Клиффорд Дональд Саймак
Планета Шекспира
1
Их было трое, хотя изредка из них оставался только один. Когда так происходило, а бывало это реже, чем должно было быть, этот один не знал о существовании троих, ибо был странным смещением их личностей. Когда трое становились одним, превращение оказывалось большим, нежели простое сложение, словно бы смешиваясь, они приобретали новое измерение, делавшее их в сумме больше, чем целое. Только когда трое были одним, не ведающим о троих, соединение трех умов и трех личностей приближало их к цели существования.
Они были Кораблем, а Корабль был ими. Чтобы стать Кораблем, или попытаться стать Кораблем, они принесли в жертву свои тела и, может быть, существенную часть своей человеческой сути. Может быть, принесли в жертву также и свои души, хотя с этим бы никто, и менее всего они сами, не согласился бы. Несогласие это, надо заметить, совершенно не связывалось с их верой или неверием в существование души.
Они находились в космосе, как и Корабль, что и понятно, так как они были Кораблем. Нагие перед одиночеством и пустотой космоса, как наг был Корабль. Нагие также и перед понятием космоса, которое неохватно во всей его полноте, и перед понятием времени, которое, в конечном счете, еще менее ясно, чем понятие пространства. И нагие, как они, наконец, обнаружили, перед атрибутами пространства и времени: бесконечностью и вечностью, двумя понятиями, стоящими за пределом возможностей любого рассудка.
С течением столетий, как все они были убеждены, они станут по-настоящему Кораблем и ничем иным, отвергнув то, чем они были когда-то. Но этого они пока еще не достигли. Человеческое еще оставалось в них, память еще держалась. Они еще чувствовали по временам свои старые личности, хотя, может быть, резкость этого ощущения и притупилась, и прежняя гордость поблекла из-за точащего сомнения, была ли их жертва так благородна, как они однажды смогли себя убедить. Ибо в конце концов до них дошло, хоть и не до всех сразу, а до одного за другим, что они испытывают чувство вины за смысловую подтасовку, с которой они пользовались словом «жертва», чтобы затемнить и закамуфлировать лежащий в основе всего эгоизм. Один за другим, они поняли в те крошечные промежутки времени, когда бывали по-настоящему честны сами с собой, что это гложущее их назойливое сомнение может оказаться важней, чем гордость.
В иное время старые триумфы и горести выплывали вдруг из давно минувшего времени, и каждый в одиночку, не делясь с другими, наслаждался своими воспоминаниями, извлекая из них удовлетворение, в котором они не признавались даже себе. Изредка они отстранялись друг от друга и говорили друг с другом. То было позорнейшее занятие, и они знали, что это позорно — отдалять время, когда они, наконец, сольют свои личности в одну, образующуюся из соединения их троих. В минуты наибольшей честности они понимали, что, делая это, они инстинктивно отдаляли ту окончательную потерю своих индивидуальностей, в которой и состоит бесконечный ужас, всеми разумными существами связываемый со смертью.
Однако обычно, и с течением времени все чаще, они были Кораблем и только Кораблем, и находили в этом удовлетворение и гордость, а по временам и некоторую святость. Святость — это качество, которое нельзя определить словами или обрисовать мыслью, ибо оно лежит вне и за пределами любого ощущения или достижения, которое существо, известное как человек, может вызвать даже наибольшим усилием своего малозначительного воображения. Это, в нескотором роде, чувство малого братства и со временем, и с пространством, способность ощущать себя единым, странным образом отождествленным с понятием пространства-времени, этим гипотетическим условием, лежащим в основе всего устройства вселенной. Под этим условием они были родней звезд и соседями галактик, тогда как пустота и одиночество хотя и не переставали быть страшными, становились знакомой почвой под ногами.
В самое лучшее время, когда они ближе всего были к своей конечной цели, Корабль исчез из их сознания, и они одни, каждый сконцентрировавшись сам на себе, продолжали двигаться по и на, и сквозь одиночество и пустоту, уже не нагие более, но свои во вселенной, бывшей отныне их домом.
Они были Кораблем, а Корабль был ими. Чтобы стать Кораблем, или попытаться стать Кораблем, они принесли в жертву свои тела и, может быть, существенную часть своей человеческой сути. Может быть, принесли в жертву также и свои души, хотя с этим бы никто, и менее всего они сами, не согласился бы. Несогласие это, надо заметить, совершенно не связывалось с их верой или неверием в существование души.
Они находились в космосе, как и Корабль, что и понятно, так как они были Кораблем. Нагие перед одиночеством и пустотой космоса, как наг был Корабль. Нагие также и перед понятием космоса, которое неохватно во всей его полноте, и перед понятием времени, которое, в конечном счете, еще менее ясно, чем понятие пространства. И нагие, как они, наконец, обнаружили, перед атрибутами пространства и времени: бесконечностью и вечностью, двумя понятиями, стоящими за пределом возможностей любого рассудка.
С течением столетий, как все они были убеждены, они станут по-настоящему Кораблем и ничем иным, отвергнув то, чем они были когда-то. Но этого они пока еще не достигли. Человеческое еще оставалось в них, память еще держалась. Они еще чувствовали по временам свои старые личности, хотя, может быть, резкость этого ощущения и притупилась, и прежняя гордость поблекла из-за точащего сомнения, была ли их жертва так благородна, как они однажды смогли себя убедить. Ибо в конце концов до них дошло, хоть и не до всех сразу, а до одного за другим, что они испытывают чувство вины за смысловую подтасовку, с которой они пользовались словом «жертва», чтобы затемнить и закамуфлировать лежащий в основе всего эгоизм. Один за другим, они поняли в те крошечные промежутки времени, когда бывали по-настоящему честны сами с собой, что это гложущее их назойливое сомнение может оказаться важней, чем гордость.
В иное время старые триумфы и горести выплывали вдруг из давно минувшего времени, и каждый в одиночку, не делясь с другими, наслаждался своими воспоминаниями, извлекая из них удовлетворение, в котором они не признавались даже себе. Изредка они отстранялись друг от друга и говорили друг с другом. То было позорнейшее занятие, и они знали, что это позорно — отдалять время, когда они, наконец, сольют свои личности в одну, образующуюся из соединения их троих. В минуты наибольшей честности они понимали, что, делая это, они инстинктивно отдаляли ту окончательную потерю своих индивидуальностей, в которой и состоит бесконечный ужас, всеми разумными существами связываемый со смертью.
