Страница:
Таким образом, Джеральдина уехала, как можно думать, навсегда. В течение нескольких месяцев, однако, все было прощено, если и не забыто, и переписка возобновилась с прежней аккуратностью. Поссориться с Джеральдиной оказалось невозможным. Кто еще, кроме нее, вздумал бы тереть ноги своей подруге, едва войдя к ней в дом («Я уверена, что никто как следует не потер тебе ноги с тех пор, как я это делала год назад»). Кто еще писал гениальные романы, «которые даже наиболее раскрепощенные души из нашего числа считают „слишком откровенными“? Кто еще мог бы „предложить себя на бумаге“ мужчине, который написал письмо, ругая непристойность ее романов? Кто еще смог бы, наконец, улизнуть от этого обещания, завязав роман с французом из Египта, страстным сенсимонистом? На Джеральдину нельзя было долго сердиться: одно время Джейн даже думала выдать ее замуж за доктора Джона. В какой-то момент казалось, что план удастся, но Джеральдина слишком уж далеко зашла в своих капризах. Она требовала, чтобы ее водили в театр и на другие дорогие развлечения; доктору Джону это скоро разонравилось. „Его бескровное чувство не выдержало постоянных нападок на его кошелек“, — писала Джейн.
Джеральдина, чьи поступки часто приводили в замешательство других, и сама могла испытать шок от чужого поступка. Кажется, писала Джейн своей кузине Дженни, что она «ужасно ревнует, — нет, даже шокирована» частыми визитами Карлейля в дом леди Гарриет Беринг. А что миссис Карлейль? «Что до меня, то я исключительно устойчива к ревности, и скорее рада, что он нашел по крайней мере один дом, в который ходит с удовольствием».
В начале марта 1839 года Карлейль побывал на одном званом обеде в Бат Хаусе на Пиккадилли, который давал лорд Ашбертон вместе со своей невесткой, леди Гарриет Беринг. Леди Беринг принадлежала к наиболее образованному светскому кругу; будучи на шесть лет моложе Джейн Карлейль, она пользовалась прочной репутацией хозяйки модного салона. Внешне доброжелатель сравнил бы ее с величественной статуей, злопыхатель назвал бы почтенной матроной, но огромная властность ее характера была очевидна для всех.
Она держалась величаво по праву рождения. Дочь шестого графа Сэндвича, она гордилась своей родословной и с презрением относилась к разбогатевшим выскочкам. В юности она была любознательна, дерзка и даже в какой-то степени свободна от предрассудков. Выйдя замуж за робкого, мягкого, очень богатого Бингама Беринга, она свысока смотрела на его родню. Значило ли это, что леди Беринг восставала против правил общества? Вовсе нет: ею руководило лишь раздражение сильной и одаренной женщины против сковывающих ее социальных предрассудков. Когда она заявила, что одобряет полигамию и этим повергла в ужас друзей, она всего лишь хотела сказать, что ради свободы предпочла бы уступить свое место другой женщине. Если она и роптала на светские условности, которым в общем-то строго подчинялась, то лишь Потому, что они мешали ей в данный момент поступать по своему желанию. Она была умна и ценила ум в других, но радикальной ее никак нельзя было назвать. Она как будто сознавала, что оказывает огромную любезность всем этим знаменитостям, которых собрала вокруг себя и которых удостоила своего внимания: львы могли рычать, но не слишком громко. Одного из этих львов ей представил Монктон Милнз, а горячо рекомендовал Буллер: это был Карлейль. На том обеде леди Гарриет в течение часа беседовала с ним. Карлейль был потрясен: «Эта женщина, — писал он матери, — умнейшее из существ, живое и остроумное, внешне она не очень красива».
Так произошла первая встреча. Однако ближе они познакомились лишь через три года. Первый шаг сделала леди Беринг: она написала ему, что больна, что ей не позволяют выходить по вечерам и что ни с кем ей так не хотелось бы поговорить, как с Карлейлем. Из милосердия он не должен ей в этом отказать. «Когда красивая, умная и, по общему мнению, очень гордая женщина взывает к милосердию такого простодушного человека, как Карлейль, можно не сомневаться, что ее призыв будет услышан», — писала Джейн. Итак, Карлейль отправился на Пиккадилли, в большой, некрасивый дом, выкрашенный желтой краской, в котором жили Беринги. Если б Джейн могла знать, как часто Карлейль будет приходить сюда, она не писала бы с такой легкостью об «ухаживаниях леди Беринг за моим мужем».
Впервые обе женщины встретились благодаря хлопотам миссис Буллер. Поверх чашки с чаем Джейн внимательно рассмотрела леди Гарриет, и та ей в общем понравилась. Некоторую резкость она отметила, но не нашла ни той развязности, ни высокомерия, о которых столько слышала. «Она несомненно очень умна — и это самая остроумная женщина, которую я только встречала; но с аристократическими предрассудками, — я даже удивляюсь, что Карлейлю это, кажется, совсем не претит в ней. Одним словом, мне она показалась милым ребенком, баловнем судьбы, которому нужна время от времени небольшая порка, и тогда получится вполне превосходная женщина». Что, интересно, думала леди Гарриет о Джейн?
Что-то определенно думала, судя по «странным взглядам», какие она время от времени на нее бросала. Можно предположить, что Джейн ее ничем не поразила. В своем домашнем мирке Джейн считалась очень остроумной женщиной; на Чейн Роу, в обществе эмигрантов, американцев и молодых поклонников, она в совершенстве разыгрывала роль светской львицы даже затмевая иногда Карлейля. Молча выслушав его очередной монолог, она могла невозмутимо заметить: «Дорогой, твой чай совсем остыл — это удел всех пророков». Такие милые колкости сходили в ее кругу, возле домашнего очага, но теряли всю прелесть или попросту оставались непроизнесенными в разреженном воздухе высшего общества, которым от рождения привычно дышала леди Гарриет. Здесь блистал более мощный талант леди Гарриет.
