир стал четок. Огляделся внимательно. И… заметил нечто, от чего внутри сразу похолодело: по стеклу колбы радиоактивного реле времени от верхнего зажима до самого низа тянулась трещина. «Значит… там воздух и все нарушилось? Реле включило кабину на пробуждение не потому, что прошло сто восемьдесят веков, – просто вышло из строя! Вот тебе на!.. Отчего бы? От сейсмических толчков? Да, скорее всего.
За это время их могло произойти немало. Какой-то особенно сильно тряхнул местность и кабину – и единственный стеклянный предмет здесь треснул. Черт, надо было ставить дублирующее реле! Э, но ведь и оно могло лопнуть… всего не предусмотришь. За это время – за какое?! Больше или меньше прошло ста восьмидесяти веков? Насколько больше? Насколько меньше? Попробуй теперь угадать!..»
И он начал цепко всматриваться во все, пытаясь понять, сколько же на самом деле прошло времени? Внутренние ощущения – как и в двух первых опытах, в которых Берн засыпал на шесть и одиннадцать недель. И бородой да усами тогда тоже обрастал, хоть и не так сильно. Предметы в кабине? Все посерело, выцвело, в пыльно-блеклых разводах; на стыках металлов, где сцарапаны лаки и никель, чуточные следы ржавчины. Но все это – признак того, что в бальзамирующей смеси была малая доля активных веществ: они могли прореагировать в первые годы. Приборы? Стрелки вольтметров в серединах запыленных шкал, давление и влажность тоже в норме.