Однако обычно, и с течением времени все чаще, они были Кораблем и только Кораблем, и находили в этом удовлетворение и гордость, а по временам и некоторую святость. Святость — это качество, которое нельзя определить словами или обрисовать мыслью, ибо оно лежит вне и за пределами любого ощущения или достижения, которое существо, известное как человек, может вызвать даже наибольшим усилием своего малозначительного воображения. Это, в нескотором роде, чувство малого братства и со временем, и с пространством, способность ощущать себя единым, странным образом отождествленным с понятием пространства-времени, этим гипотетическим условием, лежащим в основе всего устройства вселенной. Под этим условием они были родней звезд и соседями галактик, тогда как пустота и одиночество хотя и не переставали быть страшными, становились знакомой почвой под ногами.
В самое лучшее время, когда они ближе всего были к своей конечной цели, Корабль исчез из их сознания, и они одни, каждый сконцентрировавшись сам на себе, продолжали двигаться по и на, и сквозь одиночество и пустоту, уже не нагие более, но свои во вселенной, бывшей отныне их домом.
2
Шекспир обратился к Плотоядцу:
— Время почти настало. Жизнь моя быстро угасает, я чувствую, как она уходит. Ты должен быть готов. Твои клыки должны пронзить мою плоть в неуловимо крошечный миг перед смертью. Ты должен не убивать меня, но съесть точно в тот момент, когда я умру. И, конечно, ты помнишь все остальное. Ты не забудешь всего, что я тебе говорил. Ты должен заменить моих сородичей, так как никого из них здесь сейчас нет. Как мой лучший друг, единственный друг, ты не должен опозорить меня, когда я уйду из жизни.
Плотоядец съежился и дрожал.
— Я этого не просил, — сказал он. — Я бы предпочел этого не делать. Не в моих правилах убивать старых и умирающих. Моя жертва всегда должна быть полна жизни и сил. Но как одно живое другому, один разумный другому, я не могу тебе отказать. Ты говоришь, это святое дело, что я выполню обязанности священника и что от этого не должно уклоняться, хотя каждый инстинкт во мне протестует против съедения друга.
— Надеюсь, — сказал Шекспир, — что моя плоть не будет чересчур грубой или имеющей слишком сильный привкус. Надеюсь, глотая ее, ты не подавишься.
— Не подавлюсь, — пообещал Плотоядец. — Специально позабочусь об этом. Я буду делать все тщательнейшим образом. Я сделаю все, как ты просишь. Выполню все иструкции. Можешь умирать в мире и спокойствии, зная, что твой последний и самый верный друг выполнит все похоронные обряды. Хотя позволь мне заметить, что это самая странная и неприятная церемония, о какой я слышал за всю свою долгую и рассеянную жизнь.
Шекспир слабо хихикнул.
— Позволяю, — сказал он.
— Время почти настало. Жизнь моя быстро угасает, я чувствую, как она уходит. Ты должен быть готов. Твои клыки должны пронзить мою плоть в неуловимо крошечный миг перед смертью. Ты должен не убивать меня, но съесть точно в тот момент, когда я умру. И, конечно, ты помнишь все остальное. Ты не забудешь всего, что я тебе говорил. Ты должен заменить моих сородичей, так как никого из них здесь сейчас нет. Как мой лучший друг, единственный друг, ты не должен опозорить меня, когда я уйду из жизни.
Плотоядец съежился и дрожал.
— Я этого не просил, — сказал он. — Я бы предпочел этого не делать. Не в моих правилах убивать старых и умирающих. Моя жертва всегда должна быть полна жизни и сил. Но как одно живое другому, один разумный другому, я не могу тебе отказать. Ты говоришь, это святое дело, что я выполню обязанности священника и что от этого не должно уклоняться, хотя каждый инстинкт во мне протестует против съедения друга.
— Надеюсь, — сказал Шекспир, — что моя плоть не будет чересчур грубой или имеющей слишком сильный привкус. Надеюсь, глотая ее, ты не подавишься.
— Не подавлюсь, — пообещал Плотоядец. — Специально позабочусь об этом. Я буду делать все тщательнейшим образом. Я сделаю все, как ты просишь. Выполню все иструкции. Можешь умирать в мире и спокойствии, зная, что твой последний и самый верный друг выполнит все похоронные обряды. Хотя позволь мне заметить, что это самая странная и неприятная церемония, о какой я слышал за всю свою долгую и рассеянную жизнь.
Шекспир слабо хихикнул.
— Позволяю, — сказал он.
3
Картер Хортон ожил. Он был словно на дне колодца. Колодец был полон аморфной тьмой и, с неожиданным испугом и гневом, он попытался высвободиться из тьмы и бесформенности и выкарабкаться из колодца. Но тьма обернулась вокруг него и бесформенность делала ее трудной для движения. Некоторое время он лежал спокойно. Мысли колебались, он пытался понять, где он и как мог попасть сюда, но не было ничего, что подсказало бы ему ответ. У него совсем не было воспоминаний. Спокойно улегшись, он с удивлением обнаружил, что ему тепло и удобно, словно он всегда тут и был, в удобстве и тепле, и только теперь их осознал.
Но сквозь тепло и удобство он вдруг почувствовал отчаянное беспокойство и удивился — с чего бы это. Вполне было бы достаточно, сказал он себе, если бы все продолжалось так, как есть, но что-то внутри него кричало, что этого недостаточно. Он опять попытался выкарабкаться из колодца, стряхнуть с себя вязкую тьму, и, не преуспев, откинулся в полном изнеможении.
Я слишком слаб, сказал он себе, а с чего бы ему быть слабым?
Он попытался кричать, чтобы привлечь внимание, но голос не действовал. Он вдруг обрадовался, что это так, потому что, сказал он себе, пока он не окрепнет, привлекать внимание может оказаться неразумно. Ибо он не знал, где он и кто или что может скрываться поблизости, и с каким намерением.
Он снова устроился в темноте и бесформии, уверенный, что они скроют его от всего, что может оказаться рядом, и был несколько удивлен, обнаружив, что чувствует медленно нарастающий гнев оттого, что вынужден таким образом скрываться от внимания со стороны.