Такой же контраст представляли эти две женщины внешне. Леди Гарриет, хоть и не была красавицей, пленяла женской силой и великолепием. Джейн, напротив, утратила прелесть молодости и с годами выглядела все более маленькой и хрупкой. На портретах, выполненных ссыльным итальянцем Гамбреллой в 1843 году и Лоуренсом в 1849 году, мы видим все более заостряющиеся черты, морщинки; лицо поблекло, и только горящий взгляд темных глаз, полный лукавства, иронии, нежности, грусти, напоминает цветущую молодую женщину, которая когда-то выходила замуж за Карлейля. В соперничестве с леди Гарриет она была бы вынуждена занять оборонительную позицию, признавая в более молодой противнице преимущество ясной, естественной уверенности в себе.
Однако открытого соперничества не было. Нет никакого основания полагать, что Джейн уже с самого начала была недовольна предпочтением, которое Карлейль оказывал обществу леди Гарриет. А он писал леди Гарриет:
«В воскресенье, моя благодатная, пусть будет так! Темный человек вновь увидит дочь солнца, ненадолго осветится ее лучами». Джейн как будто забавляла та покорность, с которой ее муж принимал все приказания леди Гарриет, которая, по ее мнению, была «ловкой кокеткой». Джон Милль, который также явился к леди Гарриет с визитом, был, «по всей видимости, совершенно влюблен в нее»; разговаривая с Маццини, она хвалила Жорж Санд, а когда их беседу хотели прервать, то она, по словам самого Маццини, «нетерпеливо замотала головой — жест, как бы ото сказать? — слишком откровенный для женщины, особенно здесь у вас в Англии».
Обаяние леди Гарриет подействовало и на Джейн; она называла ее самой умной, занимательной и обходительной женщиной, которую она когда-либо знала, и с сожалением добавляла: «Я полюбила бы ее всей душой, если б это не было ей так безразлично». Леди Гарриет всегда была с Джейн любезна и даже дружелюбна, но, видимо, не нуждалась в ее привязанности. Джейн в ее присутствии часто, особенно поначалу, чувствовала себя провинциалкой. Взволнованность и тревога звучат в ее рассказе о четырех днях, проведенных ею на вилле Эддискомб в гостях у Берингов в то время, как Карлейль ездил в Шотландию. Ей, разумеется, не спалось: «За все три ночи, что я провела в Эддискомбе, мне удалось заснуть только на час сорок минут, судя по моим часам». Дом был полон блестящих людей, неизменно и невыносимо остроумных, один лишь лорд Ашбертон вел себя естественно, и только с ним Джейн могла разговаривать. Джейн это обстоятельство, разумеется, не радовало, но в то же время она признавала, что леди Беринг была женщиной большого ума, безукоризненного воспитания, благородных манер и вовсе не была высокомерной. Леди Гарриет настояла на том, чтобы Джейн согласилась вместе с Карлейлем провести целую зиму в Альверстоке, где у Берингов был дом на берегу моря, Бей Хаус. Откуда же было у Джейн это непобедимое ощущение, что «она не любит меня и не полюбит никогда»?
Карлейль у себя в Скотсбриге с тревогой узнавал о столь грандиозных планах. Он написал укоризненное письмо леди Гарриет и довольно резкое — Джейн, на которое получил столь же резкий ответ: «Обещала ли я провести зиму у леди Гарриет! Когда ты видел, чтобы я делала что-либо столь необдуманное! Это она сказала, будто я раньше ей обещала, вот и все». В конце концов Карлейли поехали на три недели, а пробыли полтора месяца. Они не были очень довольны этим визитом, но и не жалели о нем. Жизнь круга, главой которого была леди Гарриет, состояла в основном из праздного ничегонеделания, достижению которого служили все средства, доступные викторианской эпохе. Джейн, привыкшей считать, что для дома достаточно одной служанки, странно было видеть эту жизнь. Тут были многочисленные горничные, бесчисленные лакеи, бесконечное количество съестных припасов. Единственной обязанностью гостей было вести блестящую беседу. Притом не серьезную беседу, как понимали ее Карлейли, но легкий, непринужденный, необязательный разговор, свободно скользящий по поверхности жизни; болтовня высшего света, который не трогают громоподобные речи Карлейля о скором бедствии; света — любителя до умных теорий, но, в сущности, равнодушного к ним, довольного собой и своими привычками. Остроумная леди Гарриет вовсе не была синим чулком. «Из моих друзей некоторые пишут, остальные же вообще не открывают книг, никто из них ничего не читает», — писала она с уверенностью человека, знающего, что его не поймут буквально.
В такой атмосфере в Джейн сильнее проявлялся ее пуританский практицизм. Она чувствовала себя неуютно, неспокойно и в конце концов скатилась на роль заурядной маленькой жены знаменитого шотландца. За столом леди Гарриет острили с размахом, под стать собравшемуся здесь обществу, и юмор Джейн выглядел здесь мелким, домашним. Ей этот визит не доставил удовольствия. Дом, конечно, великолепен, сама леди Гарриет прекрасная женщина и вовсе не кокетка, но вся эта мишура и праздность, весь тот вздор, который здесь болтали! «С этим ничто не сравнится по великолепию — и по бессмысленности!» Она с радостью возвратилась к себе в Челси.
А что думал обо всем этом Карлейль? Казалось бы, он, певец труда, враг аристократических бездельников, никак не подходил к этой компании. Не сравнивал ли он этот разгул праздности и чревоугодия с жалким существованием бедного парода? Как ни странно, не сравнивал. Он, разумеется, роптал на вынужденное безделье, на слишком изобильную еду, на бесплодные разговоры. «Такая судьба на всю жизнь — все равно что смерть. Между тем пожить так сезон приятно и, может быть, небесполезное. Сказано очень мягко — должно быть, оп надеялся здесь, в обществе леди Гарриет, найти зародыш той новой аристократии, спасительницы народа, о которой он теперь часто мечтал. Эти люди праздны, но умны. Нельзя ли убедить их пойти на самопожертвование во имя спасения? Он положительно отказывался верить, что леди Гарриет устраивала та жизнь, которую она вела. Он все время придумывал для нее различные просветительские и научные задачи, все время пытался „вырвать ее из призрачной жизни“, которая одна и составляла все ее существование. В его отношении к леди Гарриет есть даже некоторое высокомерие. Она казалась ему идеальной представительницей той Новой Аристократии, которую он искал, вернее, идеальной в том случае, если убедить ее осознать свой долг. Она была, по его словам, дочерью героического племени, родившейся в неудачное время. Даже после ее смерти он писал, и эта фраза невольно прозвучала у него комично: „Благородно и отважно она переносила свое безделье“.
