Что-то должно быть сказано, мысленно настаивал Никодимус. Нечто формальное и торжественное, некое возглашение привычного ритуала, произнесенное хорошо и правильно, ибо они остаются здесь навсегда частицей перенесенного сюда земного праха. Несмотря на всю нашу логику, повелевшую нам искать для них одиночества, мы не должны были оставлять их здесь. Мы должны были найти зеленую и приятную планету.
   «Зеленых и приятных планет нет», — сказал Корабль.
   «Так как я не могу подыскать подходящих слов, — обратился к Кораблю робот, — то не возражаешь ли ты, если я тут ненадолго останусь? Мы, по крайней мере, должны быть вежливы с ними и не уноситься сломя голову».
   «Оставайся, — ответил Корабль. — У нас впереди вся вечность».
   — И вы знаете, — сказал Никодимус Хортону, — я так и не смог придумать, что можно сказать.
   Корабль заговорил:
   «У нас посетитель. Он вышел из холмов и ожидает прямо под пандусом. Вам надо выйти и встретиться с ним. Но будьте внимательны и осторожны, и наденьте оружие. Выглядит он уродливой игрой природы».


5


   Посетитель остановился футах в двадцати от конца пандуса и ждал их, когда Хортон с Никодимусом вышли ему навстречу. Он был ростом с человека и стоял на двух ногах. Руки его, безвольно свисающие по бокам, оканчивались не ладонями, а пучками щупалец. Одежды на нем не было. Тело покрывала недлинная линялая шерсть. Было совершенно очевидно, что это самец. Голова выглядела голым черепом. Она не ведала волос или меха, и кожа туго обтягивала костные структуры. Тяжелые челюсти вытягивались, образуя массивное рыло. Резцы, выдающиеся из верхней челюсти, торчали вниз, напоминая клыки древнего земного саблезубого тигра. Прилепившиеся к черепу длинные остроконечные уши стояли торчком, увенчивая лысый, куполообразный свод черепа. На каждом ухе было по ярко-красной кисточке.
   Когда они достигли конца пандуса, создание обратилось к ним громким, гулким голосом:
   — Добро пожаловать, — сказало оно, — на эту чертову задницу-планету.
   — Какого хрена! — вырвалось у пораженного Хортона. — Откуда ты знаешь наш язык?
   — Я узнал его от Шекспира, — ответствовало создание. — Шекспир меня выучил ему. Но теперь Шекспир мертв, и мне его чрезвычайно недостает. Без него я в отчаянии.
   — Но Шекспир — это очень древний человек, и я не понимаю…
   — Отнюдь не древний, — возразило создание, — хотя и вовсе не молодой, и к тому же он был болен. Он называл себя человеком. Выглядел он очень похоже на вас. Я полагаю, что вы тоже человек, однако тот, другой — не человек, хотя в нем и есть человеческие черты.
   — Вы правы, — согласился Никодимус. — Я не человек. Я следующая вещь после человека. Я — друг человека.
   — Ну, так отлично, — счастливо заявило создание. — Это поистине отлично. Ибо я был тем же самым для Шекспира. Лучшим другом, какой у него был, — так он говорил. Конечно же, мне недостает Шекспира. Я им восхищался до чрезвычайности. Он мог очень многое. А вот чего он не мог, это выучить мой язык. Волей-неволей пришлось мне его языку обучиться. Он рассказал мне об огромных носителях, с шумом и громом путешествующих сквозь космос. Так что когда я услышал ваше прибытие, то поспешил сюда с большой скоростью в надежде, что то приближается кто-либо из народа Шекспира.
   — Тут есть нечто совершенно неправильное, — обратился Хортон к Никодимусу. — Здесь, так далеко в космосе, не могло быть людей. Корабль, конечно, занесло сюда в поисках планет, но это потребовало кучу времени. Мы же почти в тысяче световых лет от…
   — Земля теперь уже, — отозвался Никодимус, — может иметь и более быстрые корабли, движущиеся во много раз быстрее света. Пока мы доползли сюда, нас могло обогнать множество таких кораблей. Так что, каким бы странным все это ни казалось…
   — Вы говорите о кораблях, — заметило создание. — Шекспир говорил о них тоже, но в корабле он не нуждался. Шекспир явился сюда туннелем.
   — Послушай-ка, — сказал ему Хортон, испытывая некоторое раздоражение, — попробуй же говорить хоть сколько-нибудь вразумительно. Что это еще за история с туннелем?