Тьма и бесформенность медленно исчезали, и он с удивлением понял, что находится вовсе не в колодце. Скорее он, по-видимому, был в каком-то небольшом замкнутом пространстве, которое мог теперь видеть.
По обе стороны от него проходили металлические стены, изгибавшиеся примерно в футе над головой, образуя потолок. В прорезь потолка были втянуты забавные с виду приспособления. При их виде память начала постепенно возвращаться к нему, и воспоминания принесли с собой чувство холода. Обдумав это, он не смог вспомнить настоящего холода, однако ощущение его было. Словно память о холоде протянулась вдруг, коснувшись его, и в нем волной поднялись дурные предчувствия.
Скрытые вентиляторы обдували его теплым воздухом, и он понял, откуда взялось тепло. Удобно же было, как он понял, оттого, что лежал он на толстом мягком матрасе, положенном на пол камеры. Камера, подумал он, даже слова, термины начинают возвращаться. Забавные устройства в потолочных прорезях были частью системы жизнеобеспечения, и находились они там, как он знал, потому что более были ему не нужны. Причина же того, что он в них более не нуждался, заключалась в том, что Корабль приземлился.
Корабль приземлился, и он вышел из анабиоза — тело оттаяло, в кровь были впрыснуты восстанавливающие лекарства, и в него постепенно вводили тщательно отмеренные дозы высокоэнергетических питательных веществ, его массажировали и отогревали, и он вновь ожил. Ожил — если только он был мертв. В процессе возвращения памяти он вспомнил бесконечные дискуссии и размышления над этим вопросом, пережевывание его, обсасывание, кромсание на части и попытки собрать эти части вместе. Конечно, называлось это анабиозом или холодным сном — это просто должно было так называться, потому что такое название звучало мягко и обтекаемо. Но было ли это сном или смертью? Засыпал он, подвергнутый ему, а потом просыпался? Или же он умирал, чтобы потом воскреснуть?
По-настоящему это было теперь неважно, подумал он. Мертвый или спавший, он был теперь жив. Черт меня побери, сказал он себе, система действительно работает — и впервые осознал, что он все же несколько сомневался в том, что она работает, несмотря на все эксперименты с мышами, собаками и обезьянами. Хотя, вспомнил он, он никогда не говорил об этих сомнениях, скрывая их не только от других, но даже от себя.
И раз он живой и здесь, значит, остальные тоже живы. Через несколько минут он выползет из камеры и там будут остальные, и они вновь соединяться все вчетвером. Казалось, только вчера они были вместе, словно провели вечер в одной компании, а теперь, после короткого сна без сновидений, пробуждаются поутру. Хотя он знал, что прошло куда больше времени — может быть, столетие.
Он повернул голову набок и увидел люк с вмонтированным в него стеклянным иллюминатором. Сквозь толстое стекло была видна крошечная комнатка с четырьмя ящиками вдоль стены. Там никого не было — что означает, сказал он себе, что остальные все еще в своих камерах. Он хотел покричать их, но передумал. Это было бы неприлично, решил он, чересчур невоздержанно и несколько ребячливо.
Он протянул руку к залвижке и потянул ее вниз. Действовала она с трудом, но в конце концов он ее отодвинул, и люк отворился. Он подтянул ноги к подбородку, чтобы просунуть их в люк, и сделал это с трудом, так как места было мало. Но, в конце концов, он высунул их наружу и, изогнувшись всем телом, осторожно сосокользнул на пол. Пол под ногами был ледяной, а металл, из которого сделана камера, — холодный.
Быстро шагнув к соседней камере, он вгляделся в стекло иллюминатора и увидел, что она пуста; устройства жизнеобеспечения втянуты в прорези на потолке. Две других камеры тоже были пусты. Он стоял, прикованный к месту ужасом. Остальные трое, ожив, не оставили бы его. Они бы подождали его, чтобы можно было выйти всем вместе. Так бы они и сделали, он был в этом уверен, если бы только не случилось что-то непредвиденное. А что могло случиться?
Хелен дождалась бы его наверняка. Мэри и Том могли бы уйти, но Хелен бы дождалась.
Он в страхе бросился к шкафчику, на котором стояло его имя. Ручку, которую он когда-то легко повернул, пришлось сильно дернуть, чтобы замок открылся. Вакуум в шкафчике мешал дверце открыться, и когда она, наконец, отворилась, послышался хлопок. Одежда висела на вешалках, а обувь выстроилась рядком внизу. Он схватил штаны и влез в них, потом втиснул ноги в ботинки. Отворив дверь морозильной комнаты, он увидел, что холл пуст, а главный вход в корабль стоит открытым. Он пробежал через зал к открытому входу.
Пандус спускался на травянистую равнину, протянувшуюся влево. Вправо из равнины вырастали неровные холмы, а за холмами вздымался к небесам могучий горный хребет, подернутый синеватой дымкой от расстояния. Равнина была пуста, не считая травы, волнующейся, словно океанская гладь под дыханием ветра. Холмы были покрыты деревьями с черно-красной листвой. В воздухе носился резкий, свежий запах. Никого не было видно.
Он наполовину спустился по пандусу и по-прежнему никого не увидел. Планета была пуста, и ее пустота словно тянулась к нему. Он начал было кричать, спрашивая, есть ли здесь кто-нибудь, но страх и пустота поглотили его слова, и он не смог договорить. Он задрожал от сознания, что что-то идет неправильно. Так не должно быть.
Повернувшись и тяжело ступая, он взошел по пандусу и шагнул в люк.
— Корабль! — завопил он. — Корабль, что за чертовщина происходит?
Корабль ответил у него в голове — спокойно, незаинтересованно:
«В чем дело, мистер Хортон?»
— Что происходит? — заорал Хортон, теперь уже больше сердитый, чем испуганный, рассерженный снисходительным спокойствием этого большого чудовища — Корабля. — Где остальные?
«Мистер Хортон, — ответил Корабль, — здесь никого больше нет».
— Что ты имеешь в виду — никого нет? На Земле нас был целый экипаж.
«Вы здесь один», — сказал Корабль.
— Что же случилось с остальными?
«Они мертвы», — ответил Корабль.
— Мертвы? Как это так — мертвы? Они были со мной только вчера!
«Они были с вами, — ответил Корабль, — тысячу лет назад».
— Ты с ума сошел. Тысячу лет!
«Таков срок времени, — разъяснил Корабль. Продолжая говорить в его мыслях, — проведенного нами вне Земли».
Хортон услышал позади себя звук и резко обернулся. В люк прошел робот.
— Я Никодимус, — сказал робот.
Это был обычный робот, домашний робот-слуга, того рода, что на Земле был бы дворецким, камердинером или рассыльным. В нем не было никаких механических усложнений, просто грубый и неуклюжий металлолом.
«Вы не должны относиться к нему так пренебрежительно, — сказал Корабль. — Вы найдете его, мы уверены, достаточно эффективным».
— На Земле…
«На Земле, — прервал его Корабль, — вы обучались на механическом чуде, в котором слишком много всего, что может сломаться. Такое устройство нельзя посылать в долгосрочную экспедицию. Было бы слишком много шансов, что оно не выдержит. В Никодимусе же ломаться нечему. Благодаря своей простоте, он обладает высокой способностью к выживанию».
— Я сожалею, — сказал Никодимус Хортону, — что не присутствовал при вашем пробуждении. Я вышел произвести быструю разведку. Мне казалось, будет масса времени, чтобы вернуться к вам. Очевидно, восстанавливающие и реориентационные средства сработали быстрее, чем я думал. Обычно восстановление функций после анабиоза занимает изрядный промежуток времени. Особенно после дологого анабиоза. Как вы теперь себя чувствуете?
— Я в замешательстве, — ответил Хортон. — В полном замешательстве. Корабль сказал мне, что я единственный оставшийся человек, подразумевая, что остальные умерли. И он говорил что-то насчет тысячи лет…
«Чтобы быть точным, — сказал Корабль, — девятьсот пятьдесят четыре года, восемь месяцев и девятнадцать дней».
— Планета довольно приятная, — сказал Никодимус. — Во многом похожа на Землю. Чуть больше кислорода, немного поменьше гравитация…
— Отлично, — резко сказал Хортон, — после стольких лет мы, наконец, приземлились на очень приятной планетке. Что же случилось со всеми остальными приятными планетками? Чуть ли не за тысячу лет, двигаясь почти со скоростью света, мы должны были встретить…
— Множество планет, — докончил Никодим, — но ни одной приятной. Ни одной, на которой мог бы существовать человек. Молодые планеты с несформировавшейся корой, с полями пузырящейся магмы и с огромными вулканами, с огромными озерами жидкой лавы, с небом, затянутым кипящими облаками пыли и ядовитых испарений; зато покуда без воды и с малым количеством кислорода. Старые планеты, соскальзывающие к гибели, с пересохшими океанами, с истончившейся атмосферой и без признаков жизни — если когда-то на них и существовавшей, то теперь исчезнувшей. Огромные газовые планеты, кружащие по своим орбитам, будто гигантские полосатые воздушные шарики. Планеты чересчур близкие к светилам, выжженные солнечным излучением. Планеты слишком далекие от светил, с ледниками застывшего кислорода и морями вязкого водорода. Иные планеты, так или иначе неподходящие, облаченные в атмосферы, смертельные для всего живого. И мало, очень мало планет, чересчур жадных для жизни — планет-джунглей, заселенных свирепыми формами жизни, столь злобными и опасными, что было бы самоубийством ступить на них хоть ногой. Пустынные планеты, где жизнь никогда и не появлялась, — голые скалы без сформировавшейся почвы и почти без воды, с кислородом, запертым в разрушающихся минералах. Мы выходили на орбиту вокруг некоторых из найденных планет; на другие достаточно было просто взглянуть. На немногие приземлялись. У Корабля есть все данные, если хотите, в печатном виде.
— Ну, вот теперь мы нашли подходящую планету. И что же нам делать — осмотреть ее и вернуться?
«Нет, — ответил Корабль, — вернуться мы не можем.»
— Если мы отправимся назад немедленно, это займет еще почти тысячу лет. Может быть, немного меньше, потому что мы не будем останавливаться для осмотра планет, но все-таки вернемся мы немногим меньше, чем через две тысячи лет после отбытия. А может быть, и гораздо больше, потому что будет сказываться расширение времени, а по расширению у нас нет данных, на которые можно было бы положиться. Теперь о нас, вероятно, уже забыли. Конечно, должны были быть записи, но более чем вероятно, что в настоящее время они забыты, потеряны или их нет на месте. К тому времени, как мы вернемся, мы настолько устареем, что окажемся бесполезными для человеческой расы. Мы, вы и Никодимус. Мы будем для них помехой, напоминанием об их первых неуклюжих попытках сотни лет назад. Мы и Никодимус окажемся технически устаревшими. И вы тоже устареете, но иначе — варвар, явившийся из прошлого, чтобы преследовать их. Вы устареете социально, этически, политически. Возможно, вы будете по их меркам ущербным дебилом.»
— Но послушай, — запротестовал Хортон, — в том, что ты говоришь, нет смысла. Были ведь другие корабли…
«Может быть, некоторые из них нашли подходящие планеты вскоре после вылета, — сказал Корабль. В таком случае они могли бы без опаски вернуться на Землю.»
— А ты шел все дальше и дальше.
Корабль ответил:
«Мы выполняли полученные указания».
— Ты хочешь сказать, что искал планеты.
«Мы искали одну конкретную планету. Такую планету, где могли бы жить люди.»
— И чтобы найти ее, потребовалась почти тысяча лет.
«Поиски не были ограничены во времени», — ответил Корабль.
— Пожалуй, что нет, — согласился Хортон, — хотя об этом мы никогда не думали. Была масса вещей, о которых мы не думали. Масса вещей, о которых нам не говорили. Скажи-ка мне вот что: предположим, ты не нашел бы эту планету. Что бы тогда ты стал делать?
«Мы продолжили бы поиски».
— Скажем, миллион лет?
«Если понадобилось бы — миллион лет, — ответил Корабль.
— А теперь, когда мы нашли ее, мы не можем вернуться.
«Это верно», — согласился Корабль.
— Так что же хорошего в том, что мы ее нашли? — вопросил Хортон. — мы нашли ее, а Земля никогда не узнает о нашей находке. По-моему, на самом деле ты просто не заинтересован в возвращении. Тебя ничего не ждет позади.
Корабль не ответил.
— Отвечай! — заорал Хортон. — Признавайся!
— Вы сейчас не получите ответа, — вмешался Никодимус. — Корабль замкнулся в гордом молчании. Вы оскорбили его.
— Черт с ним, — ответил Хортон. — Я от него услышал достаточно. Теперь я хочу, чтобы ты мне кое на что ответил. Корабль сказал, что остальные трое мертвы…
— Возникла неисправность, — сказал Никодимус. — Примерно лет сто назад. Один из насосов перестал функционировать, и камеры начали перегреваться. Я сумел спасти вас.
— Почему же меня? Почему не одного из других?
— Это очень просто, — рассудительно ответил Никодимус. — Вы были номером первым в ряду. Вы находились в камере номер один.
— А если бы я был в камере номер два, ты бы позволил мне умереть?
— Я никому не позволял умереть. Я мог спасти одного спящего. Когда это было сделано, для остальных было уже поздно.
— И ты делал это по порядку?
— Да, — согласился Никодимус. — Я делал это по порядку. А что, был способ получше?
— Нет, — признался Хортон. — Думаю, что не было. Но когда трое из нас оказались мертвы, не возникало ли мысли прервать миссию и вернуться на Землю?
— Не было такой мысли.
— А кто принял решение? Уж конечно, Корабль.
— Не было никакого решения. Никто из нас не упоминал об этом.
Все пошло неладно, подумал Хортон. Если бы кто-то засел за дело и постарался над этим от всей души, с сосредоточенностью и усердием, граничащими с фанатизмом, то и тогда он он не смог затянуть все гайки крепче.
Корабль, один человек, один тупой неуклюжий робот — господи, что за экспедиция! И более того — бесцельная экспедиция в одну сторону. Мы с тем же успехом могли и не выступать, подумал он. Не считая того, напомнил он себе, что, если бы они не выступили, он был бы уже много столетий мертв.
Он попытался припомнить остальных, но не смог. Он лишь смутно различал их, словно сквозь туман. Образы были смутны и расплывались. Он попытался разглядеть их лица, но у них словно не было лиц. Позднее он оплачет их, но сейчас не мог скорбеть по ним. Сейчас не было времени для скорби: слишком много следовало сделать и слишком о многом подумать. Тысяча лет, подумал он, и мы не сможем вернуться. Ибо только Корабль мог доставить их обратно, и если Корабль сказал, что не вернется, то всему конец.
— Где все трое? — спросил он. — Захоронены в космосе?
— Нет, — ответил Никодимус. — Мы отыскали планету, где они найдут себе вечный отдых. Вы хотите узнать об этом?
— С вашего позволения, — сказал Хортон.
Но сквозь тепло и удобство он вдруг почувствовал отчаянное беспокойство и удивился — с чего бы это. Вполне было бы достаточно, сказал он себе, если бы все продолжалось так, как есть, но что-то внутри него кричало, что этого недостаточно. Он опять попытался выкарабкаться из колодца, стряхнуть с себя вязкую тьму, и, не преуспев, откинулся в полном изнеможении.
Я слишком слаб, сказал он себе, а с чего бы ему быть слабым?
Он попытался кричать, чтобы привлечь внимание, но голос не действовал. Он вдруг обрадовался, что это так, потому что, сказал он себе, пока он не окрепнет, привлекать внимание может оказаться неразумно. Ибо он не знал, где он и кто или что может скрываться поблизости, и с каким намерением.
Он снова устроился в темноте и бесформии, уверенный, что они скроют его от всего, что может оказаться рядом, и был несколько удивлен, обнаружив, что чувствует медленно нарастающий гнев оттого, что вынужден таким образом скрываться от внимания со стороны.
Тьма и бесформенность медленно исчезали, и он с удивлением понял, что находится вовсе не в колодце. Скорее он, по-видимому, был в каком-то небольшом замкнутом пространстве, которое мог теперь видеть.
По обе стороны от него проходили металлические стены, изгибавшиеся примерно в футе над головой, образуя потолок. В прорезь потолка были втянуты забавные с виду приспособления. При их виде память начала постепенно возвращаться к нему, и воспоминания принесли с собой чувство холода. Обдумав это, он не смог вспомнить настоящего холода, однако ощущение его было. Словно память о холоде протянулась вдруг, коснувшись его, и в нем волной поднялись дурные предчувствия.
Скрытые вентиляторы обдували его теплым воздухом, и он понял, откуда взялось тепло. Удобно же было, как он понял, оттого, что лежал он на толстом мягком матрасе, положенном на пол камеры. Камера, подумал он, даже слова, термины начинают возвращаться. Забавные устройства в потолочных прорезях были частью системы жизнеобеспечения, и находились они там, как он знал, потому что более были ему не нужны. Причина же того, что он в них более не нуждался, заключалась в том, что Корабль приземлился.
Корабль приземлился, и он вышел из анабиоза — тело оттаяло, в кровь были впрыснуты восстанавливающие лекарства, и в него постепенно вводили тщательно отмеренные дозы высокоэнергетических питательных веществ, его массажировали и отогревали, и он вновь ожил. Ожил — если только он был мертв. В процессе возвращения памяти он вспомнил бесконечные дискуссии и размышления над этим вопросом, пережевывание его, обсасывание, кромсание на части и попытки собрать эти части вместе. Конечно, называлось это анабиозом или холодным сном — это просто должно было так называться, потому что такое название звучало мягко и обтекаемо. Но было ли это сном или смертью? Засыпал он, подвергнутый ему, а потом просыпался? Или же он умирал, чтобы потом воскреснуть?
По-настоящему это было теперь неважно, подумал он. Мертвый или спавший, он был теперь жив. Черт меня побери, сказал он себе, система действительно работает — и впервые осознал, что он все же несколько сомневался в том, что она работает, несмотря на все эксперименты с мышами, собаками и обезьянами. Хотя, вспомнил он, он никогда не говорил об этих сомнениях, скрывая их не только от других, но даже от себя.
И раз он живой и здесь, значит, остальные тоже живы. Через несколько минут он выползет из камеры и там будут остальные, и они вновь соединяться все вчетвером. Казалось, только вчера они были вместе, словно провели вечер в одной компании, а теперь, после короткого сна без сновидений, пробуждаются поутру. Хотя он знал, что прошло куда больше времени — может быть, столетие.
Он повернул голову набок и увидел люк с вмонтированным в него стеклянным иллюминатором. Сквозь толстое стекло была видна крошечная комнатка с четырьмя ящиками вдоль стены. Там никого не было — что означает, сказал он себе, что остальные все еще в своих камерах. Он хотел покричать их, но передумал. Это было бы неприлично, решил он, чересчур невоздержанно и несколько ребячливо.
Он протянул руку к залвижке и потянул ее вниз. Действовала она с трудом, но в конце концов он ее отодвинул, и люк отворился. Он подтянул ноги к подбородку, чтобы просунуть их в люк, и сделал это с трудом, так как места было мало. Но, в конце концов, он высунул их наружу и, изогнувшись всем телом, осторожно сосокользнул на пол. Пол под ногами был ледяной, а металл, из которого сделана камера, — холодный.
Быстро шагнув к соседней камере, он вгляделся в стекло иллюминатора и увидел, что она пуста; устройства жизнеобеспечения втянуты в прорези на потолке. Две других камеры тоже были пусты. Он стоял, прикованный к месту ужасом. Остальные трое, ожив, не оставили бы его. Они бы подождали его, чтобы можно было выйти всем вместе. Так бы они и сделали, он был в этом уверен, если бы только не случилось что-то непредвиденное. А что могло случиться?
Хелен дождалась бы его наверняка. Мэри и Том могли бы уйти, но Хелен бы дождалась.
Он в страхе бросился к шкафчику, на котором стояло его имя. Ручку, которую он когда-то легко повернул, пришлось сильно дернуть, чтобы замок открылся. Вакуум в шкафчике мешал дверце открыться, и когда она, наконец, отворилась, послышался хлопок. Одежда висела на вешалках, а обувь выстроилась рядком внизу. Он схватил штаны и влез в них, потом втиснул ноги в ботинки. Отворив дверь морозильной комнаты, он увидел, что холл пуст, а главный вход в корабль стоит открытым. Он пробежал через зал к открытому входу.
Пандус спускался на травянистую равнину, протянувшуюся влево. Вправо из равнины вырастали неровные холмы, а за холмами вздымался к небесам могучий горный хребет, подернутый синеватой дымкой от расстояния. Равнина была пуста, не считая травы, волнующейся, словно океанская гладь под дыханием ветра. Холмы были покрыты деревьями с черно-красной листвой. В воздухе носился резкий, свежий запах. Никого не было видно.
Он наполовину спустился по пандусу и по-прежнему никого не увидел. Планета была пуста, и ее пустота словно тянулась к нему. Он начал было кричать, спрашивая, есть ли здесь кто-нибудь, но страх и пустота поглотили его слова, и он не смог договорить. Он задрожал от сознания, что что-то идет неправильно. Так не должно быть.
Повернувшись и тяжело ступая, он взошел по пандусу и шагнул в люк.
— Корабль! — завопил он. — Корабль, что за чертовщина происходит?
Корабль ответил у него в голове — спокойно, незаинтересованно:
«В чем дело, мистер Хортон?»
— Что происходит? — заорал Хортон, теперь уже больше сердитый, чем испуганный, рассерженный снисходительным спокойствием этого большого чудовища — Корабля. — Где остальные?
«Мистер Хортон, — ответил Корабль, — здесь никого больше нет».
— Что ты имеешь в виду — никого нет? На Земле нас был целый экипаж.
«Вы здесь один», — сказал Корабль.
— Что же случилось с остальными?
«Они мертвы», — ответил Корабль.
— Мертвы? Как это так — мертвы? Они были со мной только вчера!
«Они были с вами, — ответил Корабль, — тысячу лет назад».
— Ты с ума сошел. Тысячу лет!
«Таков срок времени, — разъяснил Корабль. Продолжая говорить в его мыслях, — проведенного нами вне Земли».
Хортон услышал позади себя звук и резко обернулся. В люк прошел робот.
— Я Никодимус, — сказал робот.
Это был обычный робот, домашний робот-слуга, того рода, что на Земле был бы дворецким, камердинером или рассыльным. В нем не было никаких механических усложнений, просто грубый и неуклюжий металлолом.
«Вы не должны относиться к нему так пренебрежительно, — сказал Корабль. — Вы найдете его, мы уверены, достаточно эффективным».
— На Земле…
«На Земле, — прервал его Корабль, — вы обучались на механическом чуде, в котором слишком много всего, что может сломаться. Такое устройство нельзя посылать в долгосрочную экспедицию. Было бы слишком много шансов, что оно не выдержит. В Никодимусе же ломаться нечему. Благодаря своей простоте, он обладает высокой способностью к выживанию».
— Я сожалею, — сказал Никодимус Хортону, — что не присутствовал при вашем пробуждении. Я вышел произвести быструю разведку. Мне казалось, будет масса времени, чтобы вернуться к вам. Очевидно, восстанавливающие и реориентационные средства сработали быстрее, чем я думал. Обычно восстановление функций после анабиоза занимает изрядный промежуток времени. Особенно после дологого анабиоза. Как вы теперь себя чувствуете?
— Я в замешательстве, — ответил Хортон. — В полном замешательстве. Корабль сказал мне, что я единственный оставшийся человек, подразумевая, что остальные умерли. И он говорил что-то насчет тысячи лет…
«Чтобы быть точным, — сказал Корабль, — девятьсот пятьдесят четыре года, восемь месяцев и девятнадцать дней».
— Планета довольно приятная, — сказал Никодимус. — Во многом похожа на Землю. Чуть больше кислорода, немного поменьше гравитация…
— Отлично, — резко сказал Хортон, — после стольких лет мы, наконец, приземлились на очень приятной планетке. Что же случилось со всеми остальными приятными планетками? Чуть ли не за тысячу лет, двигаясь почти со скоростью света, мы должны были встретить…
— Множество планет, — докончил Никодим, — но ни одной приятной. Ни одной, на которой мог бы существовать человек. Молодые планеты с несформировавшейся корой, с полями пузырящейся магмы и с огромными вулканами, с огромными озерами жидкой лавы, с небом, затянутым кипящими облаками пыли и ядовитых испарений; зато покуда без воды и с малым количеством кислорода. Старые планеты, соскальзывающие к гибели, с пересохшими океанами, с истончившейся атмосферой и без признаков жизни — если когда-то на них и существовавшей, то теперь исчезнувшей. Огромные газовые планеты, кружащие по своим орбитам, будто гигантские полосатые воздушные шарики. Планеты чересчур близкие к светилам, выжженные солнечным излучением. Планеты слишком далекие от светил, с ледниками застывшего кислорода и морями вязкого водорода. Иные планеты, так или иначе неподходящие, облаченные в атмосферы, смертельные для всего живого. И мало, очень мало планет, чересчур жадных для жизни — планет-джунглей, заселенных свирепыми формами жизни, столь злобными и опасными, что было бы самоубийством ступить на них хоть ногой. Пустынные планеты, где жизнь никогда и не появлялась, — голые скалы без сформировавшейся почвы и почти без воды, с кислородом, запертым в разрушающихся минералах. Мы выходили на орбиту вокруг некоторых из найденных планет; на другие достаточно было просто взглянуть. На немногие приземлялись. У Корабля есть все данные, если хотите, в печатном виде.
— Ну, вот теперь мы нашли подходящую планету. И что же нам делать — осмотреть ее и вернуться?
«Нет, — ответил Корабль, — вернуться мы не можем.»
— Если мы отправимся назад немедленно, это займет еще почти тысячу лет. Может быть, немного меньше, потому что мы не будем останавливаться для осмотра планет, но все-таки вернемся мы немногим меньше, чем через две тысячи лет после отбытия. А может быть, и гораздо больше, потому что будет сказываться расширение времени, а по расширению у нас нет данных, на которые можно было бы положиться. Теперь о нас, вероятно, уже забыли. Конечно, должны были быть записи, но более чем вероятно, что в настоящее время они забыты, потеряны или их нет на месте. К тому времени, как мы вернемся, мы настолько устареем, что окажемся бесполезными для человеческой расы. Мы, вы и Никодимус. Мы будем для них помехой, напоминанием об их первых неуклюжих попытках сотни лет назад. Мы и Никодимус окажемся технически устаревшими. И вы тоже устареете, но иначе — варвар, явившийся из прошлого, чтобы преследовать их. Вы устареете социально, этически, политически. Возможно, вы будете по их меркам ущербным дебилом.»
— Но послушай, — запротестовал Хортон, — в том, что ты говоришь, нет смысла. Были ведь другие корабли…
«Может быть, некоторые из них нашли подходящие планеты вскоре после вылета, — сказал Корабль. В таком случае они могли бы без опаски вернуться на Землю.»
— А ты шел все дальше и дальше.
Корабль ответил:
«Мы выполняли полученные указания».
— Ты хочешь сказать, что искал планеты.
«Мы искали одну конкретную планету. Такую планету, где могли бы жить люди.»
— И чтобы найти ее, потребовалась почти тысяча лет.
«Поиски не были ограничены во времени», — ответил Корабль.
— Пожалуй, что нет, — согласился Хортон, — хотя об этом мы никогда не думали. Была масса вещей, о которых мы не думали. Масса вещей, о которых нам не говорили. Скажи-ка мне вот что: предположим, ты не нашел бы эту планету. Что бы тогда ты стал делать?
«Мы продолжили бы поиски».
— Скажем, миллион лет?
«Если понадобилось бы — миллион лет, — ответил Корабль.
— А теперь, когда мы нашли ее, мы не можем вернуться.
«Это верно», — согласился Корабль.
— Так что же хорошего в том, что мы ее нашли? — вопросил Хортон. — мы нашли ее, а Земля никогда не узнает о нашей находке. По-моему, на самом деле ты просто не заинтересован в возвращении. Тебя ничего не ждет позади.
Корабль не ответил.
— Отвечай! — заорал Хортон. — Признавайся!
— Вы сейчас не получите ответа, — вмешался Никодимус. — Корабль замкнулся в гордом молчании. Вы оскорбили его.
— Черт с ним, — ответил Хортон. — Я от него услышал достаточно. Теперь я хочу, чтобы ты мне кое на что ответил. Корабль сказал, что остальные трое мертвы…
— Возникла неисправность, — сказал Никодимус. — Примерно лет сто назад. Один из насосов перестал функционировать, и камеры начали перегреваться. Я сумел спасти вас.
— Почему же меня? Почему не одного из других?
— Это очень просто, — рассудительно ответил Никодимус. — Вы были номером первым в ряду. Вы находились в камере номер один.
— А если бы я был в камере номер два, ты бы позволил мне умереть?
— Я никому не позволял умереть. Я мог спасти одного спящего. Когда это было сделано, для остальных было уже поздно.
— И ты делал это по порядку?
— Да, — согласился Никодимус. — Я делал это по порядку. А что, был способ получше?
— Нет, — признался Хортон. — Думаю, что не было. Но когда трое из нас оказались мертвы, не возникало ли мысли прервать миссию и вернуться на Землю?
— Не было такой мысли.
— А кто принял решение? Уж конечно, Корабль.
— Не было никакого решения. Никто из нас не упоминал об этом.
Все пошло неладно, подумал Хортон. Если бы кто-то засел за дело и постарался над этим от всей души, с сосредоточенностью и усердием, граничащими с фанатизмом, то и тогда он он не смог затянуть все гайки крепче.
Корабль, один человек, один тупой неуклюжий робот — господи, что за экспедиция! И более того — бесцельная экспедиция в одну сторону. Мы с тем же успехом могли и не выступать, подумал он. Не считая того, напомнил он себе, что, если бы они не выступили, он был бы уже много столетий мертв.
Он попытался припомнить остальных, но не смог. Он лишь смутно различал их, словно сквозь туман. Образы были смутны и расплывались. Он попытался разглядеть их лица, но у них словно не было лиц. Позднее он оплачет их, но сейчас не мог скорбеть по ним. Сейчас не было времени для скорби: слишком много следовало сделать и слишком о многом подумать. Тысяча лет, подумал он, и мы не сможем вернуться. Ибо только Корабль мог доставить их обратно, и если Корабль сказал, что не вернется, то всему конец.
— Где все трое? — спросил он. — Захоронены в космосе?
— Нет, — ответил Никодимус. — Мы отыскали планету, где они найдут себе вечный отдых. Вы хотите узнать об этом?
— С вашего позволения, — сказал Хортон.
4
Поверхность планеты протянулась от высокого плоскогорья, где приземлился Корабль, к далекому, резкому горизонту — земля голубых ледников застывшего водорода, сползающих вниз по склонам черных, бесплодных скал. Солнце планеты отстояло от нее так далеко, что казалось лишь чуть более крупной и яркой звездой, такой тусклой от расстояния и умирания, что она не имела даже названия или номера. На земных картах ее местоположение не было отмечено даже точкой величиной с булавочный укол. Ее слабый свет никогда не регистрировала фотопластинка в земном телескопе.
«Kорабль, — спросил Никодимус, — это все, что мы можем сделать?»
«Более мы не можем ничего», — ответил Корабль.
«Жестоким кажется оставлять их здесь, в этом пустынном месте».
«Мы искали для них место уединения, — ответил Корабль, — место достойное и одинокое, где никто не найдет их и не потревожит ради изучения или напоказ. Это мы обязаны были сделать для них, робот, но когда это сделано — это все, что мы можем им дать».
Никодимус стоял возле тройногот гроба, пытаясь навсегда запечатлеть это место в сознании, хотя, как он понял, глядя на планету, здесь почти нечего было запоминать. Повсюду смертельное однообразие — куда ни посмотришь, везде словно то же самое. Быть может, подумал он, это тоже хорошо, они могут лежапть здесь в своей безличности, защищенные неизвестностью места своего последнего отдохновения.
Он прочитал бы для них молитву, подумал он, хотя он никогда не молился прежде, да и не думал о молитве. Однако же он подозревал, что та молитва, какую он может им дать, не будет приемлема ни для лежащих здесь людей, ни для какого бы то ни было божества, которое может преклонить ухо, чтобы услышать его. Но то был бы жест слабой и неуверенной надежды, что, может быть, где-то еще есть инстанция, куда можно обратиться за помощью.
А если бы он начал молиться, что бы он мог сказать? Господи, мы оставляем сии создания на твое попечение…
А когда он это скажет? После такого хорошего начала?
«Ты можешь прочитать ему лекцию, — сказал Корабль. — Можешь произвести на него впечатление важностью этих созданий, о которых ведешь речь. Или же можешь защищать их и спорить о них, не нуждающихся в защите и ушедших за пределы всех споров».
«Ты насмехаешься надо мной», — сказал Никодимус.
«Мы не насмехаемся, — ответил Корабль. — Мы за пределами насмешек».
«Я должен сказать несколько слов, — сказал Никодимус. — Они ждали бы этого от меня. Этого ждала бы от меня Земля. Ты ведь тоже был когда-то людьми. Я думал, в таких случаях, как этот, в тебе тоже должно быть что-то человеческое». «Мы скорбим, — ответил Корабль. — Мы плачем. Мы чувствуем в себе грусть. Но скорбим мы о смерти, а не об оставлении мертвых на этой планете. Им неважно, где мы оставим их».
«Kорабль, — спросил Никодимус, — это все, что мы можем сделать?»
«Более мы не можем ничего», — ответил Корабль.
«Жестоким кажется оставлять их здесь, в этом пустынном месте».
«Мы искали для них место уединения, — ответил Корабль, — место достойное и одинокое, где никто не найдет их и не потревожит ради изучения или напоказ. Это мы обязаны были сделать для них, робот, но когда это сделано — это все, что мы можем им дать».
Никодимус стоял возле тройногот гроба, пытаясь навсегда запечатлеть это место в сознании, хотя, как он понял, глядя на планету, здесь почти нечего было запоминать. Повсюду смертельное однообразие — куда ни посмотришь, везде словно то же самое. Быть может, подумал он, это тоже хорошо, они могут лежапть здесь в своей безличности, защищенные неизвестностью места своего последнего отдохновения.
* * *
Неба не было. Там, где должно быть небо, была одна лишь черная нагота космоса, освещенная множеством искрящихся незнакомых звезд. Когда уйдут они с Кораблем, подумал он, эти стальные немигающие звезды тысячелетиями будут смотреть на лежащих в гробу — не охранять, но только следить за ними — смотреть с морозным блеском в древних, заплесневелых, аристократических взглядах, с холодным неодобрением к пришельцам не их общественного круга. Но это неодобрение не имеет значения, сказал себе Никодимус, ибо теперь им уже ничто не может повредить. Они за гранью вреда или же поддержки.Он прочитал бы для них молитву, подумал он, хотя он никогда не молился прежде, да и не думал о молитве. Однако же он подозревал, что та молитва, какую он может им дать, не будет приемлема ни для лежащих здесь людей, ни для какого бы то ни было божества, которое может преклонить ухо, чтобы услышать его. Но то был бы жест слабой и неуверенной надежды, что, может быть, где-то еще есть инстанция, куда можно обратиться за помощью.
А если бы он начал молиться, что бы он мог сказать? Господи, мы оставляем сии создания на твое попечение…
А когда он это скажет? После такого хорошего начала?
«Ты можешь прочитать ему лекцию, — сказал Корабль. — Можешь произвести на него впечатление важностью этих созданий, о которых ведешь речь. Или же можешь защищать их и спорить о них, не нуждающихся в защите и ушедших за пределы всех споров».
«Ты насмехаешься надо мной», — сказал Никодимус.
«Мы не насмехаемся, — ответил Корабль. — Мы за пределами насмешек».
«Я должен сказать несколько слов, — сказал Никодимус. — Они ждали бы этого от меня. Этого ждала бы от меня Земля. Ты ведь тоже был когда-то людьми. Я думал, в таких случаях, как этот, в тебе тоже должно быть что-то человеческое». «Мы скорбим, — ответил Корабль. — Мы плачем. Мы чувствуем в себе грусть. Но скорбим мы о смерти, а не об оставлении мертвых на этой планете. Им неважно, где мы оставим их».