Госпожа Тейлор, несомненно, считала своим долгом разлучить Милля с этим человеком, который высказывал столь странные идеи о какой-то Новой Аристократии. Большинство друзей-радикалов с тревогой наблюдали в это время за направлением, которое принимали его мысли. Проблема положения в Англии продолжала занимать его и после того, как был написан «Чартизм». Более того, она с новой силой встала перед Карлейлем, когда он в сентябре 1842 поехал в Саффолк, где Джейн в это время отдыхала вместе с Буллерами у их сына Реджинальда, сельского священника. В Саффолке Карлейль собирал материал о Кромвеле для книги, которую ему предстояло написать; видел он также работный дом, где работоспособные мужчины сидели без дела. Несколько раз он ездил в монастырь св. Эдмунда, осматривал руины аббатства.
Из этих впечатлений выросла книга, написанная в течение четырех или пяти месяцев, давшаяся автору без больших мук, — «Прошлое и настоящее». Посещение работного дома описывается в первой главе книги, с иронией повествующей о судьбе тех, кто вынужден жить в работных домах — «носящих это милое название потому, что работа там невозможна». С одной стороны, эта книга — протест «угнетенных Бедных против праздных Богатых». Что может быть справедливей, чем требование заработной платы за честный труд? Он приветствовал недавнее выступление рабочих Манчестера, с негодованием развенчивал викторианскую ложь о перепроизводстве (к которой, впрочем, прибегали еще совсем недавно). «Слишком много рубашек? Вот так новость для нашей вечной Земли, где девятьсот миллионов ходит раздетыми... Два миллиона раздетых сидят как истуканы в этих Бастилиях — работных домах, еще пять миллионов (по некоторым сведениям) голодают, как Уголино, а для спасения положения, говорите вы — так ведь вы говорите? — „Повысьте нам ренты!“ — слишком уж весело вы разговариваете с этими бедными ткачами рубашек, этими перепроизводителями!»
Такие чувства должны были встретить отклик у всех современных радикалов, но вот предложенный им выход поверг многих в недоумение. Помочь Англии в ее бедственном положении мог только... Герой. Найти подлинного Героя — вот «конечная сущность и высшая практическая цель всякого поклонения», вот «душа всякой общественной активности людей», вот «благословенная практическая цель всего мира», причем сюда же могут быть включены и благословенный парламент, и «благословенная Аристократия Мудрейших». Доказывая свою точку зрения, Карлейль обращался к прошлому и приводил свидетельства хроники, написанной одним из монахов монастыря св. Эдмунда по имени Джослин из Блейклонда, которую он несколько модернизировал. Его мастерство в передаче монашеской жизни и обычаев двенадцатого века поистине удивительно; и на фоне этой картины встает фигура ее героя, аббата Самсона, который своим мудрым правлением спас монастырь из бедственного положения. Вывод очевиден и формулируется в последней части книги. Современному миру следует найти своего героя. Ему должен подчиниться рабочий, ему же подчинится аристократия. Если же последняя не сделает этого, то «в буре ясно слышу голос Бога». В обновленном обществе, однако, Новая Аристократия займет главенствующее положение.
Таково «Прошлое и настоящее» — книга необычная, внушительная и небезобидная. Сравнение двух рукописей этой книги, недавно проведенное одним американским исследователем, ясно показывает, как Карлейль намеренно сгущал в ней краски и добавлял риторики, как вставлял целые проповеди и менял знаки препинания, чтобы усилить драматический эффект. Удивительно, что он сам, будучи в такой степени художником, в то же время вы сказывал неверие в искусство. Стиль — это человек, пусть так. Но стиль всегда и притворство в какой-то степени, и маска. Все изменения, внесенные Карлейлем, были направлены на то, чтобы сделать язык более конкретным, богатым и необычным: он заменял слова с общим значением словами с более конкретным, использовал определения для усиления или выделения, его рукопись испещрена поправками, всегда вводящими новый, выразительный оборот. Этому стремлению внести более напряженную ноту в сарказм или в похвалу неизменно служит употребление редких архаизмов, непривычных оборотов речи, часто вытесняющих правильную английскую речь. Разве не настораживает своей фальшью эта нарочитость, направленная на то, чтобы создать впечатление безудержности, естественного порыва? Не пугает ли этот парадокс: гневная речь, искусно сконструированная в тиши кабинета?
«Прошлое и настоящее» не встретило теплого приема. Радикалы испугались ее страстного тона, экономистам не понравился сарказм, верхи общества были разгневаны критикой современного положения. Однако, как и другие писания Карлейля, эта книга завоевала ему последователей из числа университетской молодежи, искавшей новых путей в жизни. Были и другие последователи, вспомним, что Тиндаль прочитал книгу в Престоне и разделил взгляды Карлейля. Будь книга попроще, она, несомненно, завоевала бы ему тысячи единомышленников в рабочем классе. В этом смысле многозначительны слова Монктона Милнза: «Это была бы крайне опасная книга, если б она была написана на просторечии и была доступна массам». Теперь путь для Кромвеля был открыт.
