— Может, если нам просмотреть книгу Шекспира, мы наткнемся на что-то новое, — предположил Хортон.
— Шекспир никогда и близко не подходил к этому, — возразил Никодимус, — Все, что он мог делать, это пинать тоннели и изрыгать ругань.
— Я не имел в виду, что мы можем найти какую-нибудь стоящую идею, — пояснил Хортон. — В лучшем случае, наблюдение, смысл которого даже и ускользнул от Шекспира.
Никодимус усомнился.
— Может, и так, — сказал он. — Но много не прочитаем, пока Плотоядец поблизости. Он пожелает узнать, что писал Шекспир, а кое-что из того, что Шекспир писал, было не особенно лестным для его старого приятеля.
— Но Плотоядца же здесь нет, — указала Элейна. — Он не сказал, куда уходит, когда ты его прогнал?
Сказал, что походит вокруг. Он что-то бормотал себе под нос о волшебстве. У меня сложилось впечатление, не особенно определенное, что он хочет пособирать какой-то колдовской хлам — листья, корни, ветки.
— Он и раньше говорил о волшебстве, — заметил Хортон. — О какой-то мысли, чтобы мы соединили наше волшебство.
— А у вас есть волшебство? — спросила Элейна.
— Нет, — ответил Хортон, — у нас нет.
— Тогда вы не должны глумиться над теми, у кого оно есть.
— Вы хотите сказать, что верите в волшебство?
Элейна сморщила лоб.
— Я не уверена, — ответила она, — но я видела действующее волшебство — или казавшееся действующим.
Никодимус кончил укладывать инструменты и закрыл ящик.
— Подымемся в дом, посмотрим эту книгу, — сказал он.
— Шекспир никогда и близко не подходил к этому, — возразил Никодимус, — Все, что он мог делать, это пинать тоннели и изрыгать ругань.
— Я не имел в виду, что мы можем найти какую-нибудь стоящую идею, — пояснил Хортон. — В лучшем случае, наблюдение, смысл которого даже и ускользнул от Шекспира.
Никодимус усомнился.
— Может, и так, — сказал он. — Но много не прочитаем, пока Плотоядец поблизости. Он пожелает узнать, что писал Шекспир, а кое-что из того, что Шекспир писал, было не особенно лестным для его старого приятеля.
— Но Плотоядца же здесь нет, — указала Элейна. — Он не сказал, куда уходит, когда ты его прогнал?
Сказал, что походит вокруг. Он что-то бормотал себе под нос о волшебстве. У меня сложилось впечатление, не особенно определенное, что он хочет пособирать какой-то колдовской хлам — листья, корни, ветки.
— Он и раньше говорил о волшебстве, — заметил Хортон. — О какой-то мысли, чтобы мы соединили наше волшебство.
— А у вас есть волшебство? — спросила Элейна.
— Нет, — ответил Хортон, — у нас нет.
— Тогда вы не должны глумиться над теми, у кого оно есть.
— Вы хотите сказать, что верите в волшебство?
Элейна сморщила лоб.
— Я не уверена, — ответила она, — но я видела действующее волшебство — или казавшееся действующим.
Никодимус кончил укладывать инструменты и закрыл ящик.
— Подымемся в дом, посмотрим эту книгу, — сказал он.
20
— Это ваш Шекспир, — сказала Элейна, — был, похоже, философом, но довольно нетвердым. Без всякой прочной основы.
— Он был одиноким, больным и напуганным человеком, — ответил Хортон. — Он писал то, что приходило ему в голову, не проверяя этого на логичность или соответственность. Он писал для себя. Ни на миг он не помышлял, что кто-то другой может прочесть то, что он нацарапал. Если бы он это думал, он был бы, вероятно, более осмотрителен в том, что писал.
— По крайней мере, в этом он был честен, — согласилась Элейна.
— Послушайте вот это:
— Он старался забыть об этой планете, — ответил Хортон, — силился отступить внутрь себя, чтобы можно было не брать ее в расчет. Он, по сути, пытался создать себе псевдо-мир, который бы дал ему нечто помимо этой планеты, нечто отличное от нее.
— Он по какой-то причине был заинтересован загрязнением, — заметила Элейна. — Вот еще одна запись об этом:
— Так забавно читать на старом языке, — сказала она. — Я не была уверена, что я это смогу.
— Почерк у Шекспира не из лучших, — заметил Хортон.
— Однако прочитать можно, — возразила она, — стоит только ухватить манеру. А вот что-то странное. Он пишет о божьем часе. Странное выражение.
— Довольно подходящее, — сказал Хортон, — по крайней мере здесь. Мне вам следовало об этом рассказать. Это нечто, что протягивается и хватает вас, и совершенно вас раскрывает. Всех, кроме Никодимуса. Никодимус его едва чувствует. Похоже, происходит оно откуда-то не с этой планеты. Плотоядец говорил, что по мнению Шекспира оно происходило из какой-то отдаленной точки космоса. Что он там об этом говорит?
— Очевидно, он писал после того, как долгое время это испытывал, — отвечала Элейна, — Вот что он пишет:
— Вы согласны? — спросила она. — У вас тоже есть сходные чувства?
— Я прошел через это лишь дважды, — ответил Хортон, — Чувства мои в общей сумме пока что — огромная растерянность.