   — Вы хотите сказать, что вам неизвестно о туннеле, проходящем меж звездами?
   — Никогда не слышал о нем, — подтвердил Хортон.
   — Давайте-ка вернемся назад, — предложил Никодимус, — и попробуем начать все сначала. Я так понимаю, что вы уроженец этой планеты?
   — Уроженец?
   — Ну да, уроженец. Вы сами отсюда. Это ваша родная планета. Вы здесь родились.
   — Ничего подобного, — с большим чувством ответило создание. — Я бы и не помочился на эту планету, коли мог бы того избежать. Я бы не остался здесь и на мельчайшую единицу времени, если бы мог уйти. Я в спешке явился сюда, дабы выторговать проезд отсюда, когда вы покинете это место.
   — Ты явился сюда так же, как и Шекспир? По туннелю?
   — Конечно, по туннелю. А как бы иначе я здесь оказался?
   — Но тогда уйти должно быть просто. Ступай в туннель и отправляйся по нему.
   — Не могу, — простонало создание. — проклятый туннель не работает. Он оказался слишком непрочным. Действует только в одну сторону. Доставляет сюда, но не уносит обратно.
   — Но ты сказал — туннель проходит между звездами. У меня создалось впечатление, что он ведет ко многим звездам.
   — Ко стольким звездам, что ум не в силах сосчитать их, но здесь он нуждается в починке. Шекспир пробовал наладить его, и я пробовал, но мы не смогли. Шекспир лупил его кулаками, пинал ногами, орал на него, произносил ужасные слова. Однако он так и не заработал.
   — Коли ты не с этой планеты, — сказал Хортон, — так, может, ты нам расскажешь, что ты такое.
   — На это ответить просто. Я плотоядец. Хищник. Вы знаете, что такое хищник?
   — Да. Тот, кто поедает другие формы жизни.
   — Я — плотоядец, — произнесло создание, — и тем доволен. Я тем горжусь. Встречаются среди звезд такие, кто взирает на плотоядных с отвращением и ужасом. Они ошибочно утверждают, будто неправильно поедать существующих подобно тебе. Они называют это жестокостью, но я вам скажу, что ничего жестокого здесь нет. Быстрая смерть. Чистая смерть. Никаких страданий. Лучше болезни и лучше старости.
   — Ну, хорошо, — согласился Никодимус. — Не надо продолжать. Мы ничего не имеем против хищников.
   — Шекспир говорил, что люди — тоже хищники. Но не в такой степени, как я. Шекспир делил со мной добытое мной мясо. Он убивал бы и сам, но не мог делать это так ловко, как я. Я был рад убивать добычу для Шекспира.
   — Я в этом уверен, — поддакнул Хортон.
   — Ты здесь один? — спросил Никодимус. — На планете нет больше подобных тебе?
   — Один-единственный, — отвечал Плотоядец. — Я совершал тайное путешествие. Никому не сказал про это.
   — А твой Шекспир, — спросил Хортон, — он тоже был в тайном путешествии?
   — Были столь беспринципные создания, что хотели бы разыскать его, заявляя, будто бы он причинил им какой-то воображаемый вред. Он не имел желания быть ими найденным.
   — Но теперь Шекспир мертв?
   — О, он мертв совершенно. Я его съел.
   — Ты… что сделал?
   — Всего лишь плоть, — пояснил Плотоядец. — И со тщанием сохранил кости. Не вижу, почему бы мне не сказать вам, что он был жестким и жилистым, совсем не того вкуса, какой мне нравится. У него был довольно странный привкус.
   Никодимус поспешно переменил тему.
   — Мы бы с радостью, — сказал он, — пошли с тобой к туннелю и посмотрели, нельзя ли его наладить.
   — Не сделаете ли вы и впрямь того, с премногою добротою? — благодарно согласился Плотоядец. — Я надеюсь на это. Вы можете починить этот распроклятый туннель?
   — Не знаю, — ответил Хортон. — Мы можем посмотреть его. Я не инженер…
   — Я, — прервал его Никодимус, — могу стать инженером.
   — Черта с два, — возразил Хортон.
   — Посмотрим, — заявил свихнувшийся робот.
   — Так значит, дело улажено?
   — Можешь на это рассчитывать, — подтвердил Никодимус.
   — Это хорошо, — сказал Плотоядец. — Я покажу вам древний город и…
   — Здесь есть древний город?