Книга Карлейля «Письма и речи Оливера Кромвеля с толкованием», вышедшая в 1845 году, представляла собой поистине выдающееся достижение. В то время, когда Карлейль работал над ней, господствовало и никем не оспаривалось мнение о Кромвеле, выраженное вигом Джоном Форстером: «жил, как лицемер, и умер, как предатель». Желая опровергнуть эту точку зрения, Карлейль строит свою книгу в форме автобиографии: продираясь сквозь массу неточностей и предвзятых мнений о Протекторе, он находит оригинальные письма Кромвеля и с их помощью по-новому рассказывает его историю. Книга, таким образом, состоит из собственных писем Кромвеля, его речей, комментариев и пояснений Карлейля, а также из великолепных описаний, таких, например, как эпизод битвы при Нэсби, ради которого он специально ездил осматривать место исторической битвы. Естественно, что мы теперь не ощущаем новизны этой книги, но в то время точка зрения, которую принял Карлейль и доказал фактами, казалась ересью. Книга настолько поразила всех как замечательный образец исторического исследования, что Кромвель как диктатор обратил на себя мало внимания. К удивлению и Карлейля и Джейн, «Кромвель» пользовался шумным успехом, несмотря даже на то, что многие, подобно Маргарет Карлейль, прочли в ней только напечатанные крупным шрифтом тексты Кромвеля и вовсе не обратили внимания на авторские комментарии.
Какую тему избрать после Кромвеля? Карлейль думал о Вильгельме Завоевателе. «Хоть на день вернуть бы Вильгельма!» — сказал он в разговоре с Теннисоном, на что тот возразил, что современный мир отличается от Англии Вильгельма или даже Кромвеля — это совсем другая, новая Англия. Но на все это Карлейль отвечал лишь: «Хоть на день вернуть Вильгельма!» Тогда поэт напомнил Карлейлю о жестокостях, совершенных Вильгельмом, па что тот ответил, что они, несомненно, были ужасны, но «он чувствовал, что имеет на них право — и в общем-то он его имел!». Раздосадованный Теннисон воскликнул, что в таком случае грядущему герою лучше не попадаться ему на пути, не то он получит нож в бок. Тогда ли, по другому ли случаю Карлейль рассмеялся и сказал: «Да уж, ты у нас дикий человек, Альфред!»
Однако посреди бедствий, постигших Англию, Карлейль искал скорее современного ему героя, нежели древнего. В Палате лордов он слушал выступление Веллингтона, победителя Ватерлоо, и отметил его «прекрасный орлиный нос, под стать всему его лицу», похвалив его простую по-военному речь. Между тем этому же человеку он не так много лет назад сулил войну, если у него хватит глупости править при помощи своих солдатских приемов. Впрочем, он и теперь, даже при его орлином профиле, уже не годился в спасители Англии, и Карлейль искал другого. Когда Роберт Пиль, тогдашний премьер-министр, отменил хлебные законы, Карлейль послал ему экземпляр «Кромвеля» и письмо, подписанное: «Ваш признательный соотечественник и покорный слуга». В письме он выражал свое восхищение тем, что «великая правда свершилась в парламенте, самое значительное наше достижение за много лет — трудный, мужественный и необходимый шаг, который должны признать и поддержать все, кто таким образом понимает его». Пиль встречал Карлейля в обществе Монктона Милнза. Он прислал вежливый, ни к чему не обязывающий ответ.
Медленно, незаметно для нас самих, складывается картина нашей жизни. В испытаниях повседневности страсть превращается в привычку; ум, некогда гибкий, коснеет; смелые идеи таинственным образом становятся собранием предрассудков. Оглядывая жизнь четы Карлейлей, мы можем проследить причины углублявшегося разочарования у Джейн и отчаяния у Карлейля. Мы видим в действии те силы, которые в 1846—1850 годах заложили начало той печали и горечи, которая ждала в старости этих двоих, чьи «шкуры были слишком тонки для этой грубой жизни».
Когда Джейн было около сорока пяти лет, ее хрупкое психическое равновесие пошатнулось. В письмах тех лет все чаще можно прочесть о мучительных бессонных ночах по вине залаявшей собаки или крикнувшего некстати петуха, о касторке, пилюлях, опиуме и морфии, о пяти зернах ртути, принятых по ошибке вместо одного, о нервном раздражении, тошноте и слабости. Было ли ее состояние связано с возрастными изменениями, с неудовлетворительной личной жизнью или имело самостоятельные причины, мы не знаем. Те врачи, которые наблюдали ее, ограничивались тем, что прописывали лекарства. Исключение составлял доктор Джон: он то убеждал ее, что все ее недуги — просто игра воображения, то советовал ей выкуривать для успокоения сигару, но не пуская дыма в нос; а иногда говорил, что ей следует «почаще бывать на людях», а дома оставаться только в случае простуды. Его позиция как врача полно выразилась в совете, данном по поводу одного лекарства: «Лучше принимай его, а еще лучше, пожалуй, не принимай».
В любом случае, нервное расстройство не отразилось на ее остроумии, да и письма оставались все такими же интересными и живыми. Однако с ней стали случаться нервные припадки. Болезнь усилила и скрытую склонг ность к безумной ревности. Ревнивое чувство присутствовало и ранее в ее многолетней привязанности к кузине Дженни Уэлш. Из ее отношений с Джеральдиной Джусбери также ясно видно, что она любила пробуждать в ней «звериную ревность», а однажды сама с гневом упрекала Джеральдину за то, что та вздумала при ней кокетничать «с мужчиной». Ревность несколько иного свойства укоренилась в ее сердце и в отношении Карлейля и леди Беринг, которая стала в 1848 году леди Ашбертон.
Джеральдина, чьи поступки часто приводили в замешательство других, и сама могла испытать шок от чужого поступка. Кажется, писала Джейн своей кузине Дженни, что она «ужасно ревнует, — нет, даже шокирована» частыми визитами Карлейля в дом леди Гарриет Беринг. А что миссис Карлейль? «Что до меня, то я исключительно устойчива к ревности, и скорее рада, что он нашел по крайней мере один дом, в который ходит с удовольствием».
Глава тринадцатая. Новая аристократия
Меня водили в оперу... вместе с леди Беринг — это был мой дебют в высшем обществе, очень утомительное удовольствие, от которого до сих пор не по себе и болит голова. Карлейль тоже был в опере — боже правый, ездил в парке верхом, когда там ездят все сливки общества, потом вернулся и стал одеваться в оперу!!! Никто не знает заранее, на что он способен — или, вернее, на что способна такая вот леди Гарриет!!!
Джейн Уэлш Карлейль в письме своему дяде, Джону Уэлшу, 28 июня 1845
В начале марта 1839 года Карлейль побывал на одном званом обеде в Бат Хаусе на Пиккадилли, который давал лорд Ашбертон вместе со своей невесткой, леди Гарриет Беринг. Леди Беринг принадлежала к наиболее образованному светскому кругу; будучи на шесть лет моложе Джейн Карлейль, она пользовалась прочной репутацией хозяйки модного салона. Внешне доброжелатель сравнил бы ее с величественной статуей, злопыхатель назвал бы почтенной матроной, но огромная властность ее характера была очевидна для всех.
Она держалась величаво по праву рождения. Дочь шестого графа Сэндвича, она гордилась своей родословной и с презрением относилась к разбогатевшим выскочкам. В юности она была любознательна, дерзка и даже в какой-то степени свободна от предрассудков. Выйдя замуж за робкого, мягкого, очень богатого Бингама Беринга, она свысока смотрела на его родню. Значило ли это, что леди Беринг восставала против правил общества? Вовсе нет: ею руководило лишь раздражение сильной и одаренной женщины против сковывающих ее социальных предрассудков. Когда она заявила, что одобряет полигамию и этим повергла в ужас друзей, она всего лишь хотела сказать, что ради свободы предпочла бы уступить свое место другой женщине. Если она и роптала на светские условности, которым в общем-то строго подчинялась, то лишь Потому, что они мешали ей в данный момент поступать по своему желанию. Она была умна и ценила ум в других, но радикальной ее никак нельзя было назвать. Она как будто сознавала, что оказывает огромную любезность всем этим знаменитостям, которых собрала вокруг себя и которых удостоила своего внимания: львы могли рычать, но не слишком громко. Одного из этих львов ей представил Монктон Милнз, а горячо рекомендовал Буллер: это был Карлейль. На том обеде леди Гарриет в течение часа беседовала с ним. Карлейль был потрясен: «Эта женщина, — писал он матери, — умнейшее из существ, живое и остроумное, внешне она не очень красива».
Так произошла первая встреча. Однако ближе они познакомились лишь через три года. Первый шаг сделала леди Беринг: она написала ему, что больна, что ей не позволяют выходить по вечерам и что ни с кем ей так не хотелось бы поговорить, как с Карлейлем. Из милосердия он не должен ей в этом отказать. «Когда красивая, умная и, по общему мнению, очень гордая женщина взывает к милосердию такого простодушного человека, как Карлейль, можно не сомневаться, что ее призыв будет услышан», — писала Джейн. Итак, Карлейль отправился на Пиккадилли, в большой, некрасивый дом, выкрашенный желтой краской, в котором жили Беринги. Если б Джейн могла знать, как часто Карлейль будет приходить сюда, она не писала бы с такой легкостью об «ухаживаниях леди Беринг за моим мужем».
Впервые обе женщины встретились благодаря хлопотам миссис Буллер. Поверх чашки с чаем Джейн внимательно рассмотрела леди Гарриет, и та ей в общем понравилась. Некоторую резкость она отметила, но не нашла ни той развязности, ни высокомерия, о которых столько слышала. «Она несомненно очень умна — и это самая остроумная женщина, которую я только встречала; но с аристократическими предрассудками, — я даже удивляюсь, что Карлейлю это, кажется, совсем не претит в ней. Одним словом, мне она показалась милым ребенком, баловнем судьбы, которому нужна время от времени небольшая порка, и тогда получится вполне превосходная женщина». Что, интересно, думала леди Гарриет о Джейн?
Что-то определенно думала, судя по «странным взглядам», какие она время от времени на нее бросала. Можно предположить, что Джейн ее ничем не поразила. В своем домашнем мирке Джейн считалась очень остроумной женщиной; на Чейн Роу, в обществе эмигрантов, американцев и молодых поклонников, она в совершенстве разыгрывала роль светской львицы даже затмевая иногда Карлейля. Молча выслушав его очередной монолог, она могла невозмутимо заметить: «Дорогой, твой чай совсем остыл — это удел всех пророков». Такие милые колкости сходили в ее кругу, возле домашнего очага, но теряли всю прелесть или попросту оставались непроизнесенными в разреженном воздухе высшего общества, которым от рождения привычно дышала леди Гарриет. Здесь блистал более мощный талант леди Гарриет.
Такой же контраст представляли эти две женщины внешне. Леди Гарриет, хоть и не была красавицей, пленяла женской силой и великолепием. Джейн, напротив, утратила прелесть молодости и с годами выглядела все более маленькой и хрупкой. На портретах, выполненных ссыльным итальянцем Гамбреллой в 1843 году и Лоуренсом в 1849 году, мы видим все более заостряющиеся черты, морщинки; лицо поблекло, и только горящий взгляд темных глаз, полный лукавства, иронии, нежности, грусти, напоминает цветущую молодую женщину, которая когда-то выходила замуж за Карлейля. В соперничестве с леди Гарриет она была бы вынуждена занять оборонительную позицию, признавая в более молодой противнице преимущество ясной, естественной уверенности в себе.
Однако открытого соперничества не было. Нет никакого основания полагать, что Джейн уже с самого начала была недовольна предпочтением, которое Карлейль оказывал обществу леди Гарриет. А он писал леди Гарриет:
«В воскресенье, моя благодатная, пусть будет так! Темный человек вновь увидит дочь солнца, ненадолго осветится ее лучами». Джейн как будто забавляла та покорность, с которой ее муж принимал все приказания леди Гарриет, которая, по ее мнению, была «ловкой кокеткой». Джон Милль, который также явился к леди Гарриет с визитом, был, «по всей видимости, совершенно влюблен в нее»; разговаривая с Маццини, она хвалила Жорж Санд, а когда их беседу хотели прервать, то она, по словам самого Маццини, «нетерпеливо замотала головой — жест, как бы ото сказать? — слишком откровенный для женщины, особенно здесь у вас в Англии».
Обаяние леди Гарриет подействовало и на Джейн; она называла ее самой умной, занимательной и обходительной женщиной, которую она когда-либо знала, и с сожалением добавляла: «Я полюбила бы ее всей душой, если б это не было ей так безразлично». Леди Гарриет всегда была с Джейн любезна и даже дружелюбна, но, видимо, не нуждалась в ее привязанности. Джейн в ее присутствии часто, особенно поначалу, чувствовала себя провинциалкой. Взволнованность и тревога звучат в ее рассказе о четырех днях, проведенных ею на вилле Эддискомб в гостях у Берингов в то время, как Карлейль ездил в Шотландию. Ей, разумеется, не спалось: «За все три ночи, что я провела в Эддискомбе, мне удалось заснуть только на час сорок минут, судя по моим часам». Дом был полон блестящих людей, неизменно и невыносимо остроумных, один лишь лорд Ашбертон вел себя естественно, и только с ним Джейн могла разговаривать. Джейн это обстоятельство, разумеется, не радовало, но в то же время она признавала, что леди Беринг была женщиной большого ума, безукоризненного воспитания, благородных манер и вовсе не была высокомерной. Леди Гарриет настояла на том, чтобы Джейн согласилась вместе с Карлейлем провести целую зиму в Альверстоке, где у Берингов был дом на берегу моря, Бей Хаус. Откуда же было у Джейн это непобедимое ощущение, что «она не любит меня и не полюбит никогда»?
Карлейль у себя в Скотсбриге с тревогой узнавал о столь грандиозных планах. Он написал укоризненное письмо леди Гарриет и довольно резкое — Джейн, на которое получил столь же резкий ответ: «Обещала ли я провести зиму у леди Гарриет! Когда ты видел, чтобы я делала что-либо столь необдуманное! Это она сказала, будто я раньше ей обещала, вот и все». В конце концов Карлейли поехали на три недели, а пробыли полтора месяца. Они не были очень довольны этим визитом, но и не жалели о нем. Жизнь круга, главой которого была леди Гарриет, состояла в основном из праздного ничегонеделания, достижению которого служили все средства, доступные викторианской эпохе. Джейн, привыкшей считать, что для дома достаточно одной служанки, странно было видеть эту жизнь. Тут были многочисленные горничные, бесчисленные лакеи, бесконечное количество съестных припасов. Единственной обязанностью гостей было вести блестящую беседу. Притом не серьезную беседу, как понимали ее Карлейли, но легкий, непринужденный, необязательный разговор, свободно скользящий по поверхности жизни; болтовня высшего света, который не трогают громоподобные речи Карлейля о скором бедствии; света — любителя до умных теорий, но, в сущности, равнодушного к ним, довольного собой и своими привычками. Остроумная леди Гарриет вовсе не была синим чулком. «Из моих друзей некоторые пишут, остальные же вообще не открывают книг, никто из них ничего не читает», — писала она с уверенностью человека, знающего, что его не поймут буквально.
В такой атмосфере в Джейн сильнее проявлялся ее пуританский практицизм. Она чувствовала себя неуютно, неспокойно и в конце концов скатилась на роль заурядной маленькой жены знаменитого шотландца. За столом леди Гарриет острили с размахом, под стать собравшемуся здесь обществу, и юмор Джейн выглядел здесь мелким, домашним. Ей этот визит не доставил удовольствия. Дом, конечно, великолепен, сама леди Гарриет прекрасная женщина и вовсе не кокетка, но вся эта мишура и праздность, весь тот вздор, который здесь болтали! «С этим ничто не сравнится по великолепию — и по бессмысленности!» Она с радостью возвратилась к себе в Челси.
А что думал обо всем этом Карлейль? Казалось бы, он, певец труда, враг аристократических бездельников, никак не подходил к этой компании. Не сравнивал ли он этот разгул праздности и чревоугодия с жалким существованием бедного парода? Как ни странно, не сравнивал. Он, разумеется, роптал на вынужденное безделье, на слишком изобильную еду, на бесплодные разговоры. «Такая судьба на всю жизнь — все равно что смерть. Между тем пожить так сезон приятно и, может быть, небесполезное. Сказано очень мягко — должно быть, оп надеялся здесь, в обществе леди Гарриет, найти зародыш той новой аристократии, спасительницы народа, о которой он теперь часто мечтал. Эти люди праздны, но умны. Нельзя ли убедить их пойти на самопожертвование во имя спасения? Он положительно отказывался верить, что леди Гарриет устраивала та жизнь, которую она вела. Он все время придумывал для нее различные просветительские и научные задачи, все время пытался „вырвать ее из призрачной жизни“, которая одна и составляла все ее существование. В его отношении к леди Гарриет есть даже некоторое высокомерие. Она казалась ему идеальной представительницей той Новой Аристократии, которую он искал, вернее, идеальной в том случае, если убедить ее осознать свой долг. Она была, по его словам, дочерью героического племени, родившейся в неудачное время. Даже после ее смерти он писал, и эта фраза невольно прозвучала у него комично: „Благородно и отважно она переносила свое безделье“.
* * *
«Когда же, — писал Карлейль Миллю в 1840 году, — ты, наконец, напишешь о Новой Аристократии, которую нам следует искать? Вот в чем, по-моему, состоит вопрос. Всякая Демократия — лишь временная подготовка к ней». Милль, однако, видел вопрос совсем не в этом, и их передиска, поначалу теплая и дружеская, постепенно прекратилась. У них давно уже оставалось мало общих убеждений, но решающую роль в их разрыве сыграла та дама, которую Карлейль называл миссис Платоникой Тейлор. И Карлейль и Джейн любили позлословить, и Милль, который порвал уже со своей семьей, так как она плохо отзывалась о миссис Тейлор, кажется, не пощадил и своей дружбы с Карлейлем. Миссис Тейлор (которая к тому же обиделась на Карлейля за то, что тот отказался быть опекуном ее детей) позднее называла Карлейлей «нравственно слабыми, узко мыслящими, робкими, бесконечно высокомерными и злопыхательными» людьми. Со своей стороны, и Джейн называла миссис Тейлор, ставшую уже женой Милля, удивительно напыщенной и пустой особой.Госпожа Тейлор, несомненно, считала своим долгом разлучить Милля с этим человеком, который высказывал столь странные идеи о какой-то Новой Аристократии. Большинство друзей-радикалов с тревогой наблюдали в это время за направлением, которое принимали его мысли. Проблема положения в Англии продолжала занимать его и после того, как был написан «Чартизм». Более того, она с новой силой встала перед Карлейлем, когда он в сентябре 1842 поехал в Саффолк, где Джейн в это время отдыхала вместе с Буллерами у их сына Реджинальда, сельского священника. В Саффолке Карлейль собирал материал о Кромвеле для книги, которую ему предстояло написать; видел он также работный дом, где работоспособные мужчины сидели без дела. Несколько раз он ездил в монастырь св. Эдмунда, осматривал руины аббатства.
Из этих впечатлений выросла книга, написанная в течение четырех или пяти месяцев, давшаяся автору без больших мук, — «Прошлое и настоящее». Посещение работного дома описывается в первой главе книги, с иронией повествующей о судьбе тех, кто вынужден жить в работных домах — «носящих это милое название потому, что работа там невозможна». С одной стороны, эта книга — протест «угнетенных Бедных против праздных Богатых». Что может быть справедливей, чем требование заработной платы за честный труд? Он приветствовал недавнее выступление рабочих Манчестера, с негодованием развенчивал викторианскую ложь о перепроизводстве (к которой, впрочем, прибегали еще совсем недавно). «Слишком много рубашек? Вот так новость для нашей вечной Земли, где девятьсот миллионов ходит раздетыми... Два миллиона раздетых сидят как истуканы в этих Бастилиях — работных домах, еще пять миллионов (по некоторым сведениям) голодают, как Уголино, а для спасения положения, говорите вы — так ведь вы говорите? — „Повысьте нам ренты!“ — слишком уж весело вы разговариваете с этими бедными ткачами рубашек, этими перепроизводителями!»
Такие чувства должны были встретить отклик у всех современных радикалов, но вот предложенный им выход поверг многих в недоумение. Помочь Англии в ее бедственном положении мог только... Герой. Найти подлинного Героя — вот «конечная сущность и высшая практическая цель всякого поклонения», вот «душа всякой общественной активности людей», вот «благословенная практическая цель всего мира», причем сюда же могут быть включены и благословенный парламент, и «благословенная Аристократия Мудрейших». Доказывая свою точку зрения, Карлейль обращался к прошлому и приводил свидетельства хроники, написанной одним из монахов монастыря св. Эдмунда по имени Джослин из Блейклонда, которую он несколько модернизировал. Его мастерство в передаче монашеской жизни и обычаев двенадцатого века поистине удивительно; и на фоне этой картины встает фигура ее героя, аббата Самсона, который своим мудрым правлением спас монастырь из бедственного положения. Вывод очевиден и формулируется в последней части книги. Современному миру следует найти своего героя. Ему должен подчиниться рабочий, ему же подчинится аристократия. Если же последняя не сделает этого, то «в буре ясно слышу голос Бога». В обновленном обществе, однако, Новая Аристократия займет главенствующее положение.
Таково «Прошлое и настоящее» — книга необычная, внушительная и небезобидная. Сравнение двух рукописей этой книги, недавно проведенное одним американским исследователем, ясно показывает, как Карлейль намеренно сгущал в ней краски и добавлял риторики, как вставлял целые проповеди и менял знаки препинания, чтобы усилить драматический эффект. Удивительно, что он сам, будучи в такой степени художником, в то же время вы сказывал неверие в искусство. Стиль — это человек, пусть так. Но стиль всегда и притворство в какой-то степени, и маска. Все изменения, внесенные Карлейлем, были направлены на то, чтобы сделать язык более конкретным, богатым и необычным: он заменял слова с общим значением словами с более конкретным, использовал определения для усиления или выделения, его рукопись испещрена поправками, всегда вводящими новый, выразительный оборот. Этому стремлению внести более напряженную ноту в сарказм или в похвалу неизменно служит употребление редких архаизмов, непривычных оборотов речи, часто вытесняющих правильную английскую речь. Разве не настораживает своей фальшью эта нарочитость, направленная на то, чтобы создать впечатление безудержности, естественного порыва? Не пугает ли этот парадокс: гневная речь, искусно сконструированная в тиши кабинета?
«Прошлое и настоящее» не встретило теплого приема. Радикалы испугались ее страстного тона, экономистам не понравился сарказм, верхи общества были разгневаны критикой современного положения. Однако, как и другие писания Карлейля, эта книга завоевала ему последователей из числа университетской молодежи, искавшей новых путей в жизни. Были и другие последователи, вспомним, что Тиндаль прочитал книгу в Престоне и разделил взгляды Карлейля. Будь книга попроще, она, несомненно, завоевала бы ему тысячи единомышленников в рабочем классе. В этом смысле многозначительны слова Монктона Милнза: «Это была бы крайне опасная книга, если б она была написана на просторечии и была доступна массам». Теперь путь для Кромвеля был открыт.
Книга Карлейля «Письма и речи Оливера Кромвеля с толкованием», вышедшая в 1845 году, представляла собой поистине выдающееся достижение. В то время, когда Карлейль работал над ней, господствовало и никем не оспаривалось мнение о Кромвеле, выраженное вигом Джоном Форстером: «жил, как лицемер, и умер, как предатель». Желая опровергнуть эту точку зрения, Карлейль строит свою книгу в форме автобиографии: продираясь сквозь массу неточностей и предвзятых мнений о Протекторе, он находит оригинальные письма Кромвеля и с их помощью по-новому рассказывает его историю. Книга, таким образом, состоит из собственных писем Кромвеля, его речей, комментариев и пояснений Карлейля, а также из великолепных описаний, таких, например, как эпизод битвы при Нэсби, ради которого он специально ездил осматривать место исторической битвы. Естественно, что мы теперь не ощущаем новизны этой книги, но в то время точка зрения, которую принял Карлейль и доказал фактами, казалась ересью. Книга настолько поразила всех как замечательный образец исторического исследования, что Кромвель как диктатор обратил на себя мало внимания. К удивлению и Карлейля и Джейн, «Кромвель» пользовался шумным успехом, несмотря даже на то, что многие, подобно Маргарет Карлейль, прочли в ней только напечатанные крупным шрифтом тексты Кромвеля и вовсе не обратили внимания на авторские комментарии.
Какую тему избрать после Кромвеля? Карлейль думал о Вильгельме Завоевателе. «Хоть на день вернуть бы Вильгельма!» — сказал он в разговоре с Теннисоном, на что тот возразил, что современный мир отличается от Англии Вильгельма или даже Кромвеля — это совсем другая, новая Англия. Но на все это Карлейль отвечал лишь: «Хоть на день вернуть Вильгельма!» Тогда поэт напомнил Карлейлю о жестокостях, совершенных Вильгельмом, па что тот ответил, что они, несомненно, были ужасны, но «он чувствовал, что имеет на них право — и в общем-то он его имел!». Раздосадованный Теннисон воскликнул, что в таком случае грядущему герою лучше не попадаться ему на пути, не то он получит нож в бок. Тогда ли, по другому ли случаю Карлейль рассмеялся и сказал: «Да уж, ты у нас дикий человек, Альфред!»
Однако посреди бедствий, постигших Англию, Карлейль искал скорее современного ему героя, нежели древнего. В Палате лордов он слушал выступление Веллингтона, победителя Ватерлоо, и отметил его «прекрасный орлиный нос, под стать всему его лицу», похвалив его простую по-военному речь. Между тем этому же человеку он не так много лет назад сулил войну, если у него хватит глупости править при помощи своих солдатских приемов. Впрочем, он и теперь, даже при его орлином профиле, уже не годился в спасители Англии, и Карлейль искал другого. Когда Роберт Пиль, тогдашний премьер-министр, отменил хлебные законы, Карлейль послал ему экземпляр «Кромвеля» и письмо, подписанное: «Ваш признательный соотечественник и покорный слуга». В письме он выражал свое восхищение тем, что «великая правда свершилась в парламенте, самое значительное наше достижение за много лет — трудный, мужественный и необходимый шаг, который должны признать и поддержать все, кто таким образом понимает его». Пиль встречал Карлейля в обществе Монктона Милнза. Он прислал вежливый, ни к чему не обязывающий ответ.
Глава четырнадцатая. Поворотный момент
Спасибо вам sa книгу г-жи Малэк, которую я прочла с огромным интересом. Давно не попадалось мне таких романов — одна любовь, больше ничего. Он напоминает о собственных юных грезах любви. Мне он нравится, понравилась и бедная девушка, которая до сих пор верит — или хотя бы «верит, что верит» — во все это. Бог в помощь ей! Она запоет другую песенку, когда еще двадцать лет поживет да попишет романы!
Джейн Уэлш Карлейль — Джону Форстеру, декабрь 1849
Медленно, незаметно для нас самих, складывается картина нашей жизни. В испытаниях повседневности страсть превращается в привычку; ум, некогда гибкий, коснеет; смелые идеи таинственным образом становятся собранием предрассудков. Оглядывая жизнь четы Карлейлей, мы можем проследить причины углублявшегося разочарования у Джейн и отчаяния у Карлейля. Мы видим в действии те силы, которые в 1846—1850 годах заложили начало той печали и горечи, которая ждала в старости этих двоих, чьи «шкуры были слишком тонки для этой грубой жизни».
Когда Джейн было около сорока пяти лет, ее хрупкое психическое равновесие пошатнулось. В письмах тех лет все чаще можно прочесть о мучительных бессонных ночах по вине залаявшей собаки или крикнувшего некстати петуха, о касторке, пилюлях, опиуме и морфии, о пяти зернах ртути, принятых по ошибке вместо одного, о нервном раздражении, тошноте и слабости. Было ли ее состояние связано с возрастными изменениями, с неудовлетворительной личной жизнью или имело самостоятельные причины, мы не знаем. Те врачи, которые наблюдали ее, ограничивались тем, что прописывали лекарства. Исключение составлял доктор Джон: он то убеждал ее, что все ее недуги — просто игра воображения, то советовал ей выкуривать для успокоения сигару, но не пуская дыма в нос; а иногда говорил, что ей следует «почаще бывать на людях», а дома оставаться только в случае простуды. Его позиция как врача полно выразилась в совете, данном по поводу одного лекарства: «Лучше принимай его, а еще лучше, пожалуй, не принимай».
В любом случае, нервное расстройство не отразилось на ее остроумии, да и письма оставались все такими же интересными и живыми. Однако с ней стали случаться нервные припадки. Болезнь усилила и скрытую склонг ность к безумной ревности. Ревнивое чувство присутствовало и ранее в ее многолетней привязанности к кузине Дженни Уэлш. Из ее отношений с Джеральдиной Джусбери также ясно видно, что она любила пробуждать в ней «звериную ревность», а однажды сама с гневом упрекала Джеральдину за то, что та вздумала при ней кокетничать «с мужчиной». Ревность несколько иного свойства укоренилась в ее сердце и в отношении Карлейля и леди Беринг, которая стала в 1848 году леди Ашбертон.