— Шекспир говорит, что этого нельзя избежать. Он говорит, что от этого невозможно спрятаться.
— Плотоядец от этого прячется, — сказал Никодимус. — Он уходит под крышу. Говорит, что под крышей не так плохо.
— Несколько часов спустя вы узнаете, — пообещал Хортон. — Я подозреваю, что это проходит легче, если не пытаешься ему сопротивляться. Это нельзя описать. Вы должны сами испытать это.
Элейна засмеялась, несколько нервно.
— Я едва в силах ждать, — сказала она.
— Он был одиноким, больным и напуганным человеком, — ответил Хортон. — Он писал то, что приходило ему в голову, не проверяя этого на логичность или соответственность. Он писал для себя. Ни на миг он не помышлял, что кто-то другой может прочесть то, что он нацарапал. Если бы он это думал, он был бы, вероятно, более осмотрителен в том, что писал.
— По крайней мере, в этом он был честен, — согласилась Элейна.
— Послушайте вот это:
У времени есть свой запах. Возможно, это всего лишь моя самонадеянность, но я в этом уверен. Старое время плесневеет и киснет, а новое время, лишь начинающее создаваться, должно быть пьянящим, и свежим, и буйным. Хотел бы я знать, не становимся ли мы, по мере того, как события следуют к своему неведомому концу загрязненными кислым запахом древности, точно так же и с таким же исходом, как Земля в старину загрязнялась извержениями фабричных труб и мерзостью ядовитых газов. Не заключается ли гибель вселенной в загрязнении времени, в оплотнении запаха старины до тех пор, пока никакая жизнь уже не сможет существовать ни на одном из тел, составляющих космос, а может быть, и в разрушении самой ткани мироздания в зловонном гниении? Не засорит ли это разложение действующие во вселенной физические процессы до такой степени, что они прекратят функционировать и воспоследует хаос? И если случится именно так, то что принесет хаос, будучи сам по себе отрицанием всей физики и химии, позволит, быть может, новые и невообразимые сочетания, которые взорвут все предшествующие концепции, произведя беспорядочность и нечеткость, так что станут возможными иные события, которые теперешняя наука называет невозможными.— И далее он продолжает:
Такова была, возможно, ситуация, — вначале я хотел сказать «время», но это было бы смысловым противоречием — когда, еще до возникновения вселенной, не было ни времени, ни пространства, ни названия для огромной массы чего-то, ожидающего взорваться и породить нашу вселенную. Невозможно, конечно, человеческому уму представить себе ситуацию, когда нет ни времени, ни пространства, кроме их возможности, заложенной в этом космическом яйце, самом по себе представляющем загадку, неподсильную воображению. И однако же рассудком возможно знать о существовании такой ситуации, как эта, если только наше научное мышление справедливо. Но все-таки приходит в голову мысль — если нет ни времени, ни пространства, то в какой же среде существует это космическое яйцо?— Интригующе, — заметил Никодимус, — но по-прежнему не дает нам никакой информации из того, что нам бы хотелось узнать. Этот человек писал так, словно он жил в вакууме. Эдекую бредятину он мог сочинить где угодно. Эту планету он помянул только мимоходом, как введение к грязным насмешкам над Плотоядцем.
— Он старался забыть об этой планете, — ответил Хортон, — силился отступить внутрь себя, чтобы можно было не брать ее в расчет. Он, по сути, пытался создать себе псевдо-мир, который бы дал ему нечто помимо этой планеты, нечто отличное от нее.
— Он по какой-то причине был заинтересован загрязнением, — заметила Элейна. — Вот еще одна запись об этом:
Опасность разума, я убежден, в том, что он склонен выводить экологию из равновесия. Иными словами, разум — великий загрязнитель. Природа повергается в беспорядок не ранее, нежели когда ее творение пытается организовать свою окружающую среду. Пока этого не случится, действует система проверок и удерживает равновесие логическим и понятным образом. Разумные существа нарушают и изменяют равновесие, даже, если они очень усердствуют в сохранении его неизменным. Не существует такой вещи, как разум, живущий в гармонии с биосферой. Он может так считать и хвалиться этим, но его психика дает ему приемущество, и всегда наличествует побуждение увеличить это преимущество к его эгоистической выгоде. Таким образом, в то время, как разум может быть выдающимся фактором выживания, он, однако, является краткосрочным фактором, и вместо этого разум оказывается великим разрушителем.Элейна пробежалась по страницам, кратко проглядывая записи.
— Так забавно читать на старом языке, — сказала она. — Я не была уверена, что я это смогу.
— Почерк у Шекспира не из лучших, — заметил Хортон.
— Однако прочитать можно, — возразила она, — стоит только ухватить манеру. А вот что-то странное. Он пишет о божьем часе. Странное выражение.
— Довольно подходящее, — сказал Хортон, — по крайней мере здесь. Мне вам следовало об этом рассказать. Это нечто, что протягивается и хватает вас, и совершенно вас раскрывает. Всех, кроме Никодимуса. Никодимус его едва чувствует. Похоже, происходит оно откуда-то не с этой планеты. Плотоядец говорил, что по мнению Шекспира оно происходило из какой-то отдаленной точки космоса. Что он там об этом говорит?
— Очевидно, он писал после того, как долгое время это испытывал, — отвечала Элейна, — Вот что он пишет:
Я чувствую, что могу в конце концов поладить с этим феноменом, названным мною, за недостатком лучшего описания, божьим часом. Плотоядец, несчастная душа, все еще негодует и боится его и я, пожалуй, тоже боюсь, хотя к этому времени, проживши с ним много лет и узнав, что нет способа спрятаться или отгородиться от него, я достиг некоторого его приятия, как чего-то, что может помочь человеку перерасти на время самого себя и открыть его вселенной; хотя, говоря по правде, будь это дело добровольное, поколебешься раскрываться таким образом чересчур часто.Дойдя до конца написанного Шекспиром, Элейна подняла голову от книги и посмотрела на Хортона.
Неприятная сторона тут, конечно, в том, что видишь и испытываешь чересчур много, и большая часть из этого — нет, все это — непонятна и когда все кончилось, то удерживаешь только его изодранный краешек, и страстно силишься понять — приспособлена ли и так ли устроена человеческая психика, чтобы понять более, чем толику того, чему был раскрыт. Я по временам размышляю, не может ли это быть специальным механизмом для обучения, но если и так, это сверхобучение, внедрение объемных ученых текстов в ум тупого студента, нетвердого в фундаментальных основах того, чему его учат и таким образом неспособному даже чуточку ухватить принципы, необходимые для хотя бы тени понимания.
Размышляю, сказал я, но размышления заходят лишь примерно столь же далеко, как эта данная мысль. С течением времени я все больше и больше утверждаюсь во мнении, что в божьем часу я сталкиваюсь с чем-то, вовсе для меня не предназначавшимся, и не предназначавшимся ни для какого человеческого существа; что божий час, чем бы он ни был, проистекает из некоей сущности, совершенно неосведомленной о том, что такая вещь, как люди, может существовать, которая бы могла разразиться космическим хохотом, если бы узнала, что такая штука, как я, существует. Я начинаю убеждаться, что меня попросту задевает его отдача, ударная волна какой-то шальной пули, нацеленной в куда большую мишень. Но убедился я в этом не ранее, чем пронзительно осознал, что источник божьего часа каким-то образом стал по меньшей мере косвенно осведомлен обо мне, и каким-то образом исхитрился глубоко зарыться в мои воспоминания и психику, ибо по временам вместо того, чтобы раскрываться космосу, я раскрываюсь сам себе, раскрываюсь прошлому и за период неведомой продолжительности проживаю свою жизнь снова, с некоторыми искажениями; события прошлого, почти неизменно бывшие до крайности отвратительными, выхватываются на миг из моего сознания, из грязи, где они лежали глубоко захороненными, а тут они вдруг извлекаются и расстилаются передо мной, покуда я корчусь от стыда и унижения при их виде, вынужденный вновь проживать определенные части своей жизни, которые я скрывал, не только от чужого зрения но и от самого себя. И даже хуже того, иные выдумки, которые в минуты беспечности я тайком лелеял в душе и ужасался, обнаружив, о чем я мечтаю. И они тоже в воплях и криках выволакиваются из моего подсознания и шествуют передо мной под безжалостным светом. Не знаю, что хуже — открытность вселенной или это раскрытие собственных тайн. Так мне стало ясно, что божий час откуда-то узнал обо мне — может быть, не обо мне собственно, как о личности, а как о неком пятнышке грязной и отвратительной материи, и помахивает на меня от раздражения, что нечто такое, как я может здесь оказаться, не уделяя времени, чтобы причинить мне сколько-нибудь реальный вред, не давя на меня, как я мог бы раздавить насекомое, а просто смахивая или пытаясь смахнуть меня в сторону. И я странным образом извлекаю из этого немного отваги, потаму что если божий час знает обо мне лишь косвенно, то тогда, говорю я себе, я могу не ждать от него настоящей опасности. И если он уделяет мне столь незначительное внимание, тогда он, конечно, должен искать более крупную игру, чем я, и ужасно здесь то, что мне кажется — эта крупная игра должна быть здесь, на этой планете. И не просто на этой планете, а именно в этой данной части планеты — она должна быть недалеко от нас.
Я себе голову поломал, силясь представить, что это может быть и здесь ли все еще оно. Не был ли божий час предназначением для народа, населявшего заброшенный ныне город, и если так, то почему отвечающий за божий час орган не знает, что они ушли? Чем больше я об этом думаю, тем больше убеждаюсь, что жители города не удовлетворяют параметрам цели, что божий час нацелен во что-то иное, все еще находящееся здесь. Я искал, что бы могло это быть и не получил никакого представления.
Меня преследует чувство, что я гляжу на цель день за днем и не узнаю ее. Эта мысль неприятна и вызывает жутковатое ощущение. Чувствуешь себя оторванным и тупым, а временами — и более, чем немного испуганным. Если человек может так оторваться от реальности, стать настолько слепым к действительности, таким бесчувственным к окружающему, тогда человеческая раса поистине куда более слаба и непригодна, нежели мы когда-то думали.
— Вы согласны? — спросила она. — У вас тоже есть сходные чувства?
— Я прошел через это лишь дважды, — ответил Хортон, — Чувства мои в общей сумме пока что — огромная растерянность.
— Шекспир говорит, что этого нельзя избежать. Он говорит, что от этого невозможно спрятаться.
— Плотоядец от этого прячется, — сказал Никодимус. — Он уходит под крышу. Говорит, что под крышей не так плохо.
— Несколько часов спустя вы узнаете, — пообещал Хортон. — Я подозреваю, что это проходит легче, если не пытаешься ему сопротивляться. Это нельзя описать. Вы должны сами испытать это.
Элейна засмеялась, несколько нервно.
— Я едва в силах ждать, — сказала она.
21
Плотоядец пришел, тяжело ступая, в час перед закатом. Никодимус нарезал бифштексов и, сидя на корточках, поджаривал их. Он ткнул локтем в сторону большого куска мяса, который положил на подстилку из листьев, сорванных с ближайшего дерева.
— Это тебе, — сказал он. — Я выбрал кусок получше.
— Питание, — объявил Плотоядец, — это то, в чем я постоянно нуждаюсь. Благодарю вас от имени моего желудка.
Он поднял кусок мяса обеими руками и плюхнулся рядом с кучей хвороста, на которой сидели двое других. Плотоядец поднял мясо к морде и яростно вгрызся в него. Кровь полилась по его бакенбардам.
Вызывающе чавкая, он посмотрел вверх, на двоих товарищей.
— Надеюсь, — сказал он, — я вас не беспокою своей недостойной манерой питания. Я чрезвычайно голоден. Возможно, мне следовало бы подождать.
— Вовсе нет, — возразила Элейна. — Ешь дальше. Наша пища уже почти готова. — Она с болезненным интересом посмотрела на его окровавленные челюсти, на кровь, сбегавшую по щупальцам.
— Вам нравится доброе красное мясо? — спросил Плотоядец.
— Мне нужно к нему привыкнуть, — ответила она.
— В сущности, это вам не обязательно, — заметил Хортон. — Никодимус может подыскать вам что-нибудь другое.
Элейна покачала головой.
— Когда путешествуешь с планеты на планету, встречаешь много обычаев, кажущихся тебе странными. Некоторые из них могут даже быть шоком для твоих предрассудков. Но при моем образе жизни нельзя позволять себе предрассудки. Ум должен оставаться открытым и восприимчивым — нужно заставлять его оставаться открытым.
— И этого вы собираетесь достичь, питаясь вместе с нами мясом?
— Ну, это для начала, и я полагаю, это еще немногое. Но если отбросить половинчатость, то, пожалуй, я смогу выработать вкус к плоти. Ты бы не мог удостовериться, что мой бифштекс хорошо прожарился? — обратилась она к Никодимусу.
— Уже уверен, — отвечал Никодимус. — Я начал готовить ваш куда раньше, чем картеров.
— Много раз приходилось мне слышать от моего старого друга Шекспира, — вступил Плотоядец, — что я законченный неряха, с манерами, не стоящими упоминания и грязными, неопрятными привычками. Я, сказать вам по правде, совершенно уничтожен такой оценкой, но я уже слишком стар, чтобы менять образ жизни, да и как ни прикидывай, из меня не выйдет жеманного щеголя. Коли я неряха, так мне это по душе, ибо неряшливость это вполне уютное положение для жизни.
— Ты неряха, это уж точно, — согласился Хортон, — но раз уж это тебя так радует, не обращай на нас внимания.
— Признателен вам за вашу любезность, — воскликнул Плотоядец, — и счастлив, что мне не придется менять привычки. Перемены для меня затруднительны. — Никодимусу он сказал: — Ты уже близок к починке тоннеля?
— Не только что не близок, — разочаровал его Никодимус, — но даже вполне уверен теперь, что ничего не выйдет.
— Ты хочешь сказать, что не сможешь его починить?
— Именно это я и хочу сказать — если у кого-нибудь не появится разумная мысль.
— Ну, — сказал Плотоядец, — хоть надежда всегда и бьется в потрохах, я не удивлен. Я долго ходил сегодня, советуясь с собой, и сказал себе, что многого ждать не стоит. Я сказал себе, что жизнь не была со мной строга и я получил от нее много счастья, и с такой точки зрения я не должен сетовать, если что-то пойдет не так. И я искал в уме другие способы. Мне кажется, что волшебство могло бы быть способом, который стоит испробовать. Вы сказали мне, Катер Хортон, что не верите в волшебство и не понимаете его. Вы с Шекспиром одинаковы. Он сильно потешался над волшебством. Говорил, что в нем нет ни черта хорошего. Быть может, наш новый земляк держится не столь жесткого мнения, — он с ожиданием обернулся к Элейне.
Та спросила:
— А ты пробовал свое волшебство?
— Пробовал, — уверил он ее, — но под презрительное улюлюканье Шекспира. Улюлюканье — так я себе сказал — подрезало волшебство под корень, обратило его в ничто.
— Ну, насчет этого я не знаю, — сказала Элейна, — но уверена, что пользы оно не принесло.
Плотоядец глубокомысленно кивнул.
— Тогда я сказал себе — если волшебство потерпело неудачу, если робот потерпел неудачу, если все потерпело неудачу, то что я должен делать? Оставаться на этой планете? Конечно нет, сказал я себе. Конечно, эти мои новые друзья отыщут для меня место, когда, покинув этот мир, они отбудут в глубокий космос.
— Так ты теперь полагаешься на нас? — спросил Никодимус. — Давай, вой, визжи, катайся по земле, топай ногами — никакой пользы тебе от этого все равно не будет. Мы не можем погрузить тебя в анабиоз, а…
— По крайней мере, — объявил Плотоядец, — я при друзьях. Пока я не умер, я буду с друзьями и вдали отсюда. Я занимаю немного места. Свернусь в уголке. Ем я очень мало. Не буду соваться под ноги. Буду рот держать на замке…
— То-то диво будет, — съязвил Никодимус.
— Это решать Кораблю, — сказал Хортон. — Я поговорю с Кораблем об этом. Но не могу тебя обнадежить.
— Поймите, — настаивал Плотоядец, — что я воин. У воина только один способ умереть — в кровавой битве. Так я и хочу умереть. Но может быть, со мной будет иначе. Перед судьбой я склоняю голову. Я не хочу только умирать здесь, где некому будет увидеть, как я умру, никто не подумает «бедный Плотоядец, он ушел от нас»; не хочу влачить свои последние дни среди отвратительной бессмысленности этого места, обойденного временем…
— Вот оно, — вдруг сказала Элейна. — Время. Вот о чем я сразу должна была подумать.
Хортон удивленно взглянул на нее.
— Время? О чем вы? Какое отношение у всего этого ко времени?
— Куб, — пояснила она. — Куб, который мы нашли в городе. С существом внутри. Этот куб — застывшее время.
— Застывшее время! — возмутился Никодимус. — Время не может застывать. Замораживают людей, пищу и прочее. Время не замораживают.
— Остановленное время, — поправилась Элейна. — Есть рассказы — легенды — что это возможно. Время течет. Оно движется. Остановите его ток, движение. Не будет ни прошлого, ни будущего — только настоящее. Неизбывное настоящее. Настоящее, существовавшее в прошлом и простирающееся в будущее, которое теперь становится настоящим.
— Вы говорите, как Шекспир, — проворчал Плотоядец. — Вечно обсуждаете глупости. Вечно вар-вар-вар. Говорите о том, в чем нет смысла. Лишь бы только говорить.
— Нет, это совсем не так, — настаивала Элейна. — Я говорю вам правду. На многих планетах ходят рассказы, будто временем можно манипулировать, будто есть способы. Никто не говорит, кто этим занимается…
— Может быть, народ тоннелей?
— Названия никогда не приводятся. Просто, будто это возможно.
— Но почему здесь? Для чего это существо вморожено во время?
— Может быть, чтобы ждать, — ответила она. — Может быть, для того, чтобы оно оказалось здесь, когда в нем возникнет нужда. Может быть, для того, чтобы те, кто запер существо во времени, не знали, когда наступит нужда…
— Вот оно и ждало веками, — дополнил Хортон, — и тысячелетия еще будет ждать…
— Но вы же не поняли, — сказала Элейна. — Столетия или тысячелетия, это все равно. В своем замороженном состоянии оно не воспринимает время. Оно существовало и продолжает существовать в пределах этой застывшей микросекунды…
Ударил божий час.
— Это тебе, — сказал он. — Я выбрал кусок получше.
— Питание, — объявил Плотоядец, — это то, в чем я постоянно нуждаюсь. Благодарю вас от имени моего желудка.
Он поднял кусок мяса обеими руками и плюхнулся рядом с кучей хвороста, на которой сидели двое других. Плотоядец поднял мясо к морде и яростно вгрызся в него. Кровь полилась по его бакенбардам.
Вызывающе чавкая, он посмотрел вверх, на двоих товарищей.
— Надеюсь, — сказал он, — я вас не беспокою своей недостойной манерой питания. Я чрезвычайно голоден. Возможно, мне следовало бы подождать.
— Вовсе нет, — возразила Элейна. — Ешь дальше. Наша пища уже почти готова. — Она с болезненным интересом посмотрела на его окровавленные челюсти, на кровь, сбегавшую по щупальцам.
— Вам нравится доброе красное мясо? — спросил Плотоядец.
— Мне нужно к нему привыкнуть, — ответила она.
— В сущности, это вам не обязательно, — заметил Хортон. — Никодимус может подыскать вам что-нибудь другое.
Элейна покачала головой.
— Когда путешествуешь с планеты на планету, встречаешь много обычаев, кажущихся тебе странными. Некоторые из них могут даже быть шоком для твоих предрассудков. Но при моем образе жизни нельзя позволять себе предрассудки. Ум должен оставаться открытым и восприимчивым — нужно заставлять его оставаться открытым.
— И этого вы собираетесь достичь, питаясь вместе с нами мясом?
— Ну, это для начала, и я полагаю, это еще немногое. Но если отбросить половинчатость, то, пожалуй, я смогу выработать вкус к плоти. Ты бы не мог удостовериться, что мой бифштекс хорошо прожарился? — обратилась она к Никодимусу.
— Уже уверен, — отвечал Никодимус. — Я начал готовить ваш куда раньше, чем картеров.
— Много раз приходилось мне слышать от моего старого друга Шекспира, — вступил Плотоядец, — что я законченный неряха, с манерами, не стоящими упоминания и грязными, неопрятными привычками. Я, сказать вам по правде, совершенно уничтожен такой оценкой, но я уже слишком стар, чтобы менять образ жизни, да и как ни прикидывай, из меня не выйдет жеманного щеголя. Коли я неряха, так мне это по душе, ибо неряшливость это вполне уютное положение для жизни.
— Ты неряха, это уж точно, — согласился Хортон, — но раз уж это тебя так радует, не обращай на нас внимания.
— Признателен вам за вашу любезность, — воскликнул Плотоядец, — и счастлив, что мне не придется менять привычки. Перемены для меня затруднительны. — Никодимусу он сказал: — Ты уже близок к починке тоннеля?
— Не только что не близок, — разочаровал его Никодимус, — но даже вполне уверен теперь, что ничего не выйдет.
— Ты хочешь сказать, что не сможешь его починить?
— Именно это я и хочу сказать — если у кого-нибудь не появится разумная мысль.
— Ну, — сказал Плотоядец, — хоть надежда всегда и бьется в потрохах, я не удивлен. Я долго ходил сегодня, советуясь с собой, и сказал себе, что многого ждать не стоит. Я сказал себе, что жизнь не была со мной строга и я получил от нее много счастья, и с такой точки зрения я не должен сетовать, если что-то пойдет не так. И я искал в уме другие способы. Мне кажется, что волшебство могло бы быть способом, который стоит испробовать. Вы сказали мне, Катер Хортон, что не верите в волшебство и не понимаете его. Вы с Шекспиром одинаковы. Он сильно потешался над волшебством. Говорил, что в нем нет ни черта хорошего. Быть может, наш новый земляк держится не столь жесткого мнения, — он с ожиданием обернулся к Элейне.
Та спросила:
— А ты пробовал свое волшебство?
— Пробовал, — уверил он ее, — но под презрительное улюлюканье Шекспира. Улюлюканье — так я себе сказал — подрезало волшебство под корень, обратило его в ничто.
— Ну, насчет этого я не знаю, — сказала Элейна, — но уверена, что пользы оно не принесло.
Плотоядец глубокомысленно кивнул.
— Тогда я сказал себе — если волшебство потерпело неудачу, если робот потерпел неудачу, если все потерпело неудачу, то что я должен делать? Оставаться на этой планете? Конечно нет, сказал я себе. Конечно, эти мои новые друзья отыщут для меня место, когда, покинув этот мир, они отбудут в глубокий космос.
— Так ты теперь полагаешься на нас? — спросил Никодимус. — Давай, вой, визжи, катайся по земле, топай ногами — никакой пользы тебе от этого все равно не будет. Мы не можем погрузить тебя в анабиоз, а…
— По крайней мере, — объявил Плотоядец, — я при друзьях. Пока я не умер, я буду с друзьями и вдали отсюда. Я занимаю немного места. Свернусь в уголке. Ем я очень мало. Не буду соваться под ноги. Буду рот держать на замке…
— То-то диво будет, — съязвил Никодимус.
— Это решать Кораблю, — сказал Хортон. — Я поговорю с Кораблем об этом. Но не могу тебя обнадежить.
— Поймите, — настаивал Плотоядец, — что я воин. У воина только один способ умереть — в кровавой битве. Так я и хочу умереть. Но может быть, со мной будет иначе. Перед судьбой я склоняю голову. Я не хочу только умирать здесь, где некому будет увидеть, как я умру, никто не подумает «бедный Плотоядец, он ушел от нас»; не хочу влачить свои последние дни среди отвратительной бессмысленности этого места, обойденного временем…
— Вот оно, — вдруг сказала Элейна. — Время. Вот о чем я сразу должна была подумать.
Хортон удивленно взглянул на нее.
— Время? О чем вы? Какое отношение у всего этого ко времени?
— Куб, — пояснила она. — Куб, который мы нашли в городе. С существом внутри. Этот куб — застывшее время.
— Застывшее время! — возмутился Никодимус. — Время не может застывать. Замораживают людей, пищу и прочее. Время не замораживают.
— Остановленное время, — поправилась Элейна. — Есть рассказы — легенды — что это возможно. Время течет. Оно движется. Остановите его ток, движение. Не будет ни прошлого, ни будущего — только настоящее. Неизбывное настоящее. Настоящее, существовавшее в прошлом и простирающееся в будущее, которое теперь становится настоящим.
— Вы говорите, как Шекспир, — проворчал Плотоядец. — Вечно обсуждаете глупости. Вечно вар-вар-вар. Говорите о том, в чем нет смысла. Лишь бы только говорить.
— Нет, это совсем не так, — настаивала Элейна. — Я говорю вам правду. На многих планетах ходят рассказы, будто временем можно манипулировать, будто есть способы. Никто не говорит, кто этим занимается…
— Может быть, народ тоннелей?
— Названия никогда не приводятся. Просто, будто это возможно.
— Но почему здесь? Для чего это существо вморожено во время?
— Может быть, чтобы ждать, — ответила она. — Может быть, для того, чтобы оно оказалось здесь, когда в нем возникнет нужда. Может быть, для того, чтобы те, кто запер существо во времени, не знали, когда наступит нужда…
— Вот оно и ждало веками, — дополнил Хортон, — и тысячелетия еще будет ждать…
— Но вы же не поняли, — сказала Элейна. — Столетия или тысячелетия, это все равно. В своем замороженном состоянии оно не воспринимает время. Оно существовало и продолжает существовать в пределах этой застывшей микросекунды…
Ударил божий час.
22
На миг Хортон окозался размазанным по вселенной с тем же самым болезненным ощущением безграничности, которое уже чуствовал прежде; затем размазанное собралось в одну точку, вселеная сузилась и ощущение странности исчезло. Вновь появились соотносимые время и пространство, ладно соединенные друг с другом, и он осознавал, где он находится, вот только казалось, будто его — двое, хотя эта его двойственность и не казалась неловкой, а даже была вроде бы естественной.
Он прижался к теплой черной почве мажду двумя рядками овощей. Впереди эти два ряда уходили все дальше и дальше, две зеленые линии с черной полосой между ними. Слева и справа находились другие параллельные зеленые линии с разделяющими их черными — хотя черные линии ему приходилось воображать, ибо зеленые ряды сливались и по обе стороны видно было одно сплошное темно-зеленое покрывало.
Усевшись на корточки, чувствуя голыми подошвами тепло земли, он оглянулся через плечо, и увидел, что позади него зеленое покрывало кончается и очень далеко, напротив строения, вздымающегося так высоко, что не видно было вершины, белое пушистое облачко приколото к голубизне неба.
Он потянулся тонкими мальчишескими руками и принялся рвать бобы, тяжело повисшие на ветках растений, раздвигая левой рукой кусты, чтобы можно было достать запутавшиеся в листве стручки, обрывая их правой рукой и бросая в наполненую до половины корзину, стоящую на полоске черной замли прямо перед ним.
Теперь он видел то, чего не заметил раньше — впереди, на равных интервалах между рядками стояли другие пустые корзины, ожидающие, чтобы их наполнили, расставленные по грубой прикидке так, чтобы когда одна корзина наполнится, рядом уже была бы другая. А оставленные позади полные стручков корзины, ждущие транспорта, который пройдет попозже между рядков, собирая их.
И еще нечто, чего он не сознавал раньше — что он в поле не один, но с ним многие другие, в большинстве дети, хотя были и женщины со стариками. Некоторые опережали его, собирая быстрее или, быть может, менее старательно; другие отстали. По небу ползли облака, ленивые, кудрявые облака, но в этот момент ни что не закрывало солнца и оно испускало палящий жар, который он чуствовал сквозь тонкую рубаху. Он пробирался вдоль рядка, собирая по мере продвижения стручки, добросовестно отнесясь к работе, оставляя те, что поменьше, дозревать еще день-другой и обрывая все остальные — солнце пекло спину, пот собирался в подмышках, стекая по ребрам, а ноги вжимались в теплую, хорошо взрыхленную и ухоженную землю. Ум его оставался незанятым, прикованным к настоящему, не убегающий ни назад, ни вперед во времени, удовлетворенный текущим моментом, словно он был простым организмом, поглащающим тепло и каким-то странным образом извлекавшим питание из почвы, так же как и стручки, которые он собирал.
Но было не только это. Был еще мальчик лет девяти-десяти, и был также теперешний Картер Хортон, невидимая, по всей вероятности, вторая личность, стоящая в сторонке или, быть может помещавшаяся где-то в другом месте и наблюдающая за мальчиком, которым он некогда был, чувствуя, думая и воспринимая то, что он знал когда-то, почти так, как если бы он и был этим мальчиком. Но зная и больше, нежели знал мальчик, зная то, о чем мальчик не мог даже догадываться, помятуя о годах и событиях, пролегших между этим обширным бобовым полем и временем, проведенным в космосе за тысячу световых лет. Зная, как не мог знать мальчик, что мужчины и женщины в огромном далеком строении, вздымавшемся на другом конце поля и во многих других сходных строениях по всему миру распознали зародыши еще одного кризиса и уже планируют его разрешение.
Странно, подумал он, что, даже получив второй шанс, человеческая раса должна все-таки проходить свои кризисы и осознавать в конце концов, что единственное решение заложено в иных планетах, вращающихся среди гипотетических солнечных систем, где люди когда-нибудь смогут начать заново, и некоторые из этих новых попыток провалятся, но некоторые, может быть преуспеют.
Меньше, чем за пять столетий до этого утра на бобовом участке, Земля пережила потрясение — не войну, но всемирный экономический коллапс. При системе, основанной на выгоде и свободном предпринимательстве, гнущейся под ударами, заметными уже в начале двадцатого столетия, при израсходовании немалой части самых основных природных ресурсов мира, при возрастающем населении, при появлении в промышленности все новых и новых приспособлений, экономящих труд, при том, что излишков пищи уже не доставало, чтобы накормить людей — при всем этом последовала безработица, голод, инфляция и утрата доверия к вождям мира. Правительства исчезли; промышленность, средства сообщения и торговля уже были готовы к развалу и на некоторое время воцарились анархия и хаос.
По выходе из этой анархии возник новый образ жизни, собранный воедино не политиками и государственными деятелями, а экономистами и социологами. Но через несколько столетий в этом новом обществе появились симптомы, заставившие ученых отправиться в свои лаборатории, а инженеров — засесть за чертежные доски чтобы создать проекты звездных кораблей, которые перенесли бы человечество в космос. Эти симптомы оказались истолкованы верно, сказал себе второй, невидимый Хартон, ибо только сегодня (Когда — сегодня? В этот день или тот?) Элейна сообщила ему об окончательном развале образа жизни, который экономисты и социологи спланировали так тщательно.
Земля была слишком больна, подумал он, слишком испорчена, слишком сильно эксплуатировалась, слишком была загрязнена ошибками человечества, чтобы выжить.
Он прижался к теплой черной почве мажду двумя рядками овощей. Впереди эти два ряда уходили все дальше и дальше, две зеленые линии с черной полосой между ними. Слева и справа находились другие параллельные зеленые линии с разделяющими их черными — хотя черные линии ему приходилось воображать, ибо зеленые ряды сливались и по обе стороны видно было одно сплошное темно-зеленое покрывало.
Усевшись на корточки, чувствуя голыми подошвами тепло земли, он оглянулся через плечо, и увидел, что позади него зеленое покрывало кончается и очень далеко, напротив строения, вздымающегося так высоко, что не видно было вершины, белое пушистое облачко приколото к голубизне неба.
Он потянулся тонкими мальчишескими руками и принялся рвать бобы, тяжело повисшие на ветках растений, раздвигая левой рукой кусты, чтобы можно было достать запутавшиеся в листве стручки, обрывая их правой рукой и бросая в наполненую до половины корзину, стоящую на полоске черной замли прямо перед ним.
Теперь он видел то, чего не заметил раньше — впереди, на равных интервалах между рядками стояли другие пустые корзины, ожидающие, чтобы их наполнили, расставленные по грубой прикидке так, чтобы когда одна корзина наполнится, рядом уже была бы другая. А оставленные позади полные стручков корзины, ждущие транспорта, который пройдет попозже между рядков, собирая их.
И еще нечто, чего он не сознавал раньше — что он в поле не один, но с ним многие другие, в большинстве дети, хотя были и женщины со стариками. Некоторые опережали его, собирая быстрее или, быть может, менее старательно; другие отстали. По небу ползли облака, ленивые, кудрявые облака, но в этот момент ни что не закрывало солнца и оно испускало палящий жар, который он чуствовал сквозь тонкую рубаху. Он пробирался вдоль рядка, собирая по мере продвижения стручки, добросовестно отнесясь к работе, оставляя те, что поменьше, дозревать еще день-другой и обрывая все остальные — солнце пекло спину, пот собирался в подмышках, стекая по ребрам, а ноги вжимались в теплую, хорошо взрыхленную и ухоженную землю. Ум его оставался незанятым, прикованным к настоящему, не убегающий ни назад, ни вперед во времени, удовлетворенный текущим моментом, словно он был простым организмом, поглащающим тепло и каким-то странным образом извлекавшим питание из почвы, так же как и стручки, которые он собирал.
Но было не только это. Был еще мальчик лет девяти-десяти, и был также теперешний Картер Хортон, невидимая, по всей вероятности, вторая личность, стоящая в сторонке или, быть может помещавшаяся где-то в другом месте и наблюдающая за мальчиком, которым он некогда был, чувствуя, думая и воспринимая то, что он знал когда-то, почти так, как если бы он и был этим мальчиком. Но зная и больше, нежели знал мальчик, зная то, о чем мальчик не мог даже догадываться, помятуя о годах и событиях, пролегших между этим обширным бобовым полем и временем, проведенным в космосе за тысячу световых лет. Зная, как не мог знать мальчик, что мужчины и женщины в огромном далеком строении, вздымавшемся на другом конце поля и во многих других сходных строениях по всему миру распознали зародыши еще одного кризиса и уже планируют его разрешение.
Странно, подумал он, что, даже получив второй шанс, человеческая раса должна все-таки проходить свои кризисы и осознавать в конце концов, что единственное решение заложено в иных планетах, вращающихся среди гипотетических солнечных систем, где люди когда-нибудь смогут начать заново, и некоторые из этих новых попыток провалятся, но некоторые, может быть преуспеют.
Меньше, чем за пять столетий до этого утра на бобовом участке, Земля пережила потрясение — не войну, но всемирный экономический коллапс. При системе, основанной на выгоде и свободном предпринимательстве, гнущейся под ударами, заметными уже в начале двадцатого столетия, при израсходовании немалой части самых основных природных ресурсов мира, при возрастающем населении, при появлении в промышленности все новых и новых приспособлений, экономящих труд, при том, что излишков пищи уже не доставало, чтобы накормить людей — при всем этом последовала безработица, голод, инфляция и утрата доверия к вождям мира. Правительства исчезли; промышленность, средства сообщения и торговля уже были готовы к развалу и на некоторое время воцарились анархия и хаос.
По выходе из этой анархии возник новый образ жизни, собранный воедино не политиками и государственными деятелями, а экономистами и социологами. Но через несколько столетий в этом новом обществе появились симптомы, заставившие ученых отправиться в свои лаборатории, а инженеров — засесть за чертежные доски чтобы создать проекты звездных кораблей, которые перенесли бы человечество в космос. Эти симптомы оказались истолкованы верно, сказал себе второй, невидимый Хартон, ибо только сегодня (Когда — сегодня? В этот день или тот?) Элейна сообщила ему об окончательном развале образа жизни, который экономисты и социологи спланировали так тщательно.
Земля была слишком больна, подумал он, слишком испорчена, слишком сильно эксплуатировалась, слишком была загрязнена ошибками человечества, чтобы выжить.