   — Я сказал чересчур поспешно, — поправился Плотоядец. — Из-за нетерпения наладить туннель я забежал вперед. Может быть, это и не настоящий город. Может быть, всего лишь форпост. Очень старый и очень разрушенный, но, может быть, интересный. Однако теперь я должен идти. Звезда склонилась уж низко. Лучше находиться под крышей, когда температура спускается на это место. Я рад встрече с вами. Рад, что народ Шекспира добрался сюда. Привет вам и прощайте! Я увижу вас утром, и туннель будет налажен.
   Он неожиданно повернулся и быстрой рысцой побежал в холмы, не останавливаясь и без оглядки.
   Никодимус покачал головой.
   — Тут много загадок, — сказал он. — Многое надо обдумать. Много вопросов надо задать. Но сначала я должен приготовить для вас обед. Вы уже достаточно давно вышли из холодного сна, чтобы было безопасно есть. Хорошую, солидную пищу, но на первых порах не слишком много. Вам следует обуздать поспешность. Вы должны насыщаться медленно.
   — Да подожди же минутку, черт побери, — возразил Хортон. — Ты должен кое-что разъяснить. Tы почему помешал мне, когда знал, что я хочу спросить насчет съедения этого Шекспира, кем бы он там ни был? Что значит, будто ты можешь стать инженером? Ты же чертовски хорошо знаешь, что не можешь стать им.
   — Все в свое время, — сказал Никодимус. — Как вы и говорите, кое-что следует разъяснить. Но вначале вы должны поесть, да и солнце почти зашло. Вы ведь слышали, что сказало существо о том, что надо быть под крышей после захода.
   Хортон фыркнул.
   — Предрассудки. Бабушкины сказки.
   — Бабушкины сказки или нет, — не согласился Никодимус, — а лучше подчиняться местным обычаям, пока не будешь уверен.
   Поглядев вдаль через море волнующейся травы, Хортон увидел, что солнце разрезано пополам линией горизонта. Травяные волны казались полосами расплавленного золота. У него на глазах солнце погружалось все глубже в золотое сияние и по мере погружения небо на западе перекрашивалось в нездоровый лимонно-желтый цвет.
   — Странные световые эффекты, — заметил он.
   — Давайте вернемся на борт, — потарапливал Никодимус. — Идемте. Что бы вы хотели поесть? Что скажете, например, насчет супа по-вишийски? Чудные ребрышки, печеная картошка?..
   — Недурной стол ты устроил, — заметил Хортон.
   — Я изощреннейший повар, — заявил робот.
   — Да ты хоть чем-нибудь не занимаешься? Инженер, повар. Что еще?
   — О, многое, — отозвался Никодимус. — Я много умею делать.
   Солнце скрылось и пурпурная дымка начала словно бы сеяться с неба. Она нависла над желтой травой, приобретшей теперь цвет старой, отполированной меди. Горизонт сделался агатово-черным, не считая зеленоватого свечения молодой листвы в том месте, где зашло солнце.
   — Чрезвычайно приятно для глаз, — высказался, глядя на все это, Никодимус.
   Краски быстро тускнели, и вместе с их потускнением по земле начал прокрадываться холодок. Хортон повернулся, чтобы подняться по пандусу. И, покуда поворачивался, что-то обрушилось на него, схватило и не пускало. Схватило не по-настоящему, так как не было ничего, что могло бы хватать, но некая сила утвердила себя на нем и поглотила, так что он не мог двинуться. Он попытался бороться с нею, но не мог шевельнуть ни единым мускулом. Он попытался кричать, но язык и горло застыли. Он вдруг оказался голым — или почувствовал себя голым, не столько лишенным одежды, сколько всякой защиты, открывшимся так, что глубочайшие уголки его сушества были выставлены на всеобщее обозрение. Возникло ощущение, что на него смотрят или же проверяют, зондируют и анализируют. Раздетый, освежеванный, открывшийся, так что наблюдатель мог докопаться до самого последнего его желания и исходной надежды. Было так, сказала мелькнувшая в глубине сознания мысль, словно явился Бог и завладел им, быть может, для того, чтобы свершить правосудие.
   Ему хотелось убежать и спрятаться, натянуть содранную кожу обратно на тело и удержать ее там, прикрыть зияющее, распластанное нечто, которым он стал, вновь спрятаться в изодранные лохмотья своего человеческого существования. Но он не мог убежать и некуда было спрятаться, так что он продолжал напряженно стоять, оставаясь под наблюдением.
   Ничего не было. Ничто не появлялось. Но что-то же схватило его и держало, и раздевало, и он пытался высвободить свой ум, чтобы увидеть это, узнать, что это за штука. И пока он пытался это сделать, череп словно бы треснул и сознание выпало оттуда, освободилось и раскрылось, так что могло теперь вместить то, чего ни один человек никогда бы не понял прежде. На один миг слепой паники ум его словно бы объял всю вселенную, стискивая проворными мысленными пальцами все, что было в границах застывшего пространства и текучего времени, и на мгновение, но только на мгновение он вообразил, будто заглядывает глубоко в суть всеобщего смысла, сокрытого у самых дальних границ вселенной.
   Потом ум его сжался и череп вновь слился, и нечто отпустило его, и он, шатаясь, потянулся схватиться за поручень пандуса, чтобы удержаться на ногах.
   Никодимус был рядом, поддерживал его и озабоченным голосом спрашивал:
   — В чем дело, Картер? Что на вас нашло?
   Хортон ухватился за поручень мертвой хваткой, словно тот был единственной оставшейся у него реальностью. Тело болело от напряжения, но ум еще сохранял нечто от своей неестественной остроты, хотя он и чувствовал, как эта острота блекнет. С помощью Никодимуса он выпрямился, встряхнул головой и поморгал, проясняя зрение. Краски над морем травы изменились. Пурпурная дымка преобразилась в глубокие сумерки. Медный цвет травы сошел до свинцового оттенка, а небо сделалось черным. У него на глазах появилась первая яркая звезда.
   — В чем дело, Каптер? — снова снросил робот.
   — Ты хочешь сказать, что не почувствовал этого?
   — Почувствовал что-то, — ответил Никодимус. — Что-то пугающее. Оно поразило меня и соскользнуло. Не с тела моего, но с ума. Словно бы кто-то нанес удар мысленным кулаком, но промахнулся, только слегка задев мой мозг.


6


   Мозг-бывший-когда-то-монахом был напуган, а испуг приносит честность. Исповедальную честность, подумал он, хотя никогда не бывал на исповеди так честен, как сейчас.
   «Что это было? — спросила гранд-дама. — Что мы почувствовали?»
   «То была рука Божья, — ответил он ей, — коснувшаяся слегка нашего чела».
   «Это нелепо, — возразил ученый. — Это заключение, сделанное без достаточных данных и без добросовестного наблюдения».
   «Что же тогда вы извлечете из этого?» — спросила гранд-дама.
   «Я не извлеку из этого ничего, — ответил ученый. — Я отмечаю это, вот и все. Как проявление чего-то. Может быть, чего-то далекого в пространстве. Пришедшего не с этой планеты. У меня отчетливое впечатление, что это феномен не местного происхождения. Но покуда у нас не будет побольше данных, мы не должны пытаться его охарактеризовать».
   «Это самое наиполнейшее пустословие, какое мне приходилось слышать, — сказала гранд-дама. — Наш коллега священник преуспел больше».
   «Да не священник, — сказал монах. — Я вам говорил и говорю: монах. Просто монах. В рваных штанах».
   Так оно и было, сказал он себе, проджолжая свою честную самооценку. Он никогда не был ничем большим. Меньше, чем ничем — монах, боящийся смерти. Не святой, которым его провозглашали, но хнычущий, дрожащий трус, боявшийся умереть, а ни один человек, который боится смерти, не может быть святым. Для подлинной святости смерть должна быть обещанием нового начала, а он, вспоминая прошлое, понимал, что никогда не мог воспринять ее как что-то иное, кроме конца и полного ничто.
   Впервые, думая об этом, он смог признаться в том, в чем никогда не мог признаться или не был достаточно честен, чтобы признаться прежде — что он ухватился за возможность стать слугой науки, чтобы избежать страха смерти. Хотя он и знал, что приобрел этим только отсрочку от смерти, ибо даже будучи Кораблем, не мог избежать ее полностью. Или, по крайней мере, не мог быть уверен в том, что избежит ее полностью, так как оставался шанс — наималейший шанс, — который ученый и гранд-дама обсуждали сотни лет назад, тогда как он старательно оставался вне дискуссии, боясь включиться в нее, что с течением миллионолетий, если только они проживут так долго, все трое, возможно, станут одним лишь чистым сознанием. И если таков будет исход, подумал он, то тогда-то они и станут в самом строгом смысле бессмертными и вечными. Но если этого не случится, им по-прежнему придется встать перед лицом факта смерти, ибо космический корабль не может существовать вечно. В свое время он станет, по той или иной причине, изношенным, разбитым корпусом, дрейфующим между звезд, и в должное время — не более, чем пылью на ветрах космоса. Но этого еще долго не случится, сказал он себе, хватаясь за эту надежду. Корабль, при некоторой удаче, может просуществовать еще миллионы лет, и это даст им троим время, необходимое, чтобы сделаться одним чистым сознанием, — если только действительно возможно стать одним чистым сознанием.
   «Откуда же этот всеподавляющий страх смерти? — спросил он себя. — Откуда это раболепие перед нею, не такое, как у обыкновенного человека, но как у кого-то одержимого невыносимостью самой мысли о ней? Быть может, это из-за того, что он утратил свою веру в Бога или, возможно, что было бы еще хуже, вовсе никогда и не достигал веры в Бога? И если причина в этом, то почему же он тогда стал монахом?»
   Начав с честности, он и сейчас дал себе честный ответ. Он избрал монашество в качестве занятия (не призвания, но занятия), потому что боялся не только смерти, но даже самой жизни, и думал, что это, быть может, достаточно легкая работа, которая обеспечит его укрытием от пугающего его мира.
   В одном он, однако, ошибся. Монашество не давало легкой жизни, но к тому времени, как он это обнаружил, он уже вновь боялся — боялся признать свою ошибку, боялся исповедаться даже перед самим собой во лжи, которой он жил. Так что он оставался монахом и с течением времени, тем или иным образом (более чем вероятно — по чистой случайности), приобрел репутацию благочестия и набожности, бывшую некогда предметом зависти и гордости всех его товарищей-монахов, хотя некоторые из них при случае делали кое-какие недостойные, гнусные замечания. С течением времени, казалось, великое множество людей стало каким-то образом прислушиваться к нему — не из-за того, может быть, что он делал (ибо, по правде сказать, делал он лишь малое), но ради вещей, которые он как бы представлял, ради его образа жизни. Теперь, думая об этом, он гадал — не имело ли место недоразумение, раз его благочестие проистекало не из набожности, как все вроде бы думали, но из самого страха, и из-за страха же сознание его старалось сгладиться, стушеваться. Дрожащая мышь, подумал он, ставшая святой мышью из-за своего дрожания.
   Но как бы то ни было, он сделался в конце концов символом Века Веры в материалистическом мире, и один писатель, бравший у него интервью, описал его, как средневекового человека, просуществовавшего до современности. Образ, происшедший из этого интервью, опубликованном в имеющем большое хождение журнале и написанного восприимчивым человеком, не стеснявшегося для пущего эффекта слегка приукрасить факты, дал толчок, который несколько лет спустя возвел его к величию, как простого человека, сохранившего проникновенность, необходимую для возврата к первичной вере, и душевную силу, чтобы удержать эту веру против вторжения гуманистической мысли.
   Он мог бы стать аббатом, подумалось ему с волной нарастающей гордости, а может быть, и более, чем аббатом. И когда он осознал эту гордость, то предпринял не более нежели символическое усилие, чтобы ее подавить. Ибо гордость, подумал он, гордость и, в конце концов, честность было все, что у него осталось. Когда Бог призвал аббата, ему стало известно разными тонкими способами, что он мог бы суметь стать новым аббатом. Но внезапно испугавшись снова, на этот раз уже поста и ответственности, он обратился с прошением остаться при своей простой келье и простых обязонностях, и, поскольку в ордене его ставили очень высоко, прошение было удовлетворено. Хотя, думая об этом теперь, после обретения честности, он позволил себе подозрение, которому не давал прежде прорваться наружу. Оно было таково: возможно, его прошение было удовлетворено не оттого, что в ордене его ставили высоко, но потому, что орден, зная его слишком хорошо, понимал, каким плохим аббатом он стал бы? С точки зрения благоприятствия общественного мнения, назначение его могло быть позволено ради сопутствующего ему признания, и не был ли орден поставлен в такое положение, что чувствовал себя вынужденным, по крайней мере, сделать предложение? И не вздохнула ли братия от всего сердца с облегчением, когда это предложение было отклонено?
   Страх, подумал он — человек, всю жизнь преследуемый страхом, если не страхом смерти, так страхом перед жизнью. Может быть, в конце концов, в страхе и не было нужды. Может быть, после всей его боязливости выясниться, что бояться по-настоящему было нечего. Больше чем вероятно, все дело в его собственной непригодности и недопонимании — что же заставляет его бояться.
   «Я думаю, как человек из плоти и крови, — сказал он себе, — а не как бестелесный мозг. Плоть еще крепко держится за меня, кости еще не растворились».
   Ученый все еще говорил.
   «В особенности мы должны воздержаться, — говорил он, — от машинального представления этого явления чем-либо, обладающим мистическими или спиритуальными качествами».
   «Этн и была всего лишь одна из таких простых вещей», — подтвердила гранд-дама, довольная, что это, наконец, решилось.
   «Мы твердо должны придерживаться сознания, — сказал ученый, — что простых вещей во вселенной нет. Нельзя безнаказанно отбросить ни одно происшествие. Во всем, что происходит, всегда есть цель. Всегда есть причина — можете быть уверены, — а в должное время проявится и следствие».
   «Хотел бы я быть таким же уверенным, как вы», — сказал монах.
   «А я бы хотела, — сказала гранд-дама, — чтобы мы вовсе не приземлялись на этой планете».


7


   — Вы должны подкрепиться, — сказал Никодимус. — Не надо слишком много есть. Супу, ломтик жаркого, половину картофелины. Вам надо понять, что ваш желудок сотни лет пребывал в бездействии. Замороженным, конечно, и не подверженным порче, но все-таки ему следует дать возможность вновь обрести тонус. За несколько дней вы восстановите привычку к питанию.
   Хортон уставился на еду.
   — Откуда ты взял такую провизию? — осведомился он. — Уж конечно, она не привезена с Земли.
   — Я и забыл, — скеазал Никодимус. — Вы, конечно, не знаете. У нас на борту самая эффективная модель преобразователя материи из тех, что были произведены ко времени нашего отбытия.
   — Ты хочешь сказать, что это просто лопата какого-нибудь песка?
   — Ну, не совсем так. Это не настолько уж просто. Однако, общее представление у вас верное.
   — Подожди-ка минутку, — сказал Хортон. — Есть в этом что-то очень неправильное. Я не помню никаких преобразователей материи. О них, конечно, поговаривали, и была вроде некоторая надежда, что можно собрать такую штуку, но и по самым лучшим моим воспоминаниям…
   — Есть некоторые вещи, сэр, — довольно поспешно прооизнес Никодимус, — с которыми вас не ознакомили. Одна из них состоит в том, что после того, как вас ввели в анабиоз, мы отбыли не сразу.
   — Ты хочешь сказать, была какая-то задержка?
   — Ну… да. Чтобы быть точным, довольно большая задержка.
   — Христа ради, да не будь ты таким таинственным. Насколько долгая?
   — Ну, лет пятьдесят или около того.
   — Пятьдесят лет! Почему же пятьдесят лет? Зачем было погружать нас в анабиоз, а потом выжидать пятьдесят лет?
   — Настоящей потребности спешить не было, — ответил Никодимус. — Срок всего проекта оценивался таким обширным — пара сотен лет или, может быть, несколько больше, пока Корабль вернется со сведениями о пригодной для жизни планете, — что задержка в пятьдесят лет не казалась чрезмерной, если за такой срок можно было приобрести некоторые системы, которые дали бы побольше шансов на успех.
   — Как преобразователь материи, например?
   — Да, это одна из таких вещей. Конечно, не абсолютно необходимая, но удобная и прибавляющая известный запас прочности. И что более важно, могли быть выработаны некоторые особенности корабельного устройства, которые бы…
   — И они были выработаны?
   — Большей частью, да, — ответил Никодимус.
   — Нам никогда не говорили, что может быть такая задержка, — сказал Хортон. — Ни нам и никому другому из экипажей, обучавшихся в одно время с нами. Если бы хоть один экипаж знал, они бы передали и нам словечко об этом.
   — Не было надобности в том, чтобы вы знали, — отвечал Никодимус. — Могли бы последовать какие-нибудь нелогичные возражения с вашей стороны, если бы вам сказали. А важно, чтобы команды людей уже были готовы, когда будет решено отправить корабли. Видите ли, все вы были очень особыми людьми. Может быть, вы помните, с какой тщательностью вас выбирали.
   — О боже, да. Нас пропускали через компьютеры, чтобы рассчитать фактор выживаемости. Наши психологические профили перемеривали снова и снова. Нас измотали этими чертовыми физическими испытаниями. Нам имплантировали в мозг телепатическую штучку, чтобы мы могли разговаривать с Кораблем, и это было самое беспокойное. Я, кажется, припоминаю, мне потребовались месяцы, чтобы научиться пользоваться ею как следует. Но к чему было делать все это, а потом укладывать нас на хранение в анабиоз? Мы могли бы и просто